"Просто истеричка -- подумал Андрей с необъяснимым раздражением. -- Я
ее не знаю, я ее не звал, я ей и двадцати слов не сказал за весь вечер, и на
тебе: "Идите, раз вы такой зябкий!" Или как там она выразилась?"
Валя (которая теперь сама по себе, а когда-то вместе с ним начинала
агрегат), она тоже однажды что-то такое сказала. Мол, ты, Андрюша, полысеешь
с затылка. Это у нее любимая поговорка. Одни, мол, кого все время
отпихивают: "Осади, нахал, не лезь!" -- те лысеют со лба. А другие, вроде
него, кого надо все время подталкивать: "Смелее, дурачок, иди, не бойся!" --
те с затылка.
Ну ладно, Предположим, он полысеет с затылка. Но он не зябкий! Просто у
него на руках агрегат, и он не должен и не имеет права влезать ни в какие
истории. Надо соблюдать трамвайный закон, если едешь в трамвае и дорожишь
тем, что везешь.
Надо идти в зал... Это уже чистое хамство -- демонстративно отойти на
три шага и остановиться. Надо идти, хватит с него таинственного букета!
Пусть будет "минералка" -- так оно проще. Он вошел в зал и решительно
зашагал к своему столику напрямик, бесчувственно натыкаясь на танцующих.
-- Ты что это так быстро? -- спросил Гера и сунул Андрею в руку
скользкую рюмку. -- А даму где потерял?
-- Герочка, какой ты неделикатный, -- сказала Лила и шаловливо стукнула
мужа салфеткой по уху. -- У дам бывают свои маленькие секреты! Учу-учу тебя,
медведя...
Андрей подумал, что Гера на медведя не похож совершенно, скорее на
хорька. И что она, Таня эта, может сообщить о нем такого неожиданного? Гера
есть Гера. Андрей хорошо знает таких вот "землепроходцев",
мальчиков-ножиков, которые проходят сквозь жизнь, как сквозь масло. Бодрые,
здоровые, непереживающие. "А вместо сердца пламенный мотор", как сказано в
одной песне. Почти год Андрей имеет с ним дело и не может пожаловаться. Что
надо -- он сделает! Нельзя сказать, что даром, но сделает! А Андрею, пока он
строил свой агрегат, столько попадалось "неделающих"! Благородных и
бескорыстных, но неделающих. Так что и за Геру поблагодаришь бога.
-- Ну выпьем, чтоб наше теля да волка съело, -- сказал Гера и чокнулся
сперва с Андреем, потом с Лилей.
-- Если теля ваше, а волк не ваш -- все получится, -- сказала Лиля и
захохотала так, что из золотых ее кос, сложенных венчиком, показались черные
спинки шпилек.
Вряд ли она могла сама придумать такую ловкую фразу, наверно, Геру
своего цитировала.
Радиола уже не орала. Она сладко пела старый трогательный вальс. Про
то, как с берез, неслышен, невесом, слетает желтый лист. Танцующих было
много, и Тане, которую Андрей сразу заметил, пришлось долго и неловко
пробираться между парочками. Лицо у нее было сосредоточенное, словно бы она
все еще боялась потерять руль.
-- Георгий, -- сказала Таня, подойдя к столу, и музыка мгновенно
умолкла, будто нарочно выключенная к первой важной фразе. -- Георгий, я
решила тебе все сказать сейчас, при Андрее... Потому что с глазу на глаз это
бесполезно...
-- Садись и не ори, -- тихо сказал Гера, и лицо его стало твердым. --
Сядь, пожалуйста, и сосчитай до двухсот.
-- Андрей! Я точно узнала... Он дал вам ворованный металл. Ворованный
не им, а другим человеком, очень добрым, но слабым и болезненно приверженным
к выпивке. И если что -- в тюрьму пойдет этот человек, а Гера отыщет
кого-нибудь другого и будет ходить сюда как ни в чем не бывало и пить за
теля, которое съест волка. Вы еще не пили с ним за теля?
-- Закусывать надо, -- строго сказал Гера.
-- Андрей, почему вы молчите? Вы мне не верите? Вы же не дурак, вы не
можете мне не верить...
Андрей опустил голову и стал считать до двухсот, хотя не его об этом
просили. Потом он стал считать до трехсот, потом до четырехсот. На пятистах
пятидесяти он поднял голову. Тани уже не было. Лиля сидела растрепанная, с
пылающими щеками и в каком-то материнском испуге смотрела на своего Геру. А
Гера пытался поймать вилкой ускользающий грибок в покрытой слизью тарелке и
ожесточенно сопел.
-- Дурью мучается! -- запальчиво сказала Лиля. -- Личной жизни у нее
нету...
И тут Андрею сделалось невыносимо тошно и захотелось что-нибудь такое
злое крикнуть на весь ресторан, грохнуть кулаком по столу, чтоб рюмки
вдрызг, чтоб этот сукин сын Гера дрогнул наконец! Но Андрей все еще сидел за
столом с дурацкой рюмкой в руке, и с каждой секундой становилось все
невозможнее вот так вскочить, и стукнуть кулаком, и крикнуть. И когда он,
наконец, поставил рюмку, Гера посмотрел на него понимающе и почти
сочувственно:
-- Сиди уж! У нее свой номерок. Сама оденется. И живет здесь рядом,
через шесть домов...
И Андрей сел. Действительно, все решают секунды. И тут тоже были свои
решающие секунды -- те самые, когда он считал до двухсот и далее.
Но он же не сволочь! Он не трус, он имел случай испытать себя! Когда в
одну проклятую субботу завалилась четвертая лава, он в последнюю секунду
влетел в это обреченное место. Он же не с перепугу влетел, а потому, что там
слесаря остались. "Сработал благородный автоматизм", как сказал потом
управляющий...
Но зачем Андрей сейчас это вспомнил? Кому он хочет про это
рассказать?.. Сейчас тоже был автоматизм. Только не благородный. И не перед
кем делать вид; что смолчал и остался, потому что не поверил. Он поверил.
Еще ничего не узнав, только посмотрев на Таню, он поверил. То есть
просто понял. И убрал голову. Автоматически.
Андрей все сидел, не в силах подняться, сказать Гере что-нибудь, просто
посмотреть на него в упор... А тот все говорил и говорил -- спокойно и
ласково. Про наряд, который уже подписан главным, про чувствительных
дамочек, с которыми лучше не водить дружбу, про то, что чистая смехота
поссориться по такому книжному поводу таким испытанным друзьям, как они. И
вот тут Андрей поднялся и пошел к двери.
Но с полдороги он вернулся. Положил на стол две десятки, посмотрел на
Геру и добавил еще одну.
-- Много, -- спокойно сказал Гера. -- Много, если считать за один ужин,
а если за все, что я тебе по дружбе делал, то мало.
-- Сволочь, -- сказал Андрей.
И Лиля посмотрела на него с такой насквозь прожигающей ненавистью, что
он вдруг позавидовал Гере, которого так любят... Пускай даже эта пышная
дура...
По справедливости он мог бы и Гере сейчас позавидовать, потому что тот
все-таки оставался собой. А Андрей...
На улице было холодно и мокро. Пока они там сидели в ресторане, зима не
то что растаяла, а как бы отсырела. И Андреева кепка сразу стала тяжелой и
твердой, как булыжник. И пальто задубело. С неба валила какая-то мокрая
пыль. Но это было жалкое торжество осени над зимой, от которого одна слякоть
и никакой надежды.
Ну хорошо, Андрей в конце концов сказал этому Гере все, что нужно... Но
ведь завтра же он все-таки пойдет в главк и все-таки возьмет подписанный
сегодня наряд. И все благородные слова и все душевные муки ничего решительно
не изменят, не помешают пустить чужой металл в свое дело... То есть нет,
конечно, не в свое -- в государственное, во всенародно важное, но тем не
менее...
Под навесом у входа в метро приплясывала перед своим лотком молоденькая
глазастая продавщица в белой курточке, надетой поверх мехового пальто.
Похожая на Таню...
К чертовой матери! Не было никакой никакого ресторана, никакого ужина,
и он сейчас просто подохнет с голоду.
-- Свежие? -- спросил Андрей, тыча пальцем в мокрую груду пирожков.
-- А я не знаю, -- пропела продавщица,и сразу перестала быть похожей на
Таню. -- Они мерзлые, кто их разберет...
Пирожок был действительно мерзлый, хотя все таяло и шел уже самый
обыкновенный дождь. Андрей вздохнул и в три приема сжевал эту холодную
гадость. Потом попытался вспомнить, с чем он был этот пирожок, и не мог...


ДНИ НАРОДОВЛАСТИЯ

Если смотреть сбоку, физиономия Коли похожа на кукиш с торчащим вместо
кончика большого пальца коротким курносым носом. И, я думаю, все это так
выглядит случайно. Потому что Коля был вообще против всего, против всех
правил, какие есть на свете. И Людмила Прохоровна -- русачка, глядя на него,
всегда качала головой и говорила своим противным задушевным голосом: "Эх,
Калижнюк, Калижнюк, анархия -- мать порядка".
Что такое анархия, интеллигентные семиклассники, конечно, знали: это
когда никаких запретов -- всяк делай, что хочешь, полная воля. Но, конечно,
знание тут было чисто теоретическое. Потому что -- сами понимаете! -- какая
может быть вольность четырнадцатилетнему человеку?!
Но вдруг оказалось, что может быть такая вольность. Ненадолго и не
полная, но все-таки... Вроде невесомости, которую, как выяснилось, можно
достичь на десять или двадцать секунд даже в условиях земной атмосферы (за
справками по этому вопросу обращайтесь к Фонареву, пять раз смотревшему
фильм "Покорение космоса").
Ну, словом, вот такая невесомость на двадцать секунд -- то есть вольная
воля на три дня -- была однажды достигнута в седьмом "Б". То есть что значит
однажды? Тут надо сказать точно: третьего, четвертого и пятого февраля.
Началось все опять-таки с Коли. Перед литературой он вдруг взял и
пересел со своей парты на переднюю, к Сашке Каменскому. Ему надо было спешно
обсудить разные разности, которые он небрежно называл "марочными делишками",
а Сашка торжественно именовал "филателистическими интересами".
Русачка Людмила Прохоровна -- пожилая, грузная женщина, коротко
остриженная и говорящая басом... Пожалуй, я лучше не стану ее описывать, а
просто приведу безответственное определение Юры Фонарева -- старосты кружка
юных историков. Этот Юра сказал, что Людмила Прохоровна -- вылитый Малюта
Скуратов, которого побрили, нарядили в женскую (ну, не так чтоб уж слишком
женскую) одежду и приказали ему для пользы дела быть добрым.
-- Эх, Калижнюк, Калижнюк, буйная головушка, -- сказала Людмила сладким
басом. -- Анархия -- мать порядка! Ты почему сел не на свое место?
-- А вот она с Юркиной парты лучше видит, -- сказал Коля, который был
не слишком-то находчив. -- Тут доска отсвечивает.
-- Кто она? -- спросила русачка. -- У Гавриковой есть имя.
-- Машк... То есть Маша...
-- Значит, сидя с Фонаревым, а не с Каменским, ты лучше видишь, Маша?
-- спросила она уже совсем сладко.
-- Да, спасибо, -- высокомерно сказала Машка, -- тут я лучше вижу.
-- Может быть, тебе следовало бы вообще сходить к глазному врачу и
подобрать очки?
-- Большое спасибо, Людмила Прохоровна. -- Машка даже слегка
поклонилась. -- Я обязательно схожу.
-- Молодец! -- громко прошептал Лева Махервакс и показал Машке большой
палец. -- Это был ответ герцогини.
Похоже, что Людмила услышала и вполне оценила это замечание. Когда уж
человек кого-нибудь невзлюбит, он должен рассчитывать на взаимность. Но
русачка почему-то не рассчитывала и сильно разозлилась.
После звонка она влетела в учительскую с криком: "А вам, Ариадна
Николаевна, как классному руководителю... " -- и накинулась на бедную
Адочку.
"И вам, Ариадна Николаевна, как завучу, тоже следовало бы со своей
стороны..." -- словом, Людмила требовала, чтобы в этом седьмом "Б", где
юноши и девушки творят все, что им заблагорассудится, пересаживаются с места
на место и даже более того... Чтоб в этом вертепе был наведен, наконец,
элементарный порядок, обязательный в советской школе...
Марья Ивановна, которую вся школа за глаза звала Завучмарьванна,
слушала внимательно и грустно.
-- Да, говорила она, вздыхая, -- да, да, да, это действительно
проблема.
-- И вообще, -- победоносно закончила Людмила Прохоровна, -- этот
вопрос надо решить принципиально. Одна паршивая овца, какой-нибудь
Калижнюк...
-- Почему Калижнюк овца? -- ужаснулась Адочка, но Людмила не обратила
на нее внимания.
-- В конце концов, ведь берут тунеядцев и изолируют их от общества... в
специально отведенные местности! Сроком до пяти лет! А у нас, понимаете,
Калижнюк свободно садится с Каменским и влияет на него как хочет.
Завучмарьванна с тоскливой завистью смотрела в окошко на школьный двор,
где краснощекий пятиклашка, в ушанке набекрень, лупил портфелем другого
пятиклашку.
-- Да, Людмила Прохоровна, -- сказала она, вздыхая, -- да, да, это
серьезный вопрос...
И вдруг горько пожалела, что прошло детство. Давным-давно прошло и не
вернется, и уже нельзя вот так, как тот краснощекий за окном, взять портфель
и треснуть эту Людмилу по башке (хотя портфелем убить можно -- черт знает
сколько казенной бумаги приходится таскать с собой).
-- А почему вы так уверены, что плохой испортит хорошего? А может,
хороший исправит плох... -- запальчиво сказала Адочка, но вдруг испугалась:
ой, что это она такое несет? -- и осеклась на полуслове. Боже мой! Хороший
исправит плохого! Бррр! -- Они уже люди, -- сказала она жалобно. -- Имеют же
они право хоть на что-нибудь,
-- Они имеют все права, -- сказала Людмила. -- Учиться, трудиться,
культурно отдыхать. Больше того -- оскорблять своего учителя, который всей
душой...
И тут из ее груди исторглось сдавленное рыдание (но, может быть, это
она просто чихнула).
А между тем в седьмом "Б" уже позабыли мелкое происшествие с
пересаживанием. Коля и Сашка уже сидели на своих местах и разглядывали
новообретенные марки. Судя по их блаженным рожам, каждый был уверен, что
именно он обдурил уважаемого коллегу. Весь класс бездельничал, как и
положено на перемене. Только двое на задней парте трудились в поте лица
своего, сопя и вздыхая. Впрочем, назвать их тружениками было бы неточно,
потому что они, собственно говоря, сдирали из чужих тетрадей домашнее
задание.
Ну, а все прочие в классе, повторяю, предавались сладкому
ничегонеделанию. То есть играли в "балду", боролись, ели бутерброды, ходили
на руках, рисовали фасоны юбок, "которые теперь носят", говорили: а) про
кино (картина -- во! -- железная. Он как выскочит и бац-бац из кольта!), б)
про пионерскую дружину (надо ли приносить гербарий на сбор "Люби родную
природу"), в) про Ги де Мопассана (жжжелезный писатель! Не читал? Эх,
мальчик, дитя!), г) про футбол (Метревели упустил железный мяч), д) про
историчку и Ряшу (а она спрашивает: "Это ты, Ряшинцев, так считаешь или
Маркс?" А он: "Мы оба так считаем"), е) про акваланги... и т. д. и т. п. У
нас алфавит сравнительно небольшой, и мне все равно не хватит букв. Вот в
китайском, говорят, иероглифов в несколько раз больше. Это ученый мальчик
Лева говорит, он, наверное, знает. Но я боюсь, что и иероглифов не хватило
бы, чтобы перечислить все темы разговоров в седьмом "Б" между первым уроком
и вторым. Словом, это была перемена как перемена -- зачем мне ее описывать?
Сами знаете, сами небось учились: у нас ведь школьное обучение обязательно.
А после перемены была физика, и пришла Адочка, и все сразу вспомнили
про случай с Людмилой Прохоровной. Идя в класс, Адочка дала себе страшную
клятву заговорить об этой истории не раньше следующего звонка. Но, увидев
безмятежные физиономии своих прекрасных семиклассников, она не выдержала.
Можно сказать, что классный руководитель победил в ней физичку.
-- Что вы за фокусы устраиваете? -- закричала она с порога. -- Что вы
-- маленькие?
Ну, я не стану цитировать речь Ариадны Николаевны. Я ее люблю, и мне
очень хочется представить ее в наилучшем свете. А какой уж тут наилучший
свет, когда Адочка по должности должна была обличать ребят, которых не
считала виноватыми, и защищать Людмилу, про которую думала... (из
педагогических соображений я не решусь разгласить при ребятах, что именно
думала физичка о русачке).
Кроме того, Ариадна Николаевна, безусловно, не самая преступная среди
легиона лиц, говорящих по должности не то, что они считают верным на самом
деле. Но это соображение, вполне утешившее меня, Адочку все-таки не утешило.
И в конце своей суровой речи она вдруг произнесла странные слова, совсем не
вытекавшие из сказанного ранее.
-- А впрочем, -- сказала она и, кажется, вздохнула с облегчением, -- вы
в конце концов взрослые люди. Решайте, пожалуйста, сами, кому с кем сидеть!
-- В каком смысле "сами"? -- осторожно спросил Юра Фонарев.
-- В том смысле, что сами!
-- Ура! -- тихо сказал Коля.
-- Ура! -- прошептал класс. -- Ура! Ура! Ура!
На большой перемене начался диспут. Очень толстая Кира Пушкина с очень
толстой косой сказала своим толстым голосом: "Только пускай это будет
настоящий диспут".
Как председатель совета отряда Кира уже давно мечтала провести
какой-нибудь диспут. Вроде тех, про которые писала "Пионерская правда" и
сообщала "Пионерская зорька". Она однажды даже советовалась с умным Юрой
Фонаревым по этому вопросу. Принесла ему разные "материалы и вырезки" и
спросила, не подойдет ли такая увлекательная тема: "Стоит ли жить для одного
себя?" Или, может, лучше такая: "Откровенность -- хорошо это или плохо?"
Но Юрка не понял серьезного разговора. Он схватил в охапку "вырезки и
материалы" и умчался в конец коридора к своему Леве, радостно вопя:
-- Даешь диспут! Волнующие темы: "Двуличие -- хорошо это или плохо?",
"Стоит ли быть порядочным?"
-- "Возможна ли дружба между мальчиками и девочками?" -- мрачно
пробасил Лева. На том идея диспута и была погребена.
А вот сейчас действительно возник диспут. Хотя я и не поручусь, что это
было именно то самое, о чем мечтала толстая деятельница Кира.
Едва Ариадна Николаевна вышла, Коля схватил в охапку, свои вещички --
книжки, тетрадки, альбом и какую-то трубку неизвестного назначения (то ли
свистульку, то ли самопал) -- и перетащил на Сашкину парту.
-- А ты давай к Фонарю, -- сказал он Машке и, подумав немного, добавил:
-- Пожалуйста.
И Машка мигом собрала барахлишко и ушла. Без звука. Наверно, удивилась,
что Коля вдруг сказал "пожалуйста", но скорее всего она просто обрадовалась,
что можно насовсем сесть к Юрке Фонареву.
И тотчас, как по свистку, с двух концов класса два уважаемых человека
кинулись ко второй парте. За этой партой сидела первая красавица и примерно
тридцать шестая ученица Аня Козлович. Но рядом с ней было только одно место,
да и то, вообще говоря, не свободное. Так что в пункте назначения
столкнулись уже три богатыря: Сашка Каменский. бежавший справа, Гена
Гукасян, бежавший слева и художник Тютькин, сидевший на своем месте.
- А вы подеритесь, доброжелательно посоветовал Юра Фонарев, который мог
в такой момент веселиться, поскольку у него все уже решилось наилучшим
образом. -- Значит, Сашка с Генкой... Победитель встретится с Тютькиным.
Потом золотой призер сядет с Анютой. Серебряный останется при своих, а
бронзовый сядет к Коле.
Класс заржал. И соискатели печально удалились каждый в своем
направлении.
-- Бедненький, -- сказала Машка, глядя на тощего растерянного Сашку. --
Голый король Лир.
Собственно она это подумала про себя, но нечаянно сказала вслух.
-- Так нельзя, -- сказал Лева Махервакс, взгромоздившись на парту. --
Один человек хочет, предположим, с другим человеком. А тот, другой, может,
не хочет с этим одним, а вовсе хочет с третьим, который, в свою очередь, не
хочет с ним, а хочет с четвертым, который, в свою очередь...
-- Ясно, -- сказал Сашка быстро оправившийся от потрясения, -- Так что
же ты предлагаешь?
-- Я ничего не предлагаю -- ответил Лева, как подобает философу. --Я
ставлю вопрос...
-- Это каждый дурак может.
Так что волей-неволей пришлось предлагать. Кира Пушкина сказала, что
надо бы лучших сажать с худшими, чтоб они своим влиянием...
-- Прелестно! -- ликовал Фонарев. -- Составим таблицы. Будем определять
лучшизм ии худшизм.
-- Правильно, -- заорал Сашка. -- Складывать успевизм, дисциплинизм,
активнизм... Что еще -изм? Да, еще участиевобщественнойработеизм!
Сева Первенцев сказал, что надо все решить демократическим путем. То
есть, голосованием. Ему очень нравился этот путь, потому что его уже однажды
выбрали. Редактором стенгазеты.
Разные выборы в школе происходили часто и особенного значения не имели.
То есть когда-то в младших классах, наверное, имели -- сейчас уже трудно
вспомнить, как оно было. А в последнее время все делается очень просто.
Надо, скажем, избрать старосту класса. Ну кто-нибудь для смеха крикнет:
"Калижнюка!" А Коля покажет ему кулак и прошипит: "Чего еще?" Потом уж
кто-то по-настоящему скажет, что надо бы Гукасяна. И все проголосуют,
поскольку Генрих свой парень -- не подлиза, не бобик, не ябеда, а с другой
стороны, он сможет обеспечить явку на всякие собрания и мероприятия,
поскольку ребята к нему хорошо относятся и не станут удирать -- чтоб
старосте не попало.
Особый случай был, конечно, с Кипушкиной. Никто почему-то не хотел в
председатели, и все выкрикивали имена своих врагов, мечтая насолить им этой
ответственной должностью. И тут вдруг Лева заметил, что Кира слегка
подпрыгивает на своем месте и выжидающе поглядывает по сторонам.
-- По-моему, она стремится, -- сказал Лева, обернувшись к фонаревской
парте, и, не дожидаясь ответа, завопил: -- Пушкину! Пушкину!
-- Идиот! -- сказал Фонарев сквозь зубы. -- Кретин! Что ты наделал?
А старшая вожатая страшно обрадовалась:
-- Правильно, Махервакс! Кира активная девочка!
-- Лучше бы пассивная, -- прошипел Фонарев: -- Это бы еще можно было
стерпеть.
Жизнь, как вы знаете, доказала его правоту. Но я сейчас все это
рассказываю к тому, что идея Севы насчет демократии была дружно забракована.
Слишком серьезное дело, чтоб решать голосованием. Пусть лучше каждый напишет
записку с именем желательного соседа. А совет отряда подведет итог, кому и с
кем сидеть.
Записки были написаны на следующей перемене и брошены в Левину ушанку,
за которой пришлось специально бегать в раздевалку. Конечно, можно было бы
просто складывать их на столе или бросать в мешочек для завтрака, но это
было бы уже не то.
Хотя все равно получилось "не то". Не успел Лева дойти до середины
второго ряда, как прибежали трое и потребовали свои записки назад: они,
видите ли, передумали и хотят вписать кого-то другого.
-- Сразу на попятный. -- осуждающе сказала Машенька. -- Моя мама
говорит: все теперь несамостоятельные. Сегодня женятся -- завтра
передумывают...
-- Умница ты! -- сказала Машка, которая, как вам известно, совсем
другая девочка и, по выражению Фонарева, "даже не тезка" Машеньке. --
Предусмотрительница!
Когда после уроков уполномоченные на то лица прочитали все записки,
итог получился в высшей степени странный. Оказалось, что пятнадцать человек
(почему-то одни девочки) пожелали сидеть с Севой Первенцевым. К Анюте
попросилось семеро (по странному капризу судьбы это были только мальчики).
На Машку было четыре заявки, на Машеньку три, еще на нескольких ребят по две
и по одной.
Словом, выяснилась ужасная вещь: почти на всех учеников седьмого "Б"
вообще нету спроса.
-- Эти цифры нельзя объявлять! -- строго сказала Кипушкина. -- Они
неправильно рисуют дружбу в нашем классе.
-- А почему цифры должны рисовать? -- спросила Машка.
-- Не понимаешь -- помолчи! -- отрезала Кира. -- Это очень серьезно. И
ни слова никому! Ясно?
-- Ясно! Кирка обиделась, что ее никто не записал, нахально громко
сказал этот красавчик Сева и помахал своими телячьими ресницами. -- Но надо
говорить правду!
На этот раз все с ним согласились. Хотя он сказал свои последние
благородные слова из не очень благородных соображений. Скорее всего ему
просто хотелось, чтобы все узнали, каким он вдруг оказался чемпионом. Еще
только вчера на редколлегии Юрка ему при всех кричал: "Ты глуп, как пуп". А
теперь вот тебе и пуп -- 15 заявок. А на Юрку только какие-то плачевные две!
Нет, стоп... Невозможно так подробно про все рассказывать, а то никогда
не кончишь! Короче говоря, на записки пришлось наплевать. Иначе надо было бы
делать одну парту шестнадцатиместной, другую -- восьмиместной и т. д.
-- Вы руководители, вы и сажайте! -- сказал Ряша, который был по
должности никто и неизвестно как затесался в среду руководящих ребят.
-- Только надо, чтоб благородно, -- сказала Машка. -- По-честному...
-- Правильно, -- обрадовалась Машенька. -- Вот ты, например, возьми и
не сядь с Фонаревым. Это будет хорошим примером.
-- Пожалуйста, -- вспыхнула Машка. -- Я согласна с кем угодно.
-- С Кирой, -- сказала Машенька твердо.
Словом, эта самая кисочка Машенька повела дело просто мастерски, и,
чтобы не прослыть корыстным и несознательным, каждому приходилось сесть
именно с тем, с кем ему меньше всего хотелось. Оказывается, не только для
всеобщего счастья, но и для того, чтобы всем сделать плохо, нужно приложить
немало труда и вдохновенья. Правда, Машенька была трудолюбива и вдохновенна
и выбор ее был снайперским: Тютькин с Колей, Фонарев с Первенцевым и т. д.
Но и этот план, конечно, лопнул: потому что если плохо сразу всем, то
сознательность испаряется сразу...
А может быть, пусть весь класс решает, в полном составе! Больше голов
-- больше умов. (Я лично не совсем уверен, что 36 учеников седьмого "Б" и
есть именно 36 умов. Но все-таки...)
Пробовали ребята пересаживаться постепенно, так сказать, на основе
двухсторонних соглашений. Скажем: "Я на твое место -- к Гене, а ты на мое --
к Ряше. И еще в придачу получишь пингпонговую ракетку", Три раза так вышло,
на четвертый лопнуло.
Испытали другой вариант: "Конец своеволию, пусть будет строго научный
подход. Вот Лева -- человек научный и очень честный, пускай он всех
рассадит".
Ученый мальчик Лева был действительно очень честный. (Все говорили
именно "очень", хотя вряд ли можно быть "довольно честным" или "умеренно
честным".) Весь вечер он чертил какие-то графики и составлял таблицы
симпатий и противоречий.
Сперва все получалось прекрасно и все были довольны. Правда, одна
девочка, которую Лева определил к одному мальчику, очень искренне