Страница:
– Приходите ко мне ужинать. У меня есть вермишель.
Сосед сквозь дверь хорошо рассмотрел эту женщину в кроличьей шубке и запомнил приметы. В столовой он ее не замечал. Отдыхающих мало, все на виду. Дачница, наверное.
Бумажка с номером Севы была при нем. Вчера он хотел выбросить ее от греха подальше, но передумал и сунул в паспорт, который всегда носил с собой на случай, если привяжется милиция или станет плохо с сердцем.
Таксофон работал, на том конце провода трубку взяли сразу. Сосед хотел представиться и не сумел. От обиды голосовые связки перехватило спазмом. Чтобы успокоиться, он глубоко вздохнул, затем назвал себя и, оградив микрофон ладонью, сказал:
– Он только что был здесь. Вечером опять придет, приезжайте.
– Не знаешь нашу милицию? – разозлился он. – У Хасана бабок всяко больше, чем у меня.
– А чего, собственно, ты от него бегаешь? – спросил Гена.
– Что значит – чего? Поймает, заставит комнату на себя переписать.
– Интересно, как ты себе это представляешь? Там же куча бумаг, нотариус, регистрация.
– Паяльник в жопу засунут, и никаких проблем.
– Главное, не паникуй. Если все так, как ты говоришь, тут вообще какая-то самодеятельность. На счетчик так не ставят.
– А как ставят?
Этот вопрос Гена игнорировал и перевел разговор на предстоящую встречу.
Взятый у дядьки диск лежал в пакете, два слоя полиэтилена скрывали под собой тридцать тысяч долларов. При таком багаже свидание с незнакомыми людьми требовало хотя бы элементарных мер предосторожности. Решили, что с одним из этих двоих Гена поднимется к себе в лабораторию, а второго попросит подождать у машины. Жохов, прежде чем идти вслед за ними, издали за ним понаблюдает. Если что-то покажется подозрительным, из автомата позвонит Гене по служебному телефону и тот под любым предлогом отменит встречу.
Из трамвая вышли без четверти два. Институт находился через дорогу, Гена сразу двинулся на ту сторону улицы, чтобы подождать гостей у крыльца. Жохов остался на трамвайной остановке. Отсюда хорошо просматривалась площадка перед зданием института и подъезды к ней. Как минимум следовало проверить, не приедут ли эти ребята со скрытым конвоем.
Нулевой этаж дирекция сдавала под склад. У боковых дверей разгружалась товарная фура, с полдесятка восточных людей таскали какие-то ящики и по желобу спускали их вниз. Парадное крыльцо было пустынно, на стоянке справа от него жались друг к другу несколько «жигулей» с астрономической, похоже, цифрой пробега и морковного цвета «запорожец» – все, чем могла похвалиться большая наука. От прежней жизни не осталось ничего, в Монголию давно никто не ездил. Часть научных сотрудников уволили, другие сами разбежались, остальные постоянно сидели на больничном или прямо на рабочих местах торговали гербалайфом, китайским трикотажем, польской парфюмерией и турецкой кожей, параллельно сочиняя фиктивные отчеты для невидимого начальства. Оно было занято сдачей в аренду тех площадей, которые высвобождались при сокращении штатов. Жохов еще раз порадовался, что он тут не работает.
С институтского крыльца Гена как полный идиот помахал ему рукой, но ответа не дождался. Эти ребята могли быть уже здесь и незаметно наблюдать за входом.
Закуривая, Жохов увидел перед собой пожилую женщину в дутом пальто и таких же сапогах-луноходах. В руке у нее болталась матерчатая кошелка с торчащим оттуда черно-сизым хвостом мороженой рыбы.
– Куришь? – спросила она ласково.
– Как видите.
– Бросить-то не можешь?
– А что?
– А то, что Бог сотворил всех животных и птиц, и рыб, и растения, табак в том числе, и человека поставил властвовать над ними, – зачастила она, понимая, что ее могут прервать, и душевным взглядом компенсируя вынужденную скороговорку, чтобы дослушали до конца. – А ты допустил, что трава над тобой властвует. Ты, значит, против Бога идешь, а о том не думаешь.
– Давай-давай, тетка, иди, – сказал Жохов.
Она не двинулась с места.
– Что ты меня гонишь? Я трамвая жду. Ты тоже ждешь, чего время зря терять? Жизнь быстро проходит. Стоишь ты, например, за чем-нибудь в очереди и думаешь, будто с очередью подвигаешься к продавцу. А на самом деле – к смерти. Куда бы мы ни шли по своим делам, идем к смерти. Ты не стесняйся, спроси меня что-нибудь про Бога. Я отвечу.
– На любой вопрос ответишь?
– На любой. Я академию кончала, у меня диплом есть.
Из кошелки была вынута папка, из папки – запаянный в пленку лист бумаги с круглой голубой печатью. Ее нежный, ни к чему не обязывающий цвет выгодно отличал печати новых организаций от кондово-советских, фиолетовых, проставляемых на века.
Гена по-прежнему топтался на крыльце один. Косясь на него, Жохов взял протянутый ему документ. Это было свидетельство о присуждении Рыловой Раисе Федоровне ученой степени магистра евангелической теологии.
Слева перечислялись предметы, которые она изучала в своей академии, в правой графе, тоже столбиком, стояли полученные оценки. Все экзамены сданы были на «отлично», лишь один – на «удовлетворительно». Жохов повел глазами налево – посмотреть, какой предмет давался ей хуже других, и прочел название этой дисциплины: «Распознавание Божьего гласа».
– Не знаешь, что спросить, я подскажу, – вызвалась хозяйка диплома, кладя его обратно в кошелку с рыбой. – У нас новенькие часто спрашивают, почему, если Бог есть, невинные младенцы умирают.
– И почему?
– Потому что Бог строит себе храм небесный из безгрешных душ. А когда на земле люди строят дворец или хоть что, им камни требуются разного размера – большие, поменьше и совсем маленькие. Так же и Богу на небесах.
Подошел трамвай. Она забралась в вагон, попытавшись сманить за собой Жохова обещанием пробить за него талон на компостере. Пока не закрылись двери, он ощущал на себе гипнотизирующий взгляд этой тетки, способной ответить на любой вопрос. Неумение слышать глас Божий искупалось у нее готовностью донести до публики результаты чужих откровений. Вероятно, это давало ей неплохую прибавку к пенсии. В ее пылких речах чувствовалась прочная методическая основа.
Трамвай уполз, вновь открылась заслоненная им площадка перед институтским фасадом. Теперь на ней появилась серебристая «ауди», рядом стоял Гена с двумя молодыми мужчинами без пальто и без курток. Один, покрупнее, был в пиджаке, другой – в черном свитере.
Разговор продолжался недолго. Тот, что в пиджаке, пошел с Геной в институт. Второй погулял около, почитал афиши на стенде и снова сел в машину. Видимо, замерз. Проследить, куда повели его товарища, он не пробовал, никаких знаков никому не подавал, на клаксон не жал, к телефонной будке не приближался. Успокоившись, Жохов направился к институту. Шел расхлябанной прогулочной походкой, скрывая, как в нем все натянуто и напряжено.
В лифте одна стенка обгорела от замыкания на панели еще в прошлом году, остальные, включая зеркальную, сплошь были оклеены объявлениями о том, что и в какой комнате продается мелким оптом по крупнооптовой цене или по мелкооптовой – в розницу. Почерк был в основном женский. Среди текстов, написанных от руки, попадались распечатанные на принтере. Дух времени просачивался из помещений, арендуемых коммерческими организациями.
В лаборатории не оказалось никого, кроме Гены и потенциального покупателя. Они пили чай с сушками. Кипяток был мутный от накипи в электрочайнике, нечищенном с тех пор, как уволилась последняя лаборантка.
Гость принадлежал к новой формации деловых людей, чьи нервные умные лица странно гармонировали с телами рыночных амбалов. Синий клубный пиджак с рельефными металлическими пуговицами, по идее – свободного покроя, облегал его грудь, как концертный фрак. Когда успели эти ребята накачать себе такие шеи, для Жохова всегда было загадкой. Казалось, они со школы все предвидели и заранее начали готовиться к наступлению эры реформ.
Познакомились, естественно, без фамилий. Гость назвался Денисом. На вид ему было лет тридцать, но это не имело значения. Теперь в промежутке между двадцатью и тридцатью пятью годами возраст говорил о человеке не больше, чем цвет глаз. Мера успеха перестала зависеть от времени, потраченного на дорогу к нему.
Заперли дверь, Гена принес молоток, драчевый напильник без ручки и похожую на лобзик победитовую пилку по металлу. Жохов распаковал товар, продемонстрировал заводское клеймо. Денис отнесся к нему без интереса. Он положил диск на стул, прижал его коленом, заботливо поддернув стрелку на брючине, и сделал два коротких надреза, сходящихся один к другому. Рука у него была твердая, пилка шла ровно. Мелкозубое узкое полотно легко впивалось в тонкий край диска, но по мере того как он утолщался, замедляло ход. Опилки сыпались на подстеленную Геной газету «День», орган духовной оппозиции. Завлаб Володя Гольдфайн начал читать ее, для того чтобы утвердиться в намерении уехать на историческую родину, но постепенно к ней пристрастился.
Напильник не пригодился, молоток – тоже. Когда второй надрез под углом сошелся с первым, крошечный треугольник отвалился сам. Денис побросал его на ладони.
– Что-то легковат.
– Из лантаноидов он самый легкий, – объяснил Жохов. – Удельный вес пять и двести сорок пять.
Он собрал опилки на газетном сгибе, ссыпал в пробирку, запечатал пробкой. Денис положил ее в карман, а треугольничек – в маленькое отделение бумажника. Приставив его на место, можно будет проверить, не подменен ли товар.
– Еще что есть? – спросил он, убирая бумажник за пазуху привычным движением делового человека, которому часто приходится повторять эту операцию.
Жохов подал ему караваевский список. Все двадцать три позиции Денис изучил за полминуты и молча покачал головой.
– Никель есть, – высунулся Гена.
– Не интересует. Красная ртуть есть?
– Красной ртути не бывает, – позволил себе усмехнуться Жохов. – Это миф.
Денис тоже усмехнулся, велел позвонить ему завтра после восьми и ушел, сказав, что провожать не нужно. Про цену даже не заикнулся, словно она была для него фактором абсолютно несущественным. Забыть про нее он не мог, тут явно имелся какой-то умысел, возможно безобидный, почерпнутый на семинарах или тренингах по психологии покупателя и продавца, но какой именно, Жохов не понимал. Это настораживало.
– Ну вот и все, – сказал Гена. – А ты боялся.
Он моментально впал в эйфорию и нацелился в буфет на втором этаже. Там они могли отметить удачу любым из тех напитков, которые раньше с риском для карьеры тайно проносили через проходную. Это было единственное из институтских подразделений, выигравшее при смене режима.
Жохов идею не поддержал. Он испытывал смутное беспокойство, хотя серьезных оснований для тревоги пока не имелось. Разве что взгляд того парня в свитере, приехавшего вместе с Денисом. Когда Жохов проходил мимо машины, тот быстро взглянул на него и отвел глаза. Лицо было незнакомо, но кольнуло ощущение, будто парень откуда-то его знает. Могло, конечно, и померещиться. Мысль о том, что Гена способен на двойную игру, исключалась в принципе.
На всякий случай из института вышли через задний ход и в трамвай сели не на той остановке, где сошли, а на следующей. В метро Жохов настоял, чтобы в последнюю секунду, перед тем как закроются двери, выскочить обратно на платформу. Выскочили, осмотрелись – никого.
Залезли в другой поезд. Гена занял два места, но Жохов остался у дверей, рассматривая наклеенную над ними коммунистическую листовку. Серая, с мутной печатью, она казалась тиснутой едва ли не на гектографе. На ней Ельцин в звездно-полосатом лапсердаке шел к царскому трону по ковровой дорожке с надписью «Референдум».
Еще в трамвае пакет с европием начал расползаться по шву. Удобнее всего было бы не таскаться с ним за город, а отдать Гене. Жохов доверял ему как самому себе, но жена у Гены была та еще стерва. При ссорах с мужем она имела паскудную привычку выбрасывать за окно то, чем он особенно дорожил. Однажды выкинула главу из диссертации. Гена рассказывал, что когда первый раз потащил ее в койку, она достала из-под блузки нательный крестик, стала тыкать им ему под нос и, пока он управлялся с ее лифчиком, говорила: «Видишь этот крест? Заклинаю тебя этим крестом! Поклянись на нем, что ты…» В итоге пришлось жениться.
Гена вообще был идеалист. Как-то раз выпивали дома у Жохова, и Жохов сказал, что в буддизме каждый отвечает исключительно за самого себя. «Скрытый в тебе светильник ты должен зажечь сам, – вольно цитировал он кого-то из дзэнских мастеров, – никто другой тебе тут не помощник». Гена доказывал безнравственность подобной философии, в корне отличной от христианской. Потом Жохов пошел провожать его на троллейбус. По дороге продолжали спорить, вдруг он заметил, что Гена идет по улице в одних носках. Его ботинки остались в прихожей, но он этого не замечал. «Я про них забыл, потому что истина мне дороже, чем тебе», – сказано было Жохову, когда пошли обратно за ботинками.
Поколебавшись, он все-таки поехал к дядьке, опять оставил пакет ему на хранение, попил чаю, послушал про то, как сионисты отравили Сталина, Андропова и генерала Скобелева, и помчался на Казанский вокзал. Катя обещала прийти к семи часам.
Анкудинов прожил на Старом Влахе до марта 1648 года. Здешние монахи облегчили ему чревный недуг и вылечили от парши. Когда потеплело, князь снабдил его деньгами на дорогу, дал охрану и с почетом проводил в трудный путь на родину. На прощальном пиру Анкудинов, подняв чару, сказал: «Призываю на вас благословение Бога, владыки неба и земли, Его же в трех именах трепещет вся тварь земная, небесная и преисподняя! Через меня сотворится Его святая воля, ждите меня, братия, и я приду. Да будут остры ваши сабли и крепки ваши мышцы!»
Без приключений добрался он до далматинского побережья и остановился в Трогире. Дальше предполагалось двигаться морем. Анкудинов снял комнату в гостинице с зелеными ставнями на окнах, гулял по улицам, ел рыбу и пил вино в харчевнях, вечерами сочинял польские и русские вирши, сравнивая себя с Ионой, а поглотившую его турецкую тюрьму – с китом, чью «смрадную челюсть» отворил ниспосланный ему ангел, или просто сидел на балконе, слушал, как звонят колокола, как поют в соседнем доме юные кроатянки, как весеннее море шумит у стен форта с бело-красным флагом Яснейшей Синьории на башне. Флаг меняли, едва он истреплется и лохмами посечется на морском ветру. Корабли в Венецию ходили по расписанию. На кровлях колодцев, над порталами домов, у крепостных ворот и в нишах соборов лежали мелкоголовые, узколапые венецианские львы, с разной степенью объемности вырезанные из камня. От них веяло порядком и прочностью жизни, равнодушной к человеческому имени той власти, которую они собой воплощали.
С юности Анкудинов умел быстро складывать и вычитать большие суммы, всеми пятью пальцами кидая костяшки на татарском абаке. В Москве он научился подделывать чужой почерк, подчищать написанное и разводить нужного цвета чернила из осиновой коры, настоенной на ржавых гвоздях, однако здесь эти искусства не находили спроса. Рожденный в коровьем желудке безвар оставался при нем, но продавать его без крайней надобности Анкудинов не хотел. Ему стало казаться, что лишь благодаря волшебному камню он и сумел невредимо выйти из всех несчастий.
Между тем деньги подходили к концу, занять было не у кого. В запасе имелась только прежняя легенда, слегка измененная при переписке с сербскими купцами и открытая дальнейшим новациям. В зависимости от обстоятельств она могла быть использована в том или ином варианте. Этот свой единственный капитал Анкудинов рассчитывал поместить в надежный банк и снимать проценты.
В поисках такого банка он набрел на иезуита Джованни Паскуале. Опытный ловец православных душ, он сам сделался добычей, попавшись в раскинутые Анкудиновым сети, и уже через неделю поспешил донести в Ватикан о бежавшем из Семибашенного замка московском царевиче. «Будучи схизматиком, – докладывал Паскуале, – он претерпел такое множество ужаснейших бедствий, что разуверился в истинности греческого исповедания и горит желанием облобызать священные стопы римского папы».
Из Трогира они вместе отправились в Венецию. Здесь Анкудинов изложил свою историю в том же варианте, в каком рассказывал ее на Старом Влахе, но с двумя важными поправками. Во-первых, о скором торжестве православия на Балканах более не упоминалось. Во-вторых, он вновь стал князем Шуйским, назвавшись уже не сыном царя Михаила Федоровича, а одним из его полководцев. «Не для того, – заявил он венецианским сенаторам, – царь дал мне войско и послал на Крым, чтобы меня за отца моего, великого государя Василия Ивановича, воеводством почтить, а для того, чтобы мне от неверных убиту быть. За это он, преставившись, ныне пред Всевышним ответ держит, я же Божией милостью перед вами живой стою».
Из Венеции он отправил письмо папе Иннокентию Х.
«Хотя я был рожден и воспитан в слепоте греческой веры, – писал Анкудинов на латыни, которой обучился еще в Кракове, – но всегда горячо желал быть принятым в лоно святой матери, католической апостольской римской церкви. Ныне, когда Господу угодно было освободить меня из плена, я могу исполнить данный мною обет и явиться в Рим, дабы припасть к священным стопам вашим, святой отец. Молю принять меня, дать мне отпущение в грехах и пожаловать своим благословением. Я же обещаю приложить все старания к тому, чтобы вывести мой несчастный народ к свету истинной веры».
О том, что в Кракове он уже принял католичество, а в Стамбуле перешел в ислам, естественно, умалчивалось.
Вскоре Анкудинов прибыл в Рим, целовал туфлю Иннокентию Х и принял причастие по католическому обряду. Его поселили в Ватикане, назначили содержание, приставили охрану, но позволили свободно гулять по городу. Дома он разными почерками и на разных языках писал самому себе письма от своих якобы рассеянных по свету верных сторонников, а затем с нарочными отсылал их к себе на квартиру, прекрасно зная, что они будут перехвачены охраной. Прежде чем попасть к адресату, эти письма прочитывались заинтересованными лицами из папской курии. Там крепла уверенность, что множество преданных слуг князя Шуйского только и ждут, когда он подаст им сигнал к восстанию против узурпатора московского престола.
Его начали приглашать в дома римских аристократов. На каком-то приеме или празднике он был представлен вдове одного князя из обедневшей ветви рода Барберини, мастерице петь, бренчать на лютне и выведывать мужские секреты. Анкудинову ее подсунули иезуиты. Начался роман, они гуляли в садах над Тибром, посещали театры, ездили в Корето и в Нинфу. Он, однако, даже наедине с ней не допускал никаких вольностей. На выданные иезуитами деньги княгиня сняла апартамент для интимных свиданий, но и здесь дело не шло дальше поцелуев. Она стала подозревать, что князь Шуйский или дал обет целомудрия, или Господь лишил его копья, дарованного всем мужчинам.
Как всех и везде, Анкудинов развлекал ее баснями о Перми Великой или обличал перед ней боярские кривды, лихоимство приказных людей, неспособность воевод противостоять крымским набегам. С особенным жаром нападал он на московское пьянство, говоря, в частности, что иноземных послов и гостей в Москве стараются напоить до бесчувствия не гостеприимства ради, а из гордыни, чтобы после так помыслить: «Вот ты похвалялся своим великим государем и всякими в твоей земле диковинами, а теперь лежишь предо мною, яко пень, могу тебе на брюхо наступить, и ты ничего не скажешь, разве перднешь».
Обо всем этом княгиня исправно доносила иезуитам, но наибольший их интерес вызвали две из ее докладных записок.
В первой излагались перипетии войны пигмеев с журавлями, описанной еще Гомером в «Илиаде». Оказалось, что на севере Московии она продолжается до сего времени, причем ожесточение сторон сравнимо с ужасами недавней войны между католиками и протестантами в Германии. Журавли клювами отсекают у пленных карликов срамные члены и заталкивают им в рот, а карлики, в свою очередь, подвергают раненых птиц таким изощренным пыткам, что их изобретательности позавидовали бы китайские палачи.
Сильнее всего, впрочем, иезуитов потрясло другое.
«Те журавли, – рассказывал Анкудинов, – и те карлики по наружному своему естеству суть пошлые журавли и карлики, а по нутряному – не таковы. Волшбой своей и чародейской силой входят они в иного человека, о чем тот человек и не ведает. Дятел дерево долбит, где мягче, и дьявол, если приметит в ком небрежение поста и молитвы, внидет и угнездится. Так же и журавли с карликами входят в иных людей и через них бьются меж собой не на живот, а на смерть. Если же тот человек, в ком сидит журавль или карлик, будет царь, король, цесарское или султаново величество, или гетман, курфюрст, дож, дюк великий или простой воевода, то с ним вместе его люди бьются до потери живота с другими людьми. Спросишь их, отколь пошла та война, и они в ответ чего только не наплетут, потому как нужно что-то сказать, а они знать не знают, что ими, бедными, журавль воюет карлика либо карлик журавля».
Во второй записке княгиня сообщала следующее:
«До сего дня князь Шуйский не имел со мной плотского соития, хотя мы не раз были к тому близки. Однажды вечером я выслала служанку, разделась при нем донага, взяла лютню, стала играть, петь и звать его к себе на ложе. Он, весь дрожа, смотрел на меня собачьими глазами, но медлил. Одежда не могла скрыть того, как восстает его мужская плоть. Я протянула руку к его наконец-то оперившемуся птенчику, он со стоном отвел ее и стал говорить, что Господь, сотворив Адама и Еву, не хотел, чтобы они совокуплялись плотски и тем искажали образ Его, в них явленный. Якобы в саду Эдемском они были целокупны, имея едину плоть, и лишь после того, как вкусили запретный плод, начали быть сами по себе. Про то будто бы в Священном Писании есть, если читать не глазами, а духом, как он сам читает, но его этому ангелы научили, а он того никому открыть не смеет. Свершилось грехопадение, говорил он, тогда Адама и Еву с такой страшной силой оторвало друг от друга, что у обоих в чреве разверзлась щель от груди до паха. Узрели они свои внутренности и ужаснулись вначале их виду, позже – тому, что потроха упадут на землю и будут псами поедены. На том месте протекал ручей, поймали они рыбу, вынули кость, сделали две иглы и рыбьей же кишкой, порвав ее надвое, стали зашивать на себе прореху, каждый свою. Ева шила сверху вниз, но по женской слабости ей досталась от кишки меньшая половина, ее на всю прореху не хватило. В низу живота у нее осталась дыра. Адам же рванул со всей силы и оторвал кишку длиннее, чем нужно. Шил он снизу вверх, лишний кусок повис у него между ног. От этого мужские и женские детородные части произошли, а не от Бога. Так он мне говорил, – доносила княгиня, – и глаза ему туманило слезой, а о чем была та слеза, Бог весть, я спрашивала, но он сказать не захотел. Потом встал, поцеловал меня в лоб и ушел среди ночи».
Слеза была о том, что вот явилась дивная нимфа с бритым лобком и манит к себе на ложе, а возлечь с ней нельзя. Анкудинов давно подозревал в княгине шпионку. Даже если задуть все свечи, умными своими пальчиками или чутким лоном она могла обнаружить у него отсутствие крайней плоти. Князю Шуйскому не пристало иметь обрезанный уд. С таким срамом дорога ему была в жидовскую синагогу, а не на московский престол.
Снедаемый похотью, он раскорякой спустился по лестнице, вышел на улицу и замер, глядя в ночное южное небо. Звездный полог широко раскинулся над Вечным городом. Как астролог Анкудинов знал, что эти огни, мерцающие в страшной бездне вселенной, суть творения предвечных душ, созидаемые ими на пути к воплощению. По ним, перелетая с одних на другие, души странствуют тысячи и тьмы тысяч лет, пока не вселяются в то или иное тело на планете Земля.
После обеда Шубин повез Кириллу развернутый план или, как теперь говорили, синопсис всей серии очерков о самозванцах.
Сосед сквозь дверь хорошо рассмотрел эту женщину в кроличьей шубке и запомнил приметы. В столовой он ее не замечал. Отдыхающих мало, все на виду. Дачница, наверное.
Бумажка с номером Севы была при нем. Вчера он хотел выбросить ее от греха подальше, но передумал и сунул в паспорт, который всегда носил с собой на случай, если привяжется милиция или станет плохо с сердцем.
Таксофон работал, на том конце провода трубку взяли сразу. Сосед хотел представиться и не сумел. От обиды голосовые связки перехватило спазмом. Чтобы успокоиться, он глубоко вздохнул, затем назвал себя и, оградив микрофон ладонью, сказал:
– Он только что был здесь. Вечером опять придет, приезжайте.
15
От метро «Войковская» до отраслевого института, где Гена раньше работал вместе с Жоховым, а теперь без него, нужно было минут двадцать ехать на трамвае. По дороге Жохов рассказал про Хасана и получил совет заявить в милицию.– Не знаешь нашу милицию? – разозлился он. – У Хасана бабок всяко больше, чем у меня.
– А чего, собственно, ты от него бегаешь? – спросил Гена.
– Что значит – чего? Поймает, заставит комнату на себя переписать.
– Интересно, как ты себе это представляешь? Там же куча бумаг, нотариус, регистрация.
– Паяльник в жопу засунут, и никаких проблем.
– Главное, не паникуй. Если все так, как ты говоришь, тут вообще какая-то самодеятельность. На счетчик так не ставят.
– А как ставят?
Этот вопрос Гена игнорировал и перевел разговор на предстоящую встречу.
Взятый у дядьки диск лежал в пакете, два слоя полиэтилена скрывали под собой тридцать тысяч долларов. При таком багаже свидание с незнакомыми людьми требовало хотя бы элементарных мер предосторожности. Решили, что с одним из этих двоих Гена поднимется к себе в лабораторию, а второго попросит подождать у машины. Жохов, прежде чем идти вслед за ними, издали за ним понаблюдает. Если что-то покажется подозрительным, из автомата позвонит Гене по служебному телефону и тот под любым предлогом отменит встречу.
Из трамвая вышли без четверти два. Институт находился через дорогу, Гена сразу двинулся на ту сторону улицы, чтобы подождать гостей у крыльца. Жохов остался на трамвайной остановке. Отсюда хорошо просматривалась площадка перед зданием института и подъезды к ней. Как минимум следовало проверить, не приедут ли эти ребята со скрытым конвоем.
Нулевой этаж дирекция сдавала под склад. У боковых дверей разгружалась товарная фура, с полдесятка восточных людей таскали какие-то ящики и по желобу спускали их вниз. Парадное крыльцо было пустынно, на стоянке справа от него жались друг к другу несколько «жигулей» с астрономической, похоже, цифрой пробега и морковного цвета «запорожец» – все, чем могла похвалиться большая наука. От прежней жизни не осталось ничего, в Монголию давно никто не ездил. Часть научных сотрудников уволили, другие сами разбежались, остальные постоянно сидели на больничном или прямо на рабочих местах торговали гербалайфом, китайским трикотажем, польской парфюмерией и турецкой кожей, параллельно сочиняя фиктивные отчеты для невидимого начальства. Оно было занято сдачей в аренду тех площадей, которые высвобождались при сокращении штатов. Жохов еще раз порадовался, что он тут не работает.
С институтского крыльца Гена как полный идиот помахал ему рукой, но ответа не дождался. Эти ребята могли быть уже здесь и незаметно наблюдать за входом.
Закуривая, Жохов увидел перед собой пожилую женщину в дутом пальто и таких же сапогах-луноходах. В руке у нее болталась матерчатая кошелка с торчащим оттуда черно-сизым хвостом мороженой рыбы.
– Куришь? – спросила она ласково.
– Как видите.
– Бросить-то не можешь?
– А что?
– А то, что Бог сотворил всех животных и птиц, и рыб, и растения, табак в том числе, и человека поставил властвовать над ними, – зачастила она, понимая, что ее могут прервать, и душевным взглядом компенсируя вынужденную скороговорку, чтобы дослушали до конца. – А ты допустил, что трава над тобой властвует. Ты, значит, против Бога идешь, а о том не думаешь.
– Давай-давай, тетка, иди, – сказал Жохов.
Она не двинулась с места.
– Что ты меня гонишь? Я трамвая жду. Ты тоже ждешь, чего время зря терять? Жизнь быстро проходит. Стоишь ты, например, за чем-нибудь в очереди и думаешь, будто с очередью подвигаешься к продавцу. А на самом деле – к смерти. Куда бы мы ни шли по своим делам, идем к смерти. Ты не стесняйся, спроси меня что-нибудь про Бога. Я отвечу.
– На любой вопрос ответишь?
– На любой. Я академию кончала, у меня диплом есть.
Из кошелки была вынута папка, из папки – запаянный в пленку лист бумаги с круглой голубой печатью. Ее нежный, ни к чему не обязывающий цвет выгодно отличал печати новых организаций от кондово-советских, фиолетовых, проставляемых на века.
Гена по-прежнему топтался на крыльце один. Косясь на него, Жохов взял протянутый ему документ. Это было свидетельство о присуждении Рыловой Раисе Федоровне ученой степени магистра евангелической теологии.
Слева перечислялись предметы, которые она изучала в своей академии, в правой графе, тоже столбиком, стояли полученные оценки. Все экзамены сданы были на «отлично», лишь один – на «удовлетворительно». Жохов повел глазами налево – посмотреть, какой предмет давался ей хуже других, и прочел название этой дисциплины: «Распознавание Божьего гласа».
– Не знаешь, что спросить, я подскажу, – вызвалась хозяйка диплома, кладя его обратно в кошелку с рыбой. – У нас новенькие часто спрашивают, почему, если Бог есть, невинные младенцы умирают.
– И почему?
– Потому что Бог строит себе храм небесный из безгрешных душ. А когда на земле люди строят дворец или хоть что, им камни требуются разного размера – большие, поменьше и совсем маленькие. Так же и Богу на небесах.
Подошел трамвай. Она забралась в вагон, попытавшись сманить за собой Жохова обещанием пробить за него талон на компостере. Пока не закрылись двери, он ощущал на себе гипнотизирующий взгляд этой тетки, способной ответить на любой вопрос. Неумение слышать глас Божий искупалось у нее готовностью донести до публики результаты чужих откровений. Вероятно, это давало ей неплохую прибавку к пенсии. В ее пылких речах чувствовалась прочная методическая основа.
Трамвай уполз, вновь открылась заслоненная им площадка перед институтским фасадом. Теперь на ней появилась серебристая «ауди», рядом стоял Гена с двумя молодыми мужчинами без пальто и без курток. Один, покрупнее, был в пиджаке, другой – в черном свитере.
Разговор продолжался недолго. Тот, что в пиджаке, пошел с Геной в институт. Второй погулял около, почитал афиши на стенде и снова сел в машину. Видимо, замерз. Проследить, куда повели его товарища, он не пробовал, никаких знаков никому не подавал, на клаксон не жал, к телефонной будке не приближался. Успокоившись, Жохов направился к институту. Шел расхлябанной прогулочной походкой, скрывая, как в нем все натянуто и напряжено.
В лифте одна стенка обгорела от замыкания на панели еще в прошлом году, остальные, включая зеркальную, сплошь были оклеены объявлениями о том, что и в какой комнате продается мелким оптом по крупнооптовой цене или по мелкооптовой – в розницу. Почерк был в основном женский. Среди текстов, написанных от руки, попадались распечатанные на принтере. Дух времени просачивался из помещений, арендуемых коммерческими организациями.
В лаборатории не оказалось никого, кроме Гены и потенциального покупателя. Они пили чай с сушками. Кипяток был мутный от накипи в электрочайнике, нечищенном с тех пор, как уволилась последняя лаборантка.
Гость принадлежал к новой формации деловых людей, чьи нервные умные лица странно гармонировали с телами рыночных амбалов. Синий клубный пиджак с рельефными металлическими пуговицами, по идее – свободного покроя, облегал его грудь, как концертный фрак. Когда успели эти ребята накачать себе такие шеи, для Жохова всегда было загадкой. Казалось, они со школы все предвидели и заранее начали готовиться к наступлению эры реформ.
Познакомились, естественно, без фамилий. Гость назвался Денисом. На вид ему было лет тридцать, но это не имело значения. Теперь в промежутке между двадцатью и тридцатью пятью годами возраст говорил о человеке не больше, чем цвет глаз. Мера успеха перестала зависеть от времени, потраченного на дорогу к нему.
Заперли дверь, Гена принес молоток, драчевый напильник без ручки и похожую на лобзик победитовую пилку по металлу. Жохов распаковал товар, продемонстрировал заводское клеймо. Денис отнесся к нему без интереса. Он положил диск на стул, прижал его коленом, заботливо поддернув стрелку на брючине, и сделал два коротких надреза, сходящихся один к другому. Рука у него была твердая, пилка шла ровно. Мелкозубое узкое полотно легко впивалось в тонкий край диска, но по мере того как он утолщался, замедляло ход. Опилки сыпались на подстеленную Геной газету «День», орган духовной оппозиции. Завлаб Володя Гольдфайн начал читать ее, для того чтобы утвердиться в намерении уехать на историческую родину, но постепенно к ней пристрастился.
Напильник не пригодился, молоток – тоже. Когда второй надрез под углом сошелся с первым, крошечный треугольник отвалился сам. Денис побросал его на ладони.
– Что-то легковат.
– Из лантаноидов он самый легкий, – объяснил Жохов. – Удельный вес пять и двести сорок пять.
Он собрал опилки на газетном сгибе, ссыпал в пробирку, запечатал пробкой. Денис положил ее в карман, а треугольничек – в маленькое отделение бумажника. Приставив его на место, можно будет проверить, не подменен ли товар.
– Еще что есть? – спросил он, убирая бумажник за пазуху привычным движением делового человека, которому часто приходится повторять эту операцию.
Жохов подал ему караваевский список. Все двадцать три позиции Денис изучил за полминуты и молча покачал головой.
– Никель есть, – высунулся Гена.
– Не интересует. Красная ртуть есть?
– Красной ртути не бывает, – позволил себе усмехнуться Жохов. – Это миф.
Денис тоже усмехнулся, велел позвонить ему завтра после восьми и ушел, сказав, что провожать не нужно. Про цену даже не заикнулся, словно она была для него фактором абсолютно несущественным. Забыть про нее он не мог, тут явно имелся какой-то умысел, возможно безобидный, почерпнутый на семинарах или тренингах по психологии покупателя и продавца, но какой именно, Жохов не понимал. Это настораживало.
– Ну вот и все, – сказал Гена. – А ты боялся.
Он моментально впал в эйфорию и нацелился в буфет на втором этаже. Там они могли отметить удачу любым из тех напитков, которые раньше с риском для карьеры тайно проносили через проходную. Это было единственное из институтских подразделений, выигравшее при смене режима.
Жохов идею не поддержал. Он испытывал смутное беспокойство, хотя серьезных оснований для тревоги пока не имелось. Разве что взгляд того парня в свитере, приехавшего вместе с Денисом. Когда Жохов проходил мимо машины, тот быстро взглянул на него и отвел глаза. Лицо было незнакомо, но кольнуло ощущение, будто парень откуда-то его знает. Могло, конечно, и померещиться. Мысль о том, что Гена способен на двойную игру, исключалась в принципе.
На всякий случай из института вышли через задний ход и в трамвай сели не на той остановке, где сошли, а на следующей. В метро Жохов настоял, чтобы в последнюю секунду, перед тем как закроются двери, выскочить обратно на платформу. Выскочили, осмотрелись – никого.
Залезли в другой поезд. Гена занял два места, но Жохов остался у дверей, рассматривая наклеенную над ними коммунистическую листовку. Серая, с мутной печатью, она казалась тиснутой едва ли не на гектографе. На ней Ельцин в звездно-полосатом лапсердаке шел к царскому трону по ковровой дорожке с надписью «Референдум».
Еще в трамвае пакет с европием начал расползаться по шву. Удобнее всего было бы не таскаться с ним за город, а отдать Гене. Жохов доверял ему как самому себе, но жена у Гены была та еще стерва. При ссорах с мужем она имела паскудную привычку выбрасывать за окно то, чем он особенно дорожил. Однажды выкинула главу из диссертации. Гена рассказывал, что когда первый раз потащил ее в койку, она достала из-под блузки нательный крестик, стала тыкать им ему под нос и, пока он управлялся с ее лифчиком, говорила: «Видишь этот крест? Заклинаю тебя этим крестом! Поклянись на нем, что ты…» В итоге пришлось жениться.
Гена вообще был идеалист. Как-то раз выпивали дома у Жохова, и Жохов сказал, что в буддизме каждый отвечает исключительно за самого себя. «Скрытый в тебе светильник ты должен зажечь сам, – вольно цитировал он кого-то из дзэнских мастеров, – никто другой тебе тут не помощник». Гена доказывал безнравственность подобной философии, в корне отличной от христианской. Потом Жохов пошел провожать его на троллейбус. По дороге продолжали спорить, вдруг он заметил, что Гена идет по улице в одних носках. Его ботинки остались в прихожей, но он этого не замечал. «Я про них забыл, потому что истина мне дороже, чем тебе», – сказано было Жохову, когда пошли обратно за ботинками.
Поколебавшись, он все-таки поехал к дядьке, опять оставил пакет ему на хранение, попил чаю, послушал про то, как сионисты отравили Сталина, Андропова и генерала Скобелева, и помчался на Казанский вокзал. Катя обещала прийти к семи часам.
16
Бежав из Семибашенного замка, Анкудинов двинулся на север, посетил несколько православных монастырей, но нигде не прижился. Наконец он прибыл в горную область Старый Влах на границе между Сербией и Черногорией. Месяц спустя местный князь разослал гонцов к старейшинам свободных черногорских нахий и соседним сербским князьям, которые, как он сам, ненавидели султана лютой ненавистью вассальных владык, сохранивших все, кроме права быть на своей земле наместниками Всевышнего. Гонцы имели при себе секретные письма, написанные у них на сердце, то есть для конспирации выученные наизусть. В них сообщалось, что через Старый Влах тайно проследовал московский царевич Иван Шуйский. Три года назад царь-отец отправил его на войну с крымским ханом, он храбро сражался, но, жестоко израненный, попал к агарянам в плен. Его увезли в Стамбул, там он два года просидел в оковах, пока верные люди не помогли ему бежать. Теперь он идет к себе в Московское царство, но скоро вернется с большим войском, освободит черногорцев, сербов, греков и иных многих, прогонит измаильтян обратно в Азию и вновь утвердит на Святой Софии золотой крест. Сияние же его не померкнет вовеки.Анкудинов прожил на Старом Влахе до марта 1648 года. Здешние монахи облегчили ему чревный недуг и вылечили от парши. Когда потеплело, князь снабдил его деньгами на дорогу, дал охрану и с почетом проводил в трудный путь на родину. На прощальном пиру Анкудинов, подняв чару, сказал: «Призываю на вас благословение Бога, владыки неба и земли, Его же в трех именах трепещет вся тварь земная, небесная и преисподняя! Через меня сотворится Его святая воля, ждите меня, братия, и я приду. Да будут остры ваши сабли и крепки ваши мышцы!»
Без приключений добрался он до далматинского побережья и остановился в Трогире. Дальше предполагалось двигаться морем. Анкудинов снял комнату в гостинице с зелеными ставнями на окнах, гулял по улицам, ел рыбу и пил вино в харчевнях, вечерами сочинял польские и русские вирши, сравнивая себя с Ионой, а поглотившую его турецкую тюрьму – с китом, чью «смрадную челюсть» отворил ниспосланный ему ангел, или просто сидел на балконе, слушал, как звонят колокола, как поют в соседнем доме юные кроатянки, как весеннее море шумит у стен форта с бело-красным флагом Яснейшей Синьории на башне. Флаг меняли, едва он истреплется и лохмами посечется на морском ветру. Корабли в Венецию ходили по расписанию. На кровлях колодцев, над порталами домов, у крепостных ворот и в нишах соборов лежали мелкоголовые, узколапые венецианские львы, с разной степенью объемности вырезанные из камня. От них веяло порядком и прочностью жизни, равнодушной к человеческому имени той власти, которую они собой воплощали.
С юности Анкудинов умел быстро складывать и вычитать большие суммы, всеми пятью пальцами кидая костяшки на татарском абаке. В Москве он научился подделывать чужой почерк, подчищать написанное и разводить нужного цвета чернила из осиновой коры, настоенной на ржавых гвоздях, однако здесь эти искусства не находили спроса. Рожденный в коровьем желудке безвар оставался при нем, но продавать его без крайней надобности Анкудинов не хотел. Ему стало казаться, что лишь благодаря волшебному камню он и сумел невредимо выйти из всех несчастий.
Между тем деньги подходили к концу, занять было не у кого. В запасе имелась только прежняя легенда, слегка измененная при переписке с сербскими купцами и открытая дальнейшим новациям. В зависимости от обстоятельств она могла быть использована в том или ином варианте. Этот свой единственный капитал Анкудинов рассчитывал поместить в надежный банк и снимать проценты.
В поисках такого банка он набрел на иезуита Джованни Паскуале. Опытный ловец православных душ, он сам сделался добычей, попавшись в раскинутые Анкудиновым сети, и уже через неделю поспешил донести в Ватикан о бежавшем из Семибашенного замка московском царевиче. «Будучи схизматиком, – докладывал Паскуале, – он претерпел такое множество ужаснейших бедствий, что разуверился в истинности греческого исповедания и горит желанием облобызать священные стопы римского папы».
Из Трогира они вместе отправились в Венецию. Здесь Анкудинов изложил свою историю в том же варианте, в каком рассказывал ее на Старом Влахе, но с двумя важными поправками. Во-первых, о скором торжестве православия на Балканах более не упоминалось. Во-вторых, он вновь стал князем Шуйским, назвавшись уже не сыном царя Михаила Федоровича, а одним из его полководцев. «Не для того, – заявил он венецианским сенаторам, – царь дал мне войско и послал на Крым, чтобы меня за отца моего, великого государя Василия Ивановича, воеводством почтить, а для того, чтобы мне от неверных убиту быть. За это он, преставившись, ныне пред Всевышним ответ держит, я же Божией милостью перед вами живой стою».
Из Венеции он отправил письмо папе Иннокентию Х.
«Хотя я был рожден и воспитан в слепоте греческой веры, – писал Анкудинов на латыни, которой обучился еще в Кракове, – но всегда горячо желал быть принятым в лоно святой матери, католической апостольской римской церкви. Ныне, когда Господу угодно было освободить меня из плена, я могу исполнить данный мною обет и явиться в Рим, дабы припасть к священным стопам вашим, святой отец. Молю принять меня, дать мне отпущение в грехах и пожаловать своим благословением. Я же обещаю приложить все старания к тому, чтобы вывести мой несчастный народ к свету истинной веры».
О том, что в Кракове он уже принял католичество, а в Стамбуле перешел в ислам, естественно, умалчивалось.
Вскоре Анкудинов прибыл в Рим, целовал туфлю Иннокентию Х и принял причастие по католическому обряду. Его поселили в Ватикане, назначили содержание, приставили охрану, но позволили свободно гулять по городу. Дома он разными почерками и на разных языках писал самому себе письма от своих якобы рассеянных по свету верных сторонников, а затем с нарочными отсылал их к себе на квартиру, прекрасно зная, что они будут перехвачены охраной. Прежде чем попасть к адресату, эти письма прочитывались заинтересованными лицами из папской курии. Там крепла уверенность, что множество преданных слуг князя Шуйского только и ждут, когда он подаст им сигнал к восстанию против узурпатора московского престола.
Его начали приглашать в дома римских аристократов. На каком-то приеме или празднике он был представлен вдове одного князя из обедневшей ветви рода Барберини, мастерице петь, бренчать на лютне и выведывать мужские секреты. Анкудинову ее подсунули иезуиты. Начался роман, они гуляли в садах над Тибром, посещали театры, ездили в Корето и в Нинфу. Он, однако, даже наедине с ней не допускал никаких вольностей. На выданные иезуитами деньги княгиня сняла апартамент для интимных свиданий, но и здесь дело не шло дальше поцелуев. Она стала подозревать, что князь Шуйский или дал обет целомудрия, или Господь лишил его копья, дарованного всем мужчинам.
Как всех и везде, Анкудинов развлекал ее баснями о Перми Великой или обличал перед ней боярские кривды, лихоимство приказных людей, неспособность воевод противостоять крымским набегам. С особенным жаром нападал он на московское пьянство, говоря, в частности, что иноземных послов и гостей в Москве стараются напоить до бесчувствия не гостеприимства ради, а из гордыни, чтобы после так помыслить: «Вот ты похвалялся своим великим государем и всякими в твоей земле диковинами, а теперь лежишь предо мною, яко пень, могу тебе на брюхо наступить, и ты ничего не скажешь, разве перднешь».
Обо всем этом княгиня исправно доносила иезуитам, но наибольший их интерес вызвали две из ее докладных записок.
В первой излагались перипетии войны пигмеев с журавлями, описанной еще Гомером в «Илиаде». Оказалось, что на севере Московии она продолжается до сего времени, причем ожесточение сторон сравнимо с ужасами недавней войны между католиками и протестантами в Германии. Журавли клювами отсекают у пленных карликов срамные члены и заталкивают им в рот, а карлики, в свою очередь, подвергают раненых птиц таким изощренным пыткам, что их изобретательности позавидовали бы китайские палачи.
Сильнее всего, впрочем, иезуитов потрясло другое.
«Те журавли, – рассказывал Анкудинов, – и те карлики по наружному своему естеству суть пошлые журавли и карлики, а по нутряному – не таковы. Волшбой своей и чародейской силой входят они в иного человека, о чем тот человек и не ведает. Дятел дерево долбит, где мягче, и дьявол, если приметит в ком небрежение поста и молитвы, внидет и угнездится. Так же и журавли с карликами входят в иных людей и через них бьются меж собой не на живот, а на смерть. Если же тот человек, в ком сидит журавль или карлик, будет царь, король, цесарское или султаново величество, или гетман, курфюрст, дож, дюк великий или простой воевода, то с ним вместе его люди бьются до потери живота с другими людьми. Спросишь их, отколь пошла та война, и они в ответ чего только не наплетут, потому как нужно что-то сказать, а они знать не знают, что ими, бедными, журавль воюет карлика либо карлик журавля».
Во второй записке княгиня сообщала следующее:
«До сего дня князь Шуйский не имел со мной плотского соития, хотя мы не раз были к тому близки. Однажды вечером я выслала служанку, разделась при нем донага, взяла лютню, стала играть, петь и звать его к себе на ложе. Он, весь дрожа, смотрел на меня собачьими глазами, но медлил. Одежда не могла скрыть того, как восстает его мужская плоть. Я протянула руку к его наконец-то оперившемуся птенчику, он со стоном отвел ее и стал говорить, что Господь, сотворив Адама и Еву, не хотел, чтобы они совокуплялись плотски и тем искажали образ Его, в них явленный. Якобы в саду Эдемском они были целокупны, имея едину плоть, и лишь после того, как вкусили запретный плод, начали быть сами по себе. Про то будто бы в Священном Писании есть, если читать не глазами, а духом, как он сам читает, но его этому ангелы научили, а он того никому открыть не смеет. Свершилось грехопадение, говорил он, тогда Адама и Еву с такой страшной силой оторвало друг от друга, что у обоих в чреве разверзлась щель от груди до паха. Узрели они свои внутренности и ужаснулись вначале их виду, позже – тому, что потроха упадут на землю и будут псами поедены. На том месте протекал ручей, поймали они рыбу, вынули кость, сделали две иглы и рыбьей же кишкой, порвав ее надвое, стали зашивать на себе прореху, каждый свою. Ева шила сверху вниз, но по женской слабости ей досталась от кишки меньшая половина, ее на всю прореху не хватило. В низу живота у нее осталась дыра. Адам же рванул со всей силы и оторвал кишку длиннее, чем нужно. Шил он снизу вверх, лишний кусок повис у него между ног. От этого мужские и женские детородные части произошли, а не от Бога. Так он мне говорил, – доносила княгиня, – и глаза ему туманило слезой, а о чем была та слеза, Бог весть, я спрашивала, но он сказать не захотел. Потом встал, поцеловал меня в лоб и ушел среди ночи».
Слеза была о том, что вот явилась дивная нимфа с бритым лобком и манит к себе на ложе, а возлечь с ней нельзя. Анкудинов давно подозревал в княгине шпионку. Даже если задуть все свечи, умными своими пальчиками или чутким лоном она могла обнаружить у него отсутствие крайней плоти. Князю Шуйскому не пристало иметь обрезанный уд. С таким срамом дорога ему была в жидовскую синагогу, а не на московский престол.
Снедаемый похотью, он раскорякой спустился по лестнице, вышел на улицу и замер, глядя в ночное южное небо. Звездный полог широко раскинулся над Вечным городом. Как астролог Анкудинов знал, что эти огни, мерцающие в страшной бездне вселенной, суть творения предвечных душ, созидаемые ими на пути к воплощению. По ним, перелетая с одних на другие, души странствуют тысячи и тьмы тысяч лет, пока не вселяются в то или иное тело на планете Земля.
После обеда Шубин повез Кириллу развернутый план или, как теперь говорили, синопсис всей серии очерков о самозванцах.