Страница:
протестовала и кричала: "Ни за что с ним не сяду!" Но это было не так уж
страшно, поскольку протестовала она на бегу, торопясь с вещичками к
назначенной парте (чтоб Лева не передумал и не посадил кого-нибудь другого).
Потом, однако, дело пошло туго. Сашка, например, забраковал Ряшу,
откровенно сказав Леве на ухо:
-- Мне с ним интересно разговаривать не больше семнадцати минут. А что
я буду делать на остальных уроках?
-- Учиться, -- неуверенно сказал Лева.
Я забыл отметить -- а это, наверное, существенно, -- что в эти
знаменательные дни в перерывах между пересаживаниями проходили нормальные
уроки. (Нельзя сказать, что совсем уж нормальные, но все-таки географичка
пыталась спрашивать географию, а англичанка -- английский.) На седьмой "Б"
посыпались колы и двойки. Адочка потеряла сон и ходила по школе,
пошатываясь, время от времени поглядывая в зеркальце на синие круги под
прекрасными своими глазами. Но свободу не отменяла. И Завучмарьванна ничего
ей не говорила, хотя уже второй день носила в сумочке копию русачкиного
заявления в районо, начинавшегося словами: "Считаю своим педагогическим
долгом довести до вашего сведения..."
А седьмой "Б" продолжал мучиться собственной вольностью. Снова и снова
возникали и лопались проекты один другого фантастичнее. Предлагалось все
решить чемпионатом по шашкам, или лыжными соревнованиями, или с помощью
обычной проверенной считалочки "На златом крыльце сидели".
Кончилось тем, что Юра Фонарев влез на парту (вернее, на две парты:
одной ногой на свою, другой -- на Левину) и потребовал, чтоб все сели так,
как сидели до народовластия...
-- ...как исторически сложилось, -- сказал он.
-- По божьей воле? -- с наивозможнейшей иронией спросил Лева, сильно
обидевшийся за свою науку.
И тут вдруг класс раскололся. На две партии. Причудливая трещина прошла
не только по классному журналу, но -- как выразился поэтический Ряша -- по
человеческим сердцам. Так что по разную сторону баррикад оказались даже
такие друзья, как Лева и Юра, которых невозможно было бы разлить водой (хоть
целым Атлантическим океаном). И вот -- враги!
И Машке пришлось из высших соображений порвать с Юрой и встать под
Левины знамена, поскольку принять лозунг "Пусть будет, как было" -- это
значило добровольно отказаться от свободы.
Вдруг кто-то произнес слово "бойкот".
Неизвестно, кто именно это сказал. Нельзя даже установить, какая партия
объявила его первой. Но, по простодушному определению Коли, "дело сразу
завернуло на мороз".
С представителями противной стороны нельзя было разговаривать, ходить
рядом (сидеть приходилось!), обмениваться вещами и учебниками, пить и есть.
Коля, машинально съевший кусок Сашкиной булки, был обличен и опозорен своими
новыми единомышленниками. И с ужасом обнаружил, что никогда в жизни не
подвергался таким притеснениям и не сталкивался с таким количеством
запретов, как именно в эти дни полной свободы.
За два года, прошедшие после предыдущего бойкота, класс заметно
прогрессировал. Тот бойкот (клеймили позором Севу Первенцева, нумеровавшего
в лагере свои личные конфеты) был просто детской самодеятельностью. Теперь
дело было поставлено железно.
Но, честно говоря, радости от этого железа не имел никто. Из высших
соображений участникам бойкота приходилось водиться с теми, кого они раньше
терпеть не могли, и отвергать самых милых и симпатичных друзей, волею случая
оказавшихся иноверцами.
Сношение с неприятелем ужасно каралось, поэтому то и дело вспыхивали
нечаянные скандалы. Гена что-то такое спросил у художника Тютькина, как у
своего, а оказалось, что тот из другого лагеря. Пришлось всем составить
списки своих единомышленников и врагов и вызубрить их, чтоб не перепутать.
В связи с наступающим Новым годом и школьной елкой пришлось образовать
две елочные комиссии, естественно, враждебные друг другу. И поскольку
фонаревцы готовились к костюмированному балу, Левины последователи
(махерваксовцы) вынуждены были объявить новогодний вечер туристской песни с
обязательной явкой в ковбойках и лыжных штанах. Машка, у которой
только-только появилось роскошное красное платье с вырезом, перетерпела эту
новость, сжав зубы. Но некоторые девочки из ее партии, менее сильные духом,
даже плакали.
На четвертой контрольной по математике стало ясно, что Машка ничего не
может решить, захлебывается и вот-вот утонет (не в каком-нибудь там
переносном, а самом прямом смысле, поскольку у нее уже имелась одна двойка,
еле-еле замазанная последующей троечкой). И Юра в полном отчаянии нарушил
долг -- не ученический, разумеется, а бойкотовый! -- и послал ей шпаргалку.
Но Машка передала ее назад, не распечатав, хотя глаза ее почему-то
наполнились слезами.
-- Это были гордые слезы, -- сказал впоследствии Лева.
Ну, я не в силах перечислять все космические, крупные, средние и малые
неприятности и осложнения, вызванные бойкотом. Несчастная Анюта Козлович, у
которой день рождения попал на 24-е, вынуждена была пригласить из
политических соображений всех своих врагов и отказать почти всем, кого
любила, и даже художнику Тютькину. Экскурсия в Новодевичий монастырь,
придуманная старостой кружка юных, историков Юрой Фонаревым, отправилась в
это славное место без Юры и большинства кружковцев. Потому что первыми в
автобус сели махерваксовцы и сношения с неприятелем избежать было бы
невозможно.
Юра зачем-то прочитал вслух мокнувшее на стене объявление, написанное
утром школьным завхозом, любителем краеведения:
ЖЕЛАЮЩИЕ УЧАЩИЕСЯ ЕХАТЬ НА ЭКСКУРСИЮ В НОВОДЕВ. МОНАСТЫРЬ, ЗАПИСЫВАТЬСЯ
У ЗАВХОЗЧАСТИ.
Потом Юра свистнул и сказал странное слово:
-- Фарщемпщ!
Неизвестно, что означает это слово, во всяком случае, оно на редкость
точно передавало Юрино состояние.
Во время этих катастроф в седьмом "Б" внезапно объявилась и возвысилась
новая крупная фигура. Это был некий Женя Доброхульский, мальчик с разными
глазами и ватой в ушах. Он учился в классе первый год, да к тому же заболел
где-то в начале первой четверти и только теперь выздоровел. Он появился на
третий день бойкота и, естественно, ничего не знал о смутах, раздиравших
седьмой "Б", и ни к какой партии не принадлежал.
Вот такое положение человека, стоящего над схваткой, сразу подняло
этого Доброхульского на недосягаемую высоту. Лучшие люди обоих лагерей
ходили к нему жаловаться на интриги неприятеля и требовали беспристрастного
суда. И за какие-нибудь несколько часов этот тихоня, этот ушастик вдруг
надулся, заважничал, и, прежде чем что-либо сказать, непременно пыхтел, а
сказавши, обязательно добавлял: "Вот так это выглядит с объективной точки
зрения".
С помощью тихого Жени классовая борьба достигла уже совершенно
мартеновского накала. Как-то сам собой осуществился Машенькин проект, и в
седьмом "Б", безусловно, не осталось никого, кому бы не было плохо!
После уроков в класс вбежала Ариадна Николаевна и, остановившись в
дверях, вдруг спросила очень тихо и устало:
-- Ну что, люди? Хорошо вам?
Никто ничего не ответил.
-- Так что же делать? -- спросила Адочка еще тише.
-- Не знаем, -- сказал Коля.
-- И я не знаю, -- сказала Адочка почти шепотом и почти заплакала. (Не
могу объяснить, что значит "почти заплакала", но это точно.)
-- Я знаю, -- сказал вдруг Лева, и голос его прогремел как гром. --
Придется сесть, как сидели.
И партия махерваксовцев со вздохом облегчения ликвидировалась.
Фонаревцы проявили великодушие и не стали ликовать по поводу
самоубийственной речи неприятельского вождя. Только Ряша что-то такое
пискнул, мол, наша взяла, но незамедлительно схлопотал по шее от
справедливого Гены.
И сразу настало мирное время. И Сашка как ни в чем не бывало достал
свой марочный альбом. И председатели двух елочных комиссий ринулись друг к
другу, как родные братья после двадцатилетней разлуки. И бывшие Левины
единомышленницы кинулись рисовать вытачки и рюшечки, лихорадочно наверстывая
упущенное в период ковбоек и лыжных штанов. И Кипушкина официально подошла к
Гене и попросила данные о том, сколько ребят в классе работает над собой.
-- Шестнадцать, -- ответил Гена.
-- Это много.
-- Ну тогда десять, -- сказал Гена, чтобы поскорее отвязаться.
-- Десять, пожалуй, -- важно сказала Кира. -- Только не десять, а
девять -- гладкие цифры хуже...
А Юра Фонарев подошел к Леве, положил ему руку на плечо и сказал, что
вчера по радио объявили: следующее солнечное затмение в нашем городе будет
12 ноября 1996 года. И оно будет недолго, всего только две минуты.
-- Надо не прозевать, -- озабоченно ответил Лева.
ХУДОЖНИК ТЮТЬКИН -- СЫН ОРЛОВА
Первые люди, пришедшие в понедельник в шестой "Б" -- Юра Фонарев, Сашка
Каменский и Машка, -- вдруг обнаружили, что они вовсе не первые. В этот
ранний час у доски уже торчал художник Тютькин и что-то такое малевал мелом.
-- Ой, -- сказала Машка, взглянув на его художество. -- Смотрите, ребя,
как здорово!
-- Ого, -- сказал Юра.
А этот пижон Сашка надул щеки, посмотрел одним глазом сквозь дырочку в
кулаке, отошел на два шага, снова посмотрел и сказал:
-- Просто Иохим Рембрандт ван Рейн! Винцент Ван-Гог и Василий Иванович
Суриков.
Художник Тютькин самодовольно засопел и спросил небрежно:
-- Кроме шуток?
-- Кроме, -- сказала Машка. -- Абсолютно кроме. Он зверски похож!
И потом каждый трудящийся, входя в шестой "Б", обязательно говорил
что-нибудь вот этакое:
-- Гений!
-- Но Коля! Прямо как живой!
-- А ухо-то, ухо! Ну, точно.
-- Что там ухо? Все точно!
А хорошенькая кисочка Машенька (учтите, это не Машка, а Машенька,
совсем другая, совершенно другая девочка)... Так вот, Машенька спросила:
-- А артиста Рыбникова срисовать можешь?
-- Почему с р и с о? -- высокомерно сказал Тютькин. -- Не с р и с о, а
на - ри - со... -- и торжественно закончил, -- вать.
Посыпались заказы. Трудящиеся хотели увидеть дружеский шарж на Адочку
(в смысле на Ариадну Николаевну), карикатуру на завуча, портрет Гагарина,
атомную лодку и еще там всякое разное. Тютькин томно кланялся и ничего
определенного не обещал.
-- А мне голубя, -- сказала Машка.
-- Мира? -- спросил Тютькин, впервые проявив интерес.
-- Нет, просто. Сизаря.
-- А ты гоняешь? -- почтительно удивился Тютькин, который, конечно,
знал, что Машка свой парень. Но чтоб до такой степени!
Но так он и не выяснил (и мы тоже не узнаем), гоняет или не гоняет.
Потому что в ту самую минуту появился Коля. И все завопили:
-- Коля! Коля! Смотри, Коля, как тебя здорово Тютькин нарисовал!
Коля посмотрел на курносую, ушастую, лупоглазую рожу, намалеванную на
доске.
-- Почему это меня? -- спросил он, внимательно оглядев честную
компанию.
-- А кого же?! -- закричали все. -- Ты только посмотри.
-- Ну, Тютькин, кого ты нарисовал? -- негромко спросил Коля и взял
художника за шкирку (а я забыл сказать, что этот квадратный Коля со своей
круглой башкой был самый сильный человек всех шестых классов).
-- Не тебя-я-я! -- завопил Тютькин.
-- Как же не тебя?! -- закричали любители справедливости. -- Смотри,
вот ухи. И бровь -- одна вверх, другая прямо!
-- Значит, меня? -- сердечно спросил Коля и поднял бровь так, что все
ахнули: до чего похоже. -- Меня, значит? -- и сел верхом на Тютькина.
-- Не тебя-я-я!
-- А кого же, если не Колю? -- настаивали правдолюбцы. -- Как не стыдно
врать, Тютькин?
Может, Тютькину и стыдно было врать, но на нем же сидел Коля, и это,
наверно, сильно мешало...
Вы, пожалуйста, не осуждайте весь шестой "Б", в котором, конечно, много
вполне порядочных и благородных людей. Просто рисунок был слишком обидный,
и, честно говоря, каждый на месте Коли мог бы обидеться. Конечно, будь на
его месте, скажем, Сашка Каменский, он бы парировал выпад художника
какой-нибудь блестящей эпиграммой, которая, может быть, кончалась бы
как-нибудь убийственно (например: "Эх ты, Тютькин, Тютькин, Тютькин, ты
художник, но свинья").
А председатель совета отряда Кира Пушкина, будь она на месте Коли, она
бы, пожалуй, притащила художника на совет отряда и поставила бы такой
моральный вопрос, что ему было бы в сто раз тошнее, чем если бы на нег сели
два Коли и даже четыре Коли. Но надо учитывать, что Коля не имел ни власти,
ни остроумия. И что же му еще оставалось, кроме как сесть на Тютькина? Вот
он сел, и сидел, и не знал, как ему быть дальше.
-- Не тебя-я... А... а Ваську Трубачева... Из второй школы.
-- Вот видите, -- с облегчением вздохнул Коля и сразу же честно слез с
Тютькина. -- Трубачева кого-то...
-- Дурак ты, -- сказал Сева Первенцев. -- Васек Трубачев -- это не из
какой не из школы. Это книжка такая есть.
Тогда Коля треснул художника по шее, стер рукавом его произведение и
написал на доске:
СМЕРТЬ ТЮТЬКИНУ!!!
-- А у тебя в самом деле уши преступника, -- вызывающе сказала Машка,
которая, конечно, не боялась Колю и вообще никого не боялась.
-- Ты у меня еще заплачешь -- пообещал Коля Тютькину, -- четырнадцать
раз заплачешь!
(Я затрудняюсь вам объяснить, почему именно четырадцать, а не
шестнадцать и не девять, но вот так он сазал.)
-- А меня нарисуешь -- пулей из пионеров вылетишь, -- сказал почему-то
Сева Первенцев, член совета дружины.
А благородный рыцарь Юра Фонарев пресек:
-- Только троньте кто-нибудь Тютькина. Будете знать!
Но после уроков Тютькин на всякий случай все-таки потолкался минут
десять в уборной третьего этажа (чужого, шестой "Б" на втором). Добрый Ряша
(Вовка Ряшинцев) оставался с ним, развлекая художника отвлеченными
разговорами
Когда стало ясно, что Коля уже ушел, они покинули укрытие и спустились
в раздевалку.
-- Ничего, -- сказал хилый Ряша, проживший в школе далеко не безбедную
жизнь. -- Ничего такого особенно страшного. Ты сравнительно мало пострадал,
зато как все восхищались, и даже один из десятого класса -- я забыл как его
зовут, такой здоровенный, в очках -- специально приходил спрашивать, который
тут у нас художник.
Про парня из десятого добрый Ряша придумал, но, к сожалению, это не
утешило Тютькина.
-- Нет, -- грустно сказал художник. -- Ну его! Вообще все это к чертям
собачьим.
-- Вот ты как! -- осуждающе сказал Ряша. -- Ты хочешь рисовать как
хочешь и еще хочешь, чтобы тебе ничего за это не было. Ишь ты, какой ушлый!
-- Я не ушлый, -- сказал Тютькин, -- и я ничего не хочу.
Ряша просто не знал, как теперь его развеселить, бедного Тютькина. Он
рассказал ему страшно смешной анекдот про кошку, которая умела говорить
"гав", и обманутые мыши выходили из нор: -- думали, что это вовсе собака...
А кошка их съедала и говорила: "Видите, как полезно знать иностранные
языки".
-- Смешно, -- сказал Тютькин уж совсем отчаянным голосом. -- Очень
смешно!
Что бы еще вот эдакого придумать? Шлепнуться, что ли, для смеха? Или
что? Нельзя же допустить, чтобы человек так отчаивался. Ряша сам иногда
отчаивался и знал, как это тяжело.
Они как раз шли мимо ларька "Фрукты", в котором почему-то торговали
рыбными консервами и луком. "Имеется лук репчатый" -- было написано
карандашом на бумажке.
-- Эй, гусь лапчатый, купи лук репчатый, -- сказал Ряша и толкнул
художника плечом, показывая, что ужасно веселиться. Но Тютькин, оказывается,
и не слышал.,
-- Я больше на доске не буду, -- мрачно сказал он. -- Просто буду так
рисовать, для себя. На бумаге...
И он, правда, стал рисовать просто так: на бумажках, на промокашках,
кажется, даже на ластике. Что он там рисовал -- это было неизвестно.
Поскольку стоило кому-нибудь подойти и задышать ему в затылок, как Тютькин
сразу закрывал свое художество обеими руками и говорил либо сердито: "Давай,
давай, что тебе надо?", или (если человек был уж очень хороший) просительно:
"Ну, слушай, не надо, пожалуйста".
И все было ничего, пока не случилось одно ужасное происшествие...
Тютькин на географии по обыкновению что-то такое рисовал. Но тут вдруг
географичка его вызвала и спросила про рельеф Индии.
-- Рельеф Индии очень разнообразный, -- сказал Тютькин. -- Там есть
горы и долины и остальное.
Пока он все это объяснял, Машенька, сидевшая на соседней парте,
тихонько стащила тютькинский рисунок и просто завизжала, увидев, что там
такое нарисовано.
Она сразу пустила листок по рядам. И все по очереди тоже взвизгивали и
говорили: "Вот это да!"
Некоторые говорили это очень громко, поэтому географичка прервала
тютькинскую мысль про то, что Гималайские горы самые высокие, и строго
спросила:
-- Что там у вас происходит?
Весь класс так невинно и преданно смотрел на географичку, что, будь она
поопытнее, она бы сразу поняла, сколь важное происшествие случилось в
классе. Но она была еще молоденькая, еще не все знала про трудящихся из
шестого "Б" и прочих подобных.
На перемене художник Тютькин бегал по классу и каждому по очереди
кричал:
-- Отдай, гад, рисунок! Ну отдай!
-- Это не по-пионерски, -- сказала Кира Пушкина, председатель совета
отряда.
-- Что? -- спросил Тютькин.
-- Все, -- сказала Кира Пушкина, которую Сашка Каменский когда-то
окрестил "Кипушкиной, Могушкиной, Никемнепобедишкиной". -- Все не
по-пионерски: и делать любовные гадости, и рисовать их, и воровать без
спросу чужие рисунки.
-- Конечно, -- заржал Юра Фонарев. -- Это ты прекрасно сказала.
Воровать без спроса нехорошо. Ты сперва спроси разрешения, а потом воруй на
здоровье.
-- Я бы на твоем месте не очень-то стала бы смеяться, -- торжественно
заявила Кипушкина и показала Юре рисунок.
-- Ах, гад! -- завопил Юра и прямо задохнулся. Вы не подумайте, никаких
там гадостей не было.
Просто Тютькин очень хорошо нарисовал Юру Фонарева с одной девочкой.
Как они стоят в 11 часов вечера, держась за руки, у Юриного подъезда.
Все было до такой степени точно и хорошо нарисовано, что невозможно
было не узнать, кто нарисован, и где, и когда (поскольку на часах было 11.10
и рядом горел фонарь, чего днем не бывает).
Юра так и стоял, ловя воздух раскрытым ртом. А эта кисочка Машенька
улыбнулась ему и промурлыкала:
-- Оч-чень р-реалистично нар-рисовано. Очень большой талант!
-- Это донос, -- сказал, наконец, Фонарев, испепеляя Тютькина взглядом.
-- Низкий, подлый и коварный донос. Я думал, ты человек... а ты... Ты...
Он повернулся и выбежал из класса. И несчастный Тютькин побежал за ним,
крича:
-- Я человек! Я человек! Я не виноват!
-- Гений и злодейство есть вещи несовместные, -- сурово сказал Лева
Махервакс, лучший фонаревский друг. -- Сначала думать надо, что рисуешь, а
потом рисовать...
Но разве художник Тютькин виноват? Он же рисует по впечатлению, то есть
по-честному-что видит. Он же хочет получше нарисовать, а за это вот всю
дорогу горит синим пламенем.
-- Почему синим? -- спросил ученый мальчик Лева, не признававший разных
литературных образов. -- Раз у тебя такие вредные впечатления, так лучше ты
не рисуй вовсе, не делай людям зла.
А добрый Ряша сказал, что нельзя обвинять Тютькина. Он же не для зла.
Просто такое у человека свойство: рисовать все из жизни. Но, конечно,
объективно (именно так он и сказал: "объективно"). Лева прав: раз уж у тебя
такое свойство, то надо самому за собой следить. Железно! А то нарисуешь
какое-нибудь зло, вроде как сейчас Юрке Фонарю.
И потом Ряша по своему обыкновению рассказал подходящий пример. Будто
бы у него был в городе Харцизске один знакомый, сослуживец отца по фамилии
Бородецкий, у которого тоже было одно свойство. Он мог кого хочешь
загипнотизировать. Вот только посмотрит вот так (Ряша сделал зверское лицо,
выпучил глаза и заскрипел зубами) -- и сразу кого хочешь загипнотизирует. И
тот сразу заснет, или раздаст всем свои деньги, или кинется с пятнадцатого
этажа (это в Харцизске-то с пятнадцатого этажа!).
Так вот этот Бородецкий всегда чувствовал свою ответственность: когда
спал или пьяный напивался -- всегда крепко привязывал себя к кровати, чтобы
нечаянно не нагипнотизировать какой-нибудь вред, какой-нибудь черт те что.
Но прекрасный поучительный рассказ Ряши пропал даром, поскольку Тютькин
совершенно ничего не слышал. Он смотрел в потолок и думал свою исключительно
невеселую думу. Но Ряша все равно не оставил художника в беде. Он был
человек хилый, малорослый и невлиятельный, и ему очень нравилось, что вдруг
представилась возможность кому-то подавать ценные советы и вообще
покровительствовать. Ряше еще никогда не удавалось кому-нибудь
покровительствовать. И поэтому он был рад и, пожалуй, даже упивапся новым,
захватывающим занятием.
-- Вот вы все убиваете в нем художника, -- обличал он своих ребят. --
Видите, до чего человека довели. Народ!
-- А чего он такой слабонервный? -- презрительно сказал Лева Махервакс,
как известно, несмотря на свою ученость, круглый год обливавшийся холодной
водой. -- Художнику особенно надо иметь железные нервы. Искусство -- это
война нервов.
Ряша, подумав, с ним согласился и немедля занялся воспитанием
тютькинского характера.
-- Нет, ну в самом деле, -- говорил он, проважая художника на 3-ю улицу
Восьмого марта. -- Действительно, ты должен стараться, чтобы всем было
хорошо от твоих рисунков. А кроме того, воспитывать волю. Иначе тебе же хуже
будет.
-- Хуже не будет, -- сказал Тютькин.
-- Ого, еще как может быть хуже! В тысячу раз, в сто двадцать тысяч
раз. Ты, мальчик, просто жизни не знаешь!
-- А ты много знаешь, -- огрызнулся Тютькин. -- Вот за это тебя три
раза в неделю и бьют по шее.
Высказывание было, конечно, непродуманное, поскольку последний раз по
шее били именно Тютькина. Но великодушный Ряша не стал намекать на это. Чего
уж там...
Между тем неприятности у Тютькина вдруг кончились. Никого он не
рисовал, и за это никто к нему не приставал. Если ему уж очень хотелось
что-нибудь изобразить, то он брал химический карандаш и малевал на своей
ладони. Нарисует, полюбуется, потом плюнет и сотрет.
И вид у него был не то чтобы счастливый, но, во всяком случае,
умиротворенный. Он поправился на 3 килограмма 400 граммов и даже получил
четверку по алгебре, что для Тютькина было невообразимое достижение.
Вдобавок ко всему этому он еще выиграл по денежно-вещевой лотерее
какой-то ковер машинной работы.
И весь класс сначала недоумевал, зачем Тютькину ковер машинной работы.
А когда выяснилось, что можно получить деньгами, смеяться перестали.
И Машенька даже распустила слух, будто бы у Тютькина есть какой-то
приятель, который на лотерейном тираже крутит барабан и вытаскивает билетики
с выигрышем. И будто он для Тютькина по знакомству хотел вытащить даже
"Москвича", но в последний момент забоялся и вот вытащил ковер.
-- Глупа ты, дочь моя, -- сказал Сашка Каменский. -- Там это все
окружено полной тайной. И жулить невозможно. Так что Тютькин честно выиграл.
Надо иметь в виду, что в нашем шестом "Б" (но может быть, и в
каком-нибудь другом классе, а возможно, вообще всюду на свете) народ был уже
вроде как взрослый, но в то же время вроде как маленький. Жизнь прекрасна в
своих противоречиях, как говорит ученый мальчик Лева Махервакс (а возможно,
что и еще кто-нибудь так говорит)...
В один прекрасный день (а вернее, в один обыкновенный понедельник) Сева
Первенцев вывесил стенгазету "За отличную учебу". На большущем толстом листе
ватмана были наклеены разные заметки, жульнически написанные крупными
буквами с огромными просветами между строчек, чтоб занять побольше места.
Тем же способом обычно пишутся письма какой-нибудь малоизвестной и
совершенно безразличной тете Анюте в Моршанск, "которая так тебя любит,. а
ты, свинтус, никогда ей не напишешь".
Рядом с заголовком был нарисован пионер-горнист, похожий на две
сросшиеся картошки, в которые сверху воткнут кинжал без ручки. А под
заметкой "Спасибо шефам" было намалевано уже черт знает что -то ли шеф, то
ли дерево, то ли трактор (в заметке речь шла о том, как шефы прислали
трактор для школьного сада).
-- Мы дураки, -- сказал Сашка. -- И даже более того! У нас же есть
Тютькин!
И все страшно удивились, как это им раньше не пришло в голову вовлечь
Тютькина. Во-первых, это бы его воспитало. Недаром же во многих пионерских
повестях -- есть такие повести, которые не надо путать с настоящими! --
самого неисправимого всегда выбирают в редколлегию, и он исправляется.
Во-вторых, по замечанию Сашки, одно это уже как-то подняло бы унылую
стенгазету шестого "Б" над всеми прочими, столь же унылыми.
Словом, на перемене к Тютькину явилась делегация из руководящих ребят
класса. Эта делегация говорила соответствующие моменту слова. Приблизительно
те же, которые несколько ранее говорили делегаты вольного Новгорода, чтобы
вернуть покинувшего их князя Александра Невского. И почти те же, которыми
чуть позже бояре уговаривали Ивана Грозного не обижаться, а ехать к себе в
Москву и царствовать.
-- Ладно, -- сказал в конце концов художник Тютькин. -- Раз так, я буду
рисовать вам стенгазету.
-- А ты потом просмотри с идейной стороны, -- сказала Кипушкина Севе
Первенцеву, и тот даже руками развел: дескать, учи ученого!
И Тютькин сделал чудную стенгазету. Она почти целиком состояла из
рисунков. К двойному удовольствию ребят, которым раньше не было житья от
редактора Севы, с каждого -- даже с Коли! -- требовавшего заметок на
животрепещущие темы дня. Можете мне поверить, что это были прекрасные
рисунки. И тут уже сбежалась смотреть вся школа. И даже в самом деле пришел
какой-то десятиклассник -- здоровенный и в очках, -- и он спросил: "Кто это
так у вас здорово рисует?"
-- Вот он, -- растерянно прошептал Ряша, совершенно потрясенный тем,
что выдуманный им десятиклассник вдруг действительно пришел и даже вдруг
страшно, поскольку протестовала она на бегу, торопясь с вещичками к
назначенной парте (чтоб Лева не передумал и не посадил кого-нибудь другого).
Потом, однако, дело пошло туго. Сашка, например, забраковал Ряшу,
откровенно сказав Леве на ухо:
-- Мне с ним интересно разговаривать не больше семнадцати минут. А что
я буду делать на остальных уроках?
-- Учиться, -- неуверенно сказал Лева.
Я забыл отметить -- а это, наверное, существенно, -- что в эти
знаменательные дни в перерывах между пересаживаниями проходили нормальные
уроки. (Нельзя сказать, что совсем уж нормальные, но все-таки географичка
пыталась спрашивать географию, а англичанка -- английский.) На седьмой "Б"
посыпались колы и двойки. Адочка потеряла сон и ходила по школе,
пошатываясь, время от времени поглядывая в зеркальце на синие круги под
прекрасными своими глазами. Но свободу не отменяла. И Завучмарьванна ничего
ей не говорила, хотя уже второй день носила в сумочке копию русачкиного
заявления в районо, начинавшегося словами: "Считаю своим педагогическим
долгом довести до вашего сведения..."
А седьмой "Б" продолжал мучиться собственной вольностью. Снова и снова
возникали и лопались проекты один другого фантастичнее. Предлагалось все
решить чемпионатом по шашкам, или лыжными соревнованиями, или с помощью
обычной проверенной считалочки "На златом крыльце сидели".
Кончилось тем, что Юра Фонарев влез на парту (вернее, на две парты:
одной ногой на свою, другой -- на Левину) и потребовал, чтоб все сели так,
как сидели до народовластия...
-- ...как исторически сложилось, -- сказал он.
-- По божьей воле? -- с наивозможнейшей иронией спросил Лева, сильно
обидевшийся за свою науку.
И тут вдруг класс раскололся. На две партии. Причудливая трещина прошла
не только по классному журналу, но -- как выразился поэтический Ряша -- по
человеческим сердцам. Так что по разную сторону баррикад оказались даже
такие друзья, как Лева и Юра, которых невозможно было бы разлить водой (хоть
целым Атлантическим океаном). И вот -- враги!
И Машке пришлось из высших соображений порвать с Юрой и встать под
Левины знамена, поскольку принять лозунг "Пусть будет, как было" -- это
значило добровольно отказаться от свободы.
Вдруг кто-то произнес слово "бойкот".
Неизвестно, кто именно это сказал. Нельзя даже установить, какая партия
объявила его первой. Но, по простодушному определению Коли, "дело сразу
завернуло на мороз".
С представителями противной стороны нельзя было разговаривать, ходить
рядом (сидеть приходилось!), обмениваться вещами и учебниками, пить и есть.
Коля, машинально съевший кусок Сашкиной булки, был обличен и опозорен своими
новыми единомышленниками. И с ужасом обнаружил, что никогда в жизни не
подвергался таким притеснениям и не сталкивался с таким количеством
запретов, как именно в эти дни полной свободы.
За два года, прошедшие после предыдущего бойкота, класс заметно
прогрессировал. Тот бойкот (клеймили позором Севу Первенцева, нумеровавшего
в лагере свои личные конфеты) был просто детской самодеятельностью. Теперь
дело было поставлено железно.
Но, честно говоря, радости от этого железа не имел никто. Из высших
соображений участникам бойкота приходилось водиться с теми, кого они раньше
терпеть не могли, и отвергать самых милых и симпатичных друзей, волею случая
оказавшихся иноверцами.
Сношение с неприятелем ужасно каралось, поэтому то и дело вспыхивали
нечаянные скандалы. Гена что-то такое спросил у художника Тютькина, как у
своего, а оказалось, что тот из другого лагеря. Пришлось всем составить
списки своих единомышленников и врагов и вызубрить их, чтоб не перепутать.
В связи с наступающим Новым годом и школьной елкой пришлось образовать
две елочные комиссии, естественно, враждебные друг другу. И поскольку
фонаревцы готовились к костюмированному балу, Левины последователи
(махерваксовцы) вынуждены были объявить новогодний вечер туристской песни с
обязательной явкой в ковбойках и лыжных штанах. Машка, у которой
только-только появилось роскошное красное платье с вырезом, перетерпела эту
новость, сжав зубы. Но некоторые девочки из ее партии, менее сильные духом,
даже плакали.
На четвертой контрольной по математике стало ясно, что Машка ничего не
может решить, захлебывается и вот-вот утонет (не в каком-нибудь там
переносном, а самом прямом смысле, поскольку у нее уже имелась одна двойка,
еле-еле замазанная последующей троечкой). И Юра в полном отчаянии нарушил
долг -- не ученический, разумеется, а бойкотовый! -- и послал ей шпаргалку.
Но Машка передала ее назад, не распечатав, хотя глаза ее почему-то
наполнились слезами.
-- Это были гордые слезы, -- сказал впоследствии Лева.
Ну, я не в силах перечислять все космические, крупные, средние и малые
неприятности и осложнения, вызванные бойкотом. Несчастная Анюта Козлович, у
которой день рождения попал на 24-е, вынуждена была пригласить из
политических соображений всех своих врагов и отказать почти всем, кого
любила, и даже художнику Тютькину. Экскурсия в Новодевичий монастырь,
придуманная старостой кружка юных, историков Юрой Фонаревым, отправилась в
это славное место без Юры и большинства кружковцев. Потому что первыми в
автобус сели махерваксовцы и сношения с неприятелем избежать было бы
невозможно.
Юра зачем-то прочитал вслух мокнувшее на стене объявление, написанное
утром школьным завхозом, любителем краеведения:
ЖЕЛАЮЩИЕ УЧАЩИЕСЯ ЕХАТЬ НА ЭКСКУРСИЮ В НОВОДЕВ. МОНАСТЫРЬ, ЗАПИСЫВАТЬСЯ
У ЗАВХОЗЧАСТИ.
Потом Юра свистнул и сказал странное слово:
-- Фарщемпщ!
Неизвестно, что означает это слово, во всяком случае, оно на редкость
точно передавало Юрино состояние.
Во время этих катастроф в седьмом "Б" внезапно объявилась и возвысилась
новая крупная фигура. Это был некий Женя Доброхульский, мальчик с разными
глазами и ватой в ушах. Он учился в классе первый год, да к тому же заболел
где-то в начале первой четверти и только теперь выздоровел. Он появился на
третий день бойкота и, естественно, ничего не знал о смутах, раздиравших
седьмой "Б", и ни к какой партии не принадлежал.
Вот такое положение человека, стоящего над схваткой, сразу подняло
этого Доброхульского на недосягаемую высоту. Лучшие люди обоих лагерей
ходили к нему жаловаться на интриги неприятеля и требовали беспристрастного
суда. И за какие-нибудь несколько часов этот тихоня, этот ушастик вдруг
надулся, заважничал, и, прежде чем что-либо сказать, непременно пыхтел, а
сказавши, обязательно добавлял: "Вот так это выглядит с объективной точки
зрения".
С помощью тихого Жени классовая борьба достигла уже совершенно
мартеновского накала. Как-то сам собой осуществился Машенькин проект, и в
седьмом "Б", безусловно, не осталось никого, кому бы не было плохо!
После уроков в класс вбежала Ариадна Николаевна и, остановившись в
дверях, вдруг спросила очень тихо и устало:
-- Ну что, люди? Хорошо вам?
Никто ничего не ответил.
-- Так что же делать? -- спросила Адочка еще тише.
-- Не знаем, -- сказал Коля.
-- И я не знаю, -- сказала Адочка почти шепотом и почти заплакала. (Не
могу объяснить, что значит "почти заплакала", но это точно.)
-- Я знаю, -- сказал вдруг Лева, и голос его прогремел как гром. --
Придется сесть, как сидели.
И партия махерваксовцев со вздохом облегчения ликвидировалась.
Фонаревцы проявили великодушие и не стали ликовать по поводу
самоубийственной речи неприятельского вождя. Только Ряша что-то такое
пискнул, мол, наша взяла, но незамедлительно схлопотал по шее от
справедливого Гены.
И сразу настало мирное время. И Сашка как ни в чем не бывало достал
свой марочный альбом. И председатели двух елочных комиссий ринулись друг к
другу, как родные братья после двадцатилетней разлуки. И бывшие Левины
единомышленницы кинулись рисовать вытачки и рюшечки, лихорадочно наверстывая
упущенное в период ковбоек и лыжных штанов. И Кипушкина официально подошла к
Гене и попросила данные о том, сколько ребят в классе работает над собой.
-- Шестнадцать, -- ответил Гена.
-- Это много.
-- Ну тогда десять, -- сказал Гена, чтобы поскорее отвязаться.
-- Десять, пожалуй, -- важно сказала Кира. -- Только не десять, а
девять -- гладкие цифры хуже...
А Юра Фонарев подошел к Леве, положил ему руку на плечо и сказал, что
вчера по радио объявили: следующее солнечное затмение в нашем городе будет
12 ноября 1996 года. И оно будет недолго, всего только две минуты.
-- Надо не прозевать, -- озабоченно ответил Лева.
ХУДОЖНИК ТЮТЬКИН -- СЫН ОРЛОВА
Первые люди, пришедшие в понедельник в шестой "Б" -- Юра Фонарев, Сашка
Каменский и Машка, -- вдруг обнаружили, что они вовсе не первые. В этот
ранний час у доски уже торчал художник Тютькин и что-то такое малевал мелом.
-- Ой, -- сказала Машка, взглянув на его художество. -- Смотрите, ребя,
как здорово!
-- Ого, -- сказал Юра.
А этот пижон Сашка надул щеки, посмотрел одним глазом сквозь дырочку в
кулаке, отошел на два шага, снова посмотрел и сказал:
-- Просто Иохим Рембрандт ван Рейн! Винцент Ван-Гог и Василий Иванович
Суриков.
Художник Тютькин самодовольно засопел и спросил небрежно:
-- Кроме шуток?
-- Кроме, -- сказала Машка. -- Абсолютно кроме. Он зверски похож!
И потом каждый трудящийся, входя в шестой "Б", обязательно говорил
что-нибудь вот этакое:
-- Гений!
-- Но Коля! Прямо как живой!
-- А ухо-то, ухо! Ну, точно.
-- Что там ухо? Все точно!
А хорошенькая кисочка Машенька (учтите, это не Машка, а Машенька,
совсем другая, совершенно другая девочка)... Так вот, Машенька спросила:
-- А артиста Рыбникова срисовать можешь?
-- Почему с р и с о? -- высокомерно сказал Тютькин. -- Не с р и с о, а
на - ри - со... -- и торжественно закончил, -- вать.
Посыпались заказы. Трудящиеся хотели увидеть дружеский шарж на Адочку
(в смысле на Ариадну Николаевну), карикатуру на завуча, портрет Гагарина,
атомную лодку и еще там всякое разное. Тютькин томно кланялся и ничего
определенного не обещал.
-- А мне голубя, -- сказала Машка.
-- Мира? -- спросил Тютькин, впервые проявив интерес.
-- Нет, просто. Сизаря.
-- А ты гоняешь? -- почтительно удивился Тютькин, который, конечно,
знал, что Машка свой парень. Но чтоб до такой степени!
Но так он и не выяснил (и мы тоже не узнаем), гоняет или не гоняет.
Потому что в ту самую минуту появился Коля. И все завопили:
-- Коля! Коля! Смотри, Коля, как тебя здорово Тютькин нарисовал!
Коля посмотрел на курносую, ушастую, лупоглазую рожу, намалеванную на
доске.
-- Почему это меня? -- спросил он, внимательно оглядев честную
компанию.
-- А кого же?! -- закричали все. -- Ты только посмотри.
-- Ну, Тютькин, кого ты нарисовал? -- негромко спросил Коля и взял
художника за шкирку (а я забыл сказать, что этот квадратный Коля со своей
круглой башкой был самый сильный человек всех шестых классов).
-- Не тебя-я-я! -- завопил Тютькин.
-- Как же не тебя?! -- закричали любители справедливости. -- Смотри,
вот ухи. И бровь -- одна вверх, другая прямо!
-- Значит, меня? -- сердечно спросил Коля и поднял бровь так, что все
ахнули: до чего похоже. -- Меня, значит? -- и сел верхом на Тютькина.
-- Не тебя-я-я!
-- А кого же, если не Колю? -- настаивали правдолюбцы. -- Как не стыдно
врать, Тютькин?
Может, Тютькину и стыдно было врать, но на нем же сидел Коля, и это,
наверно, сильно мешало...
Вы, пожалуйста, не осуждайте весь шестой "Б", в котором, конечно, много
вполне порядочных и благородных людей. Просто рисунок был слишком обидный,
и, честно говоря, каждый на месте Коли мог бы обидеться. Конечно, будь на
его месте, скажем, Сашка Каменский, он бы парировал выпад художника
какой-нибудь блестящей эпиграммой, которая, может быть, кончалась бы
как-нибудь убийственно (например: "Эх ты, Тютькин, Тютькин, Тютькин, ты
художник, но свинья").
А председатель совета отряда Кира Пушкина, будь она на месте Коли, она
бы, пожалуй, притащила художника на совет отряда и поставила бы такой
моральный вопрос, что ему было бы в сто раз тошнее, чем если бы на нег сели
два Коли и даже четыре Коли. Но надо учитывать, что Коля не имел ни власти,
ни остроумия. И что же му еще оставалось, кроме как сесть на Тютькина? Вот
он сел, и сидел, и не знал, как ему быть дальше.
-- Не тебя-я... А... а Ваську Трубачева... Из второй школы.
-- Вот видите, -- с облегчением вздохнул Коля и сразу же честно слез с
Тютькина. -- Трубачева кого-то...
-- Дурак ты, -- сказал Сева Первенцев. -- Васек Трубачев -- это не из
какой не из школы. Это книжка такая есть.
Тогда Коля треснул художника по шее, стер рукавом его произведение и
написал на доске:
СМЕРТЬ ТЮТЬКИНУ!!!
-- А у тебя в самом деле уши преступника, -- вызывающе сказала Машка,
которая, конечно, не боялась Колю и вообще никого не боялась.
-- Ты у меня еще заплачешь -- пообещал Коля Тютькину, -- четырнадцать
раз заплачешь!
(Я затрудняюсь вам объяснить, почему именно четырадцать, а не
шестнадцать и не девять, но вот так он сазал.)
-- А меня нарисуешь -- пулей из пионеров вылетишь, -- сказал почему-то
Сева Первенцев, член совета дружины.
А благородный рыцарь Юра Фонарев пресек:
-- Только троньте кто-нибудь Тютькина. Будете знать!
Но после уроков Тютькин на всякий случай все-таки потолкался минут
десять в уборной третьего этажа (чужого, шестой "Б" на втором). Добрый Ряша
(Вовка Ряшинцев) оставался с ним, развлекая художника отвлеченными
разговорами
Когда стало ясно, что Коля уже ушел, они покинули укрытие и спустились
в раздевалку.
-- Ничего, -- сказал хилый Ряша, проживший в школе далеко не безбедную
жизнь. -- Ничего такого особенно страшного. Ты сравнительно мало пострадал,
зато как все восхищались, и даже один из десятого класса -- я забыл как его
зовут, такой здоровенный, в очках -- специально приходил спрашивать, который
тут у нас художник.
Про парня из десятого добрый Ряша придумал, но, к сожалению, это не
утешило Тютькина.
-- Нет, -- грустно сказал художник. -- Ну его! Вообще все это к чертям
собачьим.
-- Вот ты как! -- осуждающе сказал Ряша. -- Ты хочешь рисовать как
хочешь и еще хочешь, чтобы тебе ничего за это не было. Ишь ты, какой ушлый!
-- Я не ушлый, -- сказал Тютькин, -- и я ничего не хочу.
Ряша просто не знал, как теперь его развеселить, бедного Тютькина. Он
рассказал ему страшно смешной анекдот про кошку, которая умела говорить
"гав", и обманутые мыши выходили из нор: -- думали, что это вовсе собака...
А кошка их съедала и говорила: "Видите, как полезно знать иностранные
языки".
-- Смешно, -- сказал Тютькин уж совсем отчаянным голосом. -- Очень
смешно!
Что бы еще вот эдакого придумать? Шлепнуться, что ли, для смеха? Или
что? Нельзя же допустить, чтобы человек так отчаивался. Ряша сам иногда
отчаивался и знал, как это тяжело.
Они как раз шли мимо ларька "Фрукты", в котором почему-то торговали
рыбными консервами и луком. "Имеется лук репчатый" -- было написано
карандашом на бумажке.
-- Эй, гусь лапчатый, купи лук репчатый, -- сказал Ряша и толкнул
художника плечом, показывая, что ужасно веселиться. Но Тютькин, оказывается,
и не слышал.,
-- Я больше на доске не буду, -- мрачно сказал он. -- Просто буду так
рисовать, для себя. На бумаге...
И он, правда, стал рисовать просто так: на бумажках, на промокашках,
кажется, даже на ластике. Что он там рисовал -- это было неизвестно.
Поскольку стоило кому-нибудь подойти и задышать ему в затылок, как Тютькин
сразу закрывал свое художество обеими руками и говорил либо сердито: "Давай,
давай, что тебе надо?", или (если человек был уж очень хороший) просительно:
"Ну, слушай, не надо, пожалуйста".
И все было ничего, пока не случилось одно ужасное происшествие...
Тютькин на географии по обыкновению что-то такое рисовал. Но тут вдруг
географичка его вызвала и спросила про рельеф Индии.
-- Рельеф Индии очень разнообразный, -- сказал Тютькин. -- Там есть
горы и долины и остальное.
Пока он все это объяснял, Машенька, сидевшая на соседней парте,
тихонько стащила тютькинский рисунок и просто завизжала, увидев, что там
такое нарисовано.
Она сразу пустила листок по рядам. И все по очереди тоже взвизгивали и
говорили: "Вот это да!"
Некоторые говорили это очень громко, поэтому географичка прервала
тютькинскую мысль про то, что Гималайские горы самые высокие, и строго
спросила:
-- Что там у вас происходит?
Весь класс так невинно и преданно смотрел на географичку, что, будь она
поопытнее, она бы сразу поняла, сколь важное происшествие случилось в
классе. Но она была еще молоденькая, еще не все знала про трудящихся из
шестого "Б" и прочих подобных.
На перемене художник Тютькин бегал по классу и каждому по очереди
кричал:
-- Отдай, гад, рисунок! Ну отдай!
-- Это не по-пионерски, -- сказала Кира Пушкина, председатель совета
отряда.
-- Что? -- спросил Тютькин.
-- Все, -- сказала Кира Пушкина, которую Сашка Каменский когда-то
окрестил "Кипушкиной, Могушкиной, Никемнепобедишкиной". -- Все не
по-пионерски: и делать любовные гадости, и рисовать их, и воровать без
спросу чужие рисунки.
-- Конечно, -- заржал Юра Фонарев. -- Это ты прекрасно сказала.
Воровать без спроса нехорошо. Ты сперва спроси разрешения, а потом воруй на
здоровье.
-- Я бы на твоем месте не очень-то стала бы смеяться, -- торжественно
заявила Кипушкина и показала Юре рисунок.
-- Ах, гад! -- завопил Юра и прямо задохнулся. Вы не подумайте, никаких
там гадостей не было.
Просто Тютькин очень хорошо нарисовал Юру Фонарева с одной девочкой.
Как они стоят в 11 часов вечера, держась за руки, у Юриного подъезда.
Все было до такой степени точно и хорошо нарисовано, что невозможно
было не узнать, кто нарисован, и где, и когда (поскольку на часах было 11.10
и рядом горел фонарь, чего днем не бывает).
Юра так и стоял, ловя воздух раскрытым ртом. А эта кисочка Машенька
улыбнулась ему и промурлыкала:
-- Оч-чень р-реалистично нар-рисовано. Очень большой талант!
-- Это донос, -- сказал, наконец, Фонарев, испепеляя Тютькина взглядом.
-- Низкий, подлый и коварный донос. Я думал, ты человек... а ты... Ты...
Он повернулся и выбежал из класса. И несчастный Тютькин побежал за ним,
крича:
-- Я человек! Я человек! Я не виноват!
-- Гений и злодейство есть вещи несовместные, -- сурово сказал Лева
Махервакс, лучший фонаревский друг. -- Сначала думать надо, что рисуешь, а
потом рисовать...
Но разве художник Тютькин виноват? Он же рисует по впечатлению, то есть
по-честному-что видит. Он же хочет получше нарисовать, а за это вот всю
дорогу горит синим пламенем.
-- Почему синим? -- спросил ученый мальчик Лева, не признававший разных
литературных образов. -- Раз у тебя такие вредные впечатления, так лучше ты
не рисуй вовсе, не делай людям зла.
А добрый Ряша сказал, что нельзя обвинять Тютькина. Он же не для зла.
Просто такое у человека свойство: рисовать все из жизни. Но, конечно,
объективно (именно так он и сказал: "объективно"). Лева прав: раз уж у тебя
такое свойство, то надо самому за собой следить. Железно! А то нарисуешь
какое-нибудь зло, вроде как сейчас Юрке Фонарю.
И потом Ряша по своему обыкновению рассказал подходящий пример. Будто
бы у него был в городе Харцизске один знакомый, сослуживец отца по фамилии
Бородецкий, у которого тоже было одно свойство. Он мог кого хочешь
загипнотизировать. Вот только посмотрит вот так (Ряша сделал зверское лицо,
выпучил глаза и заскрипел зубами) -- и сразу кого хочешь загипнотизирует. И
тот сразу заснет, или раздаст всем свои деньги, или кинется с пятнадцатого
этажа (это в Харцизске-то с пятнадцатого этажа!).
Так вот этот Бородецкий всегда чувствовал свою ответственность: когда
спал или пьяный напивался -- всегда крепко привязывал себя к кровати, чтобы
нечаянно не нагипнотизировать какой-нибудь вред, какой-нибудь черт те что.
Но прекрасный поучительный рассказ Ряши пропал даром, поскольку Тютькин
совершенно ничего не слышал. Он смотрел в потолок и думал свою исключительно
невеселую думу. Но Ряша все равно не оставил художника в беде. Он был
человек хилый, малорослый и невлиятельный, и ему очень нравилось, что вдруг
представилась возможность кому-то подавать ценные советы и вообще
покровительствовать. Ряше еще никогда не удавалось кому-нибудь
покровительствовать. И поэтому он был рад и, пожалуй, даже упивапся новым,
захватывающим занятием.
-- Вот вы все убиваете в нем художника, -- обличал он своих ребят. --
Видите, до чего человека довели. Народ!
-- А чего он такой слабонервный? -- презрительно сказал Лева Махервакс,
как известно, несмотря на свою ученость, круглый год обливавшийся холодной
водой. -- Художнику особенно надо иметь железные нервы. Искусство -- это
война нервов.
Ряша, подумав, с ним согласился и немедля занялся воспитанием
тютькинского характера.
-- Нет, ну в самом деле, -- говорил он, проважая художника на 3-ю улицу
Восьмого марта. -- Действительно, ты должен стараться, чтобы всем было
хорошо от твоих рисунков. А кроме того, воспитывать волю. Иначе тебе же хуже
будет.
-- Хуже не будет, -- сказал Тютькин.
-- Ого, еще как может быть хуже! В тысячу раз, в сто двадцать тысяч
раз. Ты, мальчик, просто жизни не знаешь!
-- А ты много знаешь, -- огрызнулся Тютькин. -- Вот за это тебя три
раза в неделю и бьют по шее.
Высказывание было, конечно, непродуманное, поскольку последний раз по
шее били именно Тютькина. Но великодушный Ряша не стал намекать на это. Чего
уж там...
Между тем неприятности у Тютькина вдруг кончились. Никого он не
рисовал, и за это никто к нему не приставал. Если ему уж очень хотелось
что-нибудь изобразить, то он брал химический карандаш и малевал на своей
ладони. Нарисует, полюбуется, потом плюнет и сотрет.
И вид у него был не то чтобы счастливый, но, во всяком случае,
умиротворенный. Он поправился на 3 килограмма 400 граммов и даже получил
четверку по алгебре, что для Тютькина было невообразимое достижение.
Вдобавок ко всему этому он еще выиграл по денежно-вещевой лотерее
какой-то ковер машинной работы.
И весь класс сначала недоумевал, зачем Тютькину ковер машинной работы.
А когда выяснилось, что можно получить деньгами, смеяться перестали.
И Машенька даже распустила слух, будто бы у Тютькина есть какой-то
приятель, который на лотерейном тираже крутит барабан и вытаскивает билетики
с выигрышем. И будто он для Тютькина по знакомству хотел вытащить даже
"Москвича", но в последний момент забоялся и вот вытащил ковер.
-- Глупа ты, дочь моя, -- сказал Сашка Каменский. -- Там это все
окружено полной тайной. И жулить невозможно. Так что Тютькин честно выиграл.
Надо иметь в виду, что в нашем шестом "Б" (но может быть, и в
каком-нибудь другом классе, а возможно, вообще всюду на свете) народ был уже
вроде как взрослый, но в то же время вроде как маленький. Жизнь прекрасна в
своих противоречиях, как говорит ученый мальчик Лева Махервакс (а возможно,
что и еще кто-нибудь так говорит)...
В один прекрасный день (а вернее, в один обыкновенный понедельник) Сева
Первенцев вывесил стенгазету "За отличную учебу". На большущем толстом листе
ватмана были наклеены разные заметки, жульнически написанные крупными
буквами с огромными просветами между строчек, чтоб занять побольше места.
Тем же способом обычно пишутся письма какой-нибудь малоизвестной и
совершенно безразличной тете Анюте в Моршанск, "которая так тебя любит,. а
ты, свинтус, никогда ей не напишешь".
Рядом с заголовком был нарисован пионер-горнист, похожий на две
сросшиеся картошки, в которые сверху воткнут кинжал без ручки. А под
заметкой "Спасибо шефам" было намалевано уже черт знает что -то ли шеф, то
ли дерево, то ли трактор (в заметке речь шла о том, как шефы прислали
трактор для школьного сада).
-- Мы дураки, -- сказал Сашка. -- И даже более того! У нас же есть
Тютькин!
И все страшно удивились, как это им раньше не пришло в голову вовлечь
Тютькина. Во-первых, это бы его воспитало. Недаром же во многих пионерских
повестях -- есть такие повести, которые не надо путать с настоящими! --
самого неисправимого всегда выбирают в редколлегию, и он исправляется.
Во-вторых, по замечанию Сашки, одно это уже как-то подняло бы унылую
стенгазету шестого "Б" над всеми прочими, столь же унылыми.
Словом, на перемене к Тютькину явилась делегация из руководящих ребят
класса. Эта делегация говорила соответствующие моменту слова. Приблизительно
те же, которые несколько ранее говорили делегаты вольного Новгорода, чтобы
вернуть покинувшего их князя Александра Невского. И почти те же, которыми
чуть позже бояре уговаривали Ивана Грозного не обижаться, а ехать к себе в
Москву и царствовать.
-- Ладно, -- сказал в конце концов художник Тютькин. -- Раз так, я буду
рисовать вам стенгазету.
-- А ты потом просмотри с идейной стороны, -- сказала Кипушкина Севе
Первенцеву, и тот даже руками развел: дескать, учи ученого!
И Тютькин сделал чудную стенгазету. Она почти целиком состояла из
рисунков. К двойному удовольствию ребят, которым раньше не было житья от
редактора Севы, с каждого -- даже с Коли! -- требовавшего заметок на
животрепещущие темы дня. Можете мне поверить, что это были прекрасные
рисунки. И тут уже сбежалась смотреть вся школа. И даже в самом деле пришел
какой-то десятиклассник -- здоровенный и в очках, -- и он спросил: "Кто это
так у вас здорово рисует?"
-- Вот он, -- растерянно прошептал Ряша, совершенно потрясенный тем,
что выдуманный им десятиклассник вдруг действительно пришел и даже вдруг