Страница:
Перед самой станцией Хасан поменялся местами с Севой. Тот сел на переднее сиденье, рядом с Ильдаром – показывать дорогу. Сосед Жохова позвонил еще вчера, но выбрались только сегодня вечером.
Проехали безлюдную привокзальную площадь, после торгового дня усеянную мусором и по периметру окруженную разномастными ларьками. Кучи пустых картонных коробок заполняли пространство между этими будками. Те, что побогаче, не с окошечком, а со стеклом в половину или четверть передней стенки, светились в ночи, как подсвеченные изнутри аквариумы. От них улицы отходили в кромешный мрак. Там, казалось, нет и не может быть никакой жизни, но временами оттуда являлись покупатели польско-ямайского рома, спирта «Ройял», паленой водки с именами былинных богатырей и старых добрых номерных портвейнов в бурых бутылках с грубо закатанными или залитыми сургучом горлышками. На каждой бутылке наваривали теперь столько, что ради нескольких штук наемные сидельцы до утра кемарили в своих душегубках, где спирали нагревателей сжигали весь кислород.
За станционным поселком свернули на бетонку. Замелькали вдоль дороги дома дачного кооператива с безжизненно темными окнами, но Сева так же спокойно смотрел прямо перед собой, словно до цели было еще далеко.
– Рано, – сказал он, когда Ильдар на всякий случай сбросил газ, и объяснил, что нужно доехать до поворота на «Строитель», затем вернуться назад и посчитать дома по правой стороне. – От поворота шестой дом. Один этаж, бревно, не обшит, крыша железная, зеленая, – перечислил Сева его приметы.
У развилки Хасан велел Ильдару съехать на обочину и заглушить мотор. Хозяева не должны слышать, как он замолкнет возле их забора. Вышли все втроем и пешком двинулись в обратном направлении. Машины здесь проезжали редко. Вокруг стояла могильная тишина.
В шестом доме, как и в предыдущих справа и слева, ни одно окно не горело, но за штакетником снег был истоптан. От ворот в обе стороны расходились полосы с узором автомобильных покрышек. Ильдар присел над ними, всматриваясь в отпечатки. Прожив полтора года в Москве, он умел различать следы всех зверей, водившихся в этих местах.
– «Фольксваген», – определил он уверенно.
– А говорил, нет машины, – вспомнил Хасан, открывая калитку.
– Может, не его? – предположил Сева.
– Не его, значит, на электричке приедет. Еще не поздно.
Гуськом пересекли участок, стараясь наступать в старые следы, чтобы не насторожить хозяев, если ночь будет лунная, и встали за домом – с той стороны, откуда просматривалась дорога на станцию. Здесь она шла на подъем, чуть дальше ее прямая черта ясно виднелась в промежутке между дачами.
В начале десятого на ней зажглись фары, проступили габаритные огни. Показался рейсовый автобус, идущий на Рождествено с заходом в «Строитель», но без остановки прошел мимо. За уютно желтеющими окнами виднелся пустой салон.
Стоял ноябрь, сезон бурь. В это время даже опытные капитаны не рискуют пускаться в плавание, но один отчаянный норвежец за хорошие деньги согласился поднять паруса. Судьба была к нему благосклонна, Геркулес помедлил разрушать пещеру ветров, но выпустил из нее одного, нравом умеренного, дующего с запада на восток. Пока Шпилькин с сопровождавшими его дворянами по осенней распутице волочился из Москвы в Ревель, королевский посыльный поспел туда морем и вручил коменданту письмо Кристины Августы. В письме повелевалось немедленно выпустить князя Шуйского на свободу с условием, что он навсегда уберется из шведских владений в Прибалтике.
Граф Делагарди не смел ослушаться ни королеву, ни всемогущего канцлера, поэтому Анкудинова он не отпустил, но и в заточении не оставил, а через доверенных лиц сам же тайно устроил ему побег. Шпилькину опять пришлось возвращаться домой несолоно хлебавши. Хитрые салакушники сказали ему, будто самозванец, подкупив часовых, бежал из ревельского замка неведомо куда.
На самом деле его посадили на корабль и спровадили в Любек. Тамошние купцы смекнули, что за такой товар в Москве можно заломить любую цену, но Анкудинов понял это раньше, чем они начали торговлю. Не обманываясь их гостеприимством, он из Любека улизнул в Бранденбург, затем двинулся дальше на запад и к весне 1652 года оказался в Брабанте, при дворе герцога Леопольда, ревностного католика из дома Габсбургов. Здесь он с большим успехом пропел свою серенаду о Перми Великой, походе на Крым и Семибашенном замке, откуда его вывел ангел Господень, огненным мечом поразивший султана Ибрагима и великого визиря Ахмет-пашу, но как только отзвучали апплодисменты, над ним стали сгущаться тучи.
В то время австрийские Габсбурги искали дружбы с Москвой для совместной борьбы против турок. Желая услужить царю, они настоятельно попросили брабантского родственника прислать князя Шуйского в Вену. Анкудинов еле унес ноги за Рейн.
Этот случай раскрыл ему глаза на то, что все католические князья так или иначе связаны со Священной Римской империей, надо держаться от них подальше. Он сунулся было в протестантский Лейпциг, к саксонскому курфюрсту, но, не добившись даже аудиенции, уехал в Виттенберг. Прославленный университет принял его под свое крыло, для чего пришлось еще раз отречься от веры предков. В университетской кирхе он вновь, как в Стокгольме, повторил за пастором статьи Аугсбургского вероисповедания и присягнул на вечной верности лютеранскому закону. Что однажды это уже было им проделано, Анкудинов, естественно, умолчал.
Вскоре один из здешних профессоров заинтересовался его теорией о карликах и журавлях, которые воюют между собой посредством казаков и поляков, венецианцев и турок, лютеран и католиков, евреев и христиан. Кто именно в кого вселился, Анкудинов не знал, но профессор объяснил ему, что оно и не важно. «Карлики, – говорил он, – это духи земли, пригнетенные к породившей их тверди, недаром у прибрежных народов они считаются покровителями потерпевших кораблекрушение. Напротив, журавли – воздушные создания, порождение высших сфер, вот почему в полете их стаи выстраиваются треугольником. Треугольник есть знак стремления всех вещей к высшему единству в Боге. Эта война – война двух враждебных стихий, горней и дольней, во всем противоположных друг другу, но не способных существовать по отдельности. Своим вечным противоборством они поддерживают единство Божьего мира».
Анкудинов ему во всем поддакивал, рассчитывая на место при университете. В нем впервые за многие годы поселилась усталость. Он оставил политические амбиции и хотел одного – покоя и денег, что, в сущности, одно и то же. Это казалось возможно, его покровитель начал хлопотать о получении им кафедры. Предполагалось, что с нее князь Шуйский будет излагать свое учение о двух мировых силах, действие которых он воочию наблюдал во время многолетних странствий по Европе и Азии, а сам профессор, всю жизнь просидевший в Виттенберге под жениной юбкой, возьмет на себя очищение этого материала от ненужных наслоений и его толкование в духе лютеранской теологии с ее осторожным отрицанием дьявола как главного источника вселенского зла. План сулил обоим немало выгод. Московский царевич-протестант, с университетской кафедры читающий лекции на латыни, должен был вызвать повышенный интерес и привлечь денежные пожертвования от просвещенных людей со всей Северной Германии.
Хлопоты шли успешно, Анкудинов присмотрел себе дом с садом, нанял слугу и подумывал о женитьбе, как в одночасье все изменилось. Он заблуждался, полагая, что после Ревеля сумел надежно замести следы. В Москве о нем не забыли и не оставили попыток заполучить его живым или мертвым. По германским княжествам и вольным городам были разосланы специальные эмиссары с известием, что человек, называющий себя князем Шуйским, суть беглый подьячий Тимошка Анкудинов, пошлый казнокрад, поджигатель и женоубийца, и кто даст ему пристанище, тот будет великому государю Алексею Михайловичу недруг, а кто схватит его, тот будет царю друг. Эти люди добрались и до Лейпцига. К счастью, саксонский курфюрст, в чьей земле находился Виттенбергский университет, не пожелал выдать им единоверца, заявив, будто ничего не знает об этом человеке. Впрочем, иметь из-за него неприятности он тоже не захотел и распорядился выслать Анкудинова за границу своих владений.
Ему вновь повезло, но теперь по пятам за ним всюду шли царские уполномоченные. Они больше не упоминали о том, что вор Тимошка влыгается в государское имя, и требовали выдать его как преступника уголовного, а не политического. Новая тактика начала приносить плоды, впереди беглеца катилась дурная слава. Анкудинов бросался из города в город, но вести жизнь частного лица он не умел, для достойной жизни ему нужна была публичность, и эта же публичность всякий раз его губила.
В конце концов он решил затаиться, перебрался в Голштинию и обосновался в Нейштадте, не пробуя даже попытать удачи у голштинского герцога. Здесь от полного безденежья Анкудинов предложил свой безвар одному лекарю из итальянцев. Тот загорелся, рассчитывая перепродать это сокровище кому-нибудь из владетельных князей, но прежде чем купить волшебный камень, рожденный в коровьем желудке, освидетельствовал его у коллег. Те подтвердили, что безвар подлинный и действительно имеет «силу и лечбу великую от порчи и от всякой болезни». Поначалу за него обещано было пятьсот талеров, потом сумма постепенно сокращалась, пока не дошла до двух сотен. Анкудинов, гонимый кредиторами, вынужден был согласиться и на них.
Едва сделка состоялась, в Голштинии объявился новгородский купец Петр Микляев, торговавший моржовой костью, но, как все русские купцы за границей, имевший поручение проведывать о самозванце. Итальянский лекарь решил с его помощью вернуть свои деньги назад, снесся с ним и за двести талеров указал дом, где квартировал князь Шуйский.
За домом установили наблюдение. В тот же день Анкудинов был опознан на улице по полученным от Шпилькина приметам. Микляев со своими людьми устроил ему засаду, связал, посадил под замок и собирался увезти в Новгород, но не смог сохранить дело в тайне от нейштадтских властей. Голштинский герцог Фридрих, как и Оксеншерна в Стокгольме, не потерпел самоуправства. Он приказал доставить князя Шуйского к себе в Готторф, а к царю направил гонца с предложением выдать преступника в обмен на дарование голштинским купцам права беспошлинной торговли с Персией через Москву и Астрахань. Запрос был высок, но велика и услуга. Все понимали, что дело касается не заурядного растратчика и убийцы, а претендента на московский престол.
Боярская дума приговорила позволить голштинцам торговать с Кизилбашским царством, если они вправду изловили вора Тимошку и выдадут его государевым послам. В Посольском приказе изготовили жалованную царскую грамоту на александрийской бумаге, с большой печатью на красном воске, забранной в серебряный ковчежец. Послом назначили Шпилькина. Он знал Анкудинова в лицо и, перед тем как отдать грамоту адресату, должен был удостовериться, что со стороны герцога нет никакой ошибки или хитрости и голштинцы поймали того, кого надо.
Со Шпилькиным прибыло два десятка дворян и детей боярских, чтобы охранять Тимошку по пути в Москву. В наказе им предписывалось «везти его бережно, дабы в дороге он никакого дурна себе не учинил».
Их первое свидание состоялось во дворце, в присутствии самого Фридриха. Своего должника Шпилькин не видел почти десять лет, тем не менее сразу его узнал, хотя тот был без бороды и в польском жупане. Он заговорил с ним по-русски, но Анкудинов прикинулся, будто не понимает русского языка. По-немецки он изъяснялся не без затруднений, поэтому попросил польского толмача и через толмача объявил себя шляхтичем Стефаном Липовским, подданным короля Яна Казимира.
«Вы, ваша светлость, – обратился он к герцогу, – сами можете видеть, что я нисколько не похож на московита ни лицом, ни платьем, ни манерами, ни знанием латыни. А этого человека, будто бы крестившего моих детей, я впервые вижу и очень сомневаюсь, что слуга великого государя, присланный по столь важному делу, может носить подобную фамилию. Она пристала не послу, а торговцу шпильками. Вероятно, его рекредитивы поддельные, и сам он не тот, за кого себя выдает».
Анкудинов держался с таким спокойствием, что заставил герцога поколебаться. Шпилькин, однако, при всей его неудачливости был отнюдь не прост. Он сумел добиться разрешения видеться с кумом наедине и за две или за три встречи убедил его подать челобитную патриарху Никону, готовому якобы вымолить ему прощение у государя. Это ему удалось, потому что Анкудинов был уже не тот, что прежде. Усталость давала знать о себе слабостью в ногах, болями в пояснице, а главное – утратой былого нюха на опасность. Он клюнул на приманку и в своем стиле настрочил патриарху длиннейшее письмо с заверениями в том, что всегда хотел послужить великому государю и давно служил бы ему верой, правдой и отцовской саблей, по рукоять омытой в басурманской крови, если бы изменники государевы своей собацкой изменой не умышляли на него и на великого государя. Далее рассказывалось, как в Царьграде, дабы покарать этих изменников, он думал наслать на Москву триста тысяч турецких мечей, но ангел Господень отвратил его от такого намерения.
На следующий день Шпилькин предъявил это послание Фридриху как доказательство, что самозванец отлично владеет русским языком. Привели Анкудинова. Тот все отрицал, а когда ему показали его же письмо, отвечал, что оно писано самим Шпилькиным или кем-то из свитских дворян.
«Ваша светлость, – сказал он, – прикажите дать мне бумагу и чернил, и я дам вам для сравнения свою истинную руку».
Его просьбу исполнили, он взял перо и, как научился еще в бытность подьячим Новой Четверти, написал несколько фраз совершенно другим почерком. Герцог не знал, кому верить. Пользуясь его замешательством, Анкудинов принялся издеваться над Шпилькиным – ставил под сомнение его полномочия и говорил, что продавцы шпилек, как вообще все русские торговые люди, привыкли дела делать обманом, они кого хошь обуют в чертовы лапти. В конце концов он довел Шпилькина до того, что тот плюнул ему в лицо и бросил в него этим письмом. Не растерявшись, Анкудинов тут же порвал его в клочья.
Он был хороший актер, но против него свидетельствовало слишком многое, в том числе изъятые при аресте бумаги. Получив царскую грамоту о беспошлинной персидской торговле, Фридрих с легким сердцем выдал его Шпилькину.
Пока шли приготовления к отъезду, Анкудинов продолжал сидеть в тюрьме. В одну из последних ночей ему приснилось, будто он стал птицей и перепархивает с ветки на ветку, с дерева на дерево, а охотники бегают за ним с силками, суетятся, кричат, набрасывают на него сети, но поймать не могут. Наутро он изложил свой сон в письме к герцогу.
«Сие предвещает, – писал Анкудинов, – что вы, ваша светлость, и другие государи, и знатные нобли, и ученые мужи в разных государствах, христианских и бусурманских, потщитесь понять, кто я был таков, от кого послан и для чего ездил много лет по разным государствам, и станете узнавать путь мой по звездам и улавливать меня мысленными тенетами, но духа моего пленить не сможете. Тайна сия непостижна есть для смертных, ведают ее ангелы в небеси, и то лишь серафимского чина».
Дальше шло совсем уж невразумительное: «Коли царь московский всядет на конь и пойдет на вас всей силой, со всем своим войском, пешим и конным, то если вы – карлики, я среди вас – журавль, дающий вам силу против моих собратий, а если природа ваша журавлиная, то я – карлик, и без меня все вы падете, яко назем на пашню и снопы позади жнеца».
Это темное пророчество оставлено было без внимания. Под конвоем его из Готторфа повезли в Травемюнде, чтобы оттуда плыть морем. В дороге по обеим сторонам от него посменно сидели двое дворян с саблями. У левого из них сабля, как обычно, висела на левом боку, а правый из осторожности перевешивал ее на другой бок, подальше от арестанта.
Анкудинов хорошо знал, что его ждет на родине. Когда один из сидевших рядом караульщиков начал клевать носом, он, улучив момент, со связанными руками ухитрился выброситься из повозки и подсунуть голову под колесо, но почва здесь была песчаная, повозка еле ползла. Лошадей успели остановить. Ему лишь слегка придавило ободом шею.
Его стали привязывать к сиденью, и все-таки до Травемюнде он еще дважды пробовал лишить себя жизни: один раз в огне очага на постоялом дворе, другой – с помощью рыбьей кости, а позднее, на корабле, чуть не спрыгнул за борт, но в итоге остался цел и невредим. При всем том до Новгорода он постоянно был весел, лишь в Новгороде сделался печален, а по пути от Новгорода до Москвы не хотел уже ни пить, ни есть.
Проснулся сын. Жена дала ему попить, сводила в туалет, но он никак не засыпал. Ей пришлось опять сесть за рояль. Песня про трех братьев, ушедших искать счастье на три стороны света, и сестру, которая осталась их ждать, теперь была пропета до конца:
В 1643 году тот сманил его с собой за границу, уверяя, что «им там будет хорошо». Конюховский целиком от него зависел, смотрел ему в рот и слушался как старшего. Наверняка между ними было еще что-то, кроме чистой мужской дружбы, однако интимную сторону их отношений Шубин не приоткрыл даже намеком. Кирилл с Максимом радостно приветствовали бы эту правду жизни, а насчет Антона Ивановича такой уверенности не было. Из моральных соображений он мог осудить пропаганду однополой любви, но в данном конкретном случае мог и одобрить – из расчета, что бегающего по заграницам и копающего под русскую государственность самозванца полезно дискредитировать в плане морали. Какие принципы возьмут верх, Шубин не знал и предпочел не рисковать.
Он вернулся к началу очерка, затем сделал пару вставок в середине. Из них вытекало, что друзья вместе бежали из Москвы в Краков, оттуда – в Молдавию. Господарь Василий Лупа отправил обоих в Стамбул, где они тоже были неразлучны, пока Анкудинова не посадили в Семибашенный замок. После этого Конюховский нашел приют в каком-то болгарском монастыре, но на Украине вновь присоединился к приятелю и последовал за ним в Швецию. Там их пути окончательно разошлись. Милость королевы на Конюховского не распространялась, в Стокгольме его повязали и выдали русским послам.
Ему, впрочем, удалось избежать казни. В Москве он сразу признал свои вины, честно рассказал об Анкудинове все, что знал, в том числе про его занятия астроломией, и был помилован. Конюховского приговорили к ссылке в Сибирь и отсечению трех пальцев на правой руке, но поскольку тогда он не мог бы осенить себя крестным знамением, по ходатайству патриарха Никона правую руку заменили на левую. О его дальнейшей судьбе никаких известий не сохранилось.
Сын уснул, за стеной раздался скрип раздвигаемого на ночь дивана. Брякнула крышка ящика для белья. Постелив постель, жена заглянула в комнату к Шубину.
– Я ложусь. Ты долго еще?
– Хочу сегодня кончить. Осталась последняя глава.
– Про его смерть?
Он кивнул.
– Хоть тут-то постарайся не врать, – сказала жена, уходя в ванную.
Шубин встал с сигаретой у окна. Прожектор на крыше еще не зажгли, в заоконной тьме Анкудинов как живой возник перед глазами. Веселый, он сидел на палубе ганзейского галиона и ел рыбу без костей, которые стражники, чертыхаясь, вынимали из рыбьей мякоти, чтобы не воткнул себе в горло. В тот вечер Шубин и помыслить не мог, что вспомнит о нем через одиннадцать лет, в монгольской степи, где ветер и запах сухой травы окликают сердце памятью всех прошлых жизней.
Казалось, до Эрдене-Дзу они не доберутся никогда, но Баатара это не занимало. Планов у него было много, с красной икры он переключился на норвежских миссионеров. Его беспокоило, что они не сдержат слово и не пришлют ему приглашение на семинар в Гонконг или пришлют, а билеты на самолет не оплатят. Свою поездку туда он каким-то образом связывал с возможностью поменять машину, но от прямого ответа уклонялся.
Эта машина была старая, без амортизаторов. Стоило прибавить газу, как ее начинало подбрасывать на выбоинах. Жена пару раз стукнулась головой о потолок, но продолжала зорко смотреть по сторонам. Она не оставляла надежду увидеть тарбагана. Шубин много рассказывал ей про этих очаровательных зверьков, хотя сам видел только одного. У них на стрельбище под Улан-Удэ этот глава семейства забеспокоился и вылез из норы, когда стали выжигать высокую траву, заслонявшую мишени. Колпаков тут же срезал его очередью из автомата. Солдатики потаскали мертвого сурка за лапы и бросили в полосу травяного пала. Шубин иногда вспоминал о нем, если под пальчиками очередного ученика или ученицы, которые все реже появлялись в их доме, начинала звучать бессмертная мелодия: «По разным странам я-а бродил, и мой сурок со мною…»
На совести деда-эпидемиолога было немало тарбаганьих душ. Пушистые симпатяги с умильными мордочками являются переносчиками чумной бациллы, но Шубин об этом умолчал. Не хотелось портить жене впечатление от встречи с ними, если они соизволят показаться ей на глаза.
Тарбаганы славятся неуемным любопытством. Баатар говорил, что летом, рискуя жизнью, они часто выходят к трассе посмотреть на проезжающие машины, хотя по ним запросто могут пальнуть прямо из салона, но сегодня не появился ни один. Вероятно, любознательность у них носила сезонный характер и к осени резко шла на убыль.
– А вообще их едят или только шкурки сдирают? – поинтересовалась жена.
– Кое-что едят, кое-что не едят, – ответил Баатар.
Жена покивала.
– Понятно. Как у всех животных.
Оказалось, что не как у всех.
– У них под лопатками есть кусок мяса, такое немного сладковатое. На вкус – чисто человечина, – объяснил Баатар. – Его даже собакам не дают, вырезают и выбрасывают. Остальное едят.
На жену это произвело сильнейший эффект.
– Такое только у тарбаганов есть? – спросила она.
– Да, больше ни у кого. У нас говорят, они раньше людьми были, но не захотели.
– Не захотели быть людьми?
– Да.
– Почему?
– А что хорошего? – усмехнулся Баатар.
Он надолго умолк, а Шубин подумал, что эксклюзивная способность тарбаганов разносить чуму прекрасно укладывается в эту теорию. Выходя к шоссе, они с презрением смотрели на тех, кем были раньше, и не жалели об утраченном.
Сейчас он испытывал сходные ощущения. Радость пришла и не уходила. В электричке было холодно, пар шел изо рта, но от кармана, где лежали четыре тысячи двести долларов, по телу разливалось ровное умиротворющее тепло. «Деньги – это покой», – всплыла в памяти чья-то мудрость, явно не восточная. Сумма была умопомрачительная. То, что она могла быть вчетверо больше, не имело значения. Все равно хватит на несколько лет, даже если никуда ничего не вкладывать, просто жить.
Катя дремала у него на плече. Он придвинул к себе ее сумочку и удивился скрытой в ней тяжести. Спросил, что там. Оказалось, тот самый пистолет, подаренный доброхотом-дачником. Жохов захотел посмотреть на него.
– Только осторожно, – предупредила Катя. – Он заряжен.
Никто их не видел, редкие пассажиры сидели по ходу поезда, к ним спиной. Короткоствольный стартовый пистолет успокаивающе отяжелил кисть. Жохов поинтересовался, как его заряжают, и узнал, что в дуло вставляется такая маленькая зеленая штучка. Их продают в спортивных магазинах, по пять штучек в обойме.
Он потрогал пальцем спуск в виде выдвижного выступа по всей длине рукояти.
– Что ж ты его так возишь? Еще нажмешь нечаянно.
– Нет, там пружина очень тугая.
– Я ведь говорил тебе, спрячь и забудь. Никого ты им не напугаешь, только разозлишь.
– Знаю, но мне с ним как-то спокойнее. Если поздно возвращаюсь из города, беру его с собой. Я же не думала, что поедем вместе.
Проехали безлюдную привокзальную площадь, после торгового дня усеянную мусором и по периметру окруженную разномастными ларьками. Кучи пустых картонных коробок заполняли пространство между этими будками. Те, что побогаче, не с окошечком, а со стеклом в половину или четверть передней стенки, светились в ночи, как подсвеченные изнутри аквариумы. От них улицы отходили в кромешный мрак. Там, казалось, нет и не может быть никакой жизни, но временами оттуда являлись покупатели польско-ямайского рома, спирта «Ройял», паленой водки с именами былинных богатырей и старых добрых номерных портвейнов в бурых бутылках с грубо закатанными или залитыми сургучом горлышками. На каждой бутылке наваривали теперь столько, что ради нескольких штук наемные сидельцы до утра кемарили в своих душегубках, где спирали нагревателей сжигали весь кислород.
За станционным поселком свернули на бетонку. Замелькали вдоль дороги дома дачного кооператива с безжизненно темными окнами, но Сева так же спокойно смотрел прямо перед собой, словно до цели было еще далеко.
– Рано, – сказал он, когда Ильдар на всякий случай сбросил газ, и объяснил, что нужно доехать до поворота на «Строитель», затем вернуться назад и посчитать дома по правой стороне. – От поворота шестой дом. Один этаж, бревно, не обшит, крыша железная, зеленая, – перечислил Сева его приметы.
У развилки Хасан велел Ильдару съехать на обочину и заглушить мотор. Хозяева не должны слышать, как он замолкнет возле их забора. Вышли все втроем и пешком двинулись в обратном направлении. Машины здесь проезжали редко. Вокруг стояла могильная тишина.
В шестом доме, как и в предыдущих справа и слева, ни одно окно не горело, но за штакетником снег был истоптан. От ворот в обе стороны расходились полосы с узором автомобильных покрышек. Ильдар присел над ними, всматриваясь в отпечатки. Прожив полтора года в Москве, он умел различать следы всех зверей, водившихся в этих местах.
– «Фольксваген», – определил он уверенно.
– А говорил, нет машины, – вспомнил Хасан, открывая калитку.
– Может, не его? – предположил Сева.
– Не его, значит, на электричке приедет. Еще не поздно.
Гуськом пересекли участок, стараясь наступать в старые следы, чтобы не насторожить хозяев, если ночь будет лунная, и встали за домом – с той стороны, откуда просматривалась дорога на станцию. Здесь она шла на подъем, чуть дальше ее прямая черта ясно виднелась в промежутке между дачами.
В начале десятого на ней зажглись фары, проступили габаритные огни. Показался рейсовый автобус, идущий на Рождествено с заходом в «Строитель», но без остановки прошел мимо. За уютно желтеющими окнами виднелся пустой салон.
34
На следующий день после того, как «Элефант» прибыл в Ревель, Анкудинова арестовали. Делагарди доложил об этом Оксеншерне, а тот втайне от королевы известил Москву, что самозванец сидит в ревельском замке, русские вольны его оттуда забрать. Как обычно, дело поручили Шпилькину. На радостях он устроил пир для сослуживцев и, напившись, похвалялся, что дело сладилось благодаря его твердости на переговорах со шведами, но торжествовать было рано. Кристина Августа тоже не дремала. Едва верные люди донесли ей об аресте князя Шуйского, она снарядила нарочного к графу Делагарди.Стоял ноябрь, сезон бурь. В это время даже опытные капитаны не рискуют пускаться в плавание, но один отчаянный норвежец за хорошие деньги согласился поднять паруса. Судьба была к нему благосклонна, Геркулес помедлил разрушать пещеру ветров, но выпустил из нее одного, нравом умеренного, дующего с запада на восток. Пока Шпилькин с сопровождавшими его дворянами по осенней распутице волочился из Москвы в Ревель, королевский посыльный поспел туда морем и вручил коменданту письмо Кристины Августы. В письме повелевалось немедленно выпустить князя Шуйского на свободу с условием, что он навсегда уберется из шведских владений в Прибалтике.
Граф Делагарди не смел ослушаться ни королеву, ни всемогущего канцлера, поэтому Анкудинова он не отпустил, но и в заточении не оставил, а через доверенных лиц сам же тайно устроил ему побег. Шпилькину опять пришлось возвращаться домой несолоно хлебавши. Хитрые салакушники сказали ему, будто самозванец, подкупив часовых, бежал из ревельского замка неведомо куда.
На самом деле его посадили на корабль и спровадили в Любек. Тамошние купцы смекнули, что за такой товар в Москве можно заломить любую цену, но Анкудинов понял это раньше, чем они начали торговлю. Не обманываясь их гостеприимством, он из Любека улизнул в Бранденбург, затем двинулся дальше на запад и к весне 1652 года оказался в Брабанте, при дворе герцога Леопольда, ревностного католика из дома Габсбургов. Здесь он с большим успехом пропел свою серенаду о Перми Великой, походе на Крым и Семибашенном замке, откуда его вывел ангел Господень, огненным мечом поразивший султана Ибрагима и великого визиря Ахмет-пашу, но как только отзвучали апплодисменты, над ним стали сгущаться тучи.
В то время австрийские Габсбурги искали дружбы с Москвой для совместной борьбы против турок. Желая услужить царю, они настоятельно попросили брабантского родственника прислать князя Шуйского в Вену. Анкудинов еле унес ноги за Рейн.
Этот случай раскрыл ему глаза на то, что все католические князья так или иначе связаны со Священной Римской империей, надо держаться от них подальше. Он сунулся было в протестантский Лейпциг, к саксонскому курфюрсту, но, не добившись даже аудиенции, уехал в Виттенберг. Прославленный университет принял его под свое крыло, для чего пришлось еще раз отречься от веры предков. В университетской кирхе он вновь, как в Стокгольме, повторил за пастором статьи Аугсбургского вероисповедания и присягнул на вечной верности лютеранскому закону. Что однажды это уже было им проделано, Анкудинов, естественно, умолчал.
Вскоре один из здешних профессоров заинтересовался его теорией о карликах и журавлях, которые воюют между собой посредством казаков и поляков, венецианцев и турок, лютеран и католиков, евреев и христиан. Кто именно в кого вселился, Анкудинов не знал, но профессор объяснил ему, что оно и не важно. «Карлики, – говорил он, – это духи земли, пригнетенные к породившей их тверди, недаром у прибрежных народов они считаются покровителями потерпевших кораблекрушение. Напротив, журавли – воздушные создания, порождение высших сфер, вот почему в полете их стаи выстраиваются треугольником. Треугольник есть знак стремления всех вещей к высшему единству в Боге. Эта война – война двух враждебных стихий, горней и дольней, во всем противоположных друг другу, но не способных существовать по отдельности. Своим вечным противоборством они поддерживают единство Божьего мира».
Анкудинов ему во всем поддакивал, рассчитывая на место при университете. В нем впервые за многие годы поселилась усталость. Он оставил политические амбиции и хотел одного – покоя и денег, что, в сущности, одно и то же. Это казалось возможно, его покровитель начал хлопотать о получении им кафедры. Предполагалось, что с нее князь Шуйский будет излагать свое учение о двух мировых силах, действие которых он воочию наблюдал во время многолетних странствий по Европе и Азии, а сам профессор, всю жизнь просидевший в Виттенберге под жениной юбкой, возьмет на себя очищение этого материала от ненужных наслоений и его толкование в духе лютеранской теологии с ее осторожным отрицанием дьявола как главного источника вселенского зла. План сулил обоим немало выгод. Московский царевич-протестант, с университетской кафедры читающий лекции на латыни, должен был вызвать повышенный интерес и привлечь денежные пожертвования от просвещенных людей со всей Северной Германии.
Хлопоты шли успешно, Анкудинов присмотрел себе дом с садом, нанял слугу и подумывал о женитьбе, как в одночасье все изменилось. Он заблуждался, полагая, что после Ревеля сумел надежно замести следы. В Москве о нем не забыли и не оставили попыток заполучить его живым или мертвым. По германским княжествам и вольным городам были разосланы специальные эмиссары с известием, что человек, называющий себя князем Шуйским, суть беглый подьячий Тимошка Анкудинов, пошлый казнокрад, поджигатель и женоубийца, и кто даст ему пристанище, тот будет великому государю Алексею Михайловичу недруг, а кто схватит его, тот будет царю друг. Эти люди добрались и до Лейпцига. К счастью, саксонский курфюрст, в чьей земле находился Виттенбергский университет, не пожелал выдать им единоверца, заявив, будто ничего не знает об этом человеке. Впрочем, иметь из-за него неприятности он тоже не захотел и распорядился выслать Анкудинова за границу своих владений.
Ему вновь повезло, но теперь по пятам за ним всюду шли царские уполномоченные. Они больше не упоминали о том, что вор Тимошка влыгается в государское имя, и требовали выдать его как преступника уголовного, а не политического. Новая тактика начала приносить плоды, впереди беглеца катилась дурная слава. Анкудинов бросался из города в город, но вести жизнь частного лица он не умел, для достойной жизни ему нужна была публичность, и эта же публичность всякий раз его губила.
В конце концов он решил затаиться, перебрался в Голштинию и обосновался в Нейштадте, не пробуя даже попытать удачи у голштинского герцога. Здесь от полного безденежья Анкудинов предложил свой безвар одному лекарю из итальянцев. Тот загорелся, рассчитывая перепродать это сокровище кому-нибудь из владетельных князей, но прежде чем купить волшебный камень, рожденный в коровьем желудке, освидетельствовал его у коллег. Те подтвердили, что безвар подлинный и действительно имеет «силу и лечбу великую от порчи и от всякой болезни». Поначалу за него обещано было пятьсот талеров, потом сумма постепенно сокращалась, пока не дошла до двух сотен. Анкудинов, гонимый кредиторами, вынужден был согласиться и на них.
Едва сделка состоялась, в Голштинии объявился новгородский купец Петр Микляев, торговавший моржовой костью, но, как все русские купцы за границей, имевший поручение проведывать о самозванце. Итальянский лекарь решил с его помощью вернуть свои деньги назад, снесся с ним и за двести талеров указал дом, где квартировал князь Шуйский.
За домом установили наблюдение. В тот же день Анкудинов был опознан на улице по полученным от Шпилькина приметам. Микляев со своими людьми устроил ему засаду, связал, посадил под замок и собирался увезти в Новгород, но не смог сохранить дело в тайне от нейштадтских властей. Голштинский герцог Фридрих, как и Оксеншерна в Стокгольме, не потерпел самоуправства. Он приказал доставить князя Шуйского к себе в Готторф, а к царю направил гонца с предложением выдать преступника в обмен на дарование голштинским купцам права беспошлинной торговли с Персией через Москву и Астрахань. Запрос был высок, но велика и услуга. Все понимали, что дело касается не заурядного растратчика и убийцы, а претендента на московский престол.
Боярская дума приговорила позволить голштинцам торговать с Кизилбашским царством, если они вправду изловили вора Тимошку и выдадут его государевым послам. В Посольском приказе изготовили жалованную царскую грамоту на александрийской бумаге, с большой печатью на красном воске, забранной в серебряный ковчежец. Послом назначили Шпилькина. Он знал Анкудинова в лицо и, перед тем как отдать грамоту адресату, должен был удостовериться, что со стороны герцога нет никакой ошибки или хитрости и голштинцы поймали того, кого надо.
Со Шпилькиным прибыло два десятка дворян и детей боярских, чтобы охранять Тимошку по пути в Москву. В наказе им предписывалось «везти его бережно, дабы в дороге он никакого дурна себе не учинил».
Их первое свидание состоялось во дворце, в присутствии самого Фридриха. Своего должника Шпилькин не видел почти десять лет, тем не менее сразу его узнал, хотя тот был без бороды и в польском жупане. Он заговорил с ним по-русски, но Анкудинов прикинулся, будто не понимает русского языка. По-немецки он изъяснялся не без затруднений, поэтому попросил польского толмача и через толмача объявил себя шляхтичем Стефаном Липовским, подданным короля Яна Казимира.
«Вы, ваша светлость, – обратился он к герцогу, – сами можете видеть, что я нисколько не похож на московита ни лицом, ни платьем, ни манерами, ни знанием латыни. А этого человека, будто бы крестившего моих детей, я впервые вижу и очень сомневаюсь, что слуга великого государя, присланный по столь важному делу, может носить подобную фамилию. Она пристала не послу, а торговцу шпильками. Вероятно, его рекредитивы поддельные, и сам он не тот, за кого себя выдает».
Анкудинов держался с таким спокойствием, что заставил герцога поколебаться. Шпилькин, однако, при всей его неудачливости был отнюдь не прост. Он сумел добиться разрешения видеться с кумом наедине и за две или за три встречи убедил его подать челобитную патриарху Никону, готовому якобы вымолить ему прощение у государя. Это ему удалось, потому что Анкудинов был уже не тот, что прежде. Усталость давала знать о себе слабостью в ногах, болями в пояснице, а главное – утратой былого нюха на опасность. Он клюнул на приманку и в своем стиле настрочил патриарху длиннейшее письмо с заверениями в том, что всегда хотел послужить великому государю и давно служил бы ему верой, правдой и отцовской саблей, по рукоять омытой в басурманской крови, если бы изменники государевы своей собацкой изменой не умышляли на него и на великого государя. Далее рассказывалось, как в Царьграде, дабы покарать этих изменников, он думал наслать на Москву триста тысяч турецких мечей, но ангел Господень отвратил его от такого намерения.
На следующий день Шпилькин предъявил это послание Фридриху как доказательство, что самозванец отлично владеет русским языком. Привели Анкудинова. Тот все отрицал, а когда ему показали его же письмо, отвечал, что оно писано самим Шпилькиным или кем-то из свитских дворян.
«Ваша светлость, – сказал он, – прикажите дать мне бумагу и чернил, и я дам вам для сравнения свою истинную руку».
Его просьбу исполнили, он взял перо и, как научился еще в бытность подьячим Новой Четверти, написал несколько фраз совершенно другим почерком. Герцог не знал, кому верить. Пользуясь его замешательством, Анкудинов принялся издеваться над Шпилькиным – ставил под сомнение его полномочия и говорил, что продавцы шпилек, как вообще все русские торговые люди, привыкли дела делать обманом, они кого хошь обуют в чертовы лапти. В конце концов он довел Шпилькина до того, что тот плюнул ему в лицо и бросил в него этим письмом. Не растерявшись, Анкудинов тут же порвал его в клочья.
Он был хороший актер, но против него свидетельствовало слишком многое, в том числе изъятые при аресте бумаги. Получив царскую грамоту о беспошлинной персидской торговле, Фридрих с легким сердцем выдал его Шпилькину.
Пока шли приготовления к отъезду, Анкудинов продолжал сидеть в тюрьме. В одну из последних ночей ему приснилось, будто он стал птицей и перепархивает с ветки на ветку, с дерева на дерево, а охотники бегают за ним с силками, суетятся, кричат, набрасывают на него сети, но поймать не могут. Наутро он изложил свой сон в письме к герцогу.
«Сие предвещает, – писал Анкудинов, – что вы, ваша светлость, и другие государи, и знатные нобли, и ученые мужи в разных государствах, христианских и бусурманских, потщитесь понять, кто я был таков, от кого послан и для чего ездил много лет по разным государствам, и станете узнавать путь мой по звездам и улавливать меня мысленными тенетами, но духа моего пленить не сможете. Тайна сия непостижна есть для смертных, ведают ее ангелы в небеси, и то лишь серафимского чина».
Дальше шло совсем уж невразумительное: «Коли царь московский всядет на конь и пойдет на вас всей силой, со всем своим войском, пешим и конным, то если вы – карлики, я среди вас – журавль, дающий вам силу против моих собратий, а если природа ваша журавлиная, то я – карлик, и без меня все вы падете, яко назем на пашню и снопы позади жнеца».
Это темное пророчество оставлено было без внимания. Под конвоем его из Готторфа повезли в Травемюнде, чтобы оттуда плыть морем. В дороге по обеим сторонам от него посменно сидели двое дворян с саблями. У левого из них сабля, как обычно, висела на левом боку, а правый из осторожности перевешивал ее на другой бок, подальше от арестанта.
Анкудинов хорошо знал, что его ждет на родине. Когда один из сидевших рядом караульщиков начал клевать носом, он, улучив момент, со связанными руками ухитрился выброситься из повозки и подсунуть голову под колесо, но почва здесь была песчаная, повозка еле ползла. Лошадей успели остановить. Ему лишь слегка придавило ободом шею.
Его стали привязывать к сиденью, и все-таки до Травемюнде он еще дважды пробовал лишить себя жизни: один раз в огне очага на постоялом дворе, другой – с помощью рыбьей кости, а позднее, на корабле, чуть не спрыгнул за борт, но в итоге остался цел и невредим. При всем том до Новгорода он постоянно был весел, лишь в Новгороде сделался печален, а по пути от Новгорода до Москвы не хотел уже ни пить, ни есть.
Проснулся сын. Жена дала ему попить, сводила в туалет, но он никак не засыпал. Ей пришлось опять сесть за рояль. Песня про трех братьев, ушедших искать счастье на три стороны света, и сестру, которая осталась их ждать, теперь была пропета до конца:
Слушая, Шубин решил дополнить свой очерк абсолютно правдивым рассказом о Константине Конюховском, подьячем Разбойного приказа и приятеле Анкудинова.
Однажды поздно ночью домой вернулись братья
И тихо у порога постучали.
Сестра им отворила: «Ну где же ваше счастье?»
Три брата на пороге отвечали:
«Слушай, сестра, мы счастье нашли.
Счастье – Отчизна, леса, поля и нивы».
Сестра сказала, плача: «Вы все остались живы,
И я могу считать себя счастливой».
В 1643 году тот сманил его с собой за границу, уверяя, что «им там будет хорошо». Конюховский целиком от него зависел, смотрел ему в рот и слушался как старшего. Наверняка между ними было еще что-то, кроме чистой мужской дружбы, однако интимную сторону их отношений Шубин не приоткрыл даже намеком. Кирилл с Максимом радостно приветствовали бы эту правду жизни, а насчет Антона Ивановича такой уверенности не было. Из моральных соображений он мог осудить пропаганду однополой любви, но в данном конкретном случае мог и одобрить – из расчета, что бегающего по заграницам и копающего под русскую государственность самозванца полезно дискредитировать в плане морали. Какие принципы возьмут верх, Шубин не знал и предпочел не рисковать.
Он вернулся к началу очерка, затем сделал пару вставок в середине. Из них вытекало, что друзья вместе бежали из Москвы в Краков, оттуда – в Молдавию. Господарь Василий Лупа отправил обоих в Стамбул, где они тоже были неразлучны, пока Анкудинова не посадили в Семибашенный замок. После этого Конюховский нашел приют в каком-то болгарском монастыре, но на Украине вновь присоединился к приятелю и последовал за ним в Швецию. Там их пути окончательно разошлись. Милость королевы на Конюховского не распространялась, в Стокгольме его повязали и выдали русским послам.
Ему, впрочем, удалось избежать казни. В Москве он сразу признал свои вины, честно рассказал об Анкудинове все, что знал, в том числе про его занятия астроломией, и был помилован. Конюховского приговорили к ссылке в Сибирь и отсечению трех пальцев на правой руке, но поскольку тогда он не мог бы осенить себя крестным знамением, по ходатайству патриарха Никона правую руку заменили на левую. О его дальнейшей судьбе никаких известий не сохранилось.
Сын уснул, за стеной раздался скрип раздвигаемого на ночь дивана. Брякнула крышка ящика для белья. Постелив постель, жена заглянула в комнату к Шубину.
– Я ложусь. Ты долго еще?
– Хочу сегодня кончить. Осталась последняя глава.
– Про его смерть?
Он кивнул.
– Хоть тут-то постарайся не врать, – сказала жена, уходя в ванную.
Шубин встал с сигаретой у окна. Прожектор на крыше еще не зажгли, в заоконной тьме Анкудинов как живой возник перед глазами. Веселый, он сидел на палубе ганзейского галиона и ел рыбу без костей, которые стражники, чертыхаясь, вынимали из рыбьей мякоти, чтобы не воткнул себе в горло. В тот вечер Шубин и помыслить не мог, что вспомнит о нем через одиннадцать лет, в монгольской степи, где ветер и запах сухой травы окликают сердце памятью всех прошлых жизней.
Казалось, до Эрдене-Дзу они не доберутся никогда, но Баатара это не занимало. Планов у него было много, с красной икры он переключился на норвежских миссионеров. Его беспокоило, что они не сдержат слово и не пришлют ему приглашение на семинар в Гонконг или пришлют, а билеты на самолет не оплатят. Свою поездку туда он каким-то образом связывал с возможностью поменять машину, но от прямого ответа уклонялся.
Эта машина была старая, без амортизаторов. Стоило прибавить газу, как ее начинало подбрасывать на выбоинах. Жена пару раз стукнулась головой о потолок, но продолжала зорко смотреть по сторонам. Она не оставляла надежду увидеть тарбагана. Шубин много рассказывал ей про этих очаровательных зверьков, хотя сам видел только одного. У них на стрельбище под Улан-Удэ этот глава семейства забеспокоился и вылез из норы, когда стали выжигать высокую траву, заслонявшую мишени. Колпаков тут же срезал его очередью из автомата. Солдатики потаскали мертвого сурка за лапы и бросили в полосу травяного пала. Шубин иногда вспоминал о нем, если под пальчиками очередного ученика или ученицы, которые все реже появлялись в их доме, начинала звучать бессмертная мелодия: «По разным странам я-а бродил, и мой сурок со мною…»
На совести деда-эпидемиолога было немало тарбаганьих душ. Пушистые симпатяги с умильными мордочками являются переносчиками чумной бациллы, но Шубин об этом умолчал. Не хотелось портить жене впечатление от встречи с ними, если они соизволят показаться ей на глаза.
Тарбаганы славятся неуемным любопытством. Баатар говорил, что летом, рискуя жизнью, они часто выходят к трассе посмотреть на проезжающие машины, хотя по ним запросто могут пальнуть прямо из салона, но сегодня не появился ни один. Вероятно, любознательность у них носила сезонный характер и к осени резко шла на убыль.
– А вообще их едят или только шкурки сдирают? – поинтересовалась жена.
– Кое-что едят, кое-что не едят, – ответил Баатар.
Жена покивала.
– Понятно. Как у всех животных.
Оказалось, что не как у всех.
– У них под лопатками есть кусок мяса, такое немного сладковатое. На вкус – чисто человечина, – объяснил Баатар. – Его даже собакам не дают, вырезают и выбрасывают. Остальное едят.
На жену это произвело сильнейший эффект.
– Такое только у тарбаганов есть? – спросила она.
– Да, больше ни у кого. У нас говорят, они раньше людьми были, но не захотели.
– Не захотели быть людьми?
– Да.
– Почему?
– А что хорошего? – усмехнулся Баатар.
Он надолго умолк, а Шубин подумал, что эксклюзивная способность тарбаганов разносить чуму прекрасно укладывается в эту теорию. Выходя к шоссе, они с презрением смотрели на тех, кем были раньше, и не жалели об утраченном.
35
Тибетские ламы на морозе умеют жаром своего тела высушивать накинутую им на голые плечи мокрую простыню. Для этого они должны представить, как внутри у них, от макушки до ступней, проходит тончайшая, тоньше волоса, огненная нить, которая постепенно раздается в ширину, набухает, крепнет, пока не превращается в заполняющий все тело раскаленный столп, похожий на глубинно-красную стальную полосу в прокатном цехе. Жохов видел такие, когда в девятом классе всех мальчиков из их параллели водили туда на экскурсию в рамках программы по профориентации.Сейчас он испытывал сходные ощущения. Радость пришла и не уходила. В электричке было холодно, пар шел изо рта, но от кармана, где лежали четыре тысячи двести долларов, по телу разливалось ровное умиротворющее тепло. «Деньги – это покой», – всплыла в памяти чья-то мудрость, явно не восточная. Сумма была умопомрачительная. То, что она могла быть вчетверо больше, не имело значения. Все равно хватит на несколько лет, даже если никуда ничего не вкладывать, просто жить.
Катя дремала у него на плече. Он придвинул к себе ее сумочку и удивился скрытой в ней тяжести. Спросил, что там. Оказалось, тот самый пистолет, подаренный доброхотом-дачником. Жохов захотел посмотреть на него.
– Только осторожно, – предупредила Катя. – Он заряжен.
Никто их не видел, редкие пассажиры сидели по ходу поезда, к ним спиной. Короткоствольный стартовый пистолет успокаивающе отяжелил кисть. Жохов поинтересовался, как его заряжают, и узнал, что в дуло вставляется такая маленькая зеленая штучка. Их продают в спортивных магазинах, по пять штучек в обойме.
Он потрогал пальцем спуск в виде выдвижного выступа по всей длине рукояти.
– Что ж ты его так возишь? Еще нажмешь нечаянно.
– Нет, там пружина очень тугая.
– Я ведь говорил тебе, спрячь и забудь. Никого ты им не напугаешь, только разозлишь.
– Знаю, но мне с ним как-то спокойнее. Если поздно возвращаюсь из города, беру его с собой. Я же не думала, что поедем вместе.