Но он не просто молился: совесть его страшно терзалась — впрочем, он уже привык к этой муке. Он закрыл глаза — а открыв их, обнаружил, что находится в кромешной тьме.
   Мурашки пробежали по спине у Равальяка. Поверни он слегка голову — и увидел бы: просто снаружи кто-то занавесил плотной занавеской окошко в двери, через которое прежде пробивался свет. Но он нашел другое объяснение темноте — то, что подходило к состоянию его духа. Равальяк ударил себя в грудь и громко простонал:
   — Это вечный мрак! Страшный мрак, где будет томиться душа моя во веки веков! Господи, Боже мой, помилуй меня!
   Он закрыл глаза и тотчас вновь открыл их, словно желая убедиться, не грезит ли он. Увы, нет! Это был не сон. Мрачная, таинственная тьма окружала его со всех сторон: в ней множились причудливые образы — плоды воспаленного воображения Равальяка, и оттого последние остатки здравого рассудка тонули в пучине ужаса и отчаяния.
   А вокруг становилось все жарче и жарче. Колени Равальяка, казалось ему, просто поджариваются, как на плите. Невольно он потрогал пол рукой — и тут же отдернул ее с воплем:
   — Мрак! И пламя! Это ад! Я горю в огне! Горе мне, горе!
   И, не желая смириться, он тяжко вздохнул, выдавая тайну страшной борьбы, происходившей в его душе и рвущей ее надвое:
   — Господи! Но я не могу его убить! Ведь он ее отец!
   Парфе Гулар тихонько повернулся на своей кушетке, пошарил по стене рукой и нащупал неприметный выступ. Рядом с ним разверзлась темная дыра; во тьме кто-то притаился. Монах просунул голову в дырку; человек за стеной подставил ухо, и брат Гулар прошептал ему несколько слов.
   Затем дыра в стене исчезла, а монах снова замер без движения.
   Равальяк ничего не заметил. Парфе Гулар проделал все с изумительной осторожностью, но он мог бы, надо сказать, и не таиться вовсе, ибо в бреду Равальяк вообще мало на что обращал внимание.
   Его колени стало печь с невыносимой силой, но он не попытался встать или хотя бы перейти на другое место. К чему? Ведь он в аду — а в аду всегда жарко повсюду. Куда бы он ни» подался — нигде ему не укрыться от огня преисподней…
   Прошло несколько минут. Равальяк стонал, молился, томился, бормотал о чем-то, ему одному известном… Парфе Гулар внимательно вслушивался, но не мог разобрать ни слова.
   Вдруг стена, к которой Равальяк был обращен лицом, куда-то пропала, а на ее месте воссиял яркий свет. Разноцветные языки пламени с шипением поднимались до самого потолка, грозя сжечь все вокруг, потом внезапно гасли и взлетали снова…
   Бледный, смятенный, со вставшими дыбом волосами, Равальяк вскочил и издал жуткий придушенный вопль.
   Парфе Гулар приподнялся на локте, сонными глазами обвел комнату и недовольно пробурчал:
   — Слушай, Жан-Франсуа, что ты ревешь, как телок на бойне? Ни минуты покоя с тобой нет! Чего это ты уставился на стену, словно там дьявол сидит да тебя дразнит? Ложись-ка, братец, поскорее спать. Честное слово, спасибо мне скажешь… а я тебе.
   Дружелюбный голос монаха на некоторое время привел несчастного в чувство. Он по-прежнему видел ослепительный свет, слышал гул пламени, чувствовал страшный жар, стоял на раскаленной плите. Но при всем том Равальяк не желал верить собственным чувствам; ему непременно хотелось убедиться, что он стал жертвой галлюцинации.
   Он подбежал к Парфе Гулару, растолкал его и, заикаясь, пробормотал:
   — Что это? Что это? Вы видите?
   — Как что? Стена!
   — Но там что-то сияет!
   — С ума ты сошел! Ведь тут в двух шагах ничего не видно.
   — Разве вы не видите пламени? Разве не чувствуете, что мы горим?
   — Ну да, и впрямь жарковато… Должно быть, гроза собирается.
   — Это ад, это адское пламя! А раз вы ничего не видите, значит, я один погиб и осужден!..
   Чем дальше, тем быстрее и безнадежнее говорил Равальяк, а закончил он свою речь жутким стоном отчаяния. Монах же отвечал ему совершенно спокойно, только чуть удивленно.
   При последних словах Равальяка Парфе Гулар с силой встряхнул его, вырвался из его объятий и гневно закричал:
   — Да пошел ты ко всем чертям, ненормальный! Только спать не даешь со своими выдумками!
   — Я вижу! — стонал Равальяк. — Я горю в огне! Верьте мне: мы с вами в аду!
   Взбешенный монах, поднялся, взял Равальяка за руку, подвел прямо к тому месту, где бушевал огонь, и хмуро сказал:
   — Ну что, видишь теперь, что тут просто стена?
   — Нет! — вскричал Равальяк. — Тут пламя! Я вижу бездонную пропасть, страшную огненную бездну!
   Так оно и было: стена и вправду давно пропала. На месте ее теперь был ров — необычайно глубокий, длиной во всю комнату, а шириной — в целый туаз. На дне же рва жарко горел костер; все это вместе и впрямь создавало впечатление огненной бездны.
   Но монах, пожав плечами, проворчал:
   — Надоел ты мне, Равальяк! Шел бы лучше спать. Не забывай: тебе завтра в дорогу, да притом долгую.
   Равальяк, отпрянув к самой двери, в ужасе глядел на огненный ров. Тут комнату сотряс страшный громовой удар. Равальяк так и подскочил:
   — Слышите?
   — Что я могу слышать, когда нет ничего. Все это твое дурацкое воображение. Вот что я тебе скажу: не хочешь спать — дело твое, только от меня отстань. Поедем мы с тобой вместе, как и договорились, но перед дорогой мне нужно выспаться.
   И давая понять, что разговор окончен, монах опять улегся на кушетку и с головой накрылся плащом.
   В тот же миг какие-то голоса — отдаленные, но очень ясные — закричали:
   — Жан-Франсуа! Жан-Франсуа! Где ты?
   — Здесь! — пролепетал несчастный, вне себя от ужаса.
   — Гляди, Жан-Франсуа! Внемли! Вот что ждет тебя за робость, за страх покарать тирана! Ты будешь наш, пойдешь туда, где мы!
   И вот во рву, прямо посреди красных, зеленых, лиловых языков пламени Равальяку явились некие существа в уродливых личинах. Они скакали, корчились, стонали, извивались в судорогах страдания… Он никак не мог отвести глаз от этого ужасного кошмара, а все эти существа зловеще хохотали, с угрозой тянули к нему когтистые лапы и кричали:
   — Ты наш! Ты наш! Иди к нам!
   Но вдруг в один миг все мгновенно пропало, словно сметенное чьим-то могучим дыханием. Осталась лишь одна женщина — молодая, красивая, с кротким, невыразимо печальным лицом. Она стала посреди рва, устремила на Равальяка взор, исполненный ни с чем не сравнимого отчаяния, и тихим скорбным голосом обратилась к нему:
   — Посмотри на меня, Жан-Франсуа! Я — мать Бертиль… Той самой Бертиль, из-за которой ты не смеешь поразить еретика, клятвопреступника, богохульника, ибо он ее отец. О ты, трижды безумец! Я осуждена на вечные муки — и все из-за него! Он обесчестил меня, он стал отцом моего дитяти благодаря страшнейшему, гнуснейшему преступлению, ибо он взял меня силой! Разве отец он ей после этого? А я здесь оттого, что по вине проклятого злодея убила себя! Ты понял, Жан-Франсуа?..
   Осужденная грешница замолчала, словно ожидая ответа, а потом продолжала со слезами на глазах:
   — Нет, его нельзя считать отцом, и дочь моя сама им гнушается! Я надеялась, Жан-Франсуа: ты отомстишь за меня, за всех нас, это облегчило бы наши муки. Но ты трус, ты робеешь, ты хочешь отступить! Проклинаю тебя! Все мы, жертвы его, тебя проклинаем! А ты за трусость свою будешь с нами!
   И тогда Равальяк вскричал — громко, отчаянно, бия себя в грудь:
   — Я убью его! Клянусь Богом и Мадонной, я не знал ничего! Но раз он злодей, а не отец ее — он погиб!
   Тотчас раздался глухой рокот, и адское наваждение исчезло: яркий свет потух, костер погас, стена встала на место, а через окошко над дверью вновь пробился тусклый лучик.
   Равальяк, стоя посреди комнаты, думал: не сон ли то был? Но страшная духота, но раскаленная стена (он ее нарочно потрогал) доказывали, что чувства не обманули его. И то сказать: он не спал, он ходил по комнате, ясно видел спящего монаха… И тут, словно желая доказать Равальяку, что все это не сон, Парфе Гулар заговорил — уже не так сердито:
   — Ну что, кончились твои фантазии? Ляжешь ты спать наконец?
   — Нет, брат, — коротко отвечал Равальяк. — Я еще помолюсь.
   — Ну молись, только не ори так! Бог ведь не глухой.
   Равальяк, не отвечая, вновь прееклонил колени и стал молитьс еще усерднее прежнего.
   Жара мало-помалу спала; по комнате разливалась приятная прохлада. Откуда-то поплыл запах благовоний. Ужас и отчаяние оставили распростертого на полу Равальяка, уступив место надежде.
   Вдруг до его слуха донеслись звуки небесной музыки — отдаленные, таинственные… В восторге он поднял голову. Вокруг него опять царила тьма, и Равальяк опять содрогнулся, но на сей раз в предвкушении сладкого блаженства.
   Стена внезапно вновь исчезла, а комната осветилась нежно-дымчатым светом. Сложив молитвенно руки, Жан-Франсуа подошел поближе. Вновь перед ним была глубочайшая таинственная бездна, но вместо пылающего костра там цвели цветы — он никогда таких не видал — и наполняли воздух пьянящим ароматом.
   Равальяк поднял глаза — и ослепленный, завороженный рухнул на колени; все лицо его осветилось, преобразилось от великой радости.
   Далеко, очень далеко, но ясно видимый восседал на золотом престоле сам Всевышний — точно такой, как его изображают в служебниках и на картинках в церкви. Возле него стоял другой престол, праздный, а вокруг с пением кружились ангелы нездешней красоты. Тихо звучали арфы, скрипки, органы…
   Длинные шелковые одежды ангелов развевались на лету; над головами у них сияли золотые нимбы, и на всех нимбах были написаны имена: святой Клеман — этого почитали больше прочих, — святой Жан Шастель и далее все, кто покушался на жизнь короля. Всех их было семнадцать, а вместе с Жаком Клеманом — восемнадцать.
   Гимн, который они пели, прославлял святых мучеников, стремившихся убить еретика и тирана и отдавших жизнь за спасение народа.
   Хор смолк — и заговорил сам Всевышний:
   — Иди, Жан-Франсуа, сверши святое дело! Место с избранными уготовано тебе!
   Он указал на праздное место одесную Себя.
   — Господи! Исполню волю Твою! — воскликнул в экстазе Равальяк и рухнул навзничь без чувств, сраженный непереносимой радостью — а может быть, усыпленный сладким коварным запахом цветов, который он жадно, полной грудью вдыхал.
   Он несколько минут лежал без сознания, а когда очнулся — увидел, что находится на том же точно месте, где упал, возле самой стены (она вернулась на место). Равальяк обвел комнату ищущим взглядом — и лицо его горестно исказилось: вокруг было то же нищее убранство, освещенное тусклым светом из коридора, — и никакой перемены!
   Рядом, стоя на коленях, хлопотал над ним брат Парфе Гулар.
   — Слава Богу, очнулся, наконец, братец! — радостно воскликнул он. — Вот до чего себя довел молитвами да постами! Какого черта! Богу это и не нужно совсем. Надо меру знать во всем, а не истязать собственное тело.
   — Что, я уснул? — тревожно спросил Равальяк.
   — Да пропади ты совсем! Ни минутки ты не спал! Все молился, как одержимый, да от слабости у тебя опять какие-то видения приключились. А поспал бы, дурачок этакий, так и не потерял бы чувств от усталости. Ты что, не помнишь, как я на тебя орал за то, что ты мне спать не даешь?
   — Помню, брат Гулар, — ответил Равальяк с блаженной улыбкой и испытующе посмотрел на монаха. — Так вы ничего не видели и ничего не слышали?
   — Ну вот! — вполголоса проворчал монах. — Опять начал бредить.
   Равальяк загадочно усмехнулся и прошептал:
   — Значит, не удостоились благодати!
   Гнусная комедия, которую с ним разыграли, произвела на разум бедняги неизгладимое действие. Парфе Гулар — он-то все и устроил — это понял. Он мысленно поздравил себя, а вслух пробурчал, не выходя из роли:
   — Ну, послушай же меня наконец, ляг отдохни, а то сил не будет завтра на дорогу!
   — Нет. — кротко сказал Равальяк. — Я никуда не поеду.
   — Что еще за муха тебя укусила?
   — Вот что, брат Гулар: если я уеду, я погублю свою душу и буду вечно гореть в самой глубине адской бездны. Вы ведь не хотите, чтобы я погубил душу?
   — Еще чего! Я лицо духовное; мое дело отнимать души у сатаны, а не дарить их ему.
   — Гак как же я могу ехать, если мне велено оставаться?
   — Кем это велено?
   — Богом!
   Видя, что решение принято окончательное, монах с тоской воздел руки к небу и воскликнул только:
   — Господи, Твоя воля!
   Равальяк встал, взял шляпу и сказал, стараясь не выдать наполнявших его чувств:
   — Век не забуду всего, что вы для меня сделали. Можно мне идти?
   — Ты что, разве под замком здесь? — воскликнул Парфе Гулар с видом оскорбленной невинности. — Иди, паршивец неблагодарный, кто тебя держит! Открывай дверь и ступай.
   — Я очень благодарен вам, — грустно сказал Равальяк. — Но я иду исполнить свой долг.
   — Тьфу ты, пропасть! Да катись ты отсюда вместе со своим долгом! Пусть меня рогатый черт самыми здоровыми вилами проколет, если я еще хоть раз с тобой свяжусь!
   Равальяк ушел, очень огорченный этой размолвкой. Как вы понимаете, из тюрьмы его выпустили без всяких препон.
   Около шести часов утра Парфе Гулар тоже вышел на улицу. Пардальян все это время терпеливо прождал в кабачке. Он сразу пустился вслед за монахом — но тот и не думал ни от кого прятаться: напротив, громко шумел, чтобы быть на виду. Наконец на улице Сент-Антуан он зашел в харчевню и заказал роскошный завтрак — из тех, что мог поглотить только он один; чтобы управиться с таким, нужно было часа два, не меньше.
   Пардальян подумал, что ничего уже не добьется своей слежкой, и решил заняться другим делом — очень для него важным.
   Так что он вернулся к себе в «Паспарту», тоже заказал себе отменный завтрак, желая перебить вкус отвратительной еды, которой ему пришлось довольствоваться несколько последних часов, проведенных в кабачке, а затем улегся спать. Проснулся он вечером, когда близилось время закрытия городских ворот. Шевалье прицепил шпагу, закутался в плащ и бодро отправился в путь.
   «Проведу нынешнюю ночь близ клада, — думал он. — Должно же все-таки что-нибудь случиться!»

Глава 65
ПОМЕШАТЕЛЬСТВО САЭТТЫ

   В сопровождении Саэтты Леонора Галигаи без дальнейших приключений вернулась домой. У дверей она его отослала, но бывший учитель фехтования сказал (ни от кого другого из слуг она бы не потерпела такой дерзости):
   — Синьора, я желал бы поговорить с вами.
   Леонора пристально поглядела на него огненным взором, и по губам ее промелькнула тень улыбки.
   — Пойдем! — только и ответила она.
   В кабинете Леонора уселась в кресло и с самым беззаботным видом обратилась к фехтмейстеру:
   — Я гляжу, Саэтта, ты мрачен? Огорчен? Это из-за того, что я сказала Жеану Храброму? Ты боишься, что я и впрямь не хочу больше его смерти — так ведь?
   — Какой у вас зоркий глаз, синьора! — ответил Саэтта то ли всерьез, то ли в шутку. — Ничего-то от вас не скроешь.
   — Ну так успокойся, Саэтта, — зловеще произнесла Леонора. — Ничто не переменилось. Я хотела просто усыпить бдительность этого юноши. Завтра он уже будет в моих руках.
   — Слава Богу! — с облегчением воскликнул Саэтта. — Вы сняли камень с моего сердца. Вы и представить себе не можете, как мне стало плохо, когда я подумал, что Жеана разорвало взрывом. Я места себе не находил, чуть было не проткнул сам себя шпагой! А как увидел, что он ходит живой, здоровый и посмеивается, так, Бог свидетель, чуть с ума не сошел от радости. А потом вы сказали, что не будете его трогать, — ну, посудите сами, как я взбесился!
   Леонора тихонько засмеялась — и прекрасно знавший ее Саэтта весь задрожал от радости.
   «Отлично, — подумал он, — тигрица проснулась. Берегитесь теперь, Жеан Храбрый!»
   — Как будто ты меня не знаешь! — все еще смеясь произнесла Леонора. — Как ты мог только подумать, что я отступлюсь от своего! Да ведь прежде у меня вовсе не было вражды к этому юноше, — просто он мне мешал… ну, и еще я хотела угодить Кончини: он-то его ненавидит смертельно. А теперь ненависть поселилась и в моем сердце. Всеми казнями казнила бы я проклятого наглеца! Если бы не он, все уже было бы кончено!
   — Король был бы мертв, а вы бы правили государством? — цинично уточнил Саэтта.
   — Конечно! — с ужасающим хладнокровием сказала Леонора.
   Саэтта поглядел на нее с кровожадной яростью. Он понимал, что так оно и есть: Леонора будет беспощадна, а Жеану конец. Она не успокоится, пока не уничтожит его.
   — Синьора! — сказал он. — Вы знаете: долгие годы я только и живу, что этим мщением. Так что не прогневайтесь, если я спрошу вас: что именно вы собираетесь делать?
   — Я отвечу тебе завтра, Саэтта. Пока же знай вот что: мой человек, Сен-Жюльен, занимается этим фанфароном и его красоткой. Завтра он передо мною отчитается, и если он верно исполнит мои распоряжения — а я думаю, так оно и будет, — то оба они окажутся в моих руках.
   Саэтта был вне себя от восторга… А Леонора добавила еще:
   — И я так отомщу, что твоя месть, Саэтта, покажется тебе по сравнению с моей детскими игрушками!
   Лучше бы Леонора Галигаи этого не говорила! И она бы, конечно, промолчала, если бы дала себе труд понять, что двигало ее доверенным лицом.
   С того самого дня, как Саэтта похитил сына Пардальяна — а это было восемнадцать лет тому назад, — он мечтал, чтобы Жеан кончил свои дни на эшафоте, подобно дочери Саэтты. Со временем это стало у него навязчивой идеей, манией, родом помешательства! Иначе он своей мести не мыслил: он же сам только что сказал, что чуть не наложил на себя руки, когда услышал, будто Жеан погиб иным образом.
   Леонора Галигаи совершенно доверяла Саэтте и обсуждала с ним все свои злодейские замыслы. Разумеется, она знала, что делает, ибо Саэтта был верен ей и не предал бы ее даже под пыткой.
   Однако мы видели и другое: он, не колеблясь, отправился к Сюлли и навел того на след миллионов, которых домогался Кончини. Этот поступок старого бретера никак не мог пойти на пользу его госпоже, но решился он на него потому, что опасался итальянца, который мог бы убить Жеана не так, как он сам мечтал.
   Знай обо всем этом Леонора, она бы, конечно, задумалась и скорее всего промолчала. Но она ничего не. знала и нечаянно задела самое больное место Саэтты, покусилась на то, что было ему дороже самой жизни. Это было страшно опасно и могло опрокинуть все ее хитроумные планы…
   Саэтта нахмурился, хотел что-то возразить, но отчего-то промолчал и только многозначительно хмыкнул — как хочешь, так и понимай. Леонора, конечно, приняла это неопределенное хмыкание за одобрение. Ненадолго она умолкла, а потом, словно забыв про бретера, продолжала, обращаясь к самой себе:
   — Кто бы мог подумать, что эта девица, к которой так воспылал Кончини, — родная дочь короля? А вдруг и Жеан об этом знает и вся его любовь — просто тщеславный расчет? Вдруг этой тайной можно как-то воспользоваться?
   И она погрузилась в раздумья.
   Саэтта понял ее и тоже принялся размышлять.
   — Синьора, — наконец сказал он, — нельзя ли благодаря этой девице, раз она, как вы говорите, королевская дочь, убить разом двух зайцев?
   — Что вы имеете в виду? — с интересом спросила Леонора.
   — Еще не знаю… но я придумаю. Вы говорите, завтра она будет в ваших руках, а Сен-Жюльен всегда исполняет ваши приказания?
   Леонора кивнула.
   — Ну вот, — продолжал Саэтта, — можно было бы, к примеру, отвезти ее в какое-нибудь уединенное местечко под Парижем… А потом… да-да-да, так и надо сделать… Вот что, сударыня: король принимает в ней участие — это мы с вами точно знаем, однако же он не хочет, чтобы правда стала известна, и поэтому навещает дочку только тайком…
   — То, что король не хочет оглашать, что он ее отец, — перебила Леонора, — по-моему, несомненно. А участие в ней… ну, не знаю. Ничто этого не доказывает. Она пропала на целый месяц, а он даже не попытался ее отыскать.
   — Просто она к нему не обратилась. А если бы обратилась, если бы написала, что ее заперли в монастыре против воли, — как вы думаете, поспешил бы он ей на помощь?
   — Может быть! — задумчиво сказала Леонора. — Но к чему ты клонишь?
   — А вот к чему. Девицу запирают где-то под Парижем. Она пишет королю — своему отцу — и зовет его на помощь…
   — Вряд ли она это сделает.
   — Сделает, синьора. Мы за нее это сделаем!
   — Так, понимаю…
   — Итак, она зовет отца на помощь, и он не посмеет отказать Бертиль. Но раз он не хочет открывать своего отцовства и вообще обожает всякие рискованные таинственные приключения, значит, он поедет к ней с предосторожностями, проще сказать — тайно. Охраны, следовательно не будет, а это самое главное; будет только один-два доверенных человека. Вы согласны?
   — Очень может быть.
   — Итак, синьора, — торжествовал Саэтта, — представьте: мы предупредили Жеана Храброго, и он окажется на месте одновременно с королем. Король попадает в беду — вполне, знаете ли, возможная вещь, особенно если немного помочь судьбе. Тут являемся мы, хватаем Жеана и обвиняем его в цареубийстве. Вот и все! Вы, синьора, добились своего — а я своего! Что вы на это скажете?
   — Пока ничего, — холодно ответила Леонора. — Подожди до завтра, Саэтта, а теперь ступай. И запомни, что Кончини о моих планах ничего знать не должен; он думает одно, я — другое.
   Саэтта, молча поклонившись, вышел, мрачный и недовольный. У Леоноры, думал он, все решено заранее, и она не хочет менять свое решение. И посылать Жеана на эшафот она вовсе не собирается.
   До утра Саэтта лежал без сна в своей каморке и размышлял. Его терзали жестокие душевные муки, ибо он понимал, что ему придется решиться на скверный поступок. «Что ж, — думал он, — раз другого пути нет… « И все же он колебался.
   Рассвело. Саэтта наконец уговорил свою совесть и отбросил все колебания, опоясавшись шпагой, он вышел из дома.
   Направился он в особняк Кончини, на улицу Сент-Оноре, но на сей раз не к Леоноре, а к самому хозяину. Пробыл у него Саэтта минут пятнадцать и покинул его с очень довольным видом.

Глава 66
СОКРОВИЩЕ

   События, о которых мы ведем речь, происходили в одно и то же время, поэтому мы вынуждены постоянно переходить от одного персонажа к другому.
   Когда Аквавива закрыл за собой дверь, Жеан стремглав помчался прочь. Мы знаем: смутить его было нелегко. Но монах говорил так, что наш герой весь похолодел от страха и волнения.
   — Вот черт! — бормотал он. — Лучше бы я позволил этим разбойникам спровадить на тот свет мерзкого медоточивого монаха! Похоже, у него странные представления о благодарности! Да, но тогда бы я стал соучастником убийства, а это отвратительно! Однако так или иначе — наши с ним дела еще далеко не закончены, и мне, быть может, не всегда будет так везти, как везло до сих пор… А! Будь что будет, поживем — увидим! Но почему все-таки он хочет убить меня? Он же знает: я не унижусь до доноса… Не только знает, но и показал мне свое убежище! А впрочем… Гм! В самом ли деле он там и обретается? Кто сказал, что он не съедет оттуда завтра же? Да это и неважно… Словом, я его не знаю, ничего ему не сделал — а он хочет убить меня. Что-то тут неладно… В чем же дело?
   Так размышляя, он дошел до Монмартрских ворот. Там Жеан подозвал сержанта, украдкой показал ему условный знак, переданный Аквавивой, и сказал:
   — Рюйи.
   До этой минуты Жеан еще не был уверен, что монах не лжет ему, но тут убедился в могуществе Аквавивы. Сержант сам открыл ему калитку и проводил со всеми возможными почестями. Жеан глазам своим не верил.
   Он долго петлял, прежде чем подошел к заброшенному карьеру, а, забравшись внутрь, принялся обшаривать все углы, в любой момент ожидая наткнуться на засаду или ловушку… Свободно вздохнул Жеан только за потайной дверью, в подземном ходе, который вел в пещеру. Там он чувствовал себя в безопасности.
   В пещере Жеан зажег факел и уселся на сундук. Он наполнил из бочонка бутылку и потихоньку, сам того не замечая, выпил ее до дна. Затем юноша встал и взволнованно зашагал по подземелью. Много раз он проходил мимо коридора, что вел к погребу — погребу с лестницей, под которой лежали миллионы, и каждый раз поглядывал туда… но не заходил.
   Вдруг он остановился, вскинув голову, пожал плечами и пробормотал себе под нос:
   — А почему бы и не пойти? Что тут такого?
   Жеан схватил факел и направился в погреб. Он остановился перед лестницей, долго разглядывал ее, а потом присел на корточки и стал смотреть на нижнюю ступень.
   — Вот они, миллионы… — шептал Жеан. — Если, конечно, моя бумага не ложная.
   Он огляделся и вздрогнул. Близ лестницы в углу были навалены всевозможные инструменты — и на самом верху кучи лежали кирка с лопатой!
   — Странно! — сказал Жеан вслух. — Раньше я их тут не замечал!
   Он взял лопату и кирку в руки и осмотрел: обе в прекрасном состоянии, но покрыты толстым слоем ржавчины. Ясно: они лежат здесь давно — пожалуй, много лет. Жеан прошептал:
   — Нет, черт возьми, я тогда думал о своем, мне было не до того — вот и не заметил всех этих лопат. Я пришел в пещеру после взрыва, нашел проклятую бумажку, разволновался и с тех пор сюда и близко не подходил. И потом — нет же никаких признаков, что здесь кто-то был.
   Но все же в нем родилось подозрение. Он взял факел, наклонился, осмотрел внимательно землю — и выпрямился вновь со словами:
   — Нет, тут никто не копал, это сразу видно. Просто я устал — вот и лезет в голову всякая чепуха…
   Вернувшись в пещеру, он закутался в плащ, потушил факел и улегся на солому. Спал он плохо — все время ворочался, просыпался; его мучили мерзкие кошмары…