– Я приходил сюда три дня назад, здесь была редакция, – нервно сказал Шубин.
   Таким мальчикам, как этот, на службе полагалось вести себя с невозмутимостью краснокожих вождей в плену у бледнолицых.
   – Извините, – произнес он так же бесстрастно, – ничем не могу помочь. Спросите у Марины.
   Мариной оказалась одна из девушек в первой комнате. Про редакцию она тоже никогда не слыхала, зато от нее Шубин узнал, что позавчера они расширились и заняли это помещение. Голос ее тек медом: нет, о прежнем арендаторе ей ничего не известно, надо спросить на втором этаже, в дирекции.
   Шубин поплелся в дирекцию, но к человеку, ведавшему арендой, его не пустили. На всякий случай он спросил у секретарши, не знает ли она, куда переехала редакция газеты. Секретарша взглянула на него с сочувствием.
   – Много они вам должны?
   Шубин начал что-то говорить, она перебила:
   – Плюньте, это бесполезно. Они самоликвидировались.
   Он спустился в холл, вышел на крыльцо. Автоматически включился и защелкал недавно вживленный в него счетчик, способный производить единственную операцию – делить на тридцать то количество рублей, которое в данный момент лежало у них дома в комоде под зеркалом. Шубин постоянно высчитывал, сколько можно тратить в день, чтобы хватило на месяц. Заглядывать дальше не имело смысла из-за инфляции.
   Дома, едва он открыл дверь, жена сказала:
   – Тебе звонили. Погиб какой-то твой старый друг.
   – Кто?
   – Не знаю, мама брала трубку. Фамилию она не расслышала, знает только, что его убили. Похороны завтра в десять.
   – А кто звонил?
   – Я же говорю, мама с ним разговаривала. Вот адрес, куда нужно приходить.
   Жена принесла бумажку с адресом. Шубину он был не знаком, ей – тем более. Теща уже ушла. Он набрал ее номер, чтобы выяснить, с кем она говорила, но у нее не хватило толку спросить даже об этом.
   – Не понимаю, чего ты нервничаешь, – cказала она. – Адрес я записала, завтра пойдешь туда и все узнаешь.
   До вечера Шубин крепился, но после ужина не выдержал и рассказал жене о походе в редакцию. Она сделала вид, будто ничего особенного не случилось, и ушла в кухню мыть посуду. Вскоре сквозь шум водяной струи, без дела хлещущей в раковину, донеслись приглушенные рыдания. В такие минуты утешать ее было бесполезно, следовало затаиться и ждать, пока отойдет сама. Тогда можно будет внушить ей, что ситуация не безнадежна. Жена легко поддавалась на подобные внушения, если они сопровождались ласками и поцелуями. Главное – не упустить тот момент, когда она почувствует себя виноватой, и не дать ей снова заплакать от сознания того непоправимого факта, что ее поведение заставило Шубина страдать. Приступ раскаяния мог затянуться до глубокой ночи.
41
   На следующий день Шубин прибыл на место ровно к десяти. Два характерных ПАЗовских автобуса издали подсказали ему нужный подъезд. У крыльца стояла кучка стариков и старух с цветами. Один старик держал целый букет, прочие – по два цветка. Шубин тоже купил у метро пару белых хризантем. Это была минимально возможная четная цифра. Четыре или шесть тех же хризантем составляли для него неподъемную трату, как, видимо, и для всех этих людей. Ни одного из них он никогда в жизни не видел.
   Спрашивать, кого хоронят, казалось глупо, проще было подождать, пока вынесут тело.
   Убить могли любого, но у тех, кому за последнее время удалось чего-то добиться, шансы были выше. Шубин начал перебирать варианты. Выяснилось, что его безадресная скорбь, которую он взращивал в себе по дороге сюда, легко может перейти с одного человека на другого, ничего не потеряв ни в окраске, ни в силе чувства. Сознавать это было неприятно.
   Подошли двое мужчин лет пятидесяти, без цветов, но тоже вставшие у подъезда. Как понял Шубин, это были дети кого-то из стариков с цветами, пришедшие сюда из уважения к родителям. Один вполголоса рассказывал второму:
   – Американцы выделили нам кредит на приватизацию предприятия, но они, знаешь, тоже не дураки. Чуть не половина кредита идет на зарплату их же консультантам. В контракте отдельным пунктом прописано. Прислали команду экономистов из университета в Колорадо, чтобы нас, дураков, учить, а они в нашем производстве ни хрена не волокут. В цеха идти отказываются. С утра наши девочки с ними русским языком занимаются, потом обед. После обеда они нам по очереди вслух читают свой талмуд – про то, как десять лет назад в Мексике приватизировали муниципальный комбинат по переработке сахарного тростника. Переводчик переводит, мы сидим, слушаем. Еще страниц пятьсот осталось.
   – Надолго хватит, – сказал второй.
   – Это точно. Они по часам работают. Шесть часов отсидели, шабаш, кто к девкам, кто в Большой театр. И знаешь, сколько получают?
   – Откуда мне знать?
   – Ну, примерно! – настаивал рассказчик.
   – Тысячи полторы? Долларов, естественно.
   – А пять штук в месяц не хочешь?
   В подъезде ощутилось движение, послышались голоса. Шубин понял, что сейчас будут выносить гроб, и встал поближе. Шарканье многих ног сделалось громче, раздался жестяной перебор задетых чем-то тяжелым почтовых ящиков на нижней площадке. Один из водителей, куривших поодаль, направился к своему автобусу принимать покойника.
   Пятясь задом, на крыльцо вышли двое мужчин. Они поддерживали узкий конец скромного гроба с белой шелковой пеной внутри, из которой торчали носки черных штиблет. В ближайшем из носильщиков Шубин узнал Мишу Данилянца. Это значило, что звонил он и убили Борю Богдановского. Других общих знакомых у них не было. Двадцать лет назад они все втроем служили в армии под Улан-Удэ.
   Гроб толчками поплыл мимо. Когда его сносили с крыльца, Данилянц оступился, голова на подушке мотнулась как живая. Лицо Бори было странно маленьким, хотя всегда казалось большим от залысин. На лбу налеплена бумажная полоска с покаянной молитвой. Шубин прикрыл глаза и увидел его таким, каким он был там, на Дивизионке.
   Два юных лейтенанта в полевой форме, они стояли на сопке над Селенгой, на верхнем краю японского кладбища. Здесь лежали пленные японцы, после войны умершие в забайкальских лагерях и госпиталях. Года за три перед тем кладбище привели в порядок, оно представляло собой идеально ровные ряды невысоких, в полкирпича, свежепобеленных трапециевидных оградок с черными номерами, наведенными по трафарету масляной краской. Внутри не было ничего, кроме песка и сухой сосновой хвои. Раз в год, чтобы возложить венки и прочесть молитвы, сюда приезжала специальная делегация из Страны восходящего солнца. Считалось, что в ее составе могут находиться шпионы, поэтому в такие дни солдат не выпускали из военного городка, а офицерам разрешалось показываться на улицах только в штатском. Потом местные жители растаскивали с могил все, имевшее хоть какую-то ценность. Кладбищенские сторожа с ними не связывались.
   Японская делегация побывала тут пару дней назад. Строгие ряды одинаковых могильных трапеций, почти прямоугольников, чуть суженных с одного конца, были усеяны обрывками ленточек с иероглифами, палочками, шелковыми тряпочками, разноцветным бумажным хламом. Они с Борей стояли выше по склону. Перед ними раскинулось царство мертвых, ограбленных живыми, но о смерти они не думали. Она была бесконечно далека от них, дальше, чем Япония, которая и сама-то представлялась миром едва ли не потусторонним. Говорили о том, что от здешней воды выпадают волосы, особенно если мыть голову красным мылом, а не белым. Смерти они не боялись. Они боялись, что их, лысых, не будут любить женщины. «Знаешь, почему буряты и монголы до старости не лысеют? – спросил Боря и сам же объяснил этот феномен со ссылкой на парикмахера из гарнизонного дома быта: – Потому что когда баранину едят, жирные руки о волосы вытирают».
   Был ясный теплый вечер ранней осени. Там, где они стояли, тянулся редкий сосновый лесок, наполненный последним светом зависшего над самыми сопками солнца. В его власти оставалось лишь кладбище на горе, в промежутке между ее топографическим гребнем и боевым. Туман полз от Селенги вверх по склонам. На границе закатного огня он розовел, ненадолго поддаваясь его обаянию, затем первые прозрачные хлопья густели и полностью растворяли в себе этот слабеющий свет.
 
   Бумажная полоска у Бори на лбу не уберегла его тело от языческого огня. По дороге выяснилось, что направляются к Хованскому крематорию. Пошли неодобрительные перешептывания, но в том автобусе, где ехал Шубин, публика не имела права голоса. Решение приняли пассажиры другого автобуса. В нем стоял гроб и сидели родственники – отец с двумя последними по счету Бориными женами. Там же находился Жохов со своей Катей.
   Данилянц опаздывал на деловую встречу и после кремации сразу исчез. Мужчины, говорившие про американцев, незаметно слиняли еще до отъезда в крематорий. Трое Бориных друзей отбыли на своих машинах, остальные опять полезли в автобусы, чтобы вернуться на поминки в ту же квартиру. Катя заняла место рядом с пожилой женщиной совсем другого, чем она, типа, но чем-то на нее похожей. Шубин подсел к Жохову. В ритуальном зале он сказал ему, что служил с Борей в одном полку, а на обратном пути стал рассказывать, как в 1972 году, во время визита в Пекин президента Никсона, их дивизию вывели на военную демонстрацию к монголо-китайской границе, причем никто не знал, будет приказ перейти ее или нет – шли с полным боекомплектом, с приданными танковыми подразделениями, а на месте их постоянной дислокации развертывался такой же мотострелковый полк по второму штату.
   – Я был полный идиот, сейчас никто не поверит, что в двадцать два года можно быть таким идиотом, – говорил Шубин, умиляясь собой, своей прекрасной юной глупостью. – У меня до последней минуты была надежда, что война все-таки начнется. Думал, хоть в Китае побываю. Очень хотелось в Китай, а по-другому как съездишь? После Даманского отношения были хуже некуда. У Бори тогда бабушка умерла, из-за этих учений его не отпустили на похороны, – спохватился он, что слишком далеко отошел от темы дня.
   Назад из-за пробок ехали долго, Жохов успел изложить историю с Хасаном и сахаром. Жить дома стало опасно, он сбежал в дом отдыха, познакомился с Катей, через нее – с Богдановским. У них дачи по соседству, пошли к нему в гости, там его и застрелили по ошибке. Должен был погибнуть он, Жохов, а убили Борю.
   Шубину показалось, что из его истории выпало какое-то важное звено. Непонятно было, почему засаду на Жохова эти кавказцы устроили на даче у Богдановских, но от прямого ответа Жохов уклонился.
   – С перепугу пальнул, сученыш, выскочил в окно и через соседний участок выбежал на дорогу. Как раз подъехал Хасан с тем малым, подхватили его и дали по газам, – закончил он свой рассказ.
   – А ты что?
   – Катя побежала к соседям. Там недалеко живет пара пенсионеров с телефоном. Вызвали «скорую», но было уже поздно.
   Подрулили к подъезду. Две соседки заранее накрыли стол, начали рассаживаться. Старые друзья, уехавшие от крематория на своих машинах, на поминки не явились, еще несколько шубинских ровесников скоро ушли, не дождавшись горячего. Осталось человек пятнадцать.
   Рядом с Шубиным сидел пожилой мужчина с орденскими колодками, составленными из одних юбилейных медалей.
   – Евреи – умные люди. Они своих покойников сжигают и поближе кладут. У меня вон сестру закопали, пятнадцать километров от кольцевой. Не наездишься, – негромко сказал этот ветеран женщине слева от него.
   – Как это – жечь? – возмутилась та. – Мы русские люди, крещеные.
   – Славяне мы. Славяне покойников сжигали.
   – Так они же были язычники. Деревянным идолам молились.
   – А мы – доскам деревянным, – парировал ветеран.
   В промежутках между официальными тостами поползли сторонние разговоры. Борина третья жена, с которой он, впрочем, тоже давно не жил, мирно беседовала со своей предшественницей. Темой служили возросшие коммунальные платежи. Делить им было нечего, справа от Шубина две тетки мстительно шептались, что квартиру получит сын от первого брака, хотя ни он, ни его мать не соизволили прийти на похороны. На другом конце стола спорили про референдум.
   На почетном месте сидел Богдановский-старший – большеносый, абсолютно лысый старик с усыпанной кератомами головой. Шубин заметил, что он не без удовольствия играет роль убитого горем отца. Неизвестно, чего тут было больше – старческого идиотизма или природного артистизма. Ему нравилось быть в центре внимания. Две старушки, божьи одуванчики с приколотыми к дыроватым кофтам янтарными насекомыми, ухаживали за ним, ревниво отвергая заботу третьей, похожей на Катю.
   – Нет, Талочка, ты не знаешь, Саша этого не ест, – говорила одна.
   Вторая действовала молча. Они вытирали пиджак, который он то и дело пачкал, в две ложки что-то накладывали ему на тарелку и норовили задвинуть подальше его стопочку. Это у них не получалось.
   Богдановский лихо отпил порцию водки объемом с наперсток, вилкой подцепил с блюда несколько пластиков буженины, но положил их не в рот, а в карман пиджака, предварительно обернув салфеткой.
   – Кот у меня, коту взял, – объяснил он удивленно посмотревшей на него Талочке. – Пускай тоже Борьку помянет.
   Шубин встал и вышел на лестницу покурить. У окна между этажами одиноко стояла элегантная стройная блондинка с некрасивым лицом и жидкими волосами. В крематории она держалась отдельно от всех, а за поминальным столом съела только кутью и выпила рюмку водки.
   – Вы друг Бориса? – спросила она с мелодичным западным акцентом.
   Шубин кивнул. С полминуты оба молчали, блондинка смотрела в окно. Затем, не поворачивая головы, тихо сказала:
   – Мы с ним любили друг друга.
   И добавила еще тише:
   – Всего три раза.

Глава 14
Исчезновение

42
   В апреле Шубин сократил очерк про Анкудинова и после долгих мытарств напечатал его в одном ведомственном журнале, под давлением рынка все дальше уходившем от своей основной проблематики. Заплатили какие-то копейки, зато вскоре пришел читательский отклик из Белоруссии. Письмо поступило в редакцию, но там не нашлось денег, чтобы по почте переслать его Шубину. Предложили, если хочет, приехать самому. Он поехал и не пожалел.
   Автор, доцент Гродненского пединститута, сообщал, что в областном архиве сохранилась копия реляции, которую посланник Станислав Довойно, присутствовавший при казни Анкудинова, отправил из Москвы в Варшаву, королю Яну Казимиру. Шубин откликнулся и через пару недель получил микрофильм с четырьмя кадрами. Написано было не на латыни, а на польском, худо-бедно ему доступном. Текст удалось разобрать под лупой, без аппарата.
   Как и Олеарий, Довойно тоже свидетельствовал, что под топором палача Анкудинов вел себя с нечеловеческим бесчувствием, но приписывал это не его мужеству, а действию зелья, которым его опоили перед казнью. Отсюда делался вывод, что вместо человека, называвшего себя сыном царя Василия Шуйского, казнили кого-то другого. Сонное зелье дали ему для того, чтобы перед смертью не объявил народу свое подлинное имя. Сам Анкудинов, следовательно, остался жив.
   В пользу этой версии Довойно приводил еще один аргумент. По его словам, некий шляхтич из состава посольства восемью годами ранее встречался с князем Шуйским в Кракове и поклялся на Евангелии, что на Красной площади четвертовали другого человека. «В Москве толкуют, – указывалось в реляции, – будто подмена совершилась по совету и при участии ближнего боярина Никиты Ивановича Романова. Он с глазу на глаз переговорил с привезенным из Голштинии человеком, после чего убедил царя втайне сохранить ему жизнь».
   Догадка насчет зелья казалась вполне правдоподобной. Шубин сам об этом думал, но считал, что какое-то наркотическое средство могли дать и Анкудинову – не из милосердия, разумеется, а из опасения, что даже на плахе он не оставит своего упрямства и принародно станет «влыгаться в государское имя». Все прочее легко было списать на обычное для дипломата желание приплести к делу побольше экзотической информации с целью вызвать повышенный интерес к своим донесениям. Шубин так это себе и объяснял, пока не дошел до последнего кадра. Здесь обнаружилась такая деталь, что сердце подскочило к горлу. Он дважды перечитал это место, затем взял польско-русский словарь и для страховки проверил каждое слово. Ошибки быть не могло, он все понял правильно.
   Сам Довойно не осознал чрезвычайной важности своего наблюдения. Поразительная подробность осталась для него не более чем фрагментом общей картины, он упомянул о ней вскользь, не понимая, что она-то и подтверждает истинность его гипотезы. «Когда отрубленные члены стали насаживать на колья, – писал он, – и уличные псы бросились лизать под ними снег, обильно политый кровью, я обратил внимание, что левая рука казненного имеет всего два пальца, большой и указательный. Остальные три отсутствовали. Вероятно, отрезаны были палачами в застенке».
   На самом деле из этого следовало, что вместо Анкудинова на Красной площади четвертован был его несчастный приятель – Константин Конюховский.
   В чужие веры он не переходил, крайняя плоть остававалась при нем. Однорукий албанец, с которым его друг и любовник сидел в Семибашенном замке, не имел никаких шансов на то, что на Страшном суде, при восстании мертвых, эта двупалая левая рука, отсеченная московским палачом, но со всеми пятью перстами воссозданная из праха и песьего кала, приложится ему, а не бывшему хозяину.
   Избежать казни Анкудинов мог при одном условии – если бы сумел убедить царя и бояр, что его жизнь для них ценнее, чем смерть. Вопрос был в том, как это ему удалось.
 
   Недавно всюду кричали про грабли, наступать на которые обречены не знающие собственной истории. Теперь вспомнили, что она еще никого ничему не научила. Читальные залы архивов на Пироговке и на улице Адмирала Макарова, где два года назад яблоку негде было упасть, стремительно пустели. Сбывать свой лежалый товар Шубину становилось все тяжелее, но некоторые не самые тиражные издания по инерции еще продолжали его печатать. В одно из них посчастливилось пристроить очерк об Алексее Пуцято.
   Здесь ему ничего не заплатили, хотя обещали десять долларов. Он приезжал за ними раза четыре, но пока ехал, улетучивались или деньги, или бухгалтер. Секретарша редакции, громогласная старуха со слуховым аппаратом, ему симпатизировала, поила чаем, советовала, с кем и как лучше поговорить насчет гонорара. Она оказалась родом из Читы. Шубин признался ей, что скучает по Забайкалью, до сих пор ему снятся сопки над Селенгой, бесснежная зимняя степь с бегущими по ней призрачными шарами перекати-поля. Старуха расчувствовалась, и при очередном визите он получил от нее подарок, призванный подпитать его ностальгию, – копченого омуля с пачкой читинских газет в придачу. То и другое ей присылали оставшиеся на родине племянницы.
   Как по заказу, в этих номерах с продолжением печатались «Воспоминания о моей жизни» некоего Прохора Гулыбина, ныне покойного. В предисловии публикатора они характеризовались как «бесценное свидетельство трагедии забайкальского казачества». Из биографической справки Шубин узнал, что Гулыбин происходил из семьи зажиточных караульских казаков, земляков и дальних родственников атамана Семенова. В 1920 году десятилетним мальчиком родители увезли его в Китай, в Трехречье. Когда китайская Маньчжурия превратилась в государство Маньчжоу-Го под протекторатом Токио, он за компанию с другими трехреченскими казаками поступил на службу к японцам. Этот его не вполне патриотичный поступок публикатор извинял ненавистью к большевикам.
   Гулыбин, в частности, вспоминал:
   «Весной 1939 года, незадолго до начала боев на Халхин-Голе, группа наших казаков-забайкальцев, куда входил и я, получила секретное задание штаба Квантунской армии. На рассвете нас, восемь человек в полном боевом снаряжении, привезли на аэродром под Хайларом и посадили в двухмоторный транспортный самолет без опознавательных знаков, сразу после погрузки выруливший на взлетную полосу. В чем заключается наше задание, никто не знал. Командиром был назначен капитан Нагаоми из армейской разведки. Его нам представили накануне вечером. Согласно японскому военному уставу, мы должны были следовать за ним, “как тень за предметом и эхо за звуком”.
   Уже в воздухе через состоявшего при нем переводчика он объявил, что мы направляемся в центральную Монголию, в район поселка Хар-Хорин и монастыря Эрдене-Дзу в четырехстах километрах к западу от Урги, переименованной большевиками в Улан-Батор. Наша задача – доставить оттуда в Мукден одно важное лицо. “Думаю, этот человек знаком вам с детства, хотя никто из вас никогда в жизни его не видел, – с многообещающей улыбкой сказал Нагаоми. – Его имя объединит вокруг себя всех истинно русских людей, когда скоро вместе с японской императорской армией вы двинетесь в Сибирь, чтобы свергнуть большевистское иго”. Мы были поражены, узнав, что человек этот – его императорское высочество цесаревич Алексей Николаевич. Он, оказывается, не погиб в Екатеринбурге вместе с родителями и сестрами, а чудом спасся и тайно проживает в раскольничьей деревне на реке Орхон, близ вышеназванных населенных пунктов.
   Источник сведений раскрыт не был, но я предположил, что японцы получили их от своих агентов из числа бывших лам. Те ненавидели как южнокитайских революционеров, с которыми мы воевали, так и русских коммунистов, закрывших в Монголии все буддийские монастыри, включая Эрдене-Дзу. По дороге переводчик рассказал нам, что храмы там заперты и опечатаны, монахи выселены, богослужения запрещены.
   Нагаоми рассчитывал провести всю операцию до наступления темноты. Осложнений не предвиделось. Конечно, летящий самолет могли заметить из Хар-Хорина, но местные милиционеры вряд ли решились бы оказать нам сопротивление. Аэроразведка не обнаружила в этом районе ни советских, ни красномонгольских воинских частей. К несчастью, данные оказались ложными.
   В центральной Халхе нет гладкой, как доска, степи, характерной для ее юго-востока, но ровный участок найти можно. Погода стояла ясная, что облегчало пилоту его задачу. Мы начали снижаться. Как раз на подлете вновь подошла моя очередь смотреть в единственный иллюминатор. Неправильный белый прямоугольник монастырских стен и окружавшие его юрты ярко выделялись на фоне свежей весенней травы. Шпили многочисленных субурганов не до конца утратили позолоту. То один, то другой вспыхивал под солнцем. Зрелище было исключительное по красоте. Я не знал, почему цесаревич поселился именно здесь, но место, несомненно, того стоило.
   Солнце еще высоко стояло в небе, когда мы благополучно совершили посадку в долине, раскинувшейся по правому берегу Орхона. На западе она была замкнута цепью невысоких гор, а к югу, примерно в километре вверх по течению, располагалась та самая деревня. Сверху я насчитал в ней девять дворов. Ее жители не были беженцами из Совдепии. Как все обитающие в Монголии старообрядцы, они обосновались тут задолго до революции.
   Капитан Нагаоми немедленно отправился туда в сопровождении переводчика и шестерых казаков, а мне и еще одному из наших приказал охранять самолет. Экипаж машины составляли пилот, штурман и стрелок – все японцы.
   Прошло часа полтора, внезапно за гребнем пологой возвышенности, скрывавшей от нас деревенские избы и огороды, послышалась беспорядочная стрельба. Она усиливалась, вскоре на склоне показались Нагаоми с переводчиком. Оба бежали вниз, к самолету, с двух сторон поддерживая под руки находившегося между ними бородатого человека в крестьянской одежде. Я догадался, что это цесаревич Алексей. Иногда Нагаоми на бегу оборачивался и стрелял из револьвера. Сзади, прикрывая их огнем из винтовок, отступали остальные шестеро.
   На гребне маячило несколько фигур в островерхих народоармейских шлемах, чуть позже гурьбой появились десятка три пеших монгольских цэриков с русскими трехлинейками, из которых они палили кто во что горазд. Отсечь нашим товарищам дорогу к самолету они и не думали, напротив, старались держаться поближе к реке с ее спасительными зарослями ивняка. Один, повидимому, старший, метался среди них, махал руками, что-то кричал, призывая подчиненных рассыпаться в цепь и ускорить движение, но из этого мало что выходило. Цэрики неохотно повиновались, затем инстинкт вновь сбивал их в кучу, как перепуганных овец. Некоторые падали и притворялись убитыми, трое или четверо в самом деле были мертвы. Наши станичники стреляли редко, но метко.
   Пилот прыгнул в кабину и начал заводить двигатель. Увидев, что бортовой стрелок растерялся, я сам припал к установленному в хвосте пулемету и веерным огнем заставил монголов окончательно прекратить преследование. Этот народ обретает храбрость только в седле, и то ненадолго. Одни залегли, другие попрятались под речным обрывом или в прибрежном тальнике. Большинство заботились лишь о том, чтобы остаться в живых, и лежали, не поднимая голов, уткнувшись носами в землю. Немногие продолжали стрелять.