Жена твердо стояла на том, что надо купить билеты, без них она не чувствует себя свободным человеком. Эта архаическая законопослушность была наследием брежневской эпохи, но пережила ее на двадцать лет, как слон на площади Бастилии – империю Наполеона. Пришлось вернуться к притулившемуся под монастырской стеной невзрачному одноэтажному строению из силикатного кирпича. При входе они не обратили на него внимания. Надпись на пяти языках, с добавлением немецкого и японского, извещала, что наряду с кассой и администрацией заповедника внутри находится антикварный магазин. Для жены это оказалось неприятным сюрпризом, но отступать было поздно.
   Касса как таковая отсутствовала, за билетами следовало обращаться к директору музея. Вероятно, это был его личный бизнес. Шубин зашел к нему в кабинет и поздоровался:
   – Сайн-байна.
   – Сайн-байна, сайн-байна уу, – ответили ему в два голоса.
   Кроме директора, простого дядьки, одетого в двубортный черный костюм с ватными плечами и похожего на председателя колхоза, в кабинете сидел мужчина лет пятидесяти в джинсах и дорогом кашемировом свитере, по лицу – русский. Прежде чем встать и уйти, он что-то сказал директору по-монгольски. Лицо его показалось знакомым, но Шубин находился не в том возрасте, чтобы придавать значение подобным вещам. Разнообразие человеческой природы уже не представлялось неисчерпаемым, как в юности. Через его жизнь прошло столько людей, что каждый новый человек напоминал кого-то другого, кто появлялся в ней прежде.
   Он приобрел у директора две подозрительного вида бумажки со штампиком и как можно равнодушнее сказал жене, что заглянет в магазин, раз уж они сюда пришли.
   – Не терпится тебе! – с ходу взяла она неверный тон. – По-моему, ты неплохо развлекся шопингом в Улан-Баторе. Потратил триста долларов.
   – Двести с небольшим.
   – Не в деньгах дело. Дома все это будет валяться по шкафам, в лучшем случае – пылиться на книжной полке.
   – Когда ты покупала эту шапку, я тебе ничего не говорил, – напомнил Шубин.
   – Сравнил! – возмутилась она. – Шапка – нужная вещь. Пожалуйста, купи себе хорошую шапку или ботинки, я буду только рада. Но я не могу спокойно смотреть, как ты тратишь деньги на всякое барахло.
   – Имею право. Я их заработал.
   Этого лучше было не говорить. Жена поджала губы и потребовала отдать ей ее билет.
   – Хочу иметь полную свободу действий. Ты сам по себе, я сама по себе. Встретимся в юрте, – сказала она и ушла, оставив Шубина перед входом в магазин.
   Из коридора туда вела богатая филенчатая дверь, гостеприимно распахнутая. Сбоку от нее немолодая монголка в брюках и свитере продавала печатную продукцию для туристов – открытки, буклеты, карты, английский путеводитель по Улан-Батору, брошюру «Музей-заповедник Эрдене-Дзу» с нескромным фото автора при орденах и в шляпе. С краю притулилось полдесятка научных трудов на русском, нераспроданных еще с советских времен. Названия типа «Женское движение в МНР» или «Могильники раннего железного века в Забайкалье» пробуждали легкую ностальгию.
   – Откуда вы? – по-русски спросила продавщица.
   – Из Москвы.
   – О-о! – уважительно отнеслась она к этому факту. – Из Москвы к нам редко теперь приезжают. Из Иркутска ездят, из Бурятии, но публика не та, что раньше. Интеллигентных людей почти нет, книгами мало интересуются.
   Нужно было что-то у нее купить, желательно не про могильники и не про женское движение. Глаз упал на серенькую, в бумажной обложке, книжечку «Русские в Монголии». Издано в Улан-Удэ, в 1988 году. На титуле честно указывалось, что это даже не монография, а сборник статей.
   Посмотрев оглавление, Шубин отметил, что на третьем году перестройки новые веяния в исторической науке еще не дошли до Бурятии, страны вечнозеленых помидоров. Статьи располагались по принципу обратной хронологии – чем современнее тематика, тем ближе к началу. Сборник открывался пространным трудом о братской помощи, оказанной монгольскому народу советским народом при строительстве горно-обогатительного комбината в Булаганском аймаке, и завершался небольшой, на три странички, работой некоего Д.Б.Хангалова «Царевич-миротворец. Неизвестный эпизод из истории русско-монгольских культурных связей».
   Шубин открыл ее и прочел первую фразу: «Публикуемое нами ниже сообщение о том, что в 80-х гг. XVII в. в Халхе жил человек, выдававший себя за сына царя Василия Шуйского, представляет значительный научный интерес как еще одно доказательство давности и прочности отношений между нашими странами».
   Книжка немедленно была куплена, сдача оставлена хранительнице русско-монгольских связей. Через пять минут Шубин сидел на корточках у крыльца и читал статью Хангалова. То, что она ему попалась, хотя изначально не имела на это никаких шансов, нисколько не удивляло. Его обо всем предупредили заранее. «Черно-рус, лицо продолговато, одна бровь выше другой, нижняя губа поотвисла чуть-чуть», – вспомнила жена еще в Улан-Баторе. Человек с такими приметами сам вызвался привезти их сюда. Вещий холодок вошел вчера в сердце, когда Баатар сказал, что вон за теми холмами – Эрдене-Дзу. На пороге тех мест, о которых мечтаешь всю жизнь, предчувствия бывают острее, чем где бы то ни было.

Глава 16
Город мертвых

49
   Все началось в Улан-Баторе, в Республиканской библиотеке. Тогда еще статуя Сталина стояла перед ней, а не в ночном клубе с голыми девушками, где его заново покрыли бронзовой краской от шевелюры до подметок. Правую руку вождь держал на груди, заложив кисть между пуговицами френча. Прежде это была поза державного покоя, а теперь казалось, что он тянется рукой к больному сердцу.
   Работая в рукописном отделе, Хангалов наткнулся на монгольский перевод книги жившего в начале XVIII века китайского историка Чжан Юйшу «Повествование об умиротворении и присоединении Северо-Западного края». В ней рассказывалось о войне маньчжурского императора Канси с джунгарским Галдан-ханом и вхождении Внешней Монголии в состав империи Цинов. По-монгольски это сочинение называлось «Баруун хойт газрыг тувшитгэн тогтоосон бодлогын бичиг» и давно было известно специалистам. Заслуга Хангалова состояла в том, что он нашел еще один список того же перевода, более поздний. В середине XIX века текст скопировал лама бурятского происхождения Ченин Тыхеев из Эрдене-Дзу. Свой труд он сопроводил историческим комментарием с опорой на дошедшую до него устную традицию. Предания об этих судьбоносных для монголов событиях долго сохранялись в народной памяти.
   Вначале Хангалов приводил цитату из Чжан Юйшу с описанием политической обстановки в Халхе летом 1688 года:
   «Галдан-хан с войском вторгся во владения Тушетухана и захватил Эрдене-Дзу. Грабежи, убийства, пленение тайджей, пожары в дацанах и хийдах, истребление буддийских книг – вот его дела. Люди Халхи в страхе разбрелись кто куда, оставив юрты, скот и имущество. Тушету-хан бежал под защиту императора Канси, прося у него помощи».
   Далее цитировалось примечание к этой записи, сделанное Ченином Тыхеевым:
   «Рассказывают, что в то время в Эрдене-Дзу проживал один знатный старый орос, князь 2-й степени, сын цаган-хагана Шу-Ки. Он пришел сюда из земли оросов, где его хотели убить за желание принять желтую веру. Святейший Ундур-гэген Дзанабадзар высоко ценил его за мудрость и умение узнавать будущее по звездам. Когда джунгары пришли в Эрдене-Дзу, этот орос явился к Галдан-хану и сказал, что нужно прекратить войну, потому что ее затеяли духи тогру и одой, которые входят в людей и вынуждают их воевать между собой. Галдан-хан прогнал его от себя, тогда он поехал к Тушету-хану и стал говорить ему то же самое, но китайцы убили его, и война продолжалась, пока вся Халха не стала владением императора Канси. Потом святейший Ундур-гэген привез в Эрдене-Дзу землю с могилы этого ороса».
   Затем слово брал сам Хангалов.
   «В конце XVII в., – писал он, – пути из Сибири в Монголию были хорошо известны, первые казаки появились в Халхе еще в 1616 г. Позднее сюда стали пробираться гонимые раскольники. Этот русский мог быть казаком, служилым человеком, раскольником или беглым ссыльным, а сообщение о его княжеском титуле основано, как можно предположить, на недоразумении. По-видимому, он носил имя Иван, что монголы истолковали как “ван”, то есть князь 2-й степени по маньчжурской иерархии. Вполне объяснимо и утверждение, будто его отцом являлся цаган-хаган – Белый царь, общепринятое в тюрко-монгольском мире наименование российских государей. По нашему мнению, живший при Ундур-гэгене “царевич” был типичным порождением той эпохи, когда самозванчество как характерная для России форма социального протеста стало массовым явлением. Шу-Ки – это, несомненно, Василий Шуйский. Наш герой называл себя его сыном, поэтому гипотеза о том, что его сослали в Сибирь как политического преступника, представляется наиболее вероятной. Что касается войны тогру и одой, т. е. журавлей с маленькими людьми, пигмеями, здесь мы имеем дело с древнейшим мифологическим сюжетом, представленным в фольклоре разных народов, но радикально переработанным в духе буддийского пацифизма. Это еще раз доказывает, что история наших культурных связей уходит корнями…»
   Дальше можно было не читать. Шубин оттолкнулся спиной от стены и встал. Потеплело, снег начинал таять. За дальней линией субурганов невидимо тек Орхон, воздух там туманился, сгущенный расстоянием и влажностью. Дальше гряда за грядой поднимались плоские, растущие вширь холмы, на их фоне монастырь казался совсем крохотным. От его красоты щемило сердце, настолько она была неоспоримой и в то же время непрочной, безропотно готовой раствориться в окрестном пейзаже. «Я не знаю, почему он поселился именно в этом месте, но оно того стоило», – справедливо писал Прохор Гулыбин, забайкальский казак на японской службе, прилетавший сюда за другим царевичем.
   Шубин обвел взглядом внутристенное пространство. Где-то здесь, в неровном кольце из ста восьми белых тибетских ступ, лежал прах его любимца, привезенный сюда Ундур-гэгеном из ставки Тушету-хана. Там он в последний раз пропел свою песню о журавлях и карликах, ставшую для него лебединой.
   Чтобы в Москве ему сохранили жизнь, Анкудинов должен был сказать Никите Романову приблизительно следующее: «Коли король польский или свейская королева, или турский султан и иные государи, будь они папежской веры или люторской, или бусурманской, всей силой пойдут на нашего великого государя со всем своим войском, пешим и конным, то ежели вы – карлики, я среди вас – журавль, дающий вам силу против моих собратий, а ежели природа ваша журавлиная, то я – карлик, и без меня вы все падете, яко назем на пашню и снопы позади жнеца».
   Он перебывал католиком, протестантом, мусульманином, иудеем. Его, как вакцину, впрыснули в тело державы, чтобы она переболела легкой формой этих смертельных болезней, грозящих ей с запада и с юга, а потом отправили к монголам, посчитав, что для безопасности с востока нужно привить ему еще и желтую религию.
   Шубин с сожалением отмел эту красивую гипотезу. Скорее всего Конюховского выдали за Анкудинова и четвертовали вместо него, потому что никто другой под руку не подвернулся, а Тимошку под чужим именем оставили при Посольском приказе как ценного специалиста со знанием иностранных языков, хорошо знакомого с политической обстановкой в Европе и Азии. Кадровый голод заставил московских дипломатов пойти на этот подлог, но позднее Анкудинов или проштрафился, или просто в его услугах перестали нуждаться. Ему припомнили старое и сослали в Сибирь, оттуда он бежал в Монголию, где пополнил коллекцию принятых им исповеданий еще одним экземпляром.
   Могло, конечно, быть и по-другому. Гадать не имело смысла. Есть вещи, которых не узнаешь никогда. Довольно и того, что в конце пути этот человек подал о себе хоть какую-то весть. Через три столетия после смерти он послал своему биографу снисходительный привет, как пролетающий над деревенским прудом дикий гусь – домашнему, как владелец бессчетных душ – хозяину единственной жалкой душонки, как хранитель тайн – отгадчику кроссвордов.
   «Потщитесь понять, кто я был таков, – предупреждал Анкудинов голштинского герцога, – от кого послан и для чего ездил много лет по разным государствам, и станете узнавать путь мой по звездам и улавливать меня мысленными тенетами, но духа моего пленить не сможете, ибо тайна сия непостижна есть для смертных».
   Одно было несомненно: ни журавли, ни карлики не сумели в него вселиться. Он так быстро бежал и так часто менял обличья, что всякий раз ускользал от них, когда они норовили завладеть его душой.
   От тишины и солнца звенело в ушах. Хуврэки, игравшие в футбол, ушли на занятия, немцы толпились возле Западного храма. Жены нигде не было видно. Шубин собрался идти ее искать, но передумал и пошел в антикварный магазин.
 
   Вдоль стен тянулись составленные из столов прилавки. За ними никого не было, продавцы обступили прибывшую с немцами экскурсоводшу. Они, должно быть, пытались узнать у нее, планируются ли на сегодня другие автобусы с туристами, но при виде Шубина поспешили занять свои рабочие места. Ни одного покупателя он не заметил. Немцы или уже отоварились, или оставили главное удовольствие напоследок.
   На столах были разложены ритуальные маски из пластмассы, будды и бодисатвы конвейерного литья, колокольчики, храмовые барабанчики, трехгранные жертвенные ножи, вачиры, курильницы, ручные молитвенные мельницы, еще какие-то принадлежности культа, чье назначение Шубин мог лишь предполагать. На каждой вещице незримо проступало клеймо мade in China. Зеленели искусственной окисью дешевые сплавы, неубедительно выдающие себя за бронзу, штампованный мельхиор маскировался под старинное серебро с благородной чернью во впадинах чеканки. Работа была грубая, китайские производители давно усвоили западный принцип: вещь должна быть достаточно плоха, чтобы хорошо продаваться.
   Чем дальше от входа, тем чаще в море этих сорочьих сокровищ стали попадаться островки настоящего антиквариата. Появились глиняные амулеты в застекленных, как детские секретики, коробочках, ташуры с ременными хвостами, деревянные чаши-аяги, хитроумные замки из кованых звеньев, свидетельствующие, что добродетельные кочевники не чурались воровства задолго до того, как атеизм и социализм повели атаку на их моральные устои.
   Всегда отдельно, в центре расчищенного для него пространства, то тут, то там возлежал хан здешних антикварных лавок – узкий монгольский нож с украшенной серебром круглой ручкой, верно служивший своему хозяину за обедом и при нарезке табака. Иных подвигов за ним обычно не водилось. Такой нож смело можно вешать в гостиной, не боясь испортить себе карму. Вероятность того, что его лезвие хоть раз омылось горячей кровью, ничтожно мала. Те ножи, которыми режут скот и сдирают шкуры с тарбаганов, лежали в других магазинах, туристы ими не интересовались.
   Одна девушка за тысячу долларов продавала кремневое ружье. Она вынула из уха проводок от плеера и по-английски сказала Шубину, что с этим ружьем ее дед ходил на охоту. Задушевная интонация выдавала трезвый экономический расчет. За фамильную реликвию можно было просить подороже, готовность оторвать ее от сердца включалась в тариф.
   На соседнем столе выделялись наконечники стрел разной формы и разного предназначения, нарытые самим продавцом или потыренные на раскопках. Чего-чего, а их в этой земле было видимо-невидимо. Темные, но чистые, прокипяченные, вероятно, в дистиллированной воде, чтобы отошла ржавчина, они поражали своими размерами и тяжкой мощью. Чтобы запустить в полет стрелу с этакой махиной на конце, лук должен быть поистине богатырским. В Улан-Баторе, над громадной, во всю стену, витриной в Национальном музее, сплошь увешанной такими же ромбовидными и треугольными железяками, Шубин видел горделивую надпись: «Стратегическое оружие древних монголов». С этим оружием они покорили полмира.
   Еще через пару шагов мишура китайских поделок уступила место бурханам столетней давности. Крупные и поменьше, литые и склепанные из кусков металла, тускло-желтые, посеребренные, раскрашенные в цвета четырех стихий, они стояли каждый сам по себе, не равняясь на других. Кое-кого из них Шубин знал по имени. Дарующий земные блага пузатый Намсарай по-дамски сидел верхом на льве и держал в руках мышь со счастливой жемчужиной во рту, бодисатва Маньчжушри поднимал меч, чтобы рассечь мрак невежества и заблуждений, кротко клонила голову к плечу милосердная Дара-Эхэ с глазами на руках и на ступнях ног, яростный синеликий Махакала плясал на бычьем трупе. Шубин приценился к небольшому Цзонхабе и понял, что покупка даже самого скромного из этих красавцев будет стоить ему скандала с женой.
   Оставались ксилографы. Эти резные деревянные доски, с которых в монастырских печатнях тискались книги или иконы, обычно стоили от пятнадцати до пятидесяти долларов, в зависимости от величины и наличия рисунков. Одна из них, выделяемая продавцом как лучшая и поэтому не лежавшая в общей куче, а прислоненная к стене, сразу бросилась в глаза. Шубин взял ее в руки. Ксилограф был размером с поднос, тончайшей работы, с каллиграфическим тибетским текстом и чудесным рисунком.
   Продавец, молодой парень в бейсболке, написал на бумажке цифру два с пятью нулями. В пересчете с тугриков на доллары это составляло без малого две сотни. Шубин положил доску на прилавок и медленно пошел дальше, надеясь, что остановят и сбросят цену. На третьем шаге не продавец, а кто-то другой сзади тронул его за плечо. Он обернулся. Перед ним стоял мужчина, с которым полчаса назад столкнулся в директорском кабинете.
   – Из Москвы? – спросил он по-русски без малейшего акцента.
   – Да.
   – И двести баксов для вас дорого? Это же аукционная вещь, в Европе стоит минимум тысячу. Ее просто так не вывезешь, не пропустят на таможне. Нужно разрешение от министерства культуры, с фотографией. У нас оно есть, пожалуйста. Сами понимаете, тоже входит в цену.
   Мужчина взял у продавца доску и, любовно ее оглаживая, начал объяснять, насколько она хороша и чем именно заслужила право быть проданной на аукционе. Выражение его длинного лица с чуть отвисшей нижней губой все меньше и меньше совпадало со смыслом сказанного. Внезапно левая бровь у него поползла вверх, он улыбнулся.
   – Не узнаешь?
   Шубин узнал его секундой раньше, не испытав при этом ничего, никаких чувств, кроме страха, что все так сошлось.
50
   Третьего октября одиннадцать лет назад Жохов сидел на асфальте возле баррикады на Дружинниковской улице и безучастно смотрел, как трое мужчин пенсионного возраста взбадривают палками вялый костерок из обломков багета и фрагментов порезанного на куски Клинтона. Сам он отделался быстро набухающим подбровьем и рассеченной губой. Кроме того, при обыске порвали карман.
   Ясноглазый крепыш в лыжной ветровке стоял рядом, изучая оба отобранных у Жохова паспорта, внутренний и международный, в котором, слава богу, не имелось ни одной визы. Последнюю неделю он на всякий случай носил при себе тот и другой, но не вместе, а в разных отсеках куртки.
   Подошла немолодая женщина, с виду вполне мирная. Впечатление оказалось обманчивым.
   – Смотрите! – надрывно завопила она, обеими руками оттопыривая жидкие, с незакрашенной сединой у корней, кудельки на висках. – Вчера ни одного седого волоса не было! Это из-за таких, как он! Дайте ему, парни!
   Спектакль явно был не премьерный. Ясноглазый привычно шикнул на нее и подозвал своих ребят. Коротко потолковали, его голова повелительно мотнулась в сторону Белого дома. Одному из двоих он отдал жоховские паспорта. Они ухватили Жохова под мышки, вздернули на ноги и повели в указанном направлении. Он уже очухался и попробовал с ними заговорить, попросил сигаретку. Ноль внимания. Тот, что шел слева, придерживал его пониже плеча, сквозь рукав чувствовались чугунные пальцы.
   Второй достал пропуск. Приближались к боковому подъезду, когда из толпы кто-то крикнул им что-то радостно-тревожное. Что именно, Жохов не расслышал. Тут же, ни слова не говоря, они отпустили его и рванули в противоположную сторону. Один, обернувшись на бегу, бросил ему оба паспорта.
   Жохов застыл как завороженный, не веря своему счастью. Причина раскрылась позже. В это время волонтеров скликали в поход на Останкино, и его конвоиры испугались, что им не хватит места в грузовиках.
   Никто к нему больше не привязывался. Он сделал независимое лицо и пошел домой. Сердце пело, пока в подъезде не обнаружил, что из разорванного кармана выпали ключи от квартиры. Искать их на том месте, где его били, казалось рискованно, да и слабо верилось, что они там до сих пор лежат. Жохов стал звонить к соседям, чтобы пустили умыться и позвонить Кате, но нигде не только не открыли, а даже не спросили, кто там. Люди предпочитали не подходить к дверям, будто никого нет дома.
   Кое-как он утерся низом рубашки, снова заправил ее в штаны, спустился в двор и по Рочдельской, мимо американского посольства, вышел на Садовое. Все таксофоны, попадавшиеся по дороге, не работали. Наконец нашелся один исправный, но у Талочки никто не брал трубку. Жохов вспомнил, что сегодня воскресенье, Катя с теткой и Наташей собирались в гости к родственникам. Вернутся, значит, не раньше девяти.
   Нужно было где-то перекантоваться до вечера. Проще всего найти недорогое кафе с интимным освещением, забиться в угол и отмякнуть за рюмкой коньяка и чашечкой кофе. Деньги были, и немало. Хранились они не в бумажнике, где для отвода глаз лежало всего несколько сотен, а в потайном кармане с толстой суконной простежкой и практически не поддавались прощупыванию. При обыске до них не добрались.
   На углу Нового Арбата кучкой стояли омоновцы. Один с деланой ленцой заступил дорогу.
   – Кто это тебя? – спросил он, без сочувствия разглядывая его покорябанную физию.
   – Они, – кивнул Жохов в сторону Белого дома.
   – Ай-яй, какие нехорошие.
   Омоновец подцепил пальцем ленточку с ленинским профилем, по-прежнему алевшую на груди у Жохова. Он забыл про нее начисто.
   Чудом удалось увернуться от дубинки, которая не так больно, как могла бы при прямом ударе, проехала по плечу. Едва не упав, Жохов перебежал улицу и дунул по тротуару, виляя между прохожими. Битое стекло хрустело под ногами.
   Через полквартала перешел на шаг. Никто его не преследовал. Значок был выброшен, но и без него не стоило с такой мордой маячить на проспекте. За кинотеатром «Октябрь» он свернул на Борисоглебский, бывшую Писемского, и осенило, что совсем рядом, буквально в двух шагах, находится монгольское посольство. С весны в нем работал старый друг Саша, сын монгольского генерала. Отец по своим каналам сумел перенацелить его с бесперспективной по нынешним временам геологии на дипломатию. Пару раз Жохов заходил к нему в гости, после того как летом случайно встретились на Ярославском вокзале. Саша получал там прибывшую с улан-баторским поездом экологически чистую баранину для посла.
 
   Жохов взял со стола бутылку «Столичной» с недавно приговоренной к сносу гостиницей «Москва» и гроздью выставочных медалей на этикетке, снова наполнил рюмки. Себе налил поменьше. Пил он всегда немного.
   Сидели в его двухкомнатной квартире на главной улице Хар-Хорина, в двухэтажном кирпичном доме типа тех, какие на Урале, в родном городе Шубина, после войны строили пленные немцы, а здесь, наверное, японцы. Квартира была с хорошей мебелью, с тюлевыми занавесками и кружевной салфеткой на телевизоре. По дороге Жохов сказал, что женат на монголке. Она врач, при Цеденбале по путевке окончила иркутский мединститут, заведует инфекционным отделением в здешней больнице. Вчера ее вызвали в Улан-Батор на трехдневные курсы повышения квалификации.
   Он закусил кровяной колбасой, закурил, открыл форточку и заговорил снова. Шубин слышал, как под окнами проезжают машины, с усыпляющим шумом разбрыгивая колесами лужи. В тепле, после водки, его разморило. Он крепился, но на пару минут все-таки задремал и пропустил несколько звеньев той цепи, на которой Жохова прямо со Старопесковского переулка зашвырнуло в Улан-Батор. Кто держал другой ее конец, тоже было неясно. Вроде какие-то монголы, Сашины знакомые. Лишь яйца завроподовых динозавров, водившихся на территории Гоби, докатились до него сквозь дремотный туман. Одно такое яйцо стоило три тысячи долларов, а если с зародышем, цена поднималась до ста тысяч. Эта цифра заставила окончательно проснуться.
   – В тот же день и вылетели ночным рейсом, – рассказывал Жохов. – Морду мне подпудрили, Саша визу сделал, а эти гаврики с летчиками договорились, чтобы билетов не брать. В Улан-Баторе взяли «уазик», поехали в Даланцзагад. Это центр Южногобийского аймака. Так-то до него шестьсот километров, по здешним масштабам не расстояние, но по дороге ломались два раза, потом снег пошел, дорогу перемело. Пилили четыре дня. Бросился в Москву звонить, да вот хрен тебе! В Улан-Батор и то не прозвонишься.
   – Обожди, – перебил Шубин. – Почему ты Кате сразу-то не сообщил?
   – Так вышло. Я из посольства звонил, из аэропорта, из Улан-Батора. Не берут трубку, и все. Потом выяснилось, у Талочки телефон не работал. В Улан-Баторе пошел давать телеграмму и тут только спохватился, что не знаю номер дома. Улицу знаю, квартиру знаю, а это как-то не отложилось в памяти. Писем я ей не писал, платежки не заполнял. Незачем было запоминать. То ли так, то ли так, то ли так. Дал три телеграммы на три адреса, и все оказались неправильные… Значит, в Даланцзагаде подремонтировались и двинули в горы, на ГурванСайхн. Красота кругом потрясающая, но для жизни места гиблые. Одна только юрта и попалась по дороге. Живет баба с пятью ребятишками, все от разных мужей. Мужики там не задерживаются. Поживет немного, ребенка заделает и свалит куда-нибудь поближе к цивилизации. Недавно по телевизору документальный фильм показывали про гобийских женщин, так у них у всех, оказывается, дети от разных мужей, а мужа ни у одной нет. Вся страна смотрела и плакала. Моя прямо уревелась вся.