Впрочем, спешить Анкудинову было некуда. Не торопясь, двигался он на север. Ему не исполнилось еще и тридцати трех лет, он был полон сил и надежд. Апеннинская весна в самом своем разгаре томила душу предчувствием счастья, как в юности. На закате неумолчно трещали вещие цикады, зеленые светляки роились над дорогами, и низко висела над горизонтом путеводная, пламенно-белая звезда Венеры. По своей науке астроломии Анкудинов знал, что сулит она людям и народам, появляясь в том или ином созвездье, а прекрасная нимфа с бритым лобком, так и не сумевшая заманить князя Шуйского к себе на ложе, наконец научила его находить в небе эту покровительницу пастухов и любовников.
   Мед полевых цветов растекался в воздухе, колеблемом дыханием близкого моря. На пахотных неудобьях снежными россыпями белел печальный асфодель. Княгиня Барберини говорила, что этот цветок вырастает над погребенными в земле руинами древних дворцов и городов.
   Пару недель Анкудинов с комфортом прожил в Венеции, оттуда направился в Триест. Здесь начинались владения Габсбургов, дальше путь в Москву пролегал по территории Речи Посполитой, но в Польше он уже бывал, ничего хорошего там его не ожидало. На родине ему тем более совершенно нечего было делать, поэтому за Альпами он изменил маршрут, принял к востоку и к концу лета оказался в Трансильвании, у владетельного князя Дьердя Ракоци.
   Тот признавал себя вассалом султана и еще на Пасху получил от него фирман с повелением объявить войну новому польскому королю Яну Казимиру. Самому Ракоци поляки тоже порядком насолили, он не прочь был с турецким ветром подпустить им угорских вшей, но тягаться с королем в одиночку ему было не под силу. Турки воевали с венецианцами из-за острова Крит, ждать от них серьезной помощи не приходилось. Он обратил взор на Украину, где шляхетная кавалерия дважды показала хвосты казакам Богдана Хмельницкого, и решил заключить с гетманом союз против поляков. Тут-то ему и подвернулся Анкудинов.
   Ракоци сразу понял, что для таких переговоров князь Шуйский является идеальной фигурой. Русский язык был языком его матери, польский – его музы. Запорожцы говорили на смеси того и другого, да и по крови приходились ему родней. Воспитанный в той же греческой вере, он знал, какие ключи подходят к их грубому сердцу, какие слова заставляют их по приемлемой цене вынимать из ножен острые казацкие сабли.
   Анкудинов охотно взялся исполнить поручение. Через неделю, получив от Ракоци обстоятельные инструкции, кошель с дукатами и секретное письмо к Хмельницкому, он под охраной нескольких венгерских дворян выехал в ставку мятежного гетмана – Чигирин.

Глава 9
Дворец

26
   Днем Борис водил Виржини гулять и смотреть горку, где он в детстве сломал ногу, катаясь на лыжах. Здесь начиналась территория соседнего совхоза. Под горкой, обнесенный дощатым забором, темнел на снегу барак из силикатного кирпича. Лет пятнадцать назад его с большой помпой построили как телятник, а на следующий год втихую переделали под птичник. Первоначальный проект учитывал недостаток кадров на селе. Предполагалось, что вручную убирать навоз не придется, он своим ходом будет стекать в отстойник по наклонным бетонным желобам. Чтобы придать ему необходимую для этого жидкую консистенцию, следовало изменить рацион, телятам назначили особые добавки к силосу, но при постоянном поносе они стали дохнуть, к тому же конструкцию рассчитали на другой климатический пояс. В морозы любой навоз в желобах все равно замерзал, кормов хронически не хватало, а по курам тогда вышло какое-то постановление.
   С горки видно было, что в половине окон выбиты или вынуты наружные стекла. Уцелевшие не мыли, наверное, с брежневских времен. Толь на крыше выцвел и сморщился, словно с тех пор, как его настелили, здание непонятным образом уменьшилось в объеме. С правого торца обнажился халтурно сложенный фундамент. Громадные щели между плитами уходили куда-то вниз, в подземную тьму. О том, что внутри еще живут и чем-то питаются совхозные куры, свидетельствовал лишь трупный дух птичьей неволи, смешанный с запахом влажного дерева и вытаивающей из-под снега земли. Земля пахла свежо и чисто. В последние годы у совхоза не хватало денег на минеральные удобрения, сеяли без них, соответственно, и урожай собирали сам-три, как при Юрии Долгоруком.
   Спустились вниз и двинулись вдоль забора. Пропитанные сыростью черные доски на солнце обволакивались паром. Борис рассказывал, что раньше удобрения с полей смывало дождями в здешний пруд, поэтому из-за химии купаться в нем было нельзя, а теперь – можно. Нормальная рыба тоже появилась, а то была горбатая, иной раз – слепая, и воняла ассенизацией, от нее даже кошек тошнило, но к прошлому лету окуни извели этих мутантов. Жизнь возвращалась к первозданной чистоте. Еще год-другой, и умолкнет в полях гул тракторов, развалятся силосные башни, подстанция зарастет травой, а на руинах церкви Рождества Богородицы, в которой попеременно размещались то котельная, то ремзавод, бывшие совхозники воздвигнут Перунов болван и начнут приносить ему жертвы.
   Борис вел Виржини под руку. Вдруг, вскрикнув, она спрятала лицо у него на груди. Перед ними торчал вбитый в землю кол, на нем висела перехваченная грязной веревкой за шею мертвая собака. Ее окостеневшие передние лапы по-заячьи были поджаты к груди, голова откинута набок. Глазницы запеклись, в слизистых ноздрях и в полуоскаленной пасти шевелящейся массой кишели черви.
   Появился сторож в телогрейке и солдатских сапогах. Оказалось, тут в заборе дыра, бродячие собаки повадились таскать через нее кур, пришлось подстрелить одну и повесить в назидание прочим.
   – И помогает? – спросил Борис.
   – Ненадолго. Их менять надо, а то к одной они привыкают. Одна повисит, потом другая.
   – А забор залатать?
   – Чем? – оскорбился сторож. – Все порастащили, в конторе гвоздя не допросишься. Стройматериалов никаких не выписывают, вон крыша вся погнила.
   Он еще долго плелся сзади, рассказывая, кто из прежних и нынешних обитателей Кремля должен висеть здесь вместо этой собаки, наконец отстал.
   На дачу вернулись в шестом часу. Борис налил Виржини немного виски, взглядом давая понять, что после всего пережитого ей это просто необходимо. Катя разогрела на электроплитке столовские шницели с картофельным пюре, но сама за стол не села. Шницелей было три, на четвертый не хватило денег. Она сказала, что у нее сегодня разгрузочный день, и неприятно поразилась тому, как легко Жохов в это поверил. Мог бы предложить ей половину своей порции.
   От огорчения потянуло на сладкое, Катя решила съесть йогурт, о котором много слышала, но не пробовала ни разу. Нежная желтоватая масса с крохотными кусочками консервированных персиков показалась пищей богов. Отвернувшись, она вылизала коробочку и взяла с дивана газету «Сокровища и клады».
   С советских времен у нее осталась привычка просматривать газеты с конца. В отличие от первых полос, там иногда попадалось что-нибудь стоящее, вроде заметочек о лосях, среди бела дня забежавших в город, или о ребенке, который выпал с пятого этажа, но отделался испугом. Теперь таких случаев больше не бывало. Дети убивались насмерть, а сохатые держались подальше от людей, зная, что их без всякой лицензии пустят на пельмени.
   Здесь на последней странице публиковались присланные в редакцию рассказы о сокровищах, счастливо найденных не теми, кто их спрятал.
   «В cовхозе у нас, – писала читательница из Волоколамска, – жила семья, мать с отцом и девочка-дошкольница. Детский сад был на центральной усадьбе, от нашей деревни 5 км. Родители дочку туда не водили, а когда шли на работу, запирали дома одну. Только они уйдут, из подполья другая девочка выходила, играла с ней и все просила ударить ее, но та девочка не соглашалась…»
   Читая, Катя слышала голос Жохова:
   – У Ленина настоящая фамилия Ульянов, у Троцкого – Бронштейн. А у Свердлова?
   – Так и есть, – ответил Борис.
   – Не Шнеерсон?
   – Нет.
   – Блин! Проспорил.
   – На что спорили?
   – На щелбан, – сказал Жохов.
   Так мог бы ответить маленький мальчик. Катя тут же простила ему этот шницель и продолжала читать:
   «Однажды мать собралась на ферму, а дочка говорит ей: “Мама, уходи скорее, ко мне девочка придет, мы играть будем”. Мать удивилась, спрашивает: “Какая девочка?” Дочка ей и рассказала. А раньше у них в доме жил богатый человек, в коллективизацию его раскулачили. Мать сразу все поняла и наказывает дочери: “Как эта девочка придет, поиграет с тобой и попросит ее ударить, ты, доченька, так и сделай”. А дочь не захотела. “Нет, – отвечает, – мне ее жалко, она маленькая”. Мать говорит: “Ты легонечко ударь”. Потом научила, что дальше делать, сама ушла, а дочка осталась. Сразу же вышла к ней та девочка. Поиграли, она опять стала просить: “Ударь, ну ударь меня!” Хозяйская девочка тихонько стукнула ее в плечико, та и рассыпалась сухой землей. А мать велела дочери не пугаться, не охать и, как только ее подружка рассыплется, все сложить на платок, завязать в узелочек и бросить в подпол. Дочка так и сделала. Мать вернулась, полезла туда, узелок развязала, а там – золото».
   Катя показала заметочку Жохову. Он ее не читал, до последней полосы у него руки не дошли. Она сказала, что история восхитительная, и вызвалась прочесть вслух. Никто не возражал.
   – Это душа клада, – сразу определил Борис природу маленькой мазохистки из подполья.
   Когда она рассыпалась прахом и обратилась в золото, Жохов ощутил странное волнение. Тот мужичок, выпивший его водку в гостиничном ресторане, тоже кричал ему: «Ну дай мне в морду! Дай! Дай!» Вспомнилось, как толкнул его в плечо, как он исчез, а потом так же внезапно возник уже с европием в своей кошелке. Захотелось немедленно позвонить Гене, хотя никаких новостей быть еще не могло. Денис велел связаться с ним после восьми.
   Возникло предчувствие, что на этот раз все будет хорошо, надо лишь забыть, не думать, отдаться потоку жизни. Душа просила музыки. Жохов включил магнитофон, качнулось все то же танго. Он взял за руку Виржини и повел ее танцевать, одновременно перелагая на русский бессловесную исповедь саксофона. В ней якобы говорилось о том, что вечером все цветы складывают свои лепестки, засыпая на ночь, но один маленький, очень маленький цветок распускается именно в это время. Его имя – тайна.
   – Ты куда? – вскинулся он, заметив, что Катя снимает с гвоздя своего кролика.
   – Обойду участки. Мне за это деньги платят.
   – Я с тобой.
   – Не надо. Лучше посуду вымой.
   Она сердито дернула и оборвала вешалку. «Ревнует», – подумал Жохов. Он поднял упавшую шубку, встряхнул, демонстрируя заботу. Воздух наполнился ворсинками меха, лезущими из нее при каждом прикосновении, как из кошки, зараженной стригущим лишаем.
   – Будьте добры, – сказала Виржини, когда он чихнул.
   Катя влезла в рукава, надела свои варежки на резинке и вышла во двор. Жохов встал у окна, чтобы помахать ей, когда она оглянется. Она не оглянулась.
 
   Борис нашел в серванте окаменевшую пачку грузинского чая.
   – Смотри, – показал он Виржини. – Высший сорт, значит, напополам с индийским. Если первый, то индийского меньше половины. Второй и третий – один грузинский. А если написано, что индийский второго или третьего сорта, значит, с добавлением грузинского. Такая была система.
   – Потому и началась перестройка. Надоело, что пишут одно, а думают другое, – завершил Жохов это политзанятие.
   Он достал спичечный коробок, ногтем расщепил спичку. Ковыряя в зубах, вспомнил, как студентом ехал в электричке, вышел в тамбур покурить и один мужик продемонстрировал ему надпись на коробке: 50 шт. «Ты пересчитай, пересчитай», – приставал он к Жохову. Эти спички только что были куплены на станции, всем пятидесяти полагалось быть на месте. Высыпали их на ладонь, стали считать. Оказалось, на три штуки меньше. «Мне один умный человек сказал, я сперва не поверил. Потом сам сколько раз считал, ни разу полсотни не было», – говорил этот правдоискатель, выходя на широкие обобщения.
   Заварили чай, Жохов порезал копченую колбасу, объясняя Виржини, что сейчас Великий пост, надо есть рыбу, но лучшая рыба – это колбаса, а лучшая колбаса – чулок с деньгами.
   К месту он рассказал, как один старый монгол, ветеран МНРП, с гордостью за основателя партии уверял его, что Сухэ-Батор имел половой член размером с женский чулок, в котором лежат восемьдесят восемь серебряных китайских долларов.
   – Почему именно столько? – спросил Борис.
   Жохов ответил, не задумываясь:
   – У буддистов восемь – священное число.
   Люстру еще не зажгли, дворец и эспланада со сквером белели в сумерках, как владения Снежной королевы. Лишь болотного цвета уральский танк и золотые звезды на пиджаке дважды Героя Соцтруда инородными пятнами выделялись на этом фоне.
   Виржини порылась в сумочке, вынула тюбик губной помады. Наклейка с него перешла на стену дворца, прилепленная ее крепким пальчиком с обрезанным по самое мясо ногтем. Она отступила на шаг и склонила голову к плечу, оценивая эффект. Крошечное золотое пятнышко поколебало тяжеловесную симметрию обоих крыльев.
   Вдохновившись, Борис капнул на бутылку виски горячей водой из чайника, снял оплывший ярлык с белой лошадью и наклеил его на другое крыло. Несколько окон исчезли под ним, как когда-то в Перми, где стоял этот дворец в натуральную величину, дважды в году они исчезали под гигантским кумачовым полотнищем с портретами вождей или лозунгами дня, вечно актуальными, потому что лишь специалисты могли отличить их от прошлогодних. Многие из этих призывов Жохов помнил до сих пор и знал, что до смерти не забудет.
   В его родном городе перед 1 мая и 7 ноября такие же алые паруса растягивали на домах по маршруту следования праздничной колонны. В детстве отец брал его с собой на демонстрации. Рано утром являлись на сборный пункт возле заводской проходной, там лилась из динамиков музыка, бесплатно раздавали воздушные шарики, флажки, красные гвоздики из рифленой бумаги, прикрученные проволокой к срезанным с тополей веткам, листовки с текстами песен, которые потом, в шеренгах, все равно пели не дальше второго куплета.
   Колонна строилась по цехам, заводоуправление с отцовским плановым отделом – в авангарде, вслед за двумя грузовиками ГАЗ-51. Первый, как боевой слон в триумфальной процессии, был целиком вмонтирован в фанерные щиты с названием завода и двумя его орденами на фоне доменных печей и труб, у второго кузов с откинутыми бортами превращался в движущийся пьедестал. В ноябре на нем стояла громадная двухзначная цифра – порядковый номер празднуемой годовщины. Обе ее составляющие тоже выпиливали из фанеры, оклеивали цветной фольгой и обрамляли фестонами алого сатина. Каждую осень мир вокруг Жохова становился немного прочнее, потому что это число счастья прирастало новой единицей. Оно величественно плыло над толпой, как хоругвь над крестным ходом, следом шел оркестр и несли переходящие знамена. Их тяжелые, шитые золотом шелка грузно обвисали на древках, но на плотине старого заводского пруда, где весной и осенью задувало от перепада температур, сами собой начинали разворачиваться и хлопать на ветру. В такие минуты горло перехватывало не понятно откуда взявшимися слезами. Он еще не понимал, что это слезы восторга перед той силой, которая признавала его, маленького, своей составной частью.
   Все детство Жохов страстно мечтал пройти с демонстрантами до конца, до трибуны на главной городской площади, но мать отлавливала его по дороге и уводила домой. Отец махал им рукой и вместе со всеми шел дальше – мимо стадиона, мимо фабрики-кухни, мимо районного музея. В одном из его залов со скрипучими полами, среди набитых опилками тетеревов и зайцев, представлявших небогатую местную фауну, стояло чучело двухголового теленка. Школьники младших классов замирали перед ним в священном трепете. Когда-то его рождение послужило сигналом к началу кулацкого мятежа, полыхнувшего по уезду на рубеже между продразверсткой и продналогом. Якобы какие-то знаки на четырех едва проклюнувшихся рожках непреложно свидетельствовали о наступлении царства антихриста. Экскурсоводша горячо рассказывала, как этих ни в чем не повинных сиамских близнецов распяли на воротах председателя комбеда и сожгли вместе с воротами, домом, самим председателем и всей его семьей, а музейное чучело много позже было сшито из двух отдельных телячьих шкур, оно лишь имитирует оригинал.
   Эта версия была официальной, но не единственной. Поговаривали, будто второй такой же гаденыш родился совсем недавно, при Хрущеве, он-то и стоит в музее, а искусственное чучело ночью сожгли на заднем дворе. Потом поеденного молью монстра тихо убрали из экспозиции, отправив не то в запасник, не то прямиком на свалку. Причину Жохов узнал от матери, а та – от директора музея, с которым у нее был роман. Спьяну директор выболтал ей то, о чем дал расписку в райкоме, что будет молчать до гробовой доски. Оказывается, в музей вдруг толпами повалили экскурсанты из соседнего сельского района, сроду в нем не бывавшие. Они приезжали торговать продуктами с приусадебных участков, а перед отъездом шли смотреть на двухголовое чудище. Бесстыдно выставленное напоказ в государственном учреждении, оно подтверждало истинность слухов о том, откуда растут ноги у идеи укрупнения колхозов. «Сейчас там должен народиться третий», – подумал Жохов.
   Шотландская лошадь была слишком велика, слишком натурна для этого кукольного царства. Виржини поморщилась, как от фальшивой ноты. Она сходила за оставленным в машине французским журналом и маникюрными ножницами принялась кромсать полосы с фотоиллюстрациями. Через четверть часа под ее умелыми ручками дворцовый фасад покрылся пестрыми коллажами из прихотливо нарезанных на куски людей и вещей, между ними вклинились однотонные квадраты в духе прирученного большевиками авангарда, но похожие и на пустые щиты для наружной рекламы. С фронтона, как масонский знак или недреманое око над церковным порталом, взирал опушенный накладными ресницами единственный женский глаз. Казалось, он тревожно высматривает в комнате что-то такое, чего обоими увидеть нельзя.
   В сквере перед дворцом заснеженные кроны деревьев украсились цветами и фруктами тропической яркости, с балконов свесились флаги несуществующих стран. Их древки Виржини смастерила из спичек. От эстетики минимализма она уже отказалась, в ход пошли этикетки от упаковок с продуктами, оберточная бумага, ярлычки, ленточки. В качестве клея использовался лак для ногтей. С его помощью Борис заклеил герб на фронтоне циферблатом с рекламы швейцарских часов «Морис Лакруа» и впечатал значок доллара в лоб Герою Соцтруда. Он наносил прицельные удары по символам старого режима.
   Жохов тоже включился в работу. Вместо того чтобы мыть посуду, он одолжил у Виржини ножницы, состриг листья с торчавших за зеркалом искусственных ромашек, зажег две найденные в серванте свечи и, покапав на аллею расплавленным стеарином, прочно установил их в скверике у фонтана. Пластиковые листочки круговым веером прикрепил сверху. Если бы дворец оставался белым, с этими пальмами он мог бы сойти за профсоюзную здравницу где-нибудь в Гаграх. Мать ездила туда по путевке и неосторожно привезла домой несколько групповых фотографий, на каждой из которых рядом с ней стоял один и тот же усатый мужик в войлочной панаме. Отец, впрочем, обнаружил его спустя много лет. В этом плане он был полный лопух, мать всю жизнь водила его за нос как школьника.
   Когда вошла Катя, Жохов едва успел загородить собой макет.
   – Катенька, закрой глаза… Умница! Давай руку. Так-так-так, иди сюда… Оп! Можешь открывать.
   Через минуту он бежал за ней к выходу, норовя ухватить за локоть и спрашивая, что случилось, хотя уже догадывался, в чем дело. В сенях удалось прижать ее к стене. Она попыталась вырваться, извиваясь всем телом, как пойманная русалка.
   – Прости меня! – с чувством сказал Жохов. – Я был дурак, но сейчас я все понял. Мы сейчас это поправим. Пойдем, пожалуйста. Сейчас всё сделаем как было.
27
   Виржини сняла ботинки, прилегла на диван и закрыла глаза. Укрыв ей ноги дубленкой, Борис погасил люстру, зажег спичку и стал водить ею над преображенным дворцом, над эспланадой со сквером, над бюстом, над фонтаном. При движении пламя вытягивалось, в его неверном свете части становились больше целого, все делалось зыбким и в то же время объемным, кусками оплывало в тень, размывающую границу между тем миром и этим. Нетрудно было, как в детстве, вообразить себя живущим в этом дворце человечком величиной с наперсток. Никогда и нигде больше ему не бывало уютнее, чем здесь.
   Он опустил руку ниже, повел медленнее. Освещенное пространство сузилось, догорающая спичка поочередно выхватывала разноцветные нашлепки на фасаде, стеариновые стволы уральских пальм, фонтанных гермафродитов с их рыбинами, округлыми, как щуки, но с наивно-губастыми мордашками пескарей. Выплыл из тени танк с пацифистским цветочком на лобовой броне. Цветы были всюду, зато сталевар, солдат и колхозница на крыше остались нетронутыми.
   Борис осветил их еще одной спичкой. Колеблясь, они проступили из темноты. Он видел эти фигуры словно сквозь текучую воду. Три андроида с тупыми лицами, борцовскими шеями, тяжелыми торсами анатомических муляжей и строго функциональной мускулатурой рабочей скотины, подданные беловодского царя, всегда готовые к труду и обороне, сейчас эти истуканы вызывали что-то вроде сострадания к их поруганной человеческой природе. Прежде незаметная, она проступила в них, как написанные молоком буквы на горящей бумаге.
   Он бросил спичку, включил торшер, вылил в фужер остатки виски и с фужером в руке подсел к Виржини. Другой рукой приспустил ей носок, погладил щиколотку. Она по-прежнему лежала с закрытыми глазами, не шевелясь. Ладонь все глубже забиралась под брючину, прохладная гладкая лодыжка сменилась теплой, колкой от эпиляции кожей на голени. Это возбуждало, как будто под его пальцами воздушная фея обзаводилась волосатым и жарким женским мясом. Ее молчание приглашало двигаться дальше, но зайти с другой стороны. Борис расстегнул ей пуговицу на джинсах, потянул молнию. Он не замечал, что у него за спиной, вокруг упавшей на дворцовые ступени спички, начал желтеть пенопласт, потемнел краешек флага, свисавшего с балкона ниже других. Сквозняки вкрадчиво взялись раздувать тлеющую бумагу. Черные змейки поползли по прилепленным к фасаду картинкам, заглатывая их оттопыренные края, кое-где завилась в трубочки и распалась бумажная лапша, праздничными гирляндами перекинутая с дерева на дерево. Запахло горелым.
   Борис обернулся и машинально плеснул на макет недопитым виски из фужера. Там сразу все вспыхнуло синеватым спиртовым пламенем. Пенопласт поплыл, вздуваясь пузырями, прямо на глазах возвращаясь в то состояние, из которого был сотворен другим огнем.
   В большом чайнике воды не оказалось, заварочный был полон на треть, но из забитого носика потекло вялой струйкой, тут же иссякшей. Борис большим пальцем сковырнул крышку и полил через верх. Вместе с коричневой жижей оттуда комом вывалилась разбухшая заварка. Он стал развозить ее по скверу, ею же закидывая плавящийся фасад, и не обернулся, когда скрипнула дверь. Зажглась люстра. Грянули шаги, сзади схватили за плечо.
   – Ты что, бля! Ты что делаешь! – заорал Жохов, косясь на Катю, словно лишь ее присутствие мешало врезать этому гаду по-мужски.
   – Был маленький пожар, мы его залили чаем, – мелодично известила его Виржини, не слезая с дивана.
   Борис молчал. Жохов шумно выдохнул воздух, задержанный в легких на тот случай, если придется отвечать криком на крик, и перешел к нравственной стороне дела:
   – Эх ты! Отец строил…
   – Ой, только этого, пожалуйста, не надо! Это же гнусь, типовуха. Он таких ублюдков по всему Союзу наплодил. У нас дома еще две штуки стоят.
   Катя обреченно смотрела на погибший сад, на изгаженный дворец. Почернелый, в раскисших наклейках, облепленный мокрой заваркой, как водорослями, он выглядел так, будто сначала его подожгли, а потом по нему прокатилось цунами. Бурые лужи стояли в аллеях. Лишь слева на фасаде чудом уцелел шотландский конь бледный. Те двое из папье-маше, мужчина и женщина в юбке колоколом, гулявшие здесь вчера вечером, лежали рядом двумя скукоженными трупиками, как после атомной войны. Судьба давала ей знак, что и этот ее роман окончится ничем, как все предыдущие.
   – Он же в искусстве – во! – постучал Борис по столу костяшками пальцев. – Зодчий с большой буквы «зэ». С детства задолбал меня своей эстетикой. Я хорошо рисовал, он отдал меня в художественную школу, а потом сам порвал мои рисунки. Был дикий скандал. Я, видите ли, рисовал уродов. Он, гуманист, всю жизнь поклонялся красоте, а его сын рисует уродов. Трагедия! Он ненавидел Пикассо, потому что Пикассо, оказывается, презирал человека. А отец – нет, не презирал. Всю жизнь всем лизал жопы. В человеке же все прекрасно! Жопа в том числе…Твое счастье, что ты с ним никогда не жил. У него рубля не допросишься! Зарабатывал как поэт-песенник, а мать по пять лет в одном пальто ходила. Он все на книжку складывал. Завел десять книжек, прятал их по всей квартире. Теперь все сгорело, так Гайдар ему виноват, что холодильник плохо морозит. Мать еще при Брежневе просила у него денег на новый холодильник, не дал… Твоей-то матери он деньги давал?