которая была ничуть не жалостней их настоящей, впустила ребят в вагон. Они
пристроились в крайнем купе, занятом какими-то ражими мужиками и необъятными
бабами: в ослепительно богатых плюшевых жакетах.
-- Киты, -- объяснил опытный Бацилла, указав глазами на узлы, мешки,
бидончики, торчавшие из-под лавок.
Весь вечер спекулянты толковали, где какой урожай, и жрали. Самая
толстая тетка жрала большой ложкой мед из глиняного горшка, а веселый
жирноглазый мужик обнимал ее и приговаривал:
-- Мотя, бедная сирота, не пролезет в ворота.
Потом он подмигнул ребятам:
-- Небось жевать хотите?
-- Хотим.
Но жирноглазый ничего им не дал.
-- Закон жизни гласит, -- сказал он наставительно, -- ты окажи мне
услугу, и тогда я тебе что-нибудь дам.
-- Какую услугу, дядя?
-- Ну уж не знаю, какие с вас услуги!
Спекулянты добродушно рассмеялись.
Глубокой ночью Бацилла разбудил Миколу: "Смотри!" И полез, под соседнюю
полку, туда, где стоял горшок с медом.
Вдруг грохот, верещащий бабий вскрик. Кто-то ссыпался с полки на
Бациллу, кто-то другой, огромный, ударил Миколу по голове, по зубам, снова
по голове. Микола выплюнул зубы.
-- Ворюга! Гад! Истолку!
Здоровенные руки подхватили его, выбросили в тамбур.
-- Ой, не надо!
Грохнула дверь. Обожгло струей холодного воздуха. И все...
Очнулся он на железнодорожной насыпи. Ощупал себя и завыл в отчаянии:
-- Бацилла!
Побежал, откуда силы взялись, в одну сторону, повернул назад -- нет
Бациллы! Наконец наткнулся на него,
-- Я идти не могу, -- сказал Бацилла. -- Нога...
И Микола потащил его на себе. Он стонал и ругался, страшно ругался, все
черные слова, которые он слышал на базарах и станциях, летели в ночное небо.
Наверно, пять километров пришлось так пройти, пока не выросла перед
ними будка путевого обходчика.
-- Может, впустят.
-- Пошли дальше. Никого нам не надо. Все гады!
Ненависть к людям, у которых есть хлеб, свет, дом, разрывала их сердца.
Все враги!
Одному было тринадцать, другому -- четырнадцать... Потом началась
настоящая воровская биография. Работали по мелочам: в станционной сутолоке
утащат мешок, или, по-уличному, "сидорок", корзинку -- "скрипуху" или
"лопатник" -- бумажник (это у кассы, где самая давка).
Так прошел еще год, и наконец они попались. Милиция для исправления
послала их в ремесленное. Там ребят кормили баландой, учили нарезать болты и
строем, с песней "Ремесло, ремесло, золотое ремесло" водили в баню.
Хладнокровно осмотревшись, они в удобное время обобрали кладовую, где
хранили колючие черные шинели и пудовые ботинки.
Ребят судили. Дали им по два года (впрочем, условно). И снова
путешествия на крышах вагонов, в тамбурах, "в собачниках" под вагонами.
Потом они прибились к шайке, где действовали серьезные воры, люди опытные и,
так сказать, идейные. Микола с их помощью обзавелся философией. То, что с
детства казалось ему священным: как красноармейцы воевали с фашистами, как
мама ждала отца, -- предстало перед ним, так сказать, в новом свете. И
Лупатик -- главный в шайке -- пел в дни загула:

Ты меня ждешь,
А пока с лейтенантом живешь
И поэтому знаешь: со мной
Ничего не случится.

Время шло... Микола поздоровел, приоделся и уже спокойно смотрел на
хлеб, продававшийся в магазинах без карточек. Несколько раз его ловили и
били смертным боем, но в последний момент, когда сквозь толпу уже продирался
милиционер, он все-таки уходил.
Даже старшие в шайке относились к нему с опасливым уважением. Только с
Бациллой он разговаривал по-прежнему, по-мальчишески.
Потом в городе Казатине пропал Бацилла. Полными слез глазами смотрел
из-за угла Микола, как великан-завмаг, намертво стиснув ручищей локоть
дружка, увел его в милицейскую дежурку.
Две недели Микола жил в Казатине, ждал. Не дождался. Он стал еще злее и
недоверчивее. По улицам ходил осторожно, словно во вражеском стане, даже в
"нерабочие" часы старался не стучать сапогами. Его безотчетно раздражало,
что обыкновенные люди ходят по улицам не так, топают себе без оглядки.
Щербатый Микола был уже вполне квалифицированным вором, когда его
поймали в Виннице, судили и отправили в колонию для малолетних преступников.
Два раза он пытался бежать. Потом раздумал. Ему даже понравилось здесь.
Мальчишки признали его главным и слушались беспрекословно. Скажет: " Отдай
обед!" -- и какой-нибудь разбойничьего вида малый покорно встает из-за стола
не солоно хлебавши. Поведет грозно бровью -- и понятливые кореши спешат
зажать в уголке ослушника. А потом на вопрос воспитателя: "Кто тебя так
отделал?" -- тот только промычит: "Упал, ушибся".
Ему нравилось повелевать. Микола даже присвоил себе титул "Счастливый",
точь-в-точь как древнеримский диктатор Луций Корнелий Сулла, о котором он;
разумеется, и понятия не имел. Так его и звали: "Колька Щаслывый".
Потом в колонии появился новый воспитатель, Костюк Андрей Васильевич.
Ничего необычного в его внешности не было -- худощавый, лобастый, похожий на
подростка. Но, увидев его, все ребята пришли в возбуждение. И даже Микола,
всегда высокомерный с начальством, по-щенячьи побежал за ним.
На застиранной гимнастерке нового воспитателя тускло золотилась
звездочка. Герой Советского Союза.
Костюк не стал с ходу воспитывать малолетних преступников. Просто
спросил, какая тут работа, рассказал случай из военной жизни, а потом
заявил:
-- Учтите, ребята, судьба зависит от человека. В известной степени даже
на войне зависит. А уж в обыкновенной жизни -- это точно!
Микола Илик не счел нужным рассказывать мне, как его забрал в руки
новый воспитатель. Во всех книгах о воспитателях, которые Миколе привелось
прочитать, история покорения хулиганского заводилы описывалась почему-то
точно так, как было с ним на самом деле. И он опасался, что я е его слов
напишу еще одну такую историю, и все сочтут ее выдуманной, и это снизит
светлый образ настоящего, живого Андрея Васильевича, который по сей день
работает в той же колонии (если надо, можно дать адрес).
Тут вся сила в подробностях, которые Миколе трудно, просто невозможно
передать. Как Костюк останавливал его вдруг во дворе: "Ну что, Коль, чего
это ты вдруг такой скучный? Ну?" И не отпускал от себя весь вечер, будто не
было для него собеседника интереснее Кольки. Как, затащив Миколу в
ненавистную столярку, сбрасывал китель и говорил: "Построгаем для своего
удовольствия..." Как, перехватив властный жест Щаслывого, адресованный
кому-нибудь из покорных корешей, вдруг по-детски обижался: "Я думал, ты
товарищ, а ты..." Как говорил после очередного "художества" колонистов: "Вы
почувствуйте, что сказано в главной песне, с которой умирали лучшие люди.
Там сказано: "А паразиты никогда!"
Все это довольно странно звучало в суровом заведении, каким была в
сорок девятом году колония для малолетних преступников.
И Микола влюбился... Микола стал жить для Костюка. Ради того, чтобы
Андрей Васильевич между делом подмигнул ему: давай, мол, хлопче, жми, -- он
исправно точил деревяшки в мастерской все четыре часа, как положено. И потом
снисходительно отсиживал еще четыре часа на уроках -- решал задачи или
выводил в тетради что-нибудь вроде "встрепенулись, запорхали тучи резвых
мотыльков". И хлопцы ходили у него по струнке.
-- Совсем другой человек! -- восхищалось начальство и, наверно, ставило
галочку в списке достижений колонии. А Костюк как-то не восхищался. Может,
он в конце концов догадался, какими способами наводит Микола порядок в своей
группе. Однажды он прямо пришел в ярость.
-- Нам твоей бандитской дисциплины не надо! -- кричал он. -- Нам нужна
сознательная дисциплина...
-- Та я ж только для вас, Андрей Васильевич. Мне на кой она, та
дисциплина?
-- Что ты для меня стараешься? Ты для этих вот хлопцев старайся, для
всех людей старайся.
-- А что они мне сделали, все люди?
-- Как же ты не понимаешь? Как же ты не понимаешь? -- сокрушался
Костюк. И объяснял про войну, про возрождение Донбасса из руин и пепла, про
стахановку полей Пашу Ангелину и новатора Николая Российского.
Микола терпеливо слушал, говорил: "Я понимаю", -- а сам думал: "Хороший
вы человек, Андрей Васильевич, дивный человек... И больше ничего... Какая
тут может быть стахановка полей".."
-- Эх, не довел я тебя до настоящего ума! -- сказал Костюк, прощаясь со
Щаслывым.
Микола уезжал на стройку, на Мироновскую ГРЭС, вместе с девятью
колонистами, которым тоже "вышел возраст".
-- Вы не сомневайтесь, Андрей Васильевич,-- страстно заверял он.-- Я
вас не подведу... Но подвел Микола...
Правда, тут были кое-какие обстоятельства... Поскольку эти ребята у
себя в колонии занимались столярным ремеслом и имели разряды, чуткое
начальство на стройке послало их в ДОК -- деревообделочный комбинат. Но
чуткость имеет свои пределы, и в ДОКе их поставили копать ямы. Ребята
немножко поскучнели, но все-таки честно выкопали ямы, осмолили снизу столбы
для ограды и начали их устанавливать. Но тут новичкам велели идти в другое
место и опять копать ямы (работа тяжелая и копеечная). А оградой занялась
уже настоящая бригада. Так им было сказано: настоящая! Микола по старой
памяти считался среди своих главным, он пошел говорить с начальством.
Честное слово, он хотел по-хорошему. Но по-хорошему не вышло. Начальство
повысило голос, и Микола, конечно, повысил. Начальство обиделось, ввернуло
что-то насчет "шпаны, которая тоже лезет указывать...".
-- Понятно,-- сказал Микола и ушел. В тот вечер в комнате колонистов
было плохое настроение. И всю неделю было плохое настроение. А потом вдруг
стало хорошее. Появились деньги. И не те жалкие трешки и пятерки, которые
выбрасывал ребятам из окошечка кассир... В палатке, где торговали водкой, в
"Голубом Дунае", продувная бестия продавец теперь отличал этих ребят и
каждого называл по имени, В их комнате вечерами стало шумно. Там шла игра.
Сперва зазвали какого-то простодушного телка из столярки. Проиграли ему
тридцатку, "дали хвостик", как говорят, квалифицированные люди. Потом
понемножку отыгрались и в конце концов, конечно, обчистили его совершенно.
Он ушел оглушенный и с натужной улыбочкой пообещал прийти в получку отбить
свое. Потом появились солидные дядьки, отцы семейств: горячились,
проигрывали, уходили.
Комендантша что-то такое пискнула насчет "запрещенных азартных игр и
спиртных напитков". Ей посоветовали заткнуться и показали безопасную бритву
Бритва не показалась ей безопасной, и она замолчала.
Миколины хлопцы совсем обнаглели. "Мы блатняги -- мы отчаянные",
Бывало, какой-нибудь обиженный неосторожно кидался на них, крича
какие-нибудь гордые слова: дескать, я вас так и сяк! Но тут непременно
вмешивались добрые люди и уводили его, нашептывая: "Не связывайся с этими,
то ж бандюги. Им человека порезать, как тебе чхнуть".
Народных дружин тогда не существовало. Жаловаться в милицию не было
охотников. Наконец на собрании кто-то встал и сказал: "Пора гнать этих..."
Собрание постановило: гнать.
И Миколины хлопцы решили уйти "с музыкой". Изрезали поддельный ковер,
висевший на стене, поставили койки на попа, переломали тумбочки и вышвырнули
их в окно. Только убожество казенного инвентаря не позволило им развернуться
как следует.
Дверь заложили палкой: сунься, кому жизнь надоела, -- и улеглись спать
в разгромленной комнате.
Утром никто на работу не пошел. Днем пришла старуха рассыльная,
всеведущая как все рассыльные. После долгого допроса через дверь ее
впустили.
-- Добаловались, байбаки, дуроломы чертовы! -- сострадательно кричала
она и топала тоненькими ножками в стоптанных башмаках.-- Теперь знаете, что
вам
будюуовал Указ от 26 июня: за прогул под
суд. А тут еще хулиганство. За это тоже.
-- Пойду,-- сказал Илик.
"Сам Козлов" был заместителем начальника строительства. Он, между
прочим, отвечал за быт. Постарайтесь представить себе, что значит отвечать
за быт в новорожденном поселке, где всего не хватает.
О неумолимой жестокости этого Козлова на стройке ходили легенды,
питаемые всеми, кому он отказал в ордере на комнату, не дал строевого леса
или тонну угля сверх положенного.
Микола расстегнул ворот, бросил в зубы папироску и пошел. Загорелый,
крепкий дядька с седеющими висками грозно поднялся из-за стола, когда Микола
открыл обитую клеенкой "ответственную" дверь.
-- Дальше что? -- спросил он, не здороваясь. -- А дальше что?
-- Ясно что, -- сказал Илик. -- Тюряга.
-- Вот-вот, -- поддакнул Козлов. -- Я только не пойму, чего ты сам себе
желаешь? И хлопцы твои? Я понять хочу.
Так прямо он и разбежался исповедоваться первому начальничку! Микола
сам знает, как ему жить, только бы дали...
-- А как все-таки?
Ну ладно, он не знает как. Он знает, что здесь ему погано. В колонии он
почти перековался. Но, выходит, зря.
-- Чего тебе перековываться? -- засмеялся Козлов. -- Живи, как люди.
Живи? И Миколу захлестнула злоба. Ох, он даст на прощание, будет
помнить Козлов! И про зарплату -- так ее так; и про соседский разговор
насчет бандюг -- правильно, мы и есть бандюги; и про ямки, которые
заставляют рыть для чужого дяди. Эх, мать-перемать, начальнички!
Он орал так, что в комнату заглянула дежурная из приемной. Микола
понял, что вот сейчас его вытолкают из кабинета за неслыханное нахальство. И
позовут милицию.
-- Закройте дверь с той стороны, -- неприятным голосом, каким положено
говорить зампобыту, сказал Козлов дежурной.
А на Миколу он поглядел как-то странно и сказал:
-- Это черт те что с этими ямками! И вообще... Тут святой взвоет. Не то
что такие щенки, как вы. Иди к своим, спроси, Чего они хотят. Подумай сам,
чего ты хочешь...
-- Паспорт, вот что я хочу. Паспорт на руки.
На совещании в Миколиной комнате полного единодушия не было достигнуто.
Большинство, вспомнив несчастную свою бродячую жизнь, склонялось к тому,
чтобы остаться и попросить у начальства хорошую вы
годную работу и еще разные мелкие льготы (например, зеркало в комнату и
приемник, который можно будет загнать). Микола требовал, уговаривал,
угрожал. Ребята поддались.
На другой день пришел Микола к Козлову и сказал:
-- Всем паспорта!
-- Уйти хотят? Куда уйти? В воры? И ты не мог их убедить?
А чего ради Микола должен их убеждать остаться? Он сам первый
собирается рвануть отсюда. С паспортом или в крайности без паспорта.
Козлов сказал в приемной, что уходит на весь день и по важному делу. И
действительно, он просидел в общежитии до вечера.
Сперва ребята огрызались довольно дружно. Потом некоторые раскисли и
стали поддакивать Козлову.
-- Я вас прошу... -- говорил он. --Я вас очень прошу...
В конце концов ребята со свойственной этой братии любовью к картинному
жесту заявили, что они решительно рвут с темным прошлым и встают на светлую
дорогу труда. Микола промолчал.
-- Давайте конкретно, -- попросил Козлов. -- Куда кто хочет?
Кто захотел на автобазу, кто на ДОК, к станку. И Миколе стало грустно
уходить одному. И он, презирая себя за слабость, сказал:
-- К машинке какой-нибудь...
Тот дал ему записку к товарищу Малышеву, передовику производства.
Теперь Козлов уже не просил, а распоряжался.
-- А что порезали и поломали, за то заплатите из получки, -- сказал
начальник, совершенно обнаглев под конец -- Должен быть порядок...
Передовик производства Малышев был довольно угрюмый дядька. Он носился
со своим потасканным, побитым, задрипанным экскаватором "Ковровец" как с
писанной торбой. Вечно что-то в нем смазывал, чинил, протирал. Даже в
столовую на обед избегал ходить. Поест всухомятку за десять минут, а
остальное время копается в машине. И хотя Микола утверждал, что имеет
интерес ко всякому механическому железу, такая беззаветная приверженность к
машине его удивляла. Малышев ворчливо объяснял ученику, что и как,
расспрашивал, присматривался. Наконец с трепетом скупца, впускающего чужака
в кладовую, он пустил Миколу за пульт.
Ковш зачерпнул немножко грунта, самую малость, во второй раз чуть
побольше, потом вроде ничего получалось.
-- Будешь, -- сказал Малышев.
И дни помчались, как поезда Миколиного детства. Привыкший всегда быть
первым и главным, Микола вроде как вступил в соревнование с этим Малышевым.
Нет, это было не то соревнование, когда пишут на тетрадном листке
"соцобязательство" о двадцати пунктах и говорят, пожимая сопернику руку:
"Потягаемся, дорогой Иван Иваныч". Это было соревнование тайное, злобное и
поглощающее все силы.
Но куда было Миколе до Малышева! У того поворот быстрый (тяжелая махина
поворачивается мгновенно, как человек, которого окликнули). Тот зачерпывал
полный ковш сразу. И потом ковш разверзался точно над кузовом (можно вопреки
правилам встать у колеса -- ни камешком не заденет). А у Миколы...
Малышев, спокойно следивший за трепыханием ученика, все чаще говорил:
"Будешь".
В то же время происходили разные события. Один парень из Миколиной
компании что-то спер в соседнем бараке. И Микола осудил его. Не за
воровство, ясное дело, -- за нарушение слова. Козлов-то ведь свое пока
держал. Краденое деликатненько подбросили владельцу. Потом другой парень с
ДОКа, примерявшийся за два месяца к трем профессиям, собрал свое барахлишко
и удрал. И Козлов накричал на Миколу. И Миколе -- что совсем странно -- было
не унизительно, что вот начальник кричит на него, как на своего. Он,
конечно, огрызался, но лениво и без настоящей злости...
Потом все пошло прахом. Во время перерыва в столовой Микола сцепился
из-за очереди с каким-то здоровенным малым. Тот, видимо, принял Миколу за
слабачка, которому можно наступить на мозоль.
Ну, обычный в таких случаях разговор: "Давай-ка выйдем отсель на
минутку". -- "Давай!" -- "Я тебя трамтарарам изукрашу". -- "А ну..."
Они дрались молча, исступленно. Тот был сильнее, Микола злее и опытнее.
Кто-то кинулся разнимать -- ему тоже досталось. Подоспела милиция. А тот уже
в кровище по брови...
-- Будем оформлять дело.
"Все, -- думал Микола, -- не судьба мне".
Мелькнула мысль: пойти к Козлову, попросить, поклясться, что в
последний раз. Он даже засмеялся такому сопливому желанию. Но в конце концов
пошел и просил. Его жизнь поломается, если его теперь посадят. Может, пошла
Миколина жизнь по колее, если бы не этот несчастный случай...
Козлов холодно выслушал Миколу. Разговаривать не стал.
-- Это -- дело соответствующих органов, -- сказал он. -- Вот таким
путем...
Микола страшно обозлился на себя: ну что, гад, добился? Покланялся,
попросился и получил по носу.
Пришел в общежитие, сказал своим, что уезжает. Сразу после получки
рванет... И ребята не стали его отговаривать. Разве что загрустили.
Зажурились, как говорят на Украине.
На другой день, собравшись с духом, пошел Микола в котлован. Руки в
карманах, физиономия независимая. Малышев даже не посмотрел в его сторону.
Молчат... Работают... Потом тот не выдержал.
-- Очень, -- говорит, -- мне нужен тут, на "Ковровце", бандюга.
Он это, как теперь Микола понимает, совсем не зло сказал, из
педагогических соображений. Но тогда Микола ничего понимать не хотел, он был
как порох и только искал случая...
-- Кто бандюга? Я бандюга? -- Схватил увесистый гаечный ключ и пошел на
Малышева. -- Беги, шкура, изувечу!
А Малышев понапружился, схватил его своими железными ручищами.
-- Брось, дурак, ключ!
И окрутил, поломал, а потом сказал, переводя дыхание:
-- Теперь давай отсюда к чертовой матери!
И Микола ушел. Первое время он еще кипел, бессмысленно ругался, сжимая:
кулаки. Потом поостыл и огорчился: ну, с тем парнем в столовой все
правильно, а чего на Малышева полез? Хороший же человек...
Ладно, все они хорошие...
А вечером прибежал в общежитие один парень и орет:
-- Все! Встретил Тольку-милиционера. Все, -- говорит. -- закрылось
Миколино дело. Заступились, -- говорит, -- за него влиятельные люди.
Кто заступился? Козлов? Малышев? Может, оба? Заступились, видите ли...
Ладно... Спасибочки. Но поздно. Миколе уж никак нельзя оставаться на
Мироновке после всего, что было. У него есть совесть, как это ни странно.
До полуночи он шатался по степи. Смотрел на причудливые сплетения огней
Мироновки. И почему-то трудно было дышать, и во рту был противный вкус, как
после пьянки.
Ладно, он уедет на великую стройку коммунизма -- на Куйбышевскую ГЭС
или на Главный Туркменский канал, а там видно будет.
Он пошел к Козлову за документами. Тот поморщился и сказал:
-- Уезжать тебе нельзя. Будешь последняя сволочь, если уедешь.
Все-таки к Малышеву Микола не вернулся. Стал работать с Василием
Дубиной. Тот сам его нашел.
-- Будешь со мной, -- говорит, -- если не имеешь возражений.
Оказался чудный дядька. Главное, держался по-товарищески.
-- Заходи, -- говорит, -- пожалуйста, ко мне домой обедать, покушай
домашнего.
Никогда никто Миколу так в гости не приглашал. Честно говоря, его
вообще никак не приглашали. И он был очень тронут. Купил Мане --Василевой
жене -- одеколон "Эллада", сидел за обедом церемонный. И даже с маленьким
Витькой, сыном своего шефа, разговаривал как с замминистром (с которым,
правда, никогда не разговаривал).
Постепенно ему открылось, что эта самая Мироновка населена людьми. Он
вдруг признавал их -- то одного, то другого, то сразу целую компанию.
-- Могу объяснить -- сказал Илик. -- Могу объяснить это дело... Меня
все Очкариком зовут, я с детства близорукий. Но очки я долго носить не
хотел. Очкариков у нас не уважали. Только в двадцать лет пришлось
надеть минус четыре.
Я до этого всегда слышал: "звезды мерцают", "таинственный свет звезд" и
все такое, -- а смотрел на небо и видел одни пятнышки бледные. И думал, что
это люди для красоты брешут про мерцание. От скуки жизни. И вот надел я очки
-- взрослый уже был хлопец -- и увидел небо, как оно есть, увидел звезды. А
мог всю жизнь не знать. Вот так я могу объяснить свое состояние. Только,
может, это получится чересчур глупо, вроде как в сочинении.
Он очень боялся, чтоб у нас что-нибудь не получилось, как в сочинении.
Уж не знаю, какие сочинения его прогневали. Может, та газетная заметка, где
было сказано: "Так он вернулся полноправным членом в дружную трудовую
семью".
Что же было потом? Работал, жил. Однажды его встретил Козлов, с которым
они виделись теперь редко, как положено большому начальнику и рядовому
товарищу.
-- Слушай, -- спросил Козлов, -- ты почему мать не разыскиваешь? Зайди
вечером. Посоображаем.
Микола уже давно потерял надежду. Еще из колонии посылал запрос в
Карелию, ответили: "Не значится". Ну и всею Может, умерла, может, уехала с
горя за моря, за горы. Такая судьба.
-- Давай будем, как Шерлок Холмс, -- сказал Козлов. -- Значит, еще раз
Карелию запросим -- раз. Этот городок, где вы были в эвакуации, тоже
запросим. Где родичи, например?
Миколе однажды попала в руки тетрадка с фабричной маркой: "Понинка
бумкомбинат", Может, это та самая Понинка, где они жили до войны. Запросим?
Есть еще специальное бюро розысков, о нем в "Огоньке" писали. Запросим?
Через две недели -- открытка. Пишет старый знакомый семьи:
"Местонахождение Вашей мамы сообщить не могу, но родственники после войны
жили в Киеве. Их адрес..." Написал в Киев. Через четыре дня телеграмма:
"Сыночек". Потом письмо: "Пишу тебе и из-за слез пера не вижу..."
Микола ходил перевернутый. Козлов разыскал его, предложил денег. Микола
отказался. Он уже взял аванс и послал матери на дорогу. Козлов тогда сказал:
-- И комнату постараемся... Чтоб была к ее приезду комната. Пиши, чтоб
ехала с вещами. Нельзя ей ждать.
Он сказал:
-- Постараемся.
И действительно, какой он ни начальник, а сделать ничего не мог. В
Мироновке с жильем было плохо до крайности. Жили по три семьи в комнате. На
Козлова навалились со всех сторон: "передовики ждут очереди",
"матери-одиночки мучаются", "фотокружок занимается в бане"... "А этому за
что давать?"
-- Авансом, -- сказал Козлов.
Миколе дали темную, довольно обшарпанную комнату, только что из нее
выехали жильцы. Пришли девочки с жилучастка, белили, красили и все сердечно
жалели нового жильца:
-- И с тех пор ты ее не бачив? Ой, горе ж!
Вся стройка уже знала эту историю.
-- Что было потом -- как расскажешь? Приехала мама. Он ее помнил
большой, а она оказалась маленькой, ему по плечо. Два дня и две ночи
разговаривали.
И она называла Миколу забытым именем "Кольчик".
Мама непременно хотела что-нибудь сделать для Козлова -- хоть полы ему
помыть, хоть постирать. Но он был человек семейный, и ничего такого не
требовалось.
-- Ото ж золото, -- говорила мать. -- Ото ж партиец. От такой твой
батько был.
И Миколу удивило это прикочевавшее откуда-то из двадцатых или тридцатых
годов слово "партиец". Тут, собственно, кончается его особенная биография.
Дальше все пошло как у всех: жил, работал и так далее... Для читателя
-- я ж собираюсь про это писать! -- оно, безусловно, неинтересно. Слишком
нормально.
Итак, работал. И все чего-то ждал, что вот настанет его час, что его
куда-нибудь позовут и скажут что-нибудь особенное, что "родина прикажет",
как говаривал незабвенный Костюк. Может, авария, где надо будет с риском для
жизни кого-то спасать. Может, война.
А тут пятьдесят четвертый год. Призыв на целину. "Молодые патриоты, вас
ждут новые земли!" -- и так далее...
Микола первый прорвался на трибуну, хотя у председателя был в руках
заранее утвержденный список ораторов. Он кричал, что все должны ехать, как
на фронт. Но нельзя сказать, что все поехали... Даже из тех, кого пригласили
в райком, не все. Но двенадцати мироновским, и Миколе в том числе, выдали
комсомольские путевки. Не те красивые красные книжечки с тисненым флажком на