В самом деле, монарх был на грани обморока.
   — Победа, говорю вам! Сегодня вечером вас впустят в дом!
   Одним прыжком король оказался на ногах, и лицо его озарилось ликованием:
   — Это правда? Ах, друг мой, ты спасаешь меня! Я изнывал, я, можно сказать, умирал… Роль несчастного влюбленного мне не подходит… Значит, сегодня вечером? Как ты этого добился? Ты видел ее? Говорил с ней? Любит ли она меня хоть немножко? Не утаивай от меня ничего, Ла Варен… Сегодня вечером я встречусь с ней… наконец-то! Дьявольщина! Как прекрасна жизнь и какой сегодня изумительный день! Говори. Расскажи мне все… Да говори же! Из тебя слова надо клещами тянуть!
   — Черт возьми! Вы не даете мне и рта раскрыть! Если говорить коротко, то я договорился с квартирной хозяйкой, которая откроет нам дверь сегодня вечером.
   — С этой матроной, которая казалась неподкупной?
   Ла Варен пожал плечами.
   — Дело было только в цене, — сказал он. — Это стоило мне двадцать тысяч ливров, ни больше ни меньше.
   Одновременно он следил краем глаза за королем, чтобы видеть, какое впечатление произведет названная им сумма.
   Генрих IV умел быть щедрым в любви, однако с приспешниками своими предпочитал расплачиваться не наличными.
   — Ты просил у меня место генерального интенданта почтового ведомства, — сказал он. — Оно твое.
   Ла Варен согнулся в глубочайшем поклоне, не помня себя от счастья и тихонько бормоча:
   — Я провернул славное дельце! Это место сторицей окупит десять тысяч ливров, которые пришлось отдать этой ведьме Колин Коль, придуши ее дьявол!
   — А теперь расскажи мне все подробно, — весело произнес король, обретя свою прежнюю живость.
   Пока бывший повар, ставший подручным короля и получивший титул маркиза де Ла Варена, рассказывал своему господину, как он обманом прокрался в дом невинной девочки, которую ожидало бесчестье, в другом крыле Лувра происходила сцена, весьма важная для дальнейшего развития событий.
   На некоем подобии шезлонга, называемого летней постелью, небрежно развалилась молодая женщина. Молочной белизной кожи, что встречается иногда у брюнеток, вьющимися от природы прекрасными черными волосами, правильными чертами лица, пурпурными чувственными губами, темными, но холодными глазами, полнотой тела она напоминала великолепную Юнону в расцвете красоты.
   Это была Мария Медичи, королева Франции.
   На складном стуле, обитом малиновым бархатом, сидела вторая молодая женщина, худая и нескладная, со свинцовым цветом лица, слишком большим ртом и одним плечом выше другого — женщина, которая, казалось, была выбрана за уродливость свою, дабы выгоднее оттенить безупречную прелесть королевы. Лишь в одном это обиженное природой создание превосходило повелительницу Франции — ее огромные черные глаза горели мрачным огнем, что свидетельствовало о силе духа, пожираемого неугасимым пламенем.
   Это была Леонора Доре, более известная под именем Галигаи, фрейлина королевы и законная супруга синьора Кончино Кончини — еще не маркиза, еще не маршала, еще не первого министра, но всех этих титулов она жаждет для него… и метит даже выше… ибо он уже стал, она это знает, любовником Марии Медичи… Именно на эту безумную страсть она и рассчитывает, строя самые смелые планы на будущее.
   Этой загадочной женщиной владело только одно подлинно глубокое чувство — любовь к Кончини; только одно честолюбивое устремление — возвышение Кончини. Быть может, она таила надежду, что, подняв его на вершину, доступную лишь тем, кто родился у подножия трона, сумеет высечь искру, от которой воспламенится сердце, до сих пор для нее закрытое — ибо он ее не любит и, возможно, не любил никогда!
   Как бы то ни было, она решила сделать Кончини всемогущим и ради этой цели бросила обожаемого мужа в объятия королевы… королевы, способной дать ему власть. Именно ради этой цели она обошла или устранила все препятствия… все, кроме одного — самого страшного, самого опасного! Отныне на пути ее стоит только король, и Леонора решила устранить его, как и всех прочих. Она хочет теперь, подчинив своей железной неумолимой воле слабохарактерную непостоянную королеву, принудить ее к сообщничеству, добиться согласия на цареубийство, потому что Мария Медичи «не желает» расставаться с Кончини и «не может» без него обходиться.
   Мерцающие черные глаза устремлены в прищуренные глаза королевы, которая моргает, не в силах вынести блеск этого огненного взгляда. Галигаи же, склонившись к своей госпоже, словно некий мрачный демон зла, убеждает ее тихим вкрадчивым голосом, и в этих осторожных расчетливых словах таится смерть:
   — К чему терзания, к чему сомнения? — Она пожимает плечами. — Оставьте это для бессмысленной черни, она иного не заслуживает. Не ждите, когда решится ваша судьба, ибо вам грозит гибель.
   И, поскольку Мария Медичи не отвечает, погрузившись в глубокую задумчивость, искусительница продолжает более жестким тоном, в котором сквозит угрожающая ирония:
   — Когда вы будете отвергнуты и с позором изгнаны, когда вашего сына объявят бастардом к великой радости сына госпожи д'Антрег [1], тогда, мадам, вы станете обливаться кровавыми слезами, сожалея о своей недостойной слабости и вспоминая мои советы… Но будет слишком поздно, мадам, слишком поздно!
   Королева, по-прежнему обходя молчанием слова наперсницы, спрашивает:
   — Леонора, ты уверена, что он пойдет сегодня вечером на улицу Арбр-Сек?
   — Абсолютно уверена, мадам.
   Наступает пауза. Мария Медичи что-то обдумывает, тогда как Галигаи смотрит на нее с еле заметной презрительной гримасой.
   — А… а этот молодой человек, о котором ты мне говорила, — начала королева, с очевидным трудом подбирая слова, — на него можно положиться?
   Она еще больше понизила голос, встревоженно озираясь вокруг.
   — Не проболтается ли он… потом?
   — Головой Кончини клянусь, мадам, я отвечаю за него… отвечаю за все. Этот молодой человек нанесет удар без колебаний и страха… Он не проболтается, потому что действует в собственных интересах.
   — Неужели он так ненавидит короля?
   Леонора едва заметно улыбнулась: королева явно соглашалась на соучастие. Стараясь ничем не выдать своих чувств, она ответила:
   — Нет! Но он влюблен… и ревнив, как все влюбленные. А ревность, мадам, легко переходит в ненависть.
   — Этого недостаточно, чтобы стать убийцей.
   — Вы ошибаетесь, мадам. Все возможно, когда имеешь дело с такой страстной и пылкой натурой, как у этого молодого человека. Не далее как сегодня утром он ринулся, точно безумный, за господином де Ла Вареном, едва увидел, как тот заговорил с квартирной хозяйкой известной вам девицы. Если бы он сумел догнать маркиза, с фаворитом было бы покончено… К тому же, кто говорит об убийстве? Конечно, этот юноша — браво… но совершенно необычный браво, каких еще не видывал свет… Вы заблуждаетесь, полагая, что он трусливо заколет в спину… того, о ком мы говорим. Он нападет открыто и убьет в честном бою.
   — Но как же ты заставишь его совершить… это деяние?
   — У меня есть к нему ключ… это мое дело. К тому же он приемный сын одного из моих соотечественников… Я шепну ему на ухо кое-что… Разве моя вина, если то, что я шепну ему на ухо, пробудит в нем ненависть? А если ненависть приведет его к убийству, разве я могу нести за это ответственность?
   Этот спокойный цинизм был страшен; во всяком случае Мария Медичи испугалась.
   — А ведь ты ужасна, — пробормотала она, вздрогнув.
   Леонора лишь улыбнулась презрительно, но ничего не ответила.
   Из любопытства, а, может быть, желая сменить тему опасного разговора, королева осведомилась:
   — Кто этот несчастный? Как его зовут?
   — Он известен под именем Жеана Храброго. Где он родился, кто были его отец и мать? Это тайна. Саэтта, который вырастил его и любит, как собственного сына, наверное, мог бы ответить на эти вопросы. Но он молчит… Единственное, что я знаю, поскольку видела его в деле: силой он отличается необыкновенной… К несчастью для него, он смотрит на вещи иначе, чем все… Это безумец.
   В этот момент дверь кабинета бесшумно отворилась, и на пороге возникла Катерина Сальваджиа, доверенная камеристка королевы. Не входя в комнату, она сделала знак Леоноре и тут же исчезла, как подобает хорошо вышколенной служанке.
   Мария Медичи, без сомнения, знала в чем дело, ибо приподнялась со Своего ложа с радостным восклицанием:
   — Это Кончини! Впустите же его, сага mia! [2]
   Ей казалось, что на этом страшный разговор прекратится. Но Галигаи не сдвинулась с места. С пугающей холодностью она задала вопрос напрямик:
   — Мадам, должна ли я подстрекнуть ревность Жеана Храброго?
   Вместо ответа королева повторила сказанные только что слова:
   — Ты ужасна!
   Галигаи ждала, безмолвная и бесстрастная, как сама судьба.
   Королева Мария Медичи встала. В ее взгляде затаился страх. С дрожащих губ вот-вот должно было упасть ужасное слово — упасть, словно топор палача, ибо в слове этом заключалась смерть короля Франции.
   Наконец она со стоном произнесла:
   — Что ты от меня хочешь? Это ужасно! Ужасно! Дай мне время подумать… не торопи меня, подожди… Ведь ты же можешь немного подождать?
   Тогда Леонора, в свою очередь поднявшись, склонилась перед королевой в церемонном придворном реверансе. Подчеркивая каждым движением, что соблюдает все требования этикета, она бросила резким тоном, контрастирующим с этим показным смирением:
   — Покорнейше прошу Ваше Величество отпустить меня… и Кончино Кончини, моего супруга.
   Королева смертельно побледнела.
   — Ты хочешь оставить меня? — пролепетала она.
   — Да, если так будет угодно Вашему Величеству, — холодно произнесла Леонора. — Завтра же мы покинем Францию.
   Обезумев при мысли о разлуке с Кончини, Мария вскричала:
   — Но я не хочу этого!
   — Пусть Ваше Величество простит меня за настойчивость… Решение наше принято бесповоротно… Все наши вещи собраны. Мы желаем удалиться от двора.
   При этих нарочито вызывающих словах в Марии Медичи наконец пробудилась властительница. Выпрямившись во весь рост и устремив разгневанный взор на фаворитку, все еще склоненную в реверансе, она отчеканила, выделяя каждый слог:
   — Вы же-ла-е-те? А вот я этого не желаю!
   — Мадам…
   — Довольно! Отказываю вам в просьбе. Мне не угодно отпускать вас… Ступайте!
   И, видя, что фрейлина хочет возразить, добавила с яростью:
   — Убирайтесь, говорю вам, или, клянусь Мадонной, я позову стражу и прикажу арестовать вас.
   Леонора, словно бы раздавленная подобным обращением, попятилась к дверям. А королева, которую смягчила эта покорность, уже стала сожалеть о своей резкости, утешаясь лишь предстоящим свиданием с Кончини.
   У выхода Галигаи выпрямилась и сказала почтительно, без всякой бравады, однако решительно:
   — Пусть Ваше Величество простит меня, но я немедленно отправляюсь к королю…
   На лице королевы выразились смятение и страх.
   — К королю? — пробормотала она. — Но зачем?
   — Умолять его исполнить просьбу, в которой по безграничной милости к нам было отказано Вашим Величеством.
   Слегка успокоившись, Мария негодующе воскликнула:
   — Как ты… как вы смеете?! Невзирая на мою волю?
   — Ради моего Кончини я смею, да. смею, мадам… даже рискуя навлечь на себя гнев и немилость моей королевы!
   — Неблагодарная! После всего, что я сделала для тебя…
   Это было прелюдией к капитуляции. Сопротивление Марии Медичи было почти сломлено, ибо мысль о потере Кончини доводила ее до безумия. Любовь к итальянцу стала смыслом ее жизни,
   Леонора, строившая на этом все свои расчеты, поняла, что творится в душе королевы, и сказала значительно мягче:
   — Король с радостью согласится, чтобы избавиться от нас… Вы это знаете, мадам.
   О да! Мария это знала. Вот почему она жалобно простонала:
   — Но отчего ты хочешь уехать?
   — Ах, мадам, я вижу, что вы готовы простить королю все… всем ради него пожертвовать… быть может, в самоотречении своем вы добровольно отступите в тень перед мадам де Верней… или новой звездой, что может уже завтра заблистать при дворе.
   — Ты боишься, что я брошу тебя?
   — Да, — прямо ответила Галигаи. — Будь я одна, я сказала бы вам: располагайте моей жизнью, она ваша. Но у меня есть Кончини, мадам… Именно на него падет удар… а я не хочу, чтобы его убили!
   — Пока я жива, с головы Кончини и волос не упадет!
   — Здесь правит король, мадам.
   — Значит, если бы ты чувствовала себя в безопасности…
   — Речь не обо мне, мадам… Кончини!
   — Именно это я и имела в виду… Тогда ты не стала бы говорить об отъезде?
   — О, мадам, вы знаете, что мы покинем вас с тоской в душе… Особенно Кончини… Он так вам предан, poveretto! [3]
   — В таком случае…
   Последнее сомнение не дало королеве закончить фразу.
   — В таком случае?.. — повторила Леонора, трепеща в радостном ожидании.
   Мария Медичи наконец решилась — все, что угодно, кроме разлуки с Кончини!
   — В таком случае, — сказала она еле слышно, — ты права, Леонора… Настало время подстрекнуть ревность твоего протеже.
   Так королева вынесла смертный приговор своему супругу, королю Генриху IV.
   Леонора низко поклонилась, чтобы скрыть обуревавший ее восторг. Выпрямившись, она произнесла очень просто:
   — Сейчас я пришлю к вам Кончини, мадам.
   И она вышла, холодная, неумолимая, унося смерть в складках своего платья.
   А Мария Медичи улыбалась, словно бы Кончини уже стоял перед ней. И ее пурпурные полураскрытые губы ждали поцелуя любовника, который должен был вот-вот появиться… Она заслужила этот поцелуй. То была ее награда за молчаливое согласие на убийство.

Глава 4
ПОЗДНИМ ВЕЧЕРОМ НА УЛИЦЕ АРБР-СЕК

   Генрих IV решил отправиться на улицу Арбр-Сек в одиннадцать вечера. Но в жилах Беарнца текла ртуть. Уже в девять, изнемогая от нетерпения и не в силах усидеть на месте, он вышел из Лувра через потайную дверь. Для этого похода он облачился в один из своих любимых старых и сильно вытертых камзолов — их у него было больше, нежели богатых и новых одеяний. В подобном обличье он походил на бедного дворянина или даже простого буржуа. Сопровождал его только Ла Варен.
   Дом госпожи Колин Коль выходил фасадом на улицу Арбр-Сек, а тыловой частью в тупик под названием Курбатон. Черный ход был замаскирован темной драпировкой. У главной двери было крыльцо с тремя ступеньками. Поднявшись по ним, посетитель оказывался на площадке, украшенной двумя массивными колоннами, которые поддерживали балкон — именно там видели мы сегодня утром девушку, в чей дом собирался проникнуть, словно вор, Король-Волокита [4].
   Подойдя к двери, Ла Варен дважды постучал, почти не делая паузы между ударами. Это был условный сигнал для квартирной хозяйки. И, склонившись к уху короля, прошептал с угодливой фамильярностью, мерзко хихикая:
   — Вперед, сир! Возьмите крепость… штурмом!
   Генрих, поставив ногу на первую ступеньку, пробормотал:
   — Никогда еще я так не волновался!
   В этот самый момент из-за колонны вынырнула какая-то тень, и прямо перед дверью встал человек, возвышаясь, таким образом, над королем. Одновременно молодой звучный голос бросил в темноту ночи короткий приказ:
   — Эй вы! Убирайтесь!
   Ла Варен, уже повернувший в сторону Лувра, поторопился вернуться назад.
   По улице Арбр-Сек, совсем недалеко от дома госпожи Колин Коль, неспешно шагал некий дворянин. Услышав властный голос и увидев две тени у крыльца, он остановился посреди мостовой. Видимо, ему было любопытно узнать, что происходит; участники же представшей его глазам сцены не обратили на него ни малейшего внимания.
   Тем временем король на шаг отступил, знаком приказав Ла Варену соблюдать осторожность, а тот произнес высокомерно-насмешливым тоном, обращаясь к неизвестному противнику:
   — Вы, кажется, что-то сказали?
   — Я сказал, — холодно ответил незнакомец, — что если вы не уберетесь отсюда сию же минуту, то получите наказание по заслугам.
   Трудно вести переговоры с человеком, сразу взявшим подобный тон, но Ла Варен все же сделал одну попытку и заговорил примирительно, хотя в голосе его начинало звучать раздражение:
   — Послушайте, сударь, вы что, взбесились или обезумели? С каких это пор запрещено входить в собственный дом только потому, что…
   — Ты лжешь! — грубо прервал его неизвестный, не скрывая своего намерения оскорбить. — Ты вовсе не живешь в этом доме.
   — Берегитесь, любезный! Вы имеете дело с дворянами!
   — Снова лжешь! Ты не дворянин… ты повар… Ступай к своим кастрюлям и отдавай распоряжения котлетам! Да смотри, чтобы они у тебя не подгорели!
   Невозможно было нанести более страшного оскорбления Ла Варену, свежеиспеченному дворянину, чей титул маркиза был получен совсем недавно. Мертвенно побледнев и задыхаясь от бешенства, он вскричал:
   — Мерзавец!
   — Что до твоего спутника, — язвительно продолжал незнакомец, — то он точно дворянин… ибо пытается предательски проникнуть ночью в жилище юной беззащитной девушки, чтобы покрыть ее имя стыдом и бесчестьем! Ах, черт возьми! Это дворянин из знатного и могущественного рода… ибо его не пугает мерзкое дело, от которого отступился бы, краснея, последний из головорезов!
   Ла Варен обладал некоторой смелостью — смелостью того рода, что расцветает в присутствии зрителей. Если бы он был один, то давно убрался бы по приказу Жеана Храброго, которого читатель, конечно, узнал в дерзком незнакомце. Но здесь был король, и об отступлении не могло быть речи. В довершение всего, оскорбительный тон, с каким ему было предложено вернуться к кастрюлям, разозлил его до безумия, породив в нем смертельную ненависть. Впрочем, храбрость Ла Варена проявлялась в полном соответствии с подлостью и коварством его натуры.
   Именно поэтому он, постаравшись совершенно незаметно обнажить шпагу, сделал предательский выпад снизу вверх, воскликнув:
   — Негодяй! Ты дорого заплатишь за свою наглость!
   Жеан не столько увидел, сколько угадал это движение, но не схватился за клинок, а просто с быстротой молнии выставил вперед ногу.
   Получив удар сапогом прямо в лицо, Ла Варен покатился на мостовую и остался лежать на ней без чувств.
   — Вот так! За «негодяя» заплачено, — холодно произнес Жеан.
   Дворянин, бесстрастно наблюдавший за этой сценой, прошептал:
   — Настоящий лев! Клянусь Богом! Наконец-то я вижу человека в этой отвратительной стае шакалов и львов, называющих себя людьми. Догадываюсь, из-за чего поднялся шум. Но с кем он сражается?
   Тем временем Жеан, спустившись по ступенькам, приблизился к королю и проговорил жестким тоном:
   — Сударь, если вы дадите мне слово никогда больше не повторять этой гнусной попытки, я отпущу вас… вы еще можете надеяться на пощаду!
   Оглушенный увиденным, не в силах прийти в себя от изумления, король все же покачал головой.
   — Нет? Что ж, в таком случае — беритесь за шпагу!
   С этими словами Жеан неторопливым широким жестом вытащил свой клинок, дважды взмахнул им, с сухим свистом рассекая воздух, сделал шаг навстречу королю и произнес с ужасающим спокойствием:
   — Я сейчас убью вас, сударь. По правде говоря, это куда надежнее, чем слово дворянина, которое не внушает мне никакого доверия.
   Генрих уже почти опомнился, но пока не осознал, в какой смертельной опасности находится. Он все еще считал, что происходит некое досадное недоразумение, которое развеется, едва впавший в исступление головорез поймет, что связался с противником, способным раздавить его, как червя. Итак, король выпрямился во весь рост и промолвил пренебрежительным тоном, однако скорее нетерпеливо, чем гневно:
   — Берегитесь, молодой человек! Знаете ли вы, с кем говорите? Знаете ли вы, что рискуете головой?
   Дворянин, внимательно наблюдавший за развитием событий, вздрогнул, услышав этот голос:
   — Неужели… Ах, черт возьми!
   Жеан Храбрый сделал еще один шаг навстречу королю и смерил его взглядом сверху вниз, ибо был выше ростом на целую голову.
   — Знаю, — ответил он с ледяным спокойствием. — Но пока я еще жив и вполне успею проткнуть вам глотку вот этой шпагой!
   На сей раз Генрих начал догадываться, что никакой ошибки нет и что этот бешеный молодчик жаждет разделаться именно с ним. Тем не менее он не отступил и сказал еще более презрительно, еще более высокомерно:
   — Довольно! У меня есть дела в этом доме. Убирайся отсюда. Время еще есть.
   — Шпагу из ножен, сударь! Время еще есть!
   — В последний раз говорю тебе: убирайся! И ты сохранишь жизнь!
   — В последний раз говорю: шпагу из ножен! Или, клянусь Богом живым, я атакую вас!
   Генрих взглянул на человека, посмевшего так разговаривать с ним. Он увидел пылающее гневом лицо и прочел свирепую решимость в глазах.
   Генриху IV хорошо было знакомо унизительное и коварное чувство страха, всегда посещавшее его в минуты, когда он подвергался личной опасности. Но он умел чудодейственным усилием воли обуздывать бунт собственной плоти, и тогда не было более отчаянного храбреца, чем этот трусливый по натуре король. Однако сейчас он ощущал по бисеринкам пота на висках, что рассудку не удается совладать с испугом. Отчего?
   А дело было в том, что с давних пор в нем угнездился ужас — вполне, впрочем, оправданный дальнейшими событиями, — с которым он был бессилен бороться: ужас перед цареубийством.
   Взгляд незнакомца показывал, что он ясно понимает, с кем вступил в столкновение. Этот человек знал, что перед ним стоит король. И если он посмел говорить таким образом, значит, он намеревался убить. В этом не было никаких сомнений. Выбор, следовательно, был невелик: или дать себя зарезать, не оказывая сопротивления, или же защищаться изо всех сил. К последнему решению и склонился король, призвав на помощь все свое хладнокровие.
   Он медленно обнажил шпагу, и клинки со звоном скрестились.
   С первого же обмена ударами Генрих ощутил неоспоримое превосходство своего противника. Почувствовав дыхание смерти, он мысленно воскликнул, не в силах справиться со смятением:
   «О, ко мне подослали настоящего бандита! Это умышленное убийство… Я погиб!»
   Он бросил вокруг себя отчаянный взгляд утопающего, который ищет, за что бы ему ухватиться, и заметил наконец дворянина, постепенно подошедшего поближе.
   — Эй, сударь! — крикнул Генрих, — Вы случаем не сообщник?
   Это подразумевало следующее: если вы не сообщник, спасите меня.
   Конечно, именно так и понял этот завуалированный призыв незнакомый дворянин, ибо он бросился вперед и успел задержать руку Жеана, наносившего удар, который, без сомнения, сразил бы короля.
   — Проклятье! — яростно вскричал молодой человек. — Ты мне заплатишь за это!
   И он устремился на обидчика с высоко поднятой шпагой. В этот момент дверь дома, обороняемого с такой отвагой, распахнулась, и на пороге появилась мадемуазель Бертиль.
   Жеан тут же опустил руку. Только что замахнувшись для смертельного удара, он с мольбой сложил ладони перед этой невинной девочкой, а на лице его, таком страшном и гневном мгновение назад, появилось выражение необыкновенной кротости; сверкающие черные глаза затуманились и, казалось, просили прощения. За что? Быть может, за то, что он стал защищать ее, не испросив согласия.
   Король, смахнув капли пота со лба, прошептал:
   — Уф! Я видел костлявую!
   А незнакомый дворянин, оглядывая с любопытством то девушку, то юношу, размышлял, лукаво усмехаясь: «Так вот из-за какого прекрасного цветочка безумный мальчишка посмел бросить вызов самому могущественному государю мира, принудив его обнажить шпагу, а затем молить о помощи первого встречного! Дьявольщина! Мне нравится этот молодой лев. А она-то! Клянусь честью, ради нее можно решиться на подобное безумие. Ах, что за изумительная штука любовь!»
   В белом шерстяном халатике, в легкой золотой накидке, на кружева которой ниспадали восхитительными волнами роскошные волосы, прелестная Бертиль, блистающая целомудренным изяществом, медленно подошла к краю крыльца, залитого мягким светом семи свечей. Шандал держала дрожавшей от волнения рукой госпожа Колин Коль, в свою очередь появившаяся на пороге.
   Девушке понадобилось всего несколько секунд, чтобы приблизиться к троим мужчинам, застывшим у подножия крыльца. И в эти краткие мгновения взор ее, полный наивного восхищения, был устремлен в глаза Жеана — казалось, она видит только его одного. Этот чистый взгляд был настолько красноречив, что молодой человек, бестрепетно преградивший путь королю, почувствовал, как его с ног до головы бьет дрожь, как прихлынула к сердцу кровь и как застучало в висках — и он благоговейно поклонился, едва не опустившись на колени.
   Безмолвный разговор влюбленных не укрылся от свидетелей этой сцены, ибо король, в свою очередь, побледнел; быть может, он успел уже забыть о дерзости юноши, но теперь устремил на него холодный взор, в котором без труда можно было прочесть приговор.
   А незнакомый дворянин, чье своевременное вмешательство спасло Генриху IV жизнь, с явной симпатией смотрел на прелестных юношу и девушку, идеально подходивших друг другу и одухотворенных сиянием возвышенной, целомудренной любви; когда же в глаза ему бросилось искаженное ревностью лицо короля, он с жалостью прошептал: