Страница:
потом все очутились перед железной клеткой, в которой стоял здоровенный
железный ящик без двух стенок. Это была клеть. Вроде как лифт в министерстве
сельского хозяйства, но только без всякой красоты... . .
Когда клеть после трех звонков пошла вниз, сердце у Раи оторвалось и
полетело впереди нее. Она стояла сжавшись. Почти у самого ее лица бежала
черная мокрая бугристая стена. Клеть качало, и казалось, вот сейчас она
совсем оборвется и полетит уже сама по себе и будет лететь долго-долго, до
самого центра земли. Но вдруг машина замедлила ход, пол задрожал, что-то
загремело, и в глаза Рае ударил очень яркий, но какой-то мокрый свет.
-- Бы-стрень-ка! -- крикнул ей в самое ухо Костя Сергиевский. -- А то
промокнешь.
Между клетью и залитой электрическим светом пещерой, как стеклянная
ребристая дверь, стояла, вернее, падала сплошная вода. Вода гулко ударила по
Раиной каске, сделанной из какого-то чемоданного материала, по брезентовым
плечам, по рукам...
-- Ой,-- сказала Рая, а шахтеры громко засмеялись.
Невозможно описать, чего только не повидала Рая за три часа под землей.
Она шла по узенькому душному коридорчику, пригнув голову, заложив за спину
руки, чтоб собственная тяжесть тащила вперед, и у нее не хватало дыхания.
Потом ее вели по шпалам в широченном туннеле, и сильная воздушная струя
толкала ее в спину, заставляя чуть ли не бежать. Потом они все ползли на
брюхе вверх по какой-то угольной щели, где гремело и сотрясалось что-то
железное.
А в конце этой щели работала машина. И в зыбком электрическом свете
чернолицый, белозубый, веселый, как артист, парень управлял сумасшедшей
жизнью ее железных клыков и пик, грызших, рубивших, долбивших угольную
стену.
-- Вот как раз моя работка,-- проорал Рае в ухо ее новый знакомый Костя
Сергиевский, передовой шахтер. -- Ничего? А?
И потом, в итээровском зале шахтной столовой, где был устроен
торжественный банкет, Рая с почтительным удивлением смотрела на полную
инженершу, и на этого разбитного красавца Костю, и на всех остальных
шахтеров, весело подливавших гостям водочку и подносивших закусочку.
Хозяевам было очень лестно, что гости из курортного края, где вольный
воздух и солнышко, были так поражены их шахтой. И они стали важничать и
объяснять свою настоящую цену. Один пожилой дядя, в горном мундире с двумя
полосками в петлицах, сказал исключительно красиво:
--Шахтер самый гуманный человек на свете, потому что он уходит во тьму
и сырость, чтобы добыть людям свет и тепло.
Товарищ Шифман из редакции сразу записал на бумажной салфетке эти
великолепные слова. И захотел записать еще фамилию их автора. Но не стал,
так как оказалось, что тот товарищ в горном мундире -- главный бухгалтер
треста и лично во тьму и сырость не ходит.
-- От люди! От это люди! -- громко восхищалась Рая, уже выпившая, под
Костиным нажимом, две стопки перцовки.
И товарищ Емченко был под большим впечатлением. Он выбрал себе
соответствующего.собеседника -- секретаря горкома -- и принялся выпытывать,
как же все-таки удается завлечь людей вот на такую работу, какие в этом
смысле принимаются меры. Шахтерам и самому секретарю горкома сильно не
понравились эти расспросы. И Рая, которой спьяну было море по колено, тоже
влезла в разговор и сказала, что мерами тут ничего невозможно сделать -- тут
нужна душа, с одной стороны, и хороший заработок -- с другой. Хозяева шумно
одобрили эти ее слова и специально выпили за Раино здоровье и пожелали ей
хорошего жениха-врубмашиниста (в том случае, ежели она еще незамужняя). А
руководитель делегации товарищ Шумаков из обкома недовольно сказал товарищу
Емченко:
-- Что же вам непонятно? Это патриотизм советских людей!
В предпоследний день Рая наконец встретилась со своей Ганной Ковердюк,
ударницей свекловичных полей. И странное дело, она ей не понравилась.
Судя по разговору, уже давно забыла та Ганна свои свекловичные поля и
звено, в котором она когда-то прекрасно работала и вышла в знатные люди. Не
любила Рая таких бойких баб, ловких на выгодное слово, что ни попадись
повертающих на свою пользу. Пока они были в облисполкоме, она, например, при
Рае выпросила своему племяшу "Победу" за наличный расчет без очереди.
Эта толстенная тетка в деревенской косыночке и синем богатом шевиотовом
костюме, с орденом Ленина на громадной груди, всюду совалась вперед и еще
Раю тащила. Когда они были во Дворце культуры, туда пришел какой-то
фотокорреспондент. Так эта Ганна Ковердюк вдруг ни с того ни с сего стала
обнимать и целовать Раю. И не отпускала (хотя та ее тихонько отпихивала) до
того самого момента, когда кончилась съемка.
И Рая подумала, что Ленину, наверно, было бы противно узнать, что его
орден носит вот такая бессовестная тетка. Она сказала своим, что не хочет
соревноваться с этой Ганной Ковердюк, неинтересно ей. Но тогда товарищ
Емченко и товарищ Шифман очень строго указали, что это с ее стороны
политическое недомыслие. Потому что ее дружба с товарищем Ковердюк стала
фактом всесоюзного значения. И не ей отменять.
Рая вернулась в Гапоновку почему-то злая-презлая. Правда, отчасти это
можно было объяснить ее беременностью -- шел уже пятый месяц. Но было тут
еще что-то.
Она вдруг заметила, что Петр -- единственный из всех в совхозе -- до
осени сохранил зимнее лицо: ни капельки не загорел. И эта мелкая подробность
показалась ей стыдной для Петра и обидной для нее самой как его жены.
Но это была страшная несправедливость. Петр на новом своем месте был,
может, самый горький труженик в Гапоновке. С этой работой не доставалось ему
ни сна, ни роздыху.
Он даже вечером уходил в контору и пропадал там до двенадцати, а то и
до часу -- времени по сельским понятиям немыслимо позднего.
По вечерам Рая с Анной Архиповной шили распашонки для будущего младенца
и тихонько ругались между собой. Мать говорила, что поискать надо такую
дурынду, как Райка, которая определенно упускает мужика. Вот она грубит ему
и строит разные придирки. А между тем наступает такой срок, когда он не
будет получать своей положенной утехи и вполне может куда-нибудь
откачнуться. Даже, возможная вещь, он уже откачнулся. Потому что у людей
таких поздних занятий не бывает.
-- Ах, мама, не говорите дурныць,-- отмахивалась Рая.
-- А Клавка? Знаешь, как она теперь смотрит?
-- Что Клавка? Да она, из-за бедного Гены, даже разговаривать с Петей
не хочет...
-- А в таком деле разговоров не требуется.
-- Перестаньте вы, мама. И так тошно...
Бывало, вдруг начинала Анна Архиповна совсем с другой стороны:
-- Вот не цените вы, молодежь, что вам дадено, разбаловала вас советска
власть. Я девчонкой как-то на пасху конфеты ела, карамельки. Попадья Анфиса
угощала, так до сих пор помню -- чисто праздник. Или в первый раз на моторе
вместо пешего хода на дальний огород проехалась. А вам не то что конфеты или
там машины, а и дворец культурный, и санаторий, и муж -- начальник и
красавец, ну не знаю что! И все недовольны, все бога гневите.
-- При чем тут, мама, муж-начальник?
-- При том! Заместо того чтоб денно и нощно благодарить бога и
партию-правительство, вы все кривитесь, як та середа на пятницу, и
цапаетесь. Чего-то вам недодано! Вынь да положь полное счастье, оно по
закону прописано.
-- А вам что, мамо, нравилось несчастной быть?
-- Дело не в том, что нравилось. Ясное дело, не нравилось! Но я
понимала -- выпадет какая радость, хоть малая, хоть какая, -- держись за нее
-- руками, ногами, зубами. Всякая радость -- как золото с неба, удивляться
ей надо...
-- Ой, мама, это я на вас удивляюсь! Какая с такими мыслями может быть
жизнь?
А однажды ночью Рая проснулась одна и вдруг сама испугалась. Она
накинула платьишко и, непонятно почему плача, побежала в контору. Она бежала
по черной поселковой улице, под собачий лай, и страшные мысли о Петровой
измене прыгали в ее пылающей голове.
В комнате партбюро горел свет. За столом, положив голову на руки, спал
Петро. Рая кинулась его целовать, но он отстранился. Потом поднял на нее
замученные глаза и сказал:
-- Что ты, что ты... Тут нельзя...
-- Чего ж ты, Петенька, сидишь изводишься? На это он ответил, что
теперь все работники руководящего состава сидят! И повыше сидят! И совсем
высокие сидят до ночи. Вот третьего дня позвонили в два часа ночи в Чорницы
из обкома -- товарищ Дынин, третий секретарь, позвонил за справкой. А в
Чорницах в парткоме -- представляешь! -- никого...
-- Ну и что? -- спросила Рая.-- Он, наверно, утречком еще раз позвонил.
Петр только руками развел от такого недопонимания. Конечно, еще расти и
расти Рае до полной политической, сознательности.
Вообще, он давно хотел с ней поделиться как с другом своими
переживаниями. Он когда шел на новую работу, не представлял себе, какая тут
ответственность и широкий размах. Буквально все держишь на своих плечах и за
все отвечаешь головой. Вот приезжают разные товарищи и строго спрашивают, за
что только хочешь -- тут тебе и плохая агроагитация, и недобор плановой
суммы по займу укрепления и развития, и закрывание глаз на деляческий подход
директора. И все с него, с Петра.
Вот она там ездила и наслаждалась, а он получил выговор в учетную
карточку. Вместе с директором Федором Панфилычем. За подготовку
механизаторов.
Это был для Петра очень большой моральный удар. Хотя товарищ Емченко
прямо сказал, что считает его неплохим секретарем, а взыскание -- Петр
должен понимать -- имеет не личный смысл. Дело в том, что райкому строго
указали. (Вообще сейчас на этот вопрос -- на молодых механизаторов -- вдруг
обращено внимание). И нельзя не реагировать, нельзя не ударить конкретных
виновников. Ведь воспитывать нужно на конкретных примерах, как
положительных, так и отрицательных...
"Политика!" --сказал товарищ Емченко и поднял указательный палец.
И когда Петр все это пересказывал Рае, он тоже поднял палец и тоже
сказал: "Политика!"
Конечно, по сравнению с Петровыми, ее неприятности были совсем
маленькие. Но все-таки это были довольно большие неприятности. Вдруг Рая
заметила на некоторых лозах, с левой стороны по косогору, какую-то болезнь.
На листочках появились жирные желтые пятнышки, словно кто окропил их
машинным маслом. И потом от этих пятнышек потянулось что-то тоненькое,
прозрачное, похожее на паутину.
Директор Федор Панфилыч, который, при всех своих недостатках, здорово
понимал в винограде, сказал, что это мильдью -- очень плохая виноградная
болезнь -- и надо срочно спасать что можно...
Рая сразу позабыла про распашонки и про советы фельдшерицы Лины
Соломоновны, с рассвета дотемна бродила по косогору с тяжелым баком за
спиной, опрыскивала кусты голубоватой бордосской жидкостью, проверяла, не
перекинулась ли мильдью еще куда-нибудь. Это могли бы и девчонки сделать, но
Рае хотелось самой, Потом же соображениям, по каким матери стараются сами
ухаживать за хворенькими ребятами и без крайности не отдают их в больницу,
Петр очень интересовался этой историей. И волновался из-за нее. Он чуть
ли не каждый вечер расспрашивал Раю: какое ее мнение насчет данной болезни
-- отразится ли она на общих показателях совхоза, не сорвет ли выполнение
принятых соцобязательств. Он даже два раза сам приезжал на косогор, но
провел только краткие индивидуальные беседы с виноградарями. А общую, к
сожалению, провести не смог, так как все были страшно заняты.
...Но болезнь перекинулась на весь Раин косогор, и на следующий
Корытовский косогор, и на другую сторону шоссе, туда, где работали вторая и
третья бригады. И тут, как назло, кончились ядохимикаты.
Все, что было в совхозе, уже выскребли подчистую.
И в этот страшный момент сельхозснаб перекрестил красным карандашом
заявку, срочно посланную Федором Панфилычем. Сказал: у нас хозяйство
плановое -- до самого декабря никаких поступлений не будет.
Маслянистые пятна на листочках стали большие. С двухкопеечную монету...
Еще день, еще два -- и полная гибель...
Вечером Рая, плача от злости и горя, прибежала к директору. Федор
Панфилыч сидел за своим столом с мокрым полотенцем на голове. Он писал,
шевеля губами, вслух диктуя себе какие-то сердитые слова.
-- Пишу в Совмин,-- сказал он, вздохнув.-- Тыща тонн винограда -- к
чертовой матери! В райком ездил, в обком ездил... И хоть кричи, хоть
вешайся!
-- Может, телеграмму? -- спросила Рая. -- Молнию!
-- Все одно. Сегодня суббота, завтра выходной... Ой, беда, Рая, беда!
Кончилось все дело тем, что поздним вечером Федор Панфилыч с
экспедитором Васей и двумя верными людьми погрузили на полуторку три бочонка
вина. И погнали ее в Запорожскую область, к одному старому товарищу
экспедитора, всегда готовому выручить хороших знакомых. И всегда имеющему
эту возможность...
Словом, с ядохимикатами уладилось, с мильдью обошлось. Только с Федором
Панфилычем не обошлось. Пришло письмо от уполномоченного Госконтроля, и
товарищ Емченко приказал, чтоб по всей строгости: попался -- отвечай!
Было специальное партсобрание. И на повестке дня один вопрос:
персональное дело Федора Панфилыча...
Это было очень тяжелое собрание. Петр говорил речь насчет суровой
ответственности за поступок, граничащий с преступлением. И почему-то не мог
смотреть на Федора Панфилыча...
А потом, сколько он ни выкликал желающих высказаться, сколько ни
просил, чтоб товарищи были поактивнее, -- никто выступать не хотел. И вдруг
поднялся Павленко, заведующий молочаркой, который все еще состоял тут на
партучете.
-- Товарищи! Мы коммунисты, и мы обязаны говорить то, что думаем,-- это
он сказал совсем негромко, но все услышали, мертвая тишина была в зале, --
Федор Панфилович совершил преступление; Но разве мы не понимаем, почему? Мы
его строго осудим. Но разве нам все равно, почему он так сделал? Ведь он
пошел на это с отчаяния, чтоб спасти виноград.
А дальше он наговорил такого, что еще можно, в крайнем случае, сказать
в своей компании, но никак не в зале, где сидят полтораста человек. Он
сказал, что настоящие преступники -- те чиновнички, малые и большие, те
навозные души, которые оставили район без ядохимикатов и даже, сволочи, не
пошевелились, когда уже ясно было, что пожар... С них первый спрос!
Петру пришлось сказать, что это обывательское выступление. Если так
рассуждать, та тогда каждый станет преступничать! Но все равно спасти
собрание не удалось. Никто, кроме Гомызько и Петра, не поднял руку за
строгий выговор. И Рая не подняла (Петр это с горечью отметил).
Строгача Федору Панфилычу вкатило прямо бюро райкома. (И то три голоса
было "против".) А Павленко вызвал товарищ Емченко и предложил ему сняться с
партучета в совхозе, с которым он утратил производственную связь. А еще
товарищ Емченко сказал ему, что нехорошо с его стороны, нетактично было идти
против молодого секретаря и подрывать его авторитет.
Измученная: разными предположениями, Анна Архиповна наконец-то
объяснилась с зятем. Петр отвечал печально и откровенно и как-то сразу
убедил старуху. Она успокоилась и пожалела его, что вот такая досталась ему
нервная работа. Она даже высказала несколько критических замечаний, которые
могла бы оставить при себе, так как ни грамма не понимала в политике.
Анна Архиповна тут же, ни к селу ни к городу, рассказала историю, как
она однажды присела в церкви и как подошел дьячок Евмен и сделал внушение,
чтоб она не смела садиться во время службы. А Анна Архиповна ему на это
ответила, что лучше сидеть и думать о боге, чем стоять и думать о ногах.
-- Вы, значит, и в церковь ходите? -- огорчился -- Петр. -- И в бога
веруете?
Она ответила, что в церковь давно уже не ходит. Потому что поп в
Гапоновке молодой и халтурный. Но так в бога верует.
Петр сказал, что так -- это еще ничего.
Может, от работы, может, от телосложения, но носила Рая, аккуратненько:
почти ничего не было заметно. У других в это время уже пузо на нос лезет, а
она ничего. Даже в хоркружок не бросила ходить.
Но лучше бы она бросила, ей-богу. Вдруг, нежданно-негаданно, такая
неприятность случилась, такая беда! Они готовили к областному смотру
самодеятельности две новые песни: "Одинокая гармонь" и "На просторах Родины
чудесной". И когда управляющий Гомызько, отдававший лучшие силы своей души
хоровому пению, разучивал последний куплет, Рая вдруг громко и нет прилично
рассмеялась.
-- Что ты здесь нашла такого смешного? -- сердито спросил управляющий
(а в данный момент дирижер).
-- Та слова чудно составлены! "С песнями борясь и побеждая". Вроде как
мы с песнями боремся... .
Несколько девочек засмеялись, а Гомызько побагровел и спросил вдруг
страшным голосом и на "вы":
-- Значит, такое ваше, мнение, товарищ Лычкинова? Интересно! Хотя вы и
Герой, и разгерой, и парторгова жена, но за такую агитацию, знаете что
бывает?
И он так разволновался из-за этой вылазки, что не стал больше
репетировать и распустил хор по домам, не сказав даже, когда следующее
занятие.
Рая сперва не придала этому случаю особенного значения. Она из клуба
еще пошла к главному агроному по своим делам, потом в. магазин -- купила
полкило лярда и двести граммов конфет-подушечек. А дома ее ждал позеленевший
и осунувшийся Петр, у которого не было сил даже кричать.
-- Ну все,-- сказал он еле слышно, -- Кончилась ты, кончился я, и
полная гибель.
Ему уже рассказали все, как было, и еще передали слова Гомызько, что
прямо немедля, пока секретари не ушли, он едет в райком (а если понадобится,
то и к товарищу Хряковскому в РайМГБ) и что за такие вылазки головы рубят и
героям и парторгам, невзирая на их лица.
-- Но я ж ничего такого не сказала! -- обиделась Рая.-- Пожалуйста, я
им там повторю, что я сказала, -- и все...
-- Вот именно -- и все, дурнэнька моя... -- сказал Петр с такой,
печалью и с такой любовью, что на сердце у нее потеплело, и она даже
порадовалась, что вдруг вышел такой случай испытать его чувства. -- Вот
именно все. Вполне достаточно, чтоб Звезду тут оставить, а тебя повезти куда
положено. И Клавкин Гена перед тобой будет просто мальчик...
Она вспомнила Гену, все то страшное дело, и сразу вдруг испугалась и
задрожала и уже не могла унять дрожи. А он ее обнимал и говорил, что поедет
завтра к товарищу Емченко и будет сапоги ему целовать и что хочешь, чтоб
только пощадил ее. Вот! А Рая еще когда-то попрекала Петю, будто он свой
палец не подставит вместо чужой головы!
Ночью она несколько раз просыпалась и видела, как он ходит, ходит,
ходит по комнате...
-- Звезду надень, -- попросил Петр утром, когда они выходили из дому к
машине. -- И там лучше подожди, в приемной.
...Товарищ Емченко встретил Петра сурово. Сказал, что уже все знает и
Гомызько имел с ними беседу еще вчера вечером.
-- Но, товарищ Емченко, вы же знаете Раю! Она же глупенькая в таких
вопросах -- взмолился Петр. -- Она как дите, не соображает, что говорит. Но
она и трудяга! И она же имеет, ко всему, патриотизм...
Товарищ Емченко еще больше нахмурился, потрогал свой подбородок,
рассеченный надвое глубокой ямкой, вытащил папиросу, закурил от второй или
даже от третьей спички, потом сказал:
-- Считай, пока обошлось. Хорошо, он на меня попал. Я ему говорю: "Не
надо пережимать, товарищ Гомызько". Он немножко сбросил тон, но еще
покобенился. Благодари бога, что он, гад, не догадался мне заявление
принести. Такой опытный человек, а недобрал... Против письменного документа
я бы ничего не смог сделать. И бы дал ход. Хотя твоя Рая мне вот так в
районе нужна! Но теперь, считай, обошлось...
Петр долго и горячо благодарил товарища Емченко, который для него как
отец, как лучший старший товарищ и большой пример партийной чуткости.
Секретарь велел прекратить такой разговор и подал Петру руку.
-- Ладно, будем надеяться, он от меня к рыжему майору не пошел.
Рыжий майор был начальник райотдела МГБ Хряковский.
Так и ушел Петр без твердой уверенности, что эта страшная история
кончилась. И потом, еще много дней спустя, он среди какого-нибудь разговора
вдруг задумывался и спрашивал Раю: "А Кисляков Жорка не слышал те твои
слова? Что-то он сегодня слишком нахально со мной разговаривал", или: "Ты
когда была в исполкоме, ничего особенного не заметила?"
И Рая как-то изменилась. На наряде или на каком-нибудь собрании она уже
не выскакивала со своим суждением, не горячилась, не лезла, как говорится, в
суперечку. Прежде чем что-нибудь сказать, она теперь обязательно думала: "А
может, промолчать? Опять ляпну что-нибудь..."
Руководить политической жизнью совхоза стало Петру совсем трудно. И
даже на собраниях, когда кто-нибудь говорил не то, что положено, он не мог
уже хорошенько оборвать и дать должную оценку. Как-то боялся услышать: "А
сам-то..."
Но иногда Петр брал себя в руки и поступал по всей строгости. Например,
когда главный инженер винзавода, без всякого на то указания, отпустил в День
Конституции всех семейных работниц по домам.
Этот главный инженер, маленький, старенький, несчастный интеллигент в
очках иностранного образца, стал что-то бормотать: мол, им все равно нечего
было делать, а тут праздник... Но Петр пресек. С исключительной горячностью
он стал кричать, что тот виляет и, если в цехах не нашлось работы, могли бы
собирать металлолом или расчищать территорию от разного хлама. И потребовал
вдруг строгача, хотя бюро склонялось к тому, чтобы просто поставить на
вид...
Потом Петру было почему-то совестно. И он вспоминал заплаканные глаза
старикашки и жалкое его бормотание: "Я с двадцать четвертого года... с
ленинского призыва... и никогда... ни одного пятна... И я ж людям лучше
хотел..."
... В конце концов Петр сделал совсем уж странную вещь: пошел за три
километра на молочарку к Павленко. Не то чтоб посоветоваться или обменяться
опытом, а просто так. Потянуло, черт его знает почему...
Александр Сергеевич сбросил свой белый халат, напялил на голову
каракулевую ушанку, накинул на плечи синее городское пальто с каракулевым же
воротником и сказал Петру:
-- Ну, пойдем погуляем. Что там у тебя еще стряслось?
Петру не понравился этот вопрос, и он даже пожалел, что притащился
сюда, к этому чужому, уверенному в себе человеку, который никогда его не
поймет и не полюбит. Но все-таки он заговорил и рассказывал долго, горячо и
сбивчиво. И про проклятого гада Гомызько, и про Раину несерьезность, и про
собственную слабость, которая его пугала, и про собственную твердость,
которая его печалила...
-- Да, я наслышался, -- сказал Павленко скорей с досадой, чем с
сочувствием. -- Мне тут описывали твои дела. И я же тебя сразу предупреждал:
не берись! Добра не будет!
Тут бы Петру повернуться и уйти от такого товарища, не понимающего
душевного разговора. Но почему-то он и тут не ушел, а сказал совсем
растерянно и виновато:
-- Но вы примите во внимание, какие обстоятельства сложились. Просто
голова гудом гудит от моих обстоятельств...
-- Кажется, камень бы расплавился от такой горячей жалобы. А Павленко
только пожал плечами и ответил:
-- Один очень стоящий человек, которого сейчас уже нет... Он однажды
сказал: "Обстоятельства наши говно... Но если и ты говно -- Не вини
обстоятельства". Вот так оно и есть. И никак не иначе...
После этого Петр ушел, так и не разобравшись, обозвал его Павленко
по-плохому или просто так, к слову привел пример. Ничего конкретно ценного и
годного для своей работы он из этого разговора не почерпнул...
Тете Мане, как дважды Герою, был положен бронзовый бюст. Согласно
Указу, его должны были поставить на родине награжденной, а именно в
населенном пункте Гадоновке.
Когда бюст был готов, его принимала совхозная комиссия в составе
директора Федора Панфилыча, Раи и самой тети Мани. Считалось, что это просто
формальность, так как все уже утвердил какой-то художественный совет. Но все
равно комиссия заседала долго. И тетя Маня все допытывалась, почем такой
памятник.
-- Не памятник, а бюст, -- в пятый раз сказал ей директор.-- Монумент
трудовой славы.
-- Все одно,-- махнула она рукой,-- Больше тыщи стоит.
-- Сто десять тысяч,-- сказал он.-- Но ведь плохо же сделано. Не
похоже...
Действительно, в важной бронзовой тетке (точная колхозница с плаката
"Укрепляйте кормовую базу!") никак невозможно было узнать Марию Прохоровну
-- эту маленькую подвижную старушку, высушенную солнцем почти до
невесомости.
Но тетя Маня испугалась, что вот такие страшные деньжищи плачены, и
умоляла ничего не переделывать, не вгонять казну в новые расходы. Может, это
и правильно, сказала она, чтоб памятник ("Бюст",-- устало заметил
директор)... чтоб памятник имел воспитательное значение. А то сделают, как
есть: шкура до кости... Кого же можно воспитывать на таком примере?.. Не-ет,
этот, который лепил, знает свое дело.
И Рая, после своей истории с портретистом Бардадынном, не стала
соваться в художественный спор, а только сказала, что бюст тети Манин, и как
она хочет, так пускай и будет...
А через месяц состоялось открытие... На затянутой кумачом трибуне
стояли разные представители. У каждого в руке было по красной дерматиновой
папке с лысеющим золотом букв. Они потели в своих велюровых шляпах,
переминались с ноги на ногу и ждали очереди говорить речи.
Все-таки это был удивительный праздник. Старые люди говорили, что и в
довоенное время, и в революцию, и при царе Николае не выпадало в Гапоновке
железный ящик без двух стенок. Это была клеть. Вроде как лифт в министерстве
сельского хозяйства, но только без всякой красоты... . .
Когда клеть после трех звонков пошла вниз, сердце у Раи оторвалось и
полетело впереди нее. Она стояла сжавшись. Почти у самого ее лица бежала
черная мокрая бугристая стена. Клеть качало, и казалось, вот сейчас она
совсем оборвется и полетит уже сама по себе и будет лететь долго-долго, до
самого центра земли. Но вдруг машина замедлила ход, пол задрожал, что-то
загремело, и в глаза Рае ударил очень яркий, но какой-то мокрый свет.
-- Бы-стрень-ка! -- крикнул ей в самое ухо Костя Сергиевский. -- А то
промокнешь.
Между клетью и залитой электрическим светом пещерой, как стеклянная
ребристая дверь, стояла, вернее, падала сплошная вода. Вода гулко ударила по
Раиной каске, сделанной из какого-то чемоданного материала, по брезентовым
плечам, по рукам...
-- Ой,-- сказала Рая, а шахтеры громко засмеялись.
Невозможно описать, чего только не повидала Рая за три часа под землей.
Она шла по узенькому душному коридорчику, пригнув голову, заложив за спину
руки, чтоб собственная тяжесть тащила вперед, и у нее не хватало дыхания.
Потом ее вели по шпалам в широченном туннеле, и сильная воздушная струя
толкала ее в спину, заставляя чуть ли не бежать. Потом они все ползли на
брюхе вверх по какой-то угольной щели, где гремело и сотрясалось что-то
железное.
А в конце этой щели работала машина. И в зыбком электрическом свете
чернолицый, белозубый, веселый, как артист, парень управлял сумасшедшей
жизнью ее железных клыков и пик, грызших, рубивших, долбивших угольную
стену.
-- Вот как раз моя работка,-- проорал Рае в ухо ее новый знакомый Костя
Сергиевский, передовой шахтер. -- Ничего? А?
И потом, в итээровском зале шахтной столовой, где был устроен
торжественный банкет, Рая с почтительным удивлением смотрела на полную
инженершу, и на этого разбитного красавца Костю, и на всех остальных
шахтеров, весело подливавших гостям водочку и подносивших закусочку.
Хозяевам было очень лестно, что гости из курортного края, где вольный
воздух и солнышко, были так поражены их шахтой. И они стали важничать и
объяснять свою настоящую цену. Один пожилой дядя, в горном мундире с двумя
полосками в петлицах, сказал исключительно красиво:
--Шахтер самый гуманный человек на свете, потому что он уходит во тьму
и сырость, чтобы добыть людям свет и тепло.
Товарищ Шифман из редакции сразу записал на бумажной салфетке эти
великолепные слова. И захотел записать еще фамилию их автора. Но не стал,
так как оказалось, что тот товарищ в горном мундире -- главный бухгалтер
треста и лично во тьму и сырость не ходит.
-- От люди! От это люди! -- громко восхищалась Рая, уже выпившая, под
Костиным нажимом, две стопки перцовки.
И товарищ Емченко был под большим впечатлением. Он выбрал себе
соответствующего.собеседника -- секретаря горкома -- и принялся выпытывать,
как же все-таки удается завлечь людей вот на такую работу, какие в этом
смысле принимаются меры. Шахтерам и самому секретарю горкома сильно не
понравились эти расспросы. И Рая, которой спьяну было море по колено, тоже
влезла в разговор и сказала, что мерами тут ничего невозможно сделать -- тут
нужна душа, с одной стороны, и хороший заработок -- с другой. Хозяева шумно
одобрили эти ее слова и специально выпили за Раино здоровье и пожелали ей
хорошего жениха-врубмашиниста (в том случае, ежели она еще незамужняя). А
руководитель делегации товарищ Шумаков из обкома недовольно сказал товарищу
Емченко:
-- Что же вам непонятно? Это патриотизм советских людей!
В предпоследний день Рая наконец встретилась со своей Ганной Ковердюк,
ударницей свекловичных полей. И странное дело, она ей не понравилась.
Судя по разговору, уже давно забыла та Ганна свои свекловичные поля и
звено, в котором она когда-то прекрасно работала и вышла в знатные люди. Не
любила Рая таких бойких баб, ловких на выгодное слово, что ни попадись
повертающих на свою пользу. Пока они были в облисполкоме, она, например, при
Рае выпросила своему племяшу "Победу" за наличный расчет без очереди.
Эта толстенная тетка в деревенской косыночке и синем богатом шевиотовом
костюме, с орденом Ленина на громадной груди, всюду совалась вперед и еще
Раю тащила. Когда они были во Дворце культуры, туда пришел какой-то
фотокорреспондент. Так эта Ганна Ковердюк вдруг ни с того ни с сего стала
обнимать и целовать Раю. И не отпускала (хотя та ее тихонько отпихивала) до
того самого момента, когда кончилась съемка.
И Рая подумала, что Ленину, наверно, было бы противно узнать, что его
орден носит вот такая бессовестная тетка. Она сказала своим, что не хочет
соревноваться с этой Ганной Ковердюк, неинтересно ей. Но тогда товарищ
Емченко и товарищ Шифман очень строго указали, что это с ее стороны
политическое недомыслие. Потому что ее дружба с товарищем Ковердюк стала
фактом всесоюзного значения. И не ей отменять.
Рая вернулась в Гапоновку почему-то злая-презлая. Правда, отчасти это
можно было объяснить ее беременностью -- шел уже пятый месяц. Но было тут
еще что-то.
Она вдруг заметила, что Петр -- единственный из всех в совхозе -- до
осени сохранил зимнее лицо: ни капельки не загорел. И эта мелкая подробность
показалась ей стыдной для Петра и обидной для нее самой как его жены.
Но это была страшная несправедливость. Петр на новом своем месте был,
может, самый горький труженик в Гапоновке. С этой работой не доставалось ему
ни сна, ни роздыху.
Он даже вечером уходил в контору и пропадал там до двенадцати, а то и
до часу -- времени по сельским понятиям немыслимо позднего.
По вечерам Рая с Анной Архиповной шили распашонки для будущего младенца
и тихонько ругались между собой. Мать говорила, что поискать надо такую
дурынду, как Райка, которая определенно упускает мужика. Вот она грубит ему
и строит разные придирки. А между тем наступает такой срок, когда он не
будет получать своей положенной утехи и вполне может куда-нибудь
откачнуться. Даже, возможная вещь, он уже откачнулся. Потому что у людей
таких поздних занятий не бывает.
-- Ах, мама, не говорите дурныць,-- отмахивалась Рая.
-- А Клавка? Знаешь, как она теперь смотрит?
-- Что Клавка? Да она, из-за бедного Гены, даже разговаривать с Петей
не хочет...
-- А в таком деле разговоров не требуется.
-- Перестаньте вы, мама. И так тошно...
Бывало, вдруг начинала Анна Архиповна совсем с другой стороны:
-- Вот не цените вы, молодежь, что вам дадено, разбаловала вас советска
власть. Я девчонкой как-то на пасху конфеты ела, карамельки. Попадья Анфиса
угощала, так до сих пор помню -- чисто праздник. Или в первый раз на моторе
вместо пешего хода на дальний огород проехалась. А вам не то что конфеты или
там машины, а и дворец культурный, и санаторий, и муж -- начальник и
красавец, ну не знаю что! И все недовольны, все бога гневите.
-- При чем тут, мама, муж-начальник?
-- При том! Заместо того чтоб денно и нощно благодарить бога и
партию-правительство, вы все кривитесь, як та середа на пятницу, и
цапаетесь. Чего-то вам недодано! Вынь да положь полное счастье, оно по
закону прописано.
-- А вам что, мамо, нравилось несчастной быть?
-- Дело не в том, что нравилось. Ясное дело, не нравилось! Но я
понимала -- выпадет какая радость, хоть малая, хоть какая, -- держись за нее
-- руками, ногами, зубами. Всякая радость -- как золото с неба, удивляться
ей надо...
-- Ой, мама, это я на вас удивляюсь! Какая с такими мыслями может быть
жизнь?
А однажды ночью Рая проснулась одна и вдруг сама испугалась. Она
накинула платьишко и, непонятно почему плача, побежала в контору. Она бежала
по черной поселковой улице, под собачий лай, и страшные мысли о Петровой
измене прыгали в ее пылающей голове.
В комнате партбюро горел свет. За столом, положив голову на руки, спал
Петро. Рая кинулась его целовать, но он отстранился. Потом поднял на нее
замученные глаза и сказал:
-- Что ты, что ты... Тут нельзя...
-- Чего ж ты, Петенька, сидишь изводишься? На это он ответил, что
теперь все работники руководящего состава сидят! И повыше сидят! И совсем
высокие сидят до ночи. Вот третьего дня позвонили в два часа ночи в Чорницы
из обкома -- товарищ Дынин, третий секретарь, позвонил за справкой. А в
Чорницах в парткоме -- представляешь! -- никого...
-- Ну и что? -- спросила Рая.-- Он, наверно, утречком еще раз позвонил.
Петр только руками развел от такого недопонимания. Конечно, еще расти и
расти Рае до полной политической, сознательности.
Вообще, он давно хотел с ней поделиться как с другом своими
переживаниями. Он когда шел на новую работу, не представлял себе, какая тут
ответственность и широкий размах. Буквально все держишь на своих плечах и за
все отвечаешь головой. Вот приезжают разные товарищи и строго спрашивают, за
что только хочешь -- тут тебе и плохая агроагитация, и недобор плановой
суммы по займу укрепления и развития, и закрывание глаз на деляческий подход
директора. И все с него, с Петра.
Вот она там ездила и наслаждалась, а он получил выговор в учетную
карточку. Вместе с директором Федором Панфилычем. За подготовку
механизаторов.
Это был для Петра очень большой моральный удар. Хотя товарищ Емченко
прямо сказал, что считает его неплохим секретарем, а взыскание -- Петр
должен понимать -- имеет не личный смысл. Дело в том, что райкому строго
указали. (Вообще сейчас на этот вопрос -- на молодых механизаторов -- вдруг
обращено внимание). И нельзя не реагировать, нельзя не ударить конкретных
виновников. Ведь воспитывать нужно на конкретных примерах, как
положительных, так и отрицательных...
"Политика!" --сказал товарищ Емченко и поднял указательный палец.
И когда Петр все это пересказывал Рае, он тоже поднял палец и тоже
сказал: "Политика!"
Конечно, по сравнению с Петровыми, ее неприятности были совсем
маленькие. Но все-таки это были довольно большие неприятности. Вдруг Рая
заметила на некоторых лозах, с левой стороны по косогору, какую-то болезнь.
На листочках появились жирные желтые пятнышки, словно кто окропил их
машинным маслом. И потом от этих пятнышек потянулось что-то тоненькое,
прозрачное, похожее на паутину.
Директор Федор Панфилыч, который, при всех своих недостатках, здорово
понимал в винограде, сказал, что это мильдью -- очень плохая виноградная
болезнь -- и надо срочно спасать что можно...
Рая сразу позабыла про распашонки и про советы фельдшерицы Лины
Соломоновны, с рассвета дотемна бродила по косогору с тяжелым баком за
спиной, опрыскивала кусты голубоватой бордосской жидкостью, проверяла, не
перекинулась ли мильдью еще куда-нибудь. Это могли бы и девчонки сделать, но
Рае хотелось самой, Потом же соображениям, по каким матери стараются сами
ухаживать за хворенькими ребятами и без крайности не отдают их в больницу,
Петр очень интересовался этой историей. И волновался из-за нее. Он чуть
ли не каждый вечер расспрашивал Раю: какое ее мнение насчет данной болезни
-- отразится ли она на общих показателях совхоза, не сорвет ли выполнение
принятых соцобязательств. Он даже два раза сам приезжал на косогор, но
провел только краткие индивидуальные беседы с виноградарями. А общую, к
сожалению, провести не смог, так как все были страшно заняты.
...Но болезнь перекинулась на весь Раин косогор, и на следующий
Корытовский косогор, и на другую сторону шоссе, туда, где работали вторая и
третья бригады. И тут, как назло, кончились ядохимикаты.
Все, что было в совхозе, уже выскребли подчистую.
И в этот страшный момент сельхозснаб перекрестил красным карандашом
заявку, срочно посланную Федором Панфилычем. Сказал: у нас хозяйство
плановое -- до самого декабря никаких поступлений не будет.
Маслянистые пятна на листочках стали большие. С двухкопеечную монету...
Еще день, еще два -- и полная гибель...
Вечером Рая, плача от злости и горя, прибежала к директору. Федор
Панфилыч сидел за своим столом с мокрым полотенцем на голове. Он писал,
шевеля губами, вслух диктуя себе какие-то сердитые слова.
-- Пишу в Совмин,-- сказал он, вздохнув.-- Тыща тонн винограда -- к
чертовой матери! В райком ездил, в обком ездил... И хоть кричи, хоть
вешайся!
-- Может, телеграмму? -- спросила Рая. -- Молнию!
-- Все одно. Сегодня суббота, завтра выходной... Ой, беда, Рая, беда!
Кончилось все дело тем, что поздним вечером Федор Панфилыч с
экспедитором Васей и двумя верными людьми погрузили на полуторку три бочонка
вина. И погнали ее в Запорожскую область, к одному старому товарищу
экспедитора, всегда готовому выручить хороших знакомых. И всегда имеющему
эту возможность...
Словом, с ядохимикатами уладилось, с мильдью обошлось. Только с Федором
Панфилычем не обошлось. Пришло письмо от уполномоченного Госконтроля, и
товарищ Емченко приказал, чтоб по всей строгости: попался -- отвечай!
Было специальное партсобрание. И на повестке дня один вопрос:
персональное дело Федора Панфилыча...
Это было очень тяжелое собрание. Петр говорил речь насчет суровой
ответственности за поступок, граничащий с преступлением. И почему-то не мог
смотреть на Федора Панфилыча...
А потом, сколько он ни выкликал желающих высказаться, сколько ни
просил, чтоб товарищи были поактивнее, -- никто выступать не хотел. И вдруг
поднялся Павленко, заведующий молочаркой, который все еще состоял тут на
партучете.
-- Товарищи! Мы коммунисты, и мы обязаны говорить то, что думаем,-- это
он сказал совсем негромко, но все услышали, мертвая тишина была в зале, --
Федор Панфилович совершил преступление; Но разве мы не понимаем, почему? Мы
его строго осудим. Но разве нам все равно, почему он так сделал? Ведь он
пошел на это с отчаяния, чтоб спасти виноград.
А дальше он наговорил такого, что еще можно, в крайнем случае, сказать
в своей компании, но никак не в зале, где сидят полтораста человек. Он
сказал, что настоящие преступники -- те чиновнички, малые и большие, те
навозные души, которые оставили район без ядохимикатов и даже, сволочи, не
пошевелились, когда уже ясно было, что пожар... С них первый спрос!
Петру пришлось сказать, что это обывательское выступление. Если так
рассуждать, та тогда каждый станет преступничать! Но все равно спасти
собрание не удалось. Никто, кроме Гомызько и Петра, не поднял руку за
строгий выговор. И Рая не подняла (Петр это с горечью отметил).
Строгача Федору Панфилычу вкатило прямо бюро райкома. (И то три голоса
было "против".) А Павленко вызвал товарищ Емченко и предложил ему сняться с
партучета в совхозе, с которым он утратил производственную связь. А еще
товарищ Емченко сказал ему, что нехорошо с его стороны, нетактично было идти
против молодого секретаря и подрывать его авторитет.
Измученная: разными предположениями, Анна Архиповна наконец-то
объяснилась с зятем. Петр отвечал печально и откровенно и как-то сразу
убедил старуху. Она успокоилась и пожалела его, что вот такая досталась ему
нервная работа. Она даже высказала несколько критических замечаний, которые
могла бы оставить при себе, так как ни грамма не понимала в политике.
Анна Архиповна тут же, ни к селу ни к городу, рассказала историю, как
она однажды присела в церкви и как подошел дьячок Евмен и сделал внушение,
чтоб она не смела садиться во время службы. А Анна Архиповна ему на это
ответила, что лучше сидеть и думать о боге, чем стоять и думать о ногах.
-- Вы, значит, и в церковь ходите? -- огорчился -- Петр. -- И в бога
веруете?
Она ответила, что в церковь давно уже не ходит. Потому что поп в
Гапоновке молодой и халтурный. Но так в бога верует.
Петр сказал, что так -- это еще ничего.
Может, от работы, может, от телосложения, но носила Рая, аккуратненько:
почти ничего не было заметно. У других в это время уже пузо на нос лезет, а
она ничего. Даже в хоркружок не бросила ходить.
Но лучше бы она бросила, ей-богу. Вдруг, нежданно-негаданно, такая
неприятность случилась, такая беда! Они готовили к областному смотру
самодеятельности две новые песни: "Одинокая гармонь" и "На просторах Родины
чудесной". И когда управляющий Гомызько, отдававший лучшие силы своей души
хоровому пению, разучивал последний куплет, Рая вдруг громко и нет прилично
рассмеялась.
-- Что ты здесь нашла такого смешного? -- сердито спросил управляющий
(а в данный момент дирижер).
-- Та слова чудно составлены! "С песнями борясь и побеждая". Вроде как
мы с песнями боремся... .
Несколько девочек засмеялись, а Гомызько побагровел и спросил вдруг
страшным голосом и на "вы":
-- Значит, такое ваше, мнение, товарищ Лычкинова? Интересно! Хотя вы и
Герой, и разгерой, и парторгова жена, но за такую агитацию, знаете что
бывает?
И он так разволновался из-за этой вылазки, что не стал больше
репетировать и распустил хор по домам, не сказав даже, когда следующее
занятие.
Рая сперва не придала этому случаю особенного значения. Она из клуба
еще пошла к главному агроному по своим делам, потом в. магазин -- купила
полкило лярда и двести граммов конфет-подушечек. А дома ее ждал позеленевший
и осунувшийся Петр, у которого не было сил даже кричать.
-- Ну все,-- сказал он еле слышно, -- Кончилась ты, кончился я, и
полная гибель.
Ему уже рассказали все, как было, и еще передали слова Гомызько, что
прямо немедля, пока секретари не ушли, он едет в райком (а если понадобится,
то и к товарищу Хряковскому в РайМГБ) и что за такие вылазки головы рубят и
героям и парторгам, невзирая на их лица.
-- Но я ж ничего такого не сказала! -- обиделась Рая.-- Пожалуйста, я
им там повторю, что я сказала, -- и все...
-- Вот именно -- и все, дурнэнька моя... -- сказал Петр с такой,
печалью и с такой любовью, что на сердце у нее потеплело, и она даже
порадовалась, что вдруг вышел такой случай испытать его чувства. -- Вот
именно все. Вполне достаточно, чтоб Звезду тут оставить, а тебя повезти куда
положено. И Клавкин Гена перед тобой будет просто мальчик...
Она вспомнила Гену, все то страшное дело, и сразу вдруг испугалась и
задрожала и уже не могла унять дрожи. А он ее обнимал и говорил, что поедет
завтра к товарищу Емченко и будет сапоги ему целовать и что хочешь, чтоб
только пощадил ее. Вот! А Рая еще когда-то попрекала Петю, будто он свой
палец не подставит вместо чужой головы!
Ночью она несколько раз просыпалась и видела, как он ходит, ходит,
ходит по комнате...
-- Звезду надень, -- попросил Петр утром, когда они выходили из дому к
машине. -- И там лучше подожди, в приемной.
...Товарищ Емченко встретил Петра сурово. Сказал, что уже все знает и
Гомызько имел с ними беседу еще вчера вечером.
-- Но, товарищ Емченко, вы же знаете Раю! Она же глупенькая в таких
вопросах -- взмолился Петр. -- Она как дите, не соображает, что говорит. Но
она и трудяга! И она же имеет, ко всему, патриотизм...
Товарищ Емченко еще больше нахмурился, потрогал свой подбородок,
рассеченный надвое глубокой ямкой, вытащил папиросу, закурил от второй или
даже от третьей спички, потом сказал:
-- Считай, пока обошлось. Хорошо, он на меня попал. Я ему говорю: "Не
надо пережимать, товарищ Гомызько". Он немножко сбросил тон, но еще
покобенился. Благодари бога, что он, гад, не догадался мне заявление
принести. Такой опытный человек, а недобрал... Против письменного документа
я бы ничего не смог сделать. И бы дал ход. Хотя твоя Рая мне вот так в
районе нужна! Но теперь, считай, обошлось...
Петр долго и горячо благодарил товарища Емченко, который для него как
отец, как лучший старший товарищ и большой пример партийной чуткости.
Секретарь велел прекратить такой разговор и подал Петру руку.
-- Ладно, будем надеяться, он от меня к рыжему майору не пошел.
Рыжий майор был начальник райотдела МГБ Хряковский.
Так и ушел Петр без твердой уверенности, что эта страшная история
кончилась. И потом, еще много дней спустя, он среди какого-нибудь разговора
вдруг задумывался и спрашивал Раю: "А Кисляков Жорка не слышал те твои
слова? Что-то он сегодня слишком нахально со мной разговаривал", или: "Ты
когда была в исполкоме, ничего особенного не заметила?"
И Рая как-то изменилась. На наряде или на каком-нибудь собрании она уже
не выскакивала со своим суждением, не горячилась, не лезла, как говорится, в
суперечку. Прежде чем что-нибудь сказать, она теперь обязательно думала: "А
может, промолчать? Опять ляпну что-нибудь..."
Руководить политической жизнью совхоза стало Петру совсем трудно. И
даже на собраниях, когда кто-нибудь говорил не то, что положено, он не мог
уже хорошенько оборвать и дать должную оценку. Как-то боялся услышать: "А
сам-то..."
Но иногда Петр брал себя в руки и поступал по всей строгости. Например,
когда главный инженер винзавода, без всякого на то указания, отпустил в День
Конституции всех семейных работниц по домам.
Этот главный инженер, маленький, старенький, несчастный интеллигент в
очках иностранного образца, стал что-то бормотать: мол, им все равно нечего
было делать, а тут праздник... Но Петр пресек. С исключительной горячностью
он стал кричать, что тот виляет и, если в цехах не нашлось работы, могли бы
собирать металлолом или расчищать территорию от разного хлама. И потребовал
вдруг строгача, хотя бюро склонялось к тому, чтобы просто поставить на
вид...
Потом Петру было почему-то совестно. И он вспоминал заплаканные глаза
старикашки и жалкое его бормотание: "Я с двадцать четвертого года... с
ленинского призыва... и никогда... ни одного пятна... И я ж людям лучше
хотел..."
... В конце концов Петр сделал совсем уж странную вещь: пошел за три
километра на молочарку к Павленко. Не то чтоб посоветоваться или обменяться
опытом, а просто так. Потянуло, черт его знает почему...
Александр Сергеевич сбросил свой белый халат, напялил на голову
каракулевую ушанку, накинул на плечи синее городское пальто с каракулевым же
воротником и сказал Петру:
-- Ну, пойдем погуляем. Что там у тебя еще стряслось?
Петру не понравился этот вопрос, и он даже пожалел, что притащился
сюда, к этому чужому, уверенному в себе человеку, который никогда его не
поймет и не полюбит. Но все-таки он заговорил и рассказывал долго, горячо и
сбивчиво. И про проклятого гада Гомызько, и про Раину несерьезность, и про
собственную слабость, которая его пугала, и про собственную твердость,
которая его печалила...
-- Да, я наслышался, -- сказал Павленко скорей с досадой, чем с
сочувствием. -- Мне тут описывали твои дела. И я же тебя сразу предупреждал:
не берись! Добра не будет!
Тут бы Петру повернуться и уйти от такого товарища, не понимающего
душевного разговора. Но почему-то он и тут не ушел, а сказал совсем
растерянно и виновато:
-- Но вы примите во внимание, какие обстоятельства сложились. Просто
голова гудом гудит от моих обстоятельств...
-- Кажется, камень бы расплавился от такой горячей жалобы. А Павленко
только пожал плечами и ответил:
-- Один очень стоящий человек, которого сейчас уже нет... Он однажды
сказал: "Обстоятельства наши говно... Но если и ты говно -- Не вини
обстоятельства". Вот так оно и есть. И никак не иначе...
После этого Петр ушел, так и не разобравшись, обозвал его Павленко
по-плохому или просто так, к слову привел пример. Ничего конкретно ценного и
годного для своей работы он из этого разговора не почерпнул...
Тете Мане, как дважды Герою, был положен бронзовый бюст. Согласно
Указу, его должны были поставить на родине награжденной, а именно в
населенном пункте Гадоновке.
Когда бюст был готов, его принимала совхозная комиссия в составе
директора Федора Панфилыча, Раи и самой тети Мани. Считалось, что это просто
формальность, так как все уже утвердил какой-то художественный совет. Но все
равно комиссия заседала долго. И тетя Маня все допытывалась, почем такой
памятник.
-- Не памятник, а бюст, -- в пятый раз сказал ей директор.-- Монумент
трудовой славы.
-- Все одно,-- махнула она рукой,-- Больше тыщи стоит.
-- Сто десять тысяч,-- сказал он.-- Но ведь плохо же сделано. Не
похоже...
Действительно, в важной бронзовой тетке (точная колхозница с плаката
"Укрепляйте кормовую базу!") никак невозможно было узнать Марию Прохоровну
-- эту маленькую подвижную старушку, высушенную солнцем почти до
невесомости.
Но тетя Маня испугалась, что вот такие страшные деньжищи плачены, и
умоляла ничего не переделывать, не вгонять казну в новые расходы. Может, это
и правильно, сказала она, чтоб памятник ("Бюст",-- устало заметил
директор)... чтоб памятник имел воспитательное значение. А то сделают, как
есть: шкура до кости... Кого же можно воспитывать на таком примере?.. Не-ет,
этот, который лепил, знает свое дело.
И Рая, после своей истории с портретистом Бардадынном, не стала
соваться в художественный спор, а только сказала, что бюст тети Манин, и как
она хочет, так пускай и будет...
А через месяц состоялось открытие... На затянутой кумачом трибуне
стояли разные представители. У каждого в руке было по красной дерматиновой
папке с лысеющим золотом букв. Они потели в своих велюровых шляпах,
переминались с ноги на ногу и ждали очереди говорить речи.
Все-таки это был удивительный праздник. Старые люди говорили, что и в
довоенное время, и в революцию, и при царе Николае не выпадало в Гапоновке