Страница:
– Согласно Конституции, статья 121 б, при попытке роспуска Верховного Совета и Съезда народных депутатов Российской Федерации президент Российской Федерации автоматически лишается власти. Власть переходит к вице-президенту, и в течение трех месяцев должны состояться досрочные выборы нового президента, при этом прежний президент утрачивает право выставлять свою кандидатуру на пост президента Российской Федерации…
Стационарная техника разносила эту речь во все концы площади. Баритон, однако, не умолкал, вслед за барабанщиком и трубачом из гроба поднялся мертвый император. Гармонист вылез опять, но его быстро заткнули. Тяжелая уступчатая мелодия достигла апогея. У певца налилось кровью бледное от авитаминоза лицо. Он пел, обращаясь к наклеенному на картонку и украшенному лепестками елочной фольги портрету Сталина. Его благоговейно прижимала к себе старуха в есенинском шушуне. Слушатели все прибывали, в их слитном молчании ощущалась грозная мощь народа, рожденного среди снегов для ужасов войны. Шубин сам был его частью, и мурашки шли по спине от величия минуты, в какие бы одежды она ни рядилась и что бы ни обещала завтра. Деревянные старцы уступили власть говорливым умникам, вслед за их эфемерным торжеством пришло время тихих упырей и улыбчивых прохиндеев, а теперь наступал праздник униженных и оскорбленных, тоже, видимо, недолгий. На зов подземной трубы бесправные парии вставали из-под развалин гибнущей империи. Об этом мечтали герои его перестроечных очерков – эсеры и анархисты, которых потом первыми поставили к стенке.
В сотне метров от толпы, отделенные от нее пустым пространством, зеленели БТРы, между ними цепочкой стояли грудастые от бронежилетов солдаты внутренних войск в новеньких бушлатах. Несколько боевых теток, выдвинувшись на ничейную территорию, пытались втянуть их в политическую дискуссию. Из этого ничего не выходило, пока не появился элегантный майор – вероятно, из бывших замполитов. Язык у него был подвешен неплохо. Ему кричали что-то про отцов и дедов, которых он предал, майор терпеливо отвечал. Его аргументация сводилась к тому, что отцы и деды сами отреклись от своих предков, теперь нужно всем миром исправить их ошибку и вернуться к заветам прадедов.
– А Руцкой ваш, – сделал он неожиданный зигзаг, – когда был в плену у душманов, его ЦРУ завербовало. Он там как сыр в масле катался. Сейчас должок отрабатывает.
Вдруг одна женщина в крик принялась рассказывать, как американцы ночью ходят по больничным моргам, их туда за доллары пускают, а они подкарауливают свежих покойников, вырезают у них органы на пересадку и увозят в Америку. Ей соседка рассказывала, у ее знакомой зять разбился на машине, они с дочерью пришли в морг, он лежит мертвый, с закрытыми глазами. Дочь начала его целовать, чувствует, под веками пусто, глаз нет.
Ее успокаивали:
– Перестаньте, ну что вы в самом-то деле!
– Вырезали – и в морозильник для пересадки, – сыпала она как из пулемета. – Вместо глаз вата натолкана!
Шубин решил, что пора уходить. Когда с балкона стали зачитывать телеграммы, поступившие в адрес Верховного Совета с поддержкой его позиции, он без помех миновал кольцо оцепления и вышел к американскому посольству. В обратном направлении всех пропускали свободно. Вдогонку неслись взрывы апплодисментов, которыми площадь встречала каждую приветственную телеграмму. Если она поступала из-за рубежа, ликовали громче.
К концу недели ясно стало, что без крови не обойдется. В частной школе занятия отменили, но в государственной уроки шли обычным порядком, физкультура в том числе. Лишь физик в ультимативной форме объявил директору, что в сложившейся обстановке берет отпуск за свой счет. Сторонники Ельцина собирались у Моссовета, Шубин счел долгом побывать и там.
Вечером 2 октября он сказал жене, что выйдет прогуляться и купить сигарет, но сразу пошел на трамвай. Возле кинотеатра «Прага» пересел на троллейбус, доехал до Никитских Ворот, а оттуда переулками двинулся в сторону Тверской. Темнело по-осеннему рано. Была суббота, но центр города поразил его тишиной и безлюдьем.
Возле бывшей Советской площади во всю ширину проезжей части улицу перегораживала баррикада. Те, что он видел у Белого дома три дня назад, не выдерживали с ней никакого сравнения. Казалось, ее сначала начертили на ватмане, а потом уже воплотили в железе и камне. Мусорные контейнеры и бетонные плиты стояли стеной в два человеческих роста. Без строительной техники тут явно не обошлось. Не верилось, что какие-то добровольцы вручную и по собственной инициативе могли соорудить эту громадину на ближних подступах к Кремлю.
Перед баррикадой шел митинг, сквозь него пробирались редкие прохожие. Соседние магазины были закрыты. На тротуаре горел костер, группа веселых парней и девушек скандировала: «Ель-цин! Ель-цин!» Двое пожилых евреев держали плакат «Одесса с вами!». Здесь же строем стояли члены общества «Память» в черных шинелях, под стягом с изображением архангела Михаила, архистратига небесного воинства. Одесситы опасливо косились на них, но не уходили.
Ораторы выступали с помоста из разборных деревянных щитов. Усатый мужик рассказал в мегафон кавказскую басню про барана, который разжирел, наслушался, как люди его хвалят, и вообразил себя способным победить тигра. Имелся в виду Хасбулатов. Тетка в строительной каске продекламировала вирши про Руцкого. Шубин слушал вполуха и лишь по засевшим в памяти рифмам сумел реконструировать последние строки этой нескладухи. В финале повествовалось, как незадачливый вице-президент куда-то прыгнул раз, прыгнул другой, хотел прыгнуть «еще пуще», но «увяз в сортирной гуще».
Насладившись аплодисментами, поэтесса передала мегафон другой женщине, постарше. Та сразу закричала:
– Где армия? Почему медлит армия? Мы требуем ответа!
В следующий момент Шубин ее узнал. Она была в том возрасте, когда за десять лет люди меняются не слишком сильно.
Он тогда работал в своем институте и для приработка накропал детскую книжку по археологии. Товарищ посоветовал отнести одну главу в журнал «Пионер». В ней рассказывалось, как мальчики Петя и Вася пошли в лес, встретили археологов, копавших неолитическую стоянку, и узнали от них много интересного о жизни первобытных людей. Редакторша, мельком взглянув на верхнюю страницу, через стол брезгливо швырнула рукопись Шубину: «Что это вы мне принесли? Как можно так писать?» «Как?» – не понял он. «Прочтите первую фразу. Вслух», – велела она. Шубин прочел: «Однажды Петя и Вася пошли в лес». Она сказала: «Ходят, носят черт знает что!» Оказалось, писать надо так: «Однажды пионеры Петя и Вася пошли в лес».
Сейчас, обернувшись в сторону Кремля, эта женщина вопрошала в мегафон:
– Борис Николаевич, мы спрашиваем вас, чего вы ждете? Сколько можно терпеть? Почему в Москву до сих пор не введены войска?
Толпа отвечала одобрительным гулом.
«Журавли и карлики», – подумал Шубин, слегка стыдясь собственного цинизма.
«Волшбой своей и чародейской силой входят они в иных людей, – рассказывал Анкудинов княгине Барберини, – и через них бьются меж собой не на живот, а на смерть. Если же тот человек, в ком сидит журавль или карлик, будет царь, король, цесарское или султаново величество, или гетман, курфюрст, дож, дюк великий или простой воевода, то с ним вместе его люди бьются до потери живота с другими людьми и не знают, что ими, бедными, журавль воюет карлика либо карлик журавля».
С другой стороны площади, ближе к Охотному Ряду, виднелась вторая баррикада, не такая монументальная. За ней – темнота, тишина. Фонари горели вполнакала. Движение на Тверской перекрыли, улица была пугающе пустынна. Тревожно белели клочья газет, прилипшие к мокрой мостовой.
Домой он вернулся около десяти. Сын уже спал. Жена выбежала в прихожую с воплем, что у него нет совести, нужно звонить и предупреждать, но быстро угомонилась и вернулась к телефону. Обычно в это время они с тещей обсуждали события минувшего дня.
Раздевшись, Шубин снял с полки «Илиаду» Гомера. Нужное место было заложено фантиком от конфеты, он открыл его и прочел:
До этого Жохов три дня безвылазно просидел дома. Район Белого дома вплоть до Калининского моста был окружен милицией и ОМОНом, проходы затянуты колючкой вперемешку со спиралью Бруно, проезды перегорожены автоцистернами. Их панельная девятиэтажка находилась на периферии этой карантинной зоны, раньше он ходил домой дворами, но с прошлой недели там тоже стояло оцепление. Без Кати с ее пропиской вернуться домой было нелегко, если вообще возможно, а Катя с дочерью от греха подальше в пятницу переселились к Талочке. Жохов решил, что на худой конец вызвонит ее к себе или сам поедет к ним ночевать, и пошел забирать заказ. Идти было относительно недалеко, на Плющиху, но спешить, как выяснилось, не стоило. Исполнитель не ожидал, что заказчик явится по первому зову, и поднял тревогу заблаговременно. Оправдываясь, он напирал на то, что почти все готово, осталось нанести последние штрихи, хотя Клинтон выглядел так, будто его мокрой мордой ткнули в распоротую перину. Его здоровый румянец смотрелся как диатез. Пока суровый с похмелья мастер придавал ему товарный вид, вдохновляясь принесенной Жоховым банкой пива, из трехпрограммника полились новости одна другой тревожнее по тону и туманнее по содержанию. Ведущие новостных программ то ли сами ничего не понимали, то ли им не велено было говорить.
Уже потом Жохов узнал, что в это время милиция попыталась разогнать митинг оппозиции на Октябрьской площади, но сама была смята и рассеяна. Раздался клич идти на выручку осажденному парламенту. Митингующие, на ходу перестраиваясь в колонну, стекли к реке и вступили на Крымский мост, перегороженный солдатами внутренних войск из дивизии Дзержинского. Они тесным строем стояли там со cвоими щитами римских легионеров, но после короткой схватки бежали под градом камней и кусков развороченного асфальта. По Зубовскому бульвару, усеянному их брошенной амуницией, десятитысячная толпа устремилась к Смоленской площади. Несколько милицейских грузовиков увязли в ее плотном течении, как гусеницы в лавине мигрирующих муравьев, из них вытряхнули водителей, и захваченные машины с опьяневшими от победы волонтерами за рулем ударной группой пошли в голове колонны. Когда Жохов с Плющихи вывернул на Смоленку, они уже таранили цистерны на подступах к Белому дому, сметали стойки ограждений и усаженную ежевичными шипами проволоку Бруно.
Задолго до начала реформ исполнитель запасся льготным багетом из лавки худфонда. За десять баксов он сам обрамил свое полотно, обернул газетами, подклеил скотчем, перевязал шпагатом. Портрет был крупный, Жохов с трудом удерживал его под мышкой, лишь кончиками пальцев дотягиваясь до нижнего края рамы. Рука уставала, приходилось все время ее менять. На Садовом он пристроился в самый хвост колонны, размочаленный стремительным маршем, и не слышал, как навстречу авангарду захлопали газовые гранатометы, не видел, как водометы попытались ударить по передним шеренгам, но захлебнулись и отступили вместе с оцеплением. Путь был открыт, через четверть часа Жохова вынесло к площади перед Белым домом.
Кругом царило всеобщее ликование, вновь прибывшие братались с теми, кто находился тут с ночи. Какая-то женщина приколола ему к груди значок с ленинским профилем на красиво уложенной в бантик алой ленточке. Он неожиданно растрогался и поцеловал ее в щеку.
Толпа все прибывала. Казалось, этот поток не иссякнет никогда, так и будет литься, растекаясь вширь перед плотиной с белой башней в центре, заливая близлежащие улицы, пока не дойдет до Кремля и не хлынет в него через выдавленные ворота. Красные знамена поднимались так густо, словно их собрали сюда со всей Москвы.
На балконе появился Руцкой, встреченный тысячеголосым гулом. Перед ним и с боков четверо автоматчиков держали пуленепробиваемые щиты, оберегая его от снайперов.
– Товарищи! – всей грудью яростно закричал он в мегафон. – Блокада прорвана! Сотни тысяч москвичей идут к нам на помощь! Мне только что доложили, захвачена мэрия. С победой, товарищи!
Площадь взорвалась торжествующим ревом и утихла, чтобы не пропустить остальное. Жохов почувствовал себя чужим на этом празднике, к тому же в давке могла пострадать рама за десять баксов. Вокруг него то и дело вскипали людские водовороты. Удачно ввинтившись в один из них, он начал пробираться в сторону Дружинниковской.
Минут через десять стало посвободнее. На этом фланге удавалось не проталкиваться, а лавировать. Жохов уже шел вдоль стены с гигантской надписью «ДУША НЕ В США!», собираясь за торцом дома свернуть во двор, но возле баррикады на углу Капрановского переулка остановили трое парней с трофейными дубинками. Чувствовалось, что они еще разгорячены недавним боем.
Старший, ясноглазый крепыш в лыжной ветровке, сказал:
– Погоди, мужик! Чей портрет?
Газета местами продралась, в прорехах виднелась полоска рамы в западном вкусе, с неброским золотым тиснением по шоколадному фону. Определить жанр картины можно было вслепую, пейзажей и натюрмортов сюда не носили.
– Портрет, спрашиваю, чей? – дружелюбно повторил ясноглазый. – Ленина или Сталина?
– Ленина, – выбрал Жохов.
– Отлично! Скоро колонна в Останкино пойдет, поставим на головной машине.
– Лучше бы икону, – засомневался кто-то из стоявших поблизости.
– Иконы в руках надо носить.
Он потянулся за портретом. Жохов обеими руками крепче прижал его к себе, сказав:
– Извините, хлопцы, не могу. Меня с ним ждут.
– Кто?
– Наш взвод.
Это не подействовало. Портрет отобрали, в пальцах у ясноглазого щелкнул складной нож. Распался разрезанный шпагат, затрещали газеты. Из них вылупился седовласый, но румяный, как пионер, ельцинский друг Билл.
Жохов оцепенело ждал развязки. Бежать было некуда, со всех сторон окружали люди. В тишине один из парней с дубинками высказал общую мысль:
– Коля, он провокатор.
От головы к голове покатилось эхом:
– Провокация!.. Провокация!
Ясноглазый оторвал от Клинтона тяжелеющий взгляд.
– Ты кто? – спросил он негромко, но с копящейся в голосе сталью.
– Человек, – сказал Жохов.
– Еврей?
Как ни странно, отвечать следовало утвердительно. Каждая нация идет своим путем, еврей с портретом американского президента – это понятно, евреям есть за что любить Америку. Наверняка стали бы не бить, а полемизировать. Возможность вступить в дискуссию не с каким-нибудь подневольным солдатиком, а с открытым врагом выпадала им нечасто, но Жохов не успел об этом подумать.
– Да вы что, ребята? – возмутился он. – Русский я! Чистокровный. Могу паспорт показать.
Тут-то ему и врезали.
– В записной книжке нашла ваш телефон, – сказала Катя. – Я на всякий случай звоню всем его знакомым. Может быть, вы что-то про него знаете.
Оказалось, Жохов исчез. Утром третьего октября ушел из дому и с тех пор не возвращался, не звонил, ни у кого нет о нем никакой информации. Что это означает, Шубину не надо было объяснять.
– В списках погибших его нет? – уточнил он.
– Нет.
– А в больницах?
– Тоже.
– Значит, есть надежда?
– Есть… Не могли бы мы встретиться?
– Конечно, конечно, – засуетился Шубин. – К сожалению, ничем не могу вам помочь.
Она ответила, что ничего и не просит, просто ей хочется поговорить о нем с кем-нибудь из его старых друзей. С Геной они поссорились, а Марику некогда.
Встретились днем, на «Кропоткинской». Шубин пришел после занятий, с сумкой, набитой учебниками и взятыми на проверку контурными картами. Шестиклассники фломастерами обозначили на них границы империи Карла Великого и те части, на которые она распалась после его смерти. На все это по программе отводился один урок.
Пошли на Гоголевский бульвар, сели на скамейку. Катя извинилась, что отнимает у него время. Шубин еще по дороге решил меньше говорить и больше слушать. Наверняка она сама не раз перебрала все варианты. Их было не так много.
Жохов мог погибнуть при штурме, попытавшись проникнуть домой во время боя, мог подвернуться под горячую руку озверевшим победителям или попасть под пули случайно, как те зеваки, что с Калининского моста любовались пожаром Белого дома. Наконец его могли подстрелить сидевшие по чердакам загадочные снайперы, охотники за головами. Обе стороны открещивались от них и объявляли провокаторами, но или затруднялись объяснить смысл этих провокаций, или объясняли его с неимоверной легкостью, исключавшей возможность в это поверить, не утратив желания и дальше жить среди людей. Число жертв никто не знал, ходили слухи о сотнях убитых и пропавших без вести, что было практически одно и то же. Рассказывали, будто больничные морги переполнены, неопознанные трупы баржами вывозят по Москве-реке и тайно зарывают в лесах.
– Я не думала, – сказала Катя, – что у Сережи сложатся такие замечательные отношения с моей дочерью. Он постоянно ее смешил. Уверял, например, будто есть Олимпийские игры для зверей с программой из разных дурацких видов спорта – прыжки с хвостом, бег с курьерами, толкание ведра. Наташа его обожала.
Эта любовь покоилась еще и на том, что Жохов придумал для нее волшебную страну Мышландию, населенную антропоидными мышами совкового типа, добрыми, но бестолковыми. У них имелся свой флаг с тремя полосами разных оттенков серого и герб в виде увенчанного короной кусочка сыра. Государственный гимн начинался словами: «Мы нашей серости верны!» Почти каждый вечер Жохов перед сном рассказывал Наташе одну историю из мышиной жизни.
– Расскажите какую-нибудь, – предложил Шубин.
По идее следовало пригласить ее попить кофе в соседнем кафе, но это удовольствие было ему не по карману. В таких местах чашечка эспрессо стоила столько же, сколько он получал за урок в частной школе и за три – в государственной. Финансовую несостоятельность приходилось компенсировать душевным теплом.
– Вот самая последняя, – сказала Катя. – Сережа сочинил ее, когда Наташа уже перестала ходить в школу. Я боялась выпускать ее из дому.
История была о том, как одна из мышей, мудрая Матильда, изобрела машину для пришивания черных четырехдырчатых пуговиц к правому заднему карману полосатых брюк. Состоялась торжественная презентация, но приглашенные мыши невысоко оценили ее изобретение. «Почему, – спросили они, – пуговицы должны быть обязательно четырехдырчатые?» Матильда учла это справедливое замечание и через некоторое время презентовала модифицированный вариант – машину для пришивания любых черных пуговиц к правому заднему карману полосатых брюк. Встал, однако, вопрос, почему пуговицы не могут быть никакими иными, кроме как черными. Покладистая изобретательница признала за своим детищем и этот недостаток. Она вновь усовершенствовала машину, и вскоре та могла пришить любую пуговицу любого цвета, но опять же исключительно к правому заднему карману полосатых брюк. Тогда огонь критики перенесен был сначала на карман, который из правого и заднего стал карманом вообще, затем – на брюки, в итоге утратившие свою полосатость. Теперь машина умела пришивать любые пуговицы к любому карману любых брюк, но мыши все равно были недовольны. «Почему, – спрашивали они, – твоя машина умеет пришивать только пуговицы? Почему только к карманам и непременно брючным?» Угодить им было нелегко, но Матильда продолжала упорно трудиться. На пути от частного к общему отпали брюки, карманы и, наконец, сами пуговицы. В результате удалось довести машину до предельного совершенства. Отныне это был чудовищный механизм для пришивания всего ко всему.
– Забавно, – улыбнулся Шубин.
Катя поморщилась.
– На самом деле это страшно.
– Почему?
– Вы действительно не понимаете?
– Нет.
– Всего ко всему… Господи, ну неужели же не понятно? Всего ко всему!
Лицо у нее стало бесполым от злобы. Она порывисто поднялась и, едва кивнув на прощание, пошла по бульвару в сторону Арбата. Шубин не стал ее догонять, но через неделю позвонил по номеру, оставшемуся у него после встречи в «Аисте». Ответил детский голос, потом трубку взяла Катя. Новостей не было. Шубин сказал, что надо набраться терпения, плохие новости доходят быстро, само их отсутствие – уже неплохая новость. Она извинилась и прервала разговор, попросив больше ей не звонить.
Он снова попал на Дружинниковскую за месяц до поездки в Монголию. Накануне отключили телефон, потому что жена забыла оплатить счета, Шубин поехал улаживать дело на Заморенова, где находилась телефонная станция, и на обратном пути случайно вышел к самодельному мемориалу за оградой Белого дома.
Сначала он увидел имитацию баррикады, которая перегораживала здесь улицу одиннадцать лет назад. Теперь она занимала чуть больше половины проезжей части, благоразумно не вылезая на тротуар. Ввиду близости правительственных кабинетов движение было перекрыто, на баррикаду никто не покушался. Лишенная основы из мусорных контейнеров и бетонных блоков, она представляла собой кучу водопроводных труб и ржавых железяк, нагроможденных вокруг нескольких турникетов. К их стойкам проволокой были прикручены искусственные цветы, одинаково серые и сморщенные до той степени, когда ромашки, гвоздики и розы становятся неотличимы друг от друга. В солнечный день, на фоне летней зелени, это убогое железо выглядело грудой металлолома. На перекладине центрального турникета висела фанерная табличка с именами погибших на этом месте защитников парламента. Из шести фамилий одна была еврейская.
На другой стороне улицы начинался широкий газон с видневшимися кое-где памятными камнями. Шубин перешел дорогу и оказался в травяном оазисе, среди кустов сирени и бессистемно высаженных молоденьких тополей. Их нижние ветви были увешаны шаманскими ленточками, когда-то красными, но выгоревшими за лето. От дерева к дереву тянулись облезлые провода с того же цвета флажками типа елочных. На одном камне, как на постаменте, лежала модель автомата Калашникова, на другом – огромная, для сохранности покрытая черной масляной краской, шестерня какого-то заводского механизма, установленная тут в честь последней битвы труда с капиталом. Все было бедно, гордо и безвкусно. Такой мемориал могли бы соорудить рабы и гладиаторы из армии Спартака, уцелевшие после ее разгрома. Воображение легко нарисовало эту картину. Побежденные, они бежали, спаслись, отсиделись по лесам и оврагам, а когда легионы Красса ушли на север, уставив Аппиеву дорогу их распятыми на крестах товарищами, вновь собрались на поле боя и, прежде чем раствориться в безвестности, воздвигли храм памяти из обломков мечей и копий, тележных колес, разбитых катапульт, медных котлов, в которых варилась братская похлебка.
Шубин подошел к стенду с пожелтевшими газетными вырезками, блеклыми фотографиями, отстуканными на машинке цитатами из каких-то выморочных стенограмм, карикатурами, прокламациями, боевыми листками, густо лепившимися под давно не мытым стеклом. Совет ветеранов Балтийского флота звал своих членов встать на защиту парламента, мать умоляла сообщить ей хоть что-нибудь об исчезнувшем сыне. Бумаги скоробились и побурели по углам от проржавевших кнопок.
Читая эти безответные призывы, Шубин боковым зрением отметил пожилого мужчину в ковбойке, ходившего по газону и собиравшего мусор в полиэтиленовый пакет. Когда пакет раздулся, мужчина поднял лежавший рядом со стендом лист грязной расслоившейся фанеры и высыпал мусор в открывшуюся под ним канавку.
– Здесь в земле расселина, – объяснил он Шубину, перехватив его взгляд. – Сколько ни сыпь, все равно не наполнишь. Она метров десять в глубину, сверху только узкая. Прошлый год мы тут с товарищами собрались на десятую годовщину, и одна женщина в нее упала. Еле вытащили. Лужков два раза бригаду присылал, пробовали засыпать, да куда там! Все как в прорву уходит. Говорят, при Иване Грозном опричники сюда трупы свозили. Проклятое место.
Фанера быстро вернулась в исходное положение, но Шубин успел заметить, что яма почти доверху полна мусором и совсем не так велика, чтобы с ней нельзя было справиться.
Стационарная техника разносила эту речь во все концы площади. Баритон, однако, не умолкал, вслед за барабанщиком и трубачом из гроба поднялся мертвый император. Гармонист вылез опять, но его быстро заткнули. Тяжелая уступчатая мелодия достигла апогея. У певца налилось кровью бледное от авитаминоза лицо. Он пел, обращаясь к наклеенному на картонку и украшенному лепестками елочной фольги портрету Сталина. Его благоговейно прижимала к себе старуха в есенинском шушуне. Слушатели все прибывали, в их слитном молчании ощущалась грозная мощь народа, рожденного среди снегов для ужасов войны. Шубин сам был его частью, и мурашки шли по спине от величия минуты, в какие бы одежды она ни рядилась и что бы ни обещала завтра. Деревянные старцы уступили власть говорливым умникам, вслед за их эфемерным торжеством пришло время тихих упырей и улыбчивых прохиндеев, а теперь наступал праздник униженных и оскорбленных, тоже, видимо, недолгий. На зов подземной трубы бесправные парии вставали из-под развалин гибнущей империи. Об этом мечтали герои его перестроечных очерков – эсеры и анархисты, которых потом первыми поставили к стенке.
В сотне метров от толпы, отделенные от нее пустым пространством, зеленели БТРы, между ними цепочкой стояли грудастые от бронежилетов солдаты внутренних войск в новеньких бушлатах. Несколько боевых теток, выдвинувшись на ничейную территорию, пытались втянуть их в политическую дискуссию. Из этого ничего не выходило, пока не появился элегантный майор – вероятно, из бывших замполитов. Язык у него был подвешен неплохо. Ему кричали что-то про отцов и дедов, которых он предал, майор терпеливо отвечал. Его аргументация сводилась к тому, что отцы и деды сами отреклись от своих предков, теперь нужно всем миром исправить их ошибку и вернуться к заветам прадедов.
– А Руцкой ваш, – сделал он неожиданный зигзаг, – когда был в плену у душманов, его ЦРУ завербовало. Он там как сыр в масле катался. Сейчас должок отрабатывает.
Вдруг одна женщина в крик принялась рассказывать, как американцы ночью ходят по больничным моргам, их туда за доллары пускают, а они подкарауливают свежих покойников, вырезают у них органы на пересадку и увозят в Америку. Ей соседка рассказывала, у ее знакомой зять разбился на машине, они с дочерью пришли в морг, он лежит мертвый, с закрытыми глазами. Дочь начала его целовать, чувствует, под веками пусто, глаз нет.
Ее успокаивали:
– Перестаньте, ну что вы в самом-то деле!
– Вырезали – и в морозильник для пересадки, – сыпала она как из пулемета. – Вместо глаз вата натолкана!
Шубин решил, что пора уходить. Когда с балкона стали зачитывать телеграммы, поступившие в адрес Верховного Совета с поддержкой его позиции, он без помех миновал кольцо оцепления и вышел к американскому посольству. В обратном направлении всех пропускали свободно. Вдогонку неслись взрывы апплодисментов, которыми площадь встречала каждую приветственную телеграмму. Если она поступала из-за рубежа, ликовали громче.
К концу недели ясно стало, что без крови не обойдется. В частной школе занятия отменили, но в государственной уроки шли обычным порядком, физкультура в том числе. Лишь физик в ультимативной форме объявил директору, что в сложившейся обстановке берет отпуск за свой счет. Сторонники Ельцина собирались у Моссовета, Шубин счел долгом побывать и там.
Вечером 2 октября он сказал жене, что выйдет прогуляться и купить сигарет, но сразу пошел на трамвай. Возле кинотеатра «Прага» пересел на троллейбус, доехал до Никитских Ворот, а оттуда переулками двинулся в сторону Тверской. Темнело по-осеннему рано. Была суббота, но центр города поразил его тишиной и безлюдьем.
Возле бывшей Советской площади во всю ширину проезжей части улицу перегораживала баррикада. Те, что он видел у Белого дома три дня назад, не выдерживали с ней никакого сравнения. Казалось, ее сначала начертили на ватмане, а потом уже воплотили в железе и камне. Мусорные контейнеры и бетонные плиты стояли стеной в два человеческих роста. Без строительной техники тут явно не обошлось. Не верилось, что какие-то добровольцы вручную и по собственной инициативе могли соорудить эту громадину на ближних подступах к Кремлю.
Перед баррикадой шел митинг, сквозь него пробирались редкие прохожие. Соседние магазины были закрыты. На тротуаре горел костер, группа веселых парней и девушек скандировала: «Ель-цин! Ель-цин!» Двое пожилых евреев держали плакат «Одесса с вами!». Здесь же строем стояли члены общества «Память» в черных шинелях, под стягом с изображением архангела Михаила, архистратига небесного воинства. Одесситы опасливо косились на них, но не уходили.
Ораторы выступали с помоста из разборных деревянных щитов. Усатый мужик рассказал в мегафон кавказскую басню про барана, который разжирел, наслушался, как люди его хвалят, и вообразил себя способным победить тигра. Имелся в виду Хасбулатов. Тетка в строительной каске продекламировала вирши про Руцкого. Шубин слушал вполуха и лишь по засевшим в памяти рифмам сумел реконструировать последние строки этой нескладухи. В финале повествовалось, как незадачливый вице-президент куда-то прыгнул раз, прыгнул другой, хотел прыгнуть «еще пуще», но «увяз в сортирной гуще».
Насладившись аплодисментами, поэтесса передала мегафон другой женщине, постарше. Та сразу закричала:
– Где армия? Почему медлит армия? Мы требуем ответа!
В следующий момент Шубин ее узнал. Она была в том возрасте, когда за десять лет люди меняются не слишком сильно.
Он тогда работал в своем институте и для приработка накропал детскую книжку по археологии. Товарищ посоветовал отнести одну главу в журнал «Пионер». В ней рассказывалось, как мальчики Петя и Вася пошли в лес, встретили археологов, копавших неолитическую стоянку, и узнали от них много интересного о жизни первобытных людей. Редакторша, мельком взглянув на верхнюю страницу, через стол брезгливо швырнула рукопись Шубину: «Что это вы мне принесли? Как можно так писать?» «Как?» – не понял он. «Прочтите первую фразу. Вслух», – велела она. Шубин прочел: «Однажды Петя и Вася пошли в лес». Она сказала: «Ходят, носят черт знает что!» Оказалось, писать надо так: «Однажды пионеры Петя и Вася пошли в лес».
Сейчас, обернувшись в сторону Кремля, эта женщина вопрошала в мегафон:
– Борис Николаевич, мы спрашиваем вас, чего вы ждете? Сколько можно терпеть? Почему в Москву до сих пор не введены войска?
Толпа отвечала одобрительным гулом.
«Журавли и карлики», – подумал Шубин, слегка стыдясь собственного цинизма.
«Волшбой своей и чародейской силой входят они в иных людей, – рассказывал Анкудинов княгине Барберини, – и через них бьются меж собой не на живот, а на смерть. Если же тот человек, в ком сидит журавль или карлик, будет царь, король, цесарское или султаново величество, или гетман, курфюрст, дож, дюк великий или простой воевода, то с ним вместе его люди бьются до потери живота с другими людьми и не знают, что ими, бедными, журавль воюет карлика либо карлик журавля».
С другой стороны площади, ближе к Охотному Ряду, виднелась вторая баррикада, не такая монументальная. За ней – темнота, тишина. Фонари горели вполнакала. Движение на Тверской перекрыли, улица была пугающе пустынна. Тревожно белели клочья газет, прилипшие к мокрой мостовой.
Домой он вернулся около десяти. Сын уже спал. Жена выбежала в прихожую с воплем, что у него нет совести, нужно звонить и предупреждать, но быстро угомонилась и вернулась к телефону. Обычно в это время они с тещей обсуждали события минувшего дня.
Раздевшись, Шубин снял с полки «Илиаду» Гомера. Нужное место было заложено фантиком от конфеты, он открыл его и прочел:
В кухне продолжался телефонный разговор. Теща тревожилась о здоровье жены, жена тревожилась о здоровье тещи. Это могло длиться часами и страшно его раздражало, но сегодня женский голос в соседней комнате звучал как музыка сфер.
Крик таков журавлей раздается под небом высоким,
Если, избегнув и зимних бурь, и дождей бесконечных,
С криком стадами летят через быстрый поток Океана,
Бранью грозя и убийством мужам малорослым пигмеям,
С яростью страшной на коих с воздушных высот нападают.
45
3 октября Жохов после завтрака ушел в город – забрать у исполнителя второй портрет Билла Клинтона. Первый отправился за океан еще летом, но канцелярия в вашингтонском Белом доме была большая, и вероятность, что эта парсуна попадет к тому же сотруднику, который писал благодарственное письмо за предыдущую, казалась невелика. Исполнитель начал названивать с утра. Ему не на что было опохмелиться, он требовал свой гонорар немедленно, в противном случае угрожая сегодня же загнать президента на Измайловском рынке.До этого Жохов три дня безвылазно просидел дома. Район Белого дома вплоть до Калининского моста был окружен милицией и ОМОНом, проходы затянуты колючкой вперемешку со спиралью Бруно, проезды перегорожены автоцистернами. Их панельная девятиэтажка находилась на периферии этой карантинной зоны, раньше он ходил домой дворами, но с прошлой недели там тоже стояло оцепление. Без Кати с ее пропиской вернуться домой было нелегко, если вообще возможно, а Катя с дочерью от греха подальше в пятницу переселились к Талочке. Жохов решил, что на худой конец вызвонит ее к себе или сам поедет к ним ночевать, и пошел забирать заказ. Идти было относительно недалеко, на Плющиху, но спешить, как выяснилось, не стоило. Исполнитель не ожидал, что заказчик явится по первому зову, и поднял тревогу заблаговременно. Оправдываясь, он напирал на то, что почти все готово, осталось нанести последние штрихи, хотя Клинтон выглядел так, будто его мокрой мордой ткнули в распоротую перину. Его здоровый румянец смотрелся как диатез. Пока суровый с похмелья мастер придавал ему товарный вид, вдохновляясь принесенной Жоховым банкой пива, из трехпрограммника полились новости одна другой тревожнее по тону и туманнее по содержанию. Ведущие новостных программ то ли сами ничего не понимали, то ли им не велено было говорить.
Уже потом Жохов узнал, что в это время милиция попыталась разогнать митинг оппозиции на Октябрьской площади, но сама была смята и рассеяна. Раздался клич идти на выручку осажденному парламенту. Митингующие, на ходу перестраиваясь в колонну, стекли к реке и вступили на Крымский мост, перегороженный солдатами внутренних войск из дивизии Дзержинского. Они тесным строем стояли там со cвоими щитами римских легионеров, но после короткой схватки бежали под градом камней и кусков развороченного асфальта. По Зубовскому бульвару, усеянному их брошенной амуницией, десятитысячная толпа устремилась к Смоленской площади. Несколько милицейских грузовиков увязли в ее плотном течении, как гусеницы в лавине мигрирующих муравьев, из них вытряхнули водителей, и захваченные машины с опьяневшими от победы волонтерами за рулем ударной группой пошли в голове колонны. Когда Жохов с Плющихи вывернул на Смоленку, они уже таранили цистерны на подступах к Белому дому, сметали стойки ограждений и усаженную ежевичными шипами проволоку Бруно.
Задолго до начала реформ исполнитель запасся льготным багетом из лавки худфонда. За десять баксов он сам обрамил свое полотно, обернул газетами, подклеил скотчем, перевязал шпагатом. Портрет был крупный, Жохов с трудом удерживал его под мышкой, лишь кончиками пальцев дотягиваясь до нижнего края рамы. Рука уставала, приходилось все время ее менять. На Садовом он пристроился в самый хвост колонны, размочаленный стремительным маршем, и не слышал, как навстречу авангарду захлопали газовые гранатометы, не видел, как водометы попытались ударить по передним шеренгам, но захлебнулись и отступили вместе с оцеплением. Путь был открыт, через четверть часа Жохова вынесло к площади перед Белым домом.
Кругом царило всеобщее ликование, вновь прибывшие братались с теми, кто находился тут с ночи. Какая-то женщина приколола ему к груди значок с ленинским профилем на красиво уложенной в бантик алой ленточке. Он неожиданно растрогался и поцеловал ее в щеку.
Толпа все прибывала. Казалось, этот поток не иссякнет никогда, так и будет литься, растекаясь вширь перед плотиной с белой башней в центре, заливая близлежащие улицы, пока не дойдет до Кремля и не хлынет в него через выдавленные ворота. Красные знамена поднимались так густо, словно их собрали сюда со всей Москвы.
На балконе появился Руцкой, встреченный тысячеголосым гулом. Перед ним и с боков четверо автоматчиков держали пуленепробиваемые щиты, оберегая его от снайперов.
– Товарищи! – всей грудью яростно закричал он в мегафон. – Блокада прорвана! Сотни тысяч москвичей идут к нам на помощь! Мне только что доложили, захвачена мэрия. С победой, товарищи!
Площадь взорвалась торжествующим ревом и утихла, чтобы не пропустить остальное. Жохов почувствовал себя чужим на этом празднике, к тому же в давке могла пострадать рама за десять баксов. Вокруг него то и дело вскипали людские водовороты. Удачно ввинтившись в один из них, он начал пробираться в сторону Дружинниковской.
Минут через десять стало посвободнее. На этом фланге удавалось не проталкиваться, а лавировать. Жохов уже шел вдоль стены с гигантской надписью «ДУША НЕ В США!», собираясь за торцом дома свернуть во двор, но возле баррикады на углу Капрановского переулка остановили трое парней с трофейными дубинками. Чувствовалось, что они еще разгорячены недавним боем.
Старший, ясноглазый крепыш в лыжной ветровке, сказал:
– Погоди, мужик! Чей портрет?
Газета местами продралась, в прорехах виднелась полоска рамы в западном вкусе, с неброским золотым тиснением по шоколадному фону. Определить жанр картины можно было вслепую, пейзажей и натюрмортов сюда не носили.
– Портрет, спрашиваю, чей? – дружелюбно повторил ясноглазый. – Ленина или Сталина?
– Ленина, – выбрал Жохов.
– Отлично! Скоро колонна в Останкино пойдет, поставим на головной машине.
– Лучше бы икону, – засомневался кто-то из стоявших поблизости.
– Иконы в руках надо носить.
Он потянулся за портретом. Жохов обеими руками крепче прижал его к себе, сказав:
– Извините, хлопцы, не могу. Меня с ним ждут.
– Кто?
– Наш взвод.
Это не подействовало. Портрет отобрали, в пальцах у ясноглазого щелкнул складной нож. Распался разрезанный шпагат, затрещали газеты. Из них вылупился седовласый, но румяный, как пионер, ельцинский друг Билл.
Жохов оцепенело ждал развязки. Бежать было некуда, со всех сторон окружали люди. В тишине один из парней с дубинками высказал общую мысль:
– Коля, он провокатор.
От головы к голове покатилось эхом:
– Провокация!.. Провокация!
Ясноглазый оторвал от Клинтона тяжелеющий взгляд.
– Ты кто? – спросил он негромко, но с копящейся в голосе сталью.
– Человек, – сказал Жохов.
– Еврей?
Как ни странно, отвечать следовало утвердительно. Каждая нация идет своим путем, еврей с портретом американского президента – это понятно, евреям есть за что любить Америку. Наверняка стали бы не бить, а полемизировать. Возможность вступить в дискуссию не с каким-нибудь подневольным солдатиком, а с открытым врагом выпадала им нечасто, но Жохов не успел об этом подумать.
– Да вы что, ребята? – возмутился он. – Русский я! Чистокровный. Могу паспорт показать.
Тут-то ему и врезали.
46
В середине октября, когда Белый дом уже вторую неделю стоял черный, безмолвный, с выгоревшими внутренностями, позвонила Катя. Шубин не сразу понял, с кем он говорит, ей пришлось напомнить, что встречались на дне рождения у Марика и на похоронах Бориса Богдановского, она была там с Жоховым.– В записной книжке нашла ваш телефон, – сказала Катя. – Я на всякий случай звоню всем его знакомым. Может быть, вы что-то про него знаете.
Оказалось, Жохов исчез. Утром третьего октября ушел из дому и с тех пор не возвращался, не звонил, ни у кого нет о нем никакой информации. Что это означает, Шубину не надо было объяснять.
– В списках погибших его нет? – уточнил он.
– Нет.
– А в больницах?
– Тоже.
– Значит, есть надежда?
– Есть… Не могли бы мы встретиться?
– Конечно, конечно, – засуетился Шубин. – К сожалению, ничем не могу вам помочь.
Она ответила, что ничего и не просит, просто ей хочется поговорить о нем с кем-нибудь из его старых друзей. С Геной они поссорились, а Марику некогда.
Встретились днем, на «Кропоткинской». Шубин пришел после занятий, с сумкой, набитой учебниками и взятыми на проверку контурными картами. Шестиклассники фломастерами обозначили на них границы империи Карла Великого и те части, на которые она распалась после его смерти. На все это по программе отводился один урок.
Пошли на Гоголевский бульвар, сели на скамейку. Катя извинилась, что отнимает у него время. Шубин еще по дороге решил меньше говорить и больше слушать. Наверняка она сама не раз перебрала все варианты. Их было не так много.
Жохов мог погибнуть при штурме, попытавшись проникнуть домой во время боя, мог подвернуться под горячую руку озверевшим победителям или попасть под пули случайно, как те зеваки, что с Калининского моста любовались пожаром Белого дома. Наконец его могли подстрелить сидевшие по чердакам загадочные снайперы, охотники за головами. Обе стороны открещивались от них и объявляли провокаторами, но или затруднялись объяснить смысл этих провокаций, или объясняли его с неимоверной легкостью, исключавшей возможность в это поверить, не утратив желания и дальше жить среди людей. Число жертв никто не знал, ходили слухи о сотнях убитых и пропавших без вести, что было практически одно и то же. Рассказывали, будто больничные морги переполнены, неопознанные трупы баржами вывозят по Москве-реке и тайно зарывают в лесах.
– Я не думала, – сказала Катя, – что у Сережи сложатся такие замечательные отношения с моей дочерью. Он постоянно ее смешил. Уверял, например, будто есть Олимпийские игры для зверей с программой из разных дурацких видов спорта – прыжки с хвостом, бег с курьерами, толкание ведра. Наташа его обожала.
Эта любовь покоилась еще и на том, что Жохов придумал для нее волшебную страну Мышландию, населенную антропоидными мышами совкового типа, добрыми, но бестолковыми. У них имелся свой флаг с тремя полосами разных оттенков серого и герб в виде увенчанного короной кусочка сыра. Государственный гимн начинался словами: «Мы нашей серости верны!» Почти каждый вечер Жохов перед сном рассказывал Наташе одну историю из мышиной жизни.
– Расскажите какую-нибудь, – предложил Шубин.
По идее следовало пригласить ее попить кофе в соседнем кафе, но это удовольствие было ему не по карману. В таких местах чашечка эспрессо стоила столько же, сколько он получал за урок в частной школе и за три – в государственной. Финансовую несостоятельность приходилось компенсировать душевным теплом.
– Вот самая последняя, – сказала Катя. – Сережа сочинил ее, когда Наташа уже перестала ходить в школу. Я боялась выпускать ее из дому.
История была о том, как одна из мышей, мудрая Матильда, изобрела машину для пришивания черных четырехдырчатых пуговиц к правому заднему карману полосатых брюк. Состоялась торжественная презентация, но приглашенные мыши невысоко оценили ее изобретение. «Почему, – спросили они, – пуговицы должны быть обязательно четырехдырчатые?» Матильда учла это справедливое замечание и через некоторое время презентовала модифицированный вариант – машину для пришивания любых черных пуговиц к правому заднему карману полосатых брюк. Встал, однако, вопрос, почему пуговицы не могут быть никакими иными, кроме как черными. Покладистая изобретательница признала за своим детищем и этот недостаток. Она вновь усовершенствовала машину, и вскоре та могла пришить любую пуговицу любого цвета, но опять же исключительно к правому заднему карману полосатых брюк. Тогда огонь критики перенесен был сначала на карман, который из правого и заднего стал карманом вообще, затем – на брюки, в итоге утратившие свою полосатость. Теперь машина умела пришивать любые пуговицы к любому карману любых брюк, но мыши все равно были недовольны. «Почему, – спрашивали они, – твоя машина умеет пришивать только пуговицы? Почему только к карманам и непременно брючным?» Угодить им было нелегко, но Матильда продолжала упорно трудиться. На пути от частного к общему отпали брюки, карманы и, наконец, сами пуговицы. В результате удалось довести машину до предельного совершенства. Отныне это был чудовищный механизм для пришивания всего ко всему.
– Забавно, – улыбнулся Шубин.
Катя поморщилась.
– На самом деле это страшно.
– Почему?
– Вы действительно не понимаете?
– Нет.
– Всего ко всему… Господи, ну неужели же не понятно? Всего ко всему!
Лицо у нее стало бесполым от злобы. Она порывисто поднялась и, едва кивнув на прощание, пошла по бульвару в сторону Арбата. Шубин не стал ее догонять, но через неделю позвонил по номеру, оставшемуся у него после встречи в «Аисте». Ответил детский голос, потом трубку взяла Катя. Новостей не было. Шубин сказал, что надо набраться терпения, плохие новости доходят быстро, само их отсутствие – уже неплохая новость. Она извинилась и прервала разговор, попросив больше ей не звонить.
Он снова попал на Дружинниковскую за месяц до поездки в Монголию. Накануне отключили телефон, потому что жена забыла оплатить счета, Шубин поехал улаживать дело на Заморенова, где находилась телефонная станция, и на обратном пути случайно вышел к самодельному мемориалу за оградой Белого дома.
Сначала он увидел имитацию баррикады, которая перегораживала здесь улицу одиннадцать лет назад. Теперь она занимала чуть больше половины проезжей части, благоразумно не вылезая на тротуар. Ввиду близости правительственных кабинетов движение было перекрыто, на баррикаду никто не покушался. Лишенная основы из мусорных контейнеров и бетонных блоков, она представляла собой кучу водопроводных труб и ржавых железяк, нагроможденных вокруг нескольких турникетов. К их стойкам проволокой были прикручены искусственные цветы, одинаково серые и сморщенные до той степени, когда ромашки, гвоздики и розы становятся неотличимы друг от друга. В солнечный день, на фоне летней зелени, это убогое железо выглядело грудой металлолома. На перекладине центрального турникета висела фанерная табличка с именами погибших на этом месте защитников парламента. Из шести фамилий одна была еврейская.
На другой стороне улицы начинался широкий газон с видневшимися кое-где памятными камнями. Шубин перешел дорогу и оказался в травяном оазисе, среди кустов сирени и бессистемно высаженных молоденьких тополей. Их нижние ветви были увешаны шаманскими ленточками, когда-то красными, но выгоревшими за лето. От дерева к дереву тянулись облезлые провода с того же цвета флажками типа елочных. На одном камне, как на постаменте, лежала модель автомата Калашникова, на другом – огромная, для сохранности покрытая черной масляной краской, шестерня какого-то заводского механизма, установленная тут в честь последней битвы труда с капиталом. Все было бедно, гордо и безвкусно. Такой мемориал могли бы соорудить рабы и гладиаторы из армии Спартака, уцелевшие после ее разгрома. Воображение легко нарисовало эту картину. Побежденные, они бежали, спаслись, отсиделись по лесам и оврагам, а когда легионы Красса ушли на север, уставив Аппиеву дорогу их распятыми на крестах товарищами, вновь собрались на поле боя и, прежде чем раствориться в безвестности, воздвигли храм памяти из обломков мечей и копий, тележных колес, разбитых катапульт, медных котлов, в которых варилась братская похлебка.
Шубин подошел к стенду с пожелтевшими газетными вырезками, блеклыми фотографиями, отстуканными на машинке цитатами из каких-то выморочных стенограмм, карикатурами, прокламациями, боевыми листками, густо лепившимися под давно не мытым стеклом. Совет ветеранов Балтийского флота звал своих членов встать на защиту парламента, мать умоляла сообщить ей хоть что-нибудь об исчезнувшем сыне. Бумаги скоробились и побурели по углам от проржавевших кнопок.
Читая эти безответные призывы, Шубин боковым зрением отметил пожилого мужчину в ковбойке, ходившего по газону и собиравшего мусор в полиэтиленовый пакет. Когда пакет раздулся, мужчина поднял лежавший рядом со стендом лист грязной расслоившейся фанеры и высыпал мусор в открывшуюся под ним канавку.
– Здесь в земле расселина, – объяснил он Шубину, перехватив его взгляд. – Сколько ни сыпь, все равно не наполнишь. Она метров десять в глубину, сверху только узкая. Прошлый год мы тут с товарищами собрались на десятую годовщину, и одна женщина в нее упала. Еле вытащили. Лужков два раза бригаду присылал, пробовали засыпать, да куда там! Все как в прорву уходит. Говорят, при Иване Грозном опричники сюда трупы свозили. Проклятое место.
Фанера быстро вернулась в исходное положение, но Шубин успел заметить, что яма почти доверху полна мусором и совсем не так велика, чтобы с ней нельзя было справиться.