На скамейке возле песочницы сидела молодая женщина в лохматой фиолетовой шубе, перед ней стоял зареванный малыш с ведерком в одной руке и совочком в другой. Женщина говорила ему:
   – Еще раз полезут, сразу надо давать в лоб. Понял? Сразу в лоб.
 
   Жена встретила его у подъезда.
   – Ну что? – ехидно поинтересовался Шубин. – Не приходил еще?
   В ответ она произнесла путаную оправдательную речь. В ней было много не относящихся к делу воспоминаний и постоянно повторялись наречия «всегда» и «никогда» в сочетании с ее любимыми выражениями «все люди» и «ни один человек». Пару раз проскочило собирательное местоимение «они», обозначавшее у нее те безличные темные силы, которые повышают цены, устраивают путчи, поддерживают дедовщину в армии, вычитают тринадцать процентов из ее нищенской зарплаты, а теперь еще задумали перенести трамвайную остановку на квартал дальше от дома, чтобы ей труднее было поспевать на работу и таскать с оптового рынка тяжелые сумки с продуктами.
   Шубин поцеловал ее, она немного поплакала, и они пошли домой. Весь хмель выдуло по дороге, в начале десятого он вставил в машинку чистый лист, но не успел ударить по клавишам, как появилась жена со словами:
   – Ты вот все хаешь этого Шпилькина, а твой Анкудинов, оказывается, тот еще жох. Шпилькин не зря его ненавидел.
   Она выложила на стол несколько ксерокопированных страниц из книги «Путешествие в Московию и через Московию в Персию и обратно» Адама Олеария, секретаря голштинского посольства к царю Алексею Михайловичу. Ксерокс Шубину сделали в Ленинской библиотеке. На всю книгу денег он пожалел, потратился только на главу об Анкудинове. Хотя Олеарий лично с ним не встречался, он немало слышал о нем от своих московских знакомых, в основном из числа сотрудников Посольского приказа. Среди них был и Шпилькин, не упустивший случая лишний раз очернить ненавистного кума.
   Жена ногтем отчеркнула абзац, заставивший ее изменить отношение к шубинскому любимцу. Здесь описывалось то время, когда Анкудинов еще жил в Москве и в страхе перед ревизией пытался покрыть растрату.
   «Увидев, что при предстоящем отчете ему недостанет ста рублей, – писал Олеарий, – он пустился на всяческие хитрости и выдумки, чтобы пополнить раскраденную казну. Между прочим, отправился он к писцу Василию Григорьевичу Шпилькину, своему куму, который неоднократно оказывал ему благодеяния, и сказал, будто прибыл из Вологды знатный купец, добрый его друг, и завтра пожалует к нему в гости. Чтобы нарядить жену и, как принято у московитов, вывести ее к гостю с чаркою водки, Тимошка попросил одолжить ему жемчужный ворот и украшения, принадлежавшие жене Шпилькина, обещав после возвратить их в полной сохранности. Шпилькин, не подозревая ничего дурного, охотно и без залога исполнил просьбу кума, хотя украшения его жены стоили более 1000 талеров. Тимошка, однако, не только забыл их вернуть, но когда кум ему о том напомнил, стал все отрицать, требуя доказательств. Шпилькин призвал его на суд и добился его осуждения, но так как других улик против него не имелось, Тимошку отпустили на поруки».
   – Почему ты об этом не пишешь? – спросила жена.
   – Мы же не знаем, какие у них были отношения, – оправдался Шубин. – Задним числом Шпилькин мог обвинить Анкудинова в чем угодно.
   – Тут еще написано, что он любил мальчиков.
   – Компроматом и тогда не брезговали.
   Жена проницательно усмехнулась:
   – Я замечаю, тебе вообще нравятся жулики. В принципе это вопрос для психоаналитика, почему они тебе нравятся, хотя я могу высказать свое мнение. В глубине души ты им завидуешь, но сам таким быть не можешь, поэтому не желаешь признавать, что они – не как мы. Тебе спокойнее думать, будто все люди – люди, и ты думаешь, что если они переносят трамвайную остановку к комиссионному магазину, значит, так нужно для уличного движения, а на самом деле, мне мама сказала, этот магазин принадлежит бывшему секретарю райкома, только записан на другое имя, и хозяин, естественно, заинтересован, чтобы люди сходили с трамвая и садились на трамвай возле его магазина, вот и все.
   Она посмотрела на часы, ахнула и пошла укладывать сына. Через пять минут за стеной зазвучал рояль. Три брата вновь ушли искать счастье на три стороны света, сестра осталась их ждать, но за много лет ни один не прислал весточки о себе:
 
С юга не шлют, с востока не шлют,
С запада ветер один лишь мчится, воя,
А братья все не едут ни сушей, ни водою,
И стала их сестра совсем седою.
 
   Сегодня ей не довелось узнать об их судьбе. Сын заснул раньше, чем жена допела песню до конца.
32
   Анкудинов прибыл в Cтокгольм поздним летом 1651 года. Вскоре он был принят канцлером Акселем Оксеншерной и вручил ему оба послания Дьердя Ракоци – настоящее, с предложением союза против поляков, и поддельное, в котором князь Шуйский рекомендовался как человек, своими талантами могущий принести пользу шведской короне. Ни то ни другое Оксеншерну не заинтересовало. Он, однако, понимал, что претендент на московский престол пригодится ему в дипломатической игре с Москвой, и согласился представить его королеве.
   Латынь второго письма оставляла желать лучшего, что шведы снисходительно списали на трансильванское невежество, естественное для такого захолустья. Впрочем, сами они тоже не могли похвалиться избытком образованных людей. Их зазывали сюда со всей Европы, соблазняя деньгами и пожалованием дворянства, но охотников находилось немного. Еще свежа была память о Рене Декарте, полтора года назад приехавшем из Парижа в Стокгольм по приглашению королевы Кристины Августы. Под его руководством она пожелала изучать философию и с такой страстью отдалась этим урокам, что даже зимой, когда северные ночи растягиваются на полсуток и солнце выплывает из морозного тумана едва ли не к обед у, если показывается вообще, Декарту предписывалось являться во дворец к пяти часам утра, чтобы его ученица имела свежую голову для занятий. С постели он вставал на час раньше. За ним присылали карету, но в карете было так же холодно, как на улице. Мороз, вьюга, пронизывающий ветер с моря влияли на это расписание не более чем на распорядок церковных служб или на время побудки в военном лагере.
   Единственное дитя великого воителя Густава Адольфа, Кристина Августа с детства воспитывалась как мальчик, ее тело было закалено гимнастикой, верховой ездой, купаниями в ледяной воде. Декарт подобной закалкой не обладал. В лютую январскую стужу, страшась опоздать к началу урока, он подхватил воспаление легких и на девятый день умер, перед смертью написав ученице письмо о сущности любви. Юную королеву волновал этот предмет, еще не постигнутый ею на практике. Впоследствии она не раз касалась его в разговорах с Анкудиновым.
   На первой аудиенции ему предложено было рассказать о себе. Он рассказал про отца, про наместничество в Перми Великой, про поход на Крым и турецкую тюрьму, откуда его вывел ангел Господень, но умолчал о жизни в Ватикане. Шведы придерживались лютеранского учения, поэтому Анкудинов опять изменил свою легенду. Якобы еще в Стамбуле, услышав о мудрой северной Зенобии, он решил искать у нее покровительства и прямиком из Турции, через Трансильванию и Польшу, направился в Стокгольм. Князь Ракоци и польский король звали его поступить к ним на службу, но он не захотел.
   «Почему же, – спросила Кристина Августа, – вы не пожелали служить нашему брату, королю Яну Казимиру?»
   «Потому что вы, ваше величество, – отвечал Анкудинов, – людьми правите по Божьему изволению, а он – по многомятежному человеческому хотению. Вы ими самодержавно владеете, а он им лишь устроение дает, да и то его не слушают. В вашем риксдаге окна все целы, а в польском сейме шляхта промеж себя дерется, иной раз и саблями, стекла побиты вконец, новые вставить никого не докличешься, и то все у них зовется Речь Посполита, сиречь республика».
   Королева слушала с большим вниманием. Странный московит, разительно не похожий на своих соплеменников, пробудил ее любопытство. Она распорядилась поселить его на постоялом дворе в центре столицы, положить достойное содержание и приставить толмача для обучения шведскому языку. Через несколько дней была назначена вторая аудиенция, частная.
   Утром Анкудинова привели в дворцовый сад и в полном одиночестве оставили у мраморной скамьи среди цветников. Кристина Августа вышла к нему без свиты, в сопровождении только двух фрейлин, одетых в цвета полярной ночи и страшных как смерть. Обе держались от нее на расстоянии выстрела из пистолета.
   Здесь не было ни стражи с двухсаженными протазанами, ни придворных, больше похожих на солдат, в ботфортах до колен и в черном сукне от колен до шеи, как подобает всем отвергнувшим греховную роскошь Ватикана. Анкудинов увидел королеву глазами, не ослепленными ее величием. Перед ним стояла мужеподобная особа небольшого роста, широкая в кости, бледно-смуглая, с крупным носом и маленькими глазками. Он не подозревал, что в этой женщине соединились дуб и роза, алмаз и глина, лев и двуутробка.
   Ей не исполнилось еще и двадцати пяти лет, и почти двадцать из них Кристина Августа провела на троне. В семь лет она дискутировала с университетскими теологами, в пятнадцать знала шесть языков и зачитывалась Фукидидом, в восемнадцать держала речи к сенату, приказывала министрам, издавала законы и командовала войсками на маневрах. Народ ее обожал. Иноземные принцы, герцоги и курфюрсты, искавшие ее руки, неизменно получали отказ. Юная королева намеревалась всецело посвятить себя благу государства. От отца она унаследовала ум и железную волю, однако на двадцать третьем году жизни, после смерти Декарта, в ней ожила ее мать – привязчивая до слабости, но при этом коварная, чувственная, постоянно жаждущая любви и развлечений. Королева стала капризна, расточительна, завела фаворитов, которых то приближала, то изгоняла, то осыпала подарками, то устраивала им сцены ревности или стравливала между собой. Анкудинов явился в тот момент, когда предыдущий фаворит был отставлен, а новый пока не сыскался.
   Денек был погожий, как в Вологде при начале бабьего лета. Солнышко пригревало, листва еще не пожухла. Цветы, прежде чем увянуть под дыханием осеннего моря, испускали предсмертный, болезненно-терпкий аромат. Кристина Августа села на скамью, пригласив Анкудинова сесть рядом. Он долго отнекивался, но в конце концов подчинился. Говорили на латыни, временами переходя на немецкий. Переводчик был призван после того, как речь зашла о материях столь тонких, что Анкудинову стало не хватать слов. Королеве захотелось испытать, насколько изощрен его ум.
   «Философ Декарт учит, – cказала она, – что в природе существует два вида любви, животная и сознательная. Первая зарождается в нижних органах тела и от них восходит к голове, вторая проделывает свой путь в обратном направлении. Что вы, князь, об этом думаете?»
   «В природе, – ответил Анкудинов, припомнив, как Джулио Аллени в Риме учил его объяснять монголам, почему в мире не может быть двух или нескольких богов, – не может быть двух разных видов любви, ведь если это так, то они либо не равны, либо равны. Если они не равны, то одного, наиболее сильного, было бы достаточно. Если же они равны и сознательная любовь не в силах победить животную, как животная – сознательную, значит, ни одна из них не обладает всей полнотой власти над человеком. Отсюда следует, что любовь едина и двух ее видов быть не может».
   Королеве понравился этот ответ.
   «Декарт учит также, – продолжила она, – что сознательная любовь имеет три разновидности: привязанность, дружбу и благоговение. В первом случае предмет любви ценят меньше себя, во втором – наравне с собой, в третьем – больше себя самого. Не значит ли это, что первая из трех разновидностей, являясь наименее сильной, не заслуживает права называться любовью?»
   «Нет, ваше величество, – ответил Анкудинов. – Если мы признаем, что Декарт прав и любовь можно разделить на два вида, животную и сознательную, то первая разновидность последней, она же привязанность, находится весьма близко к любви животной, а благоговение отстоит от нее далее всего. Оно соединяет души, но не тела, в которых они обитают. Напротив, привязанность имеет следствием слияние тел и посему с полным на то правом может быть названа любовью», – заключил он, памятуя, что ничто так не располагает женщину к мужчине, как вовремя сказанная почтительная дерзость.
   С этого дня их встречи сделались регулярными. Анкудинов много рассказывал о битвах с крымскими варварами, о московских и турецких обычаях. Исчерпав эти темы, перешел к науке астроломии, стараясь, чтобы такие беседы приходились на светлое время суток или на пасмурные вечера, в которых тут не было недостатка. Он хорошо знал повадки звезд и планет, но находить их на небе не умел и боялся, что королева захочет перейти от теории к практике. Поначалу она принимала его в саду, а когда погода испортилась и зарядили дожди – в личных покоях. В остальное время он пользовался полной свободой.
   В Стокгольме имелось русское подворье, где останавливались купцы, приезжавшие сюда по торговым делам из Новгорода и Москвы. Там была православная церковь со священником, Анкудинов часто туда захаживал, исповедовался и причащался. Он соскучился по русским людям, но только открывал рот, как по привычке начинал обличать лихоимство приказных людей, неправедный суд, неспособность воевод противостоять крымским набегам и прочие московские неправды. Купцы стали шарахаться от него, как от зачумленного.
   Ни на Украине, ни в Польше он про псковские дела ничего проведать не мог, там все потонуло в огне и в дыму новой войны между журавлями и карликами, вселившимися в казаков и ляхов, но шведы рассказали ему, что князь Хованский давно привел мятежников к покорности. Отныне на Руси никто его не ждал, рассчитывать было не на кого. Понимая, что рано или поздно в Москве о нем прознают и потребуют его выдачи, он решил перейти в лютеранство, дабы канцлер Оксеншерна мог на законных основаниях показать государевым послам большой шиш. В придворной кирхе Анкудинов повторил за пастором статьи Аугсбургского вероисповедания и присягнул на вечной верности лютеранскому закону, подняв вверх три пальца правой руки, а левую возложив на первую страницу «Евангелия от Иоанна» со словами о том, что Бог есть слово, и в слове – Бог.
   Затем, пообедав, он отправился замолить грех в церкви на русском подворье. Едва вошел в ворота, как наскочили двое купцов с челядинцами, сшибли на землю, скрутили руки. Один достал из-за пазухи бумагу и прочел вслух: «Волосом черно-рус, лицо продолговато, одна бровь выше другой, нижняя губа поотвисла чуть-чуть». «Он и есть, точь-в-точь», – подтвердил второй. Анкудинова заперли в хлебном амбаре, чтобы с ближайшей оказией переправить в пограничный Орешек, но счастье опять ему улыбнулось.
   Купцы напали на него вблизи ворот, снаружи охраняемых шведскими алебардщиками. Те донесли своему офицеру, дело дошло до Оксеншерны. Канцлер хотел сам выдать князя Шуйского царю в обмен на ответные любезности и не собирался терпеть подобное самоуправство. Наутро пленника освободили.
   Королева уже знала, что он перешел в лютеранство. При очередном свидании она спросила, трудно ли было ему оставить веру своих отцов и дедов.
   «Мартин Лютер, да будет благословенно его имя, – отвечал Анкудинов, – возвратил нас к изначальному завету Господа нашего Иисуса Христа, испорченному патриархами и папами. Мне пришлось отвернуться лишь от моих ближайших предков, забывших истину. Что до прародителей моих, им она была открыта», – закончил он теми словами, какими Аллени на примере иероглифа «запад», буквально означающего место, где двое живут в саду, растолковывал китайцам их собственную древнюю веру.
   Они вдвоем сидели в дворцовом саду. Ночью выпал первый снег, но было тепло. На этот раз вместо придворных дам Кристина Августа привела с собой любимого лапландского карлика ростом с розовый куст. Он лепил в стороне снежных кукол, что-то лопотал на своем языке и тихо смеялся.
   При взгляде на него Анкудинов вспомнил, что не рассказал королеве про войну карликов с журавлями. Приступив, он увлекся и наговорил немало такого, о чем не упоминал в беседах ни с краковским каноником, ни с княгиней Барберини. В частности, рассказано было, что противники воюют между собой не абы как, но ежегодно встречаются в двух регулярных сражениях. Первое бывает весной, когда журавли прилетают в Пермь Великую из южных стран. Построившись боевыми клиньями, они шумно несутся над землей, с воинственным кличем нападают на своих извечных противников и неизменно их побеждают. Множество карликов гибнет в бою, остальные бегут, прячутся по лесам и оврагам, но к сентябрю, недели за две до Воздвижения, опять собираются в сильное войско. Пока журавли, захватив их вотчины, вьют гнезда и выводят птенцов, побежденные готовятся к осенней битве. В ней всегда берут верх карлики. Уцелевшие журавли покидают родные гнездовья, собираются в караваны и с печальным криком тянутся на юг, чтобы весной вернуться и отомстить.
   Слушая, Кристина Августа вновь порадовалась тому, что три года назад сумела прекратить войну между папистами и протестантами в Германии. По жестокости те и другие не уступали карликам и журавлям, словно их предки тоже были созданы Богом в разные дни творения. Вестфальский мир положил конец этой войне, которая тянулась тридцать лет, почти вечность. Всякая победа в ней оборачивалась поражением, как поражение – победой.
   «Карлики знают, – продолжал Анкудинов, – что как бы храбро ни сражались они на весенней брани, ратное счастье никогда не будет на их стороне. То же самое журавлям ведомо об осенней сече, но от веку такого не бывало, чтобы те или эти хоть единый раз уклонились от боя. Покорные судьбе, выступают они навстречу смерти, за это через полгода судьба же их и вознаграждает».
   Королева внимала, затаив дыхание. Вдохновленный, он припомнил учение рабби Аризаля, изложенное ему Сарой, и добавил в эту картину завершающий мазок: «Осенью среди карликов обязательно есть один журавль, заодно с ними воюющий против своих же сородичей, а среди журавлей весной – один карлик. Те и другие потому лишь и способны одолеть врага, что удерживают в себе часть его силы. Иначе никому никого победить нельзя».
   «Почему?» – спросила королева.
   «Потому что крупица смерти входит в состав жизни, которая без нее невозможна», – объяснил он с поклоном.
   «Жизнь невозможна без любви, – возразила она. – Царь смерти не видит нас, когда мы любим. Любовь окутывает смертных волшебным покрывалом, непроницаемым для его глаз».
   «Нет, – не согласился Анкудинов, – он не видит нас по другой причине. В минуты любви мы находимся так близко к нему, что он не может нас разглядеть».
   Внезапно Кристина Августа встала и двинулась по аллее, сделав знак следовать за ней. Остановились возле укромной дверцы в ограде.
   «Запомните это место, – приказала королева. – Завтра в полночь здесь будет стоять моя служанка. Она проведет вас ко мне в спальню».
   Анкудинов затрепетал.
   «Ваше величество, – заговорил он не сразу и почти шепотом, – я питаю к вам третью разновидность сознательной любви, иными словами – благоговение. Боюсь, оно не позволит мне дать вам те наслаждения, каких вы заслуживаете как женщина».
   Она молчала. Глаза, и без того небольшие, превратились в щелочки, как у ее лапландца. Анкудинов собрал все свое мужество и сказал: «Мне нужно время, чтобы привести душу и тело в согласие с желаниями вашего величества. Вначале я должен соединиться с вами в мыслях моих».
   Королева что-то шепнула своему карлику, тот сбегал во дворец и принес хозяйке прелестную серебряную табакерку. Она вручила ее Анкудинову, приказав открыть немедля.
   Он повиновался. На дне обнаружился миниатюрный портрет самой Кристины Августы в королевском одеянии, со скипетром в руке. Лицо и вся ее поза были исполнены державного величия.
   «Придете к себе, нажмите вот сюда», – показала она чуть заметный шпенечек в правой стенке, загадочно улыбнулась и ушла.
   На постоялом дворе он раскрыл табакерку, надавил на шпенечек. Раздался щелчок, в ту же секунду его будто громом поразило. Венценосная особа исчезла, вместо нее явилась она же совершенно нагая, возлежащая на ложе, как Даная в ожидании золотого дождя.
   Испугавшись, Анкудинов снова щелкнул шпенечком. Опять возникла королева во всех своих регалиях.
   Никогда не приходилось ему держать в руках такое чудо. Мало-помалу страх прошел, он стал забавляться игрушкой. Нажал еще раз, другой, третий, десятый, двадцать пятый. Вдруг внутри хрустнуло, и сколько он ни терзал заветный шпенечек, северная Зенобия оставалась лежать на дне табакерки в чем мать родила.
   Анкудинов долго смотрел на нее, пытаясь пробудить в себе животную любовь, затем сунул табакерку в карман и пошел в харчевню пить пиво. Под хмельком проще было избавиться от благоговения перед высочайшими прелестями. Домой он вернулся разве что не на четвереньках, завалился спать, а утром полез в штаны и ахнул – табакерка исчезла.
   В то утро Оксеншерна принял московского гонца Василия Шпилькина, прибывшего в Стокгольм на прошлой неделе. Как человека низкого звания к королеве его не допустили, и он, для виду поупрямившись, согласился отдать царскую грамоту канцлеру. Тот сам с ней ознакомился, будучи облечен полномочиями прочитывать такие документы.
   Царь Алексей Михайлович эту грамоту не писал, не диктовал и даже в глаза не видел, но по приговору Боярской думы посольский дьяк начертал от его лица, что если его сестра, королева Кристина Августа, по-прежнему хочет быть с ним, великим государем, в дружбе и в любви, ей надлежит без всяких зацепок выдать самозваного князя Шуйского, который шестой год бегает по разным государствам и теперь обманом пристал к свейскому двору.
   Говоря с Оксеншерной, Шпилькин изъявил готовность целовать перед ним крест на том, что царь Василий Шуйский по грехам своим был бездетен, у его братьев рождались одни дочери, а государское имя воровским обычаем возложил на себя беглый подьячий Тимошка Анкудинов. Ему же, выблядку, ни в чем веры иметь нельзя, он воню испустит при остатнем дыхании своем, и что скверный его язык ни возглаголет, все то суть песья лая.
   Вечером Оксеншерна лично сообщил об этом Кристине Августе. Он предложил отправить самозванца в Москву, чтобы не портить отношения с царем, но королева заупрямилась. «Ложь! – заявила она. – Простой писарь не может иметь столь изощренный ум». Пришлось напомнить ей, что из Новгорода поступает в Швецию дешевый хлеб по твердым ценам, не стоит рисковать благополучием подданных из-за сомнительного иностранца. Этот аргумент королеву также не убедил, тогда, рассыпавшись в извинениях, Оксеншерна подал ей табакерку со сломанным шпенечком. Внутри несменяемо красовалась она сама в костюме Евы.
   Табакерка выпала у Анкудинова из штанов, когда он, как принято у людей благородного звания, накануне снимал их с себя, ложась спать. Это ему почти удалось, но закрыть дверь в комнату сил уже не хватило. Чертовы салакушники пиво варили ярое, да еще приправляли его хлебным вином.
   Рано утром, пока он дрых без задних ног, хозяин постоялого двора, проходя мимо, через дверь положил глаз на валявшуюся за порогом табакерку. Он решил, что у пьяного украсть, все равно как на улице найти, греха нет. Подобрал тихонько серебряную коробочку, унес к себе, открыл, ужаснулся и побежал с ней к знакомому ратману. Вскоре она со всеми предосторожностями, обернутая двумя слоями сукна, была доставлена Оксеншерне. Направляясь во дворец, тот прихватил ее с собой на случай, если королева не пожелает внять доводам разума.
   Канцлер догадывался, каким образом эта вещица оказалась у пройдохи-московита, но дипломатично держал язык за зубами. Он коротко рассказал о том, как она попала к нему самому, и добавил: «Вчера князь Шуйский показывал ваш портрет собутыльникам в трактире, дерзко похваляясь любовью к себе вашего величества».
   Эффект превзошел его ожидания. Королева, как львица, заметалась по кабинету. Оксеншерна испугался, что сделал чересчур сильный ход и русский царь не получит самозванца живым. «Ваше величество, – заметил он, – уступите его московским палачам. Они хорошо знают свое дело».
   Эти необдуманные слова только подлили масла в огонь. Наконец, немного успокоившись, Кристина Августа повелела сегодня же посадить князя Шуйского на любой корабль и выслать в Копенгаген, Ревель, Ригу, куда угодно, лишь бы духу его тут не было. Оксеншерна пытался возражать, но ничего не добился. Характером королева пошла в отца, а перед Густавом Адольфом дрожала вся Европа.
   «Скажите московитам, – приказала она, – что он скрылся от нас и мы не в силах его разыскать. Мы всем сердцем желаем порадовать великого государя, нашего брата, и быть с ним в дружбе и в любви, но не в нашей воле выдать ему князя Шуйского».
   Ночью алебардщики во главе с офицером дворцовой стражи подняли Анкудинова с постели, привели в гавань и посадили на любекский галион «Элефант», идущий в Ревель с грузом железа из королевских рудников в Кируне. Ему ничего не объяснили, но он сам смекнул, что ввиду прибытия московского гонца северная Зенобия мудро решила спровадить его подальше от Стокгольма.
   Дул попутный ветер, с рассветом взяли курс на восток. Анкудинов без печали смотрел на удаляющийся берег. Он верил в свою звезду и почти готов был поверить в ангела с огненным мечом, который вывел его из Семибашенного замка, а теперь невидимо летит над кораблем, направляя кормчего на безопасный путь среди рифов и мелей. Камень безвар, хранящий его в бурях житейского моря, лежал за пазухой. Недавно Анкудинову исполнилось тридцать четыре года, в этом возрасте мужчина чувствует, что весь мир лежит у его ног. Будущее его не страшило, любовь королевы снизошла на него как чудо и позволяла предполагать впереди чудеса еще большие.