заплатить, деньгами, кстати, полученными от продажи клея. Брал же
гоголевский - якобы добрый, но это для невнимательных читателей - помещик
Констанжогло по сорок тысяч с продажи рыбьего клея, из бросовой рыбьей чешуи
сваренного. Кстати, сорок тысяч золотом он получил с этого дела или
ассигнациями? У Гоголя как будто не сказано. Надо будет узнать точно.
Скуповатый император из государственной казны, естественно, никогда
Богдану не заплатил ни полушки, он и о самом существовании чертовара едва ли
подозревал, ему хватало дел без чертоварения и без самих чертей, его
колоссальная держава требовала внимания, и что ни день, то все большего. Тем
не менее косвенным заказчиком Богдана император был постоянно: подарки
императору полагалось делать - как это нынче говорится на новонерусском? -
эксклюзивные. Эксклюзивные черти имелись в хозяйстве только у Богдана
Арнольдовича. За всю историю России лишь он один послал дикого мужика Ильина
по полной выкладке - и не дал мужику рта раскрыть. Но, признаться, не верил
Богдан и в то, что повелевает он чертями из-за произволения какого-то хрена
в корыте. Он полагал, что чертями повелевает строго в соответствии с доселе
недостаточно изученными законами природы. Важно-то именно повелевание, а не
цель: не считать же целью мыло, клей, даже и деньги!..
Портрет императора в кабинете у Богдана тоже висел, это был не совсем
портрет, а фотография конной статуи государя. Статуя изображала царя верхом
на аравийском скакуне в момент прыжка - когда все четыре копыта отрываются
от земли. Каким образом знаменитый скульптор Вячеслав Дуплов заставил статую
висеть в воздухе - не знал никто. Никто не знал, а Богдан не интересовался.
Если бы ему стало надо, он бы узнал. Богдану нравилось лицо Павла: император
глядел не абстрактно в пространство, а туда, куда прыгнул его конь. С таким
взором императора, предполагал Богдан, народу все-таки надежнее, чем с
вождевой рукой, простертой за подаянием в будущее. Император не указывал
путь России - он глядел, куда ее несет, и старался не суетиться по
посторонним вопросам. И от титула царя Аделийского тоже отказался. Очень его
за это офени хвалили. И впрямь - зачем православному царю Антарктида после
того, как полярники за сто лет всю ее так изгадили, да еще над ней озоновая
дыра. Дрянное место, словом, не нужно оно России. С другой стороны - оттуда
рукой подать до Мадагаскара, а там нынче как раз в припадке народного рвения
все на кириллицу переходят. И русский зубрят в школах, царь в те края много
педагогов послал, целую, говорят, дивизию. Хорошее, говорят место,
курортное, вроде Крыма, только за койку пока что не так дорого берут. Шейла
рассказывала... А ей-то Мадагаскар зачем? С другой стороны, слово женщины в
разъяснениях не нуждается. И черти там тоже наверняка есть. Они везде есть.
Богдан устроился за столом, вынул из верхнего ящика тонкий лист,
закатанный в пластик. Лист был желт и хрупок, по краям, особенно снизу, лист
был тронут огнем; точнее было бы сказать, что нижнюю часть листа огонь
уничтожил. В тысячный раз уставился Богдан на текст, знакомый до
остервенения. Кое-какая восточная кровь текла и в жилах самого Богдана, и он
полагал, что на Востоке-то знают, как с Востоком бороться. На Самом-Дальнем
Востоке - с Не-Самым-Дальним. Пока что это был единственный ответ, пришедший
из Японии в ответ на его запрос тамошним антикитайским борцам: как же
все-таки изгнать китайцев с Арясинщины, не нарушая при этом научного
равновесия природных сил.
"Один ученик пламенно захотел достигнуть совершенства, постигая истины
школы Пунь. Он пришел в монастырь в горах, где, как ему рассказывали, живет
Великий Просветленный школы Пунь, учитель Мэ. Ему было разрешено остаться в
монастыре, однако учитель уклонялся от беседы с ним. Наконец, ученик заметил
Просветленного, гуляющего у монастырской стены, и подошел к нему, чтобы
спросить его о том, в чем заключены глубочайшие истины школы Пунь. Едва он
заговорил, учитель прервал его и сказал: "Большой шлем". Долго размышлял
ученик над таким ответом, и не мог придти ни к какому заключению. Тогда он
решил снова искать встречи с наставником и вновь нашел его гуляющим у
монастырской стены. В этот раз, когда ученик хотел обратиться к
Просветленному, тот и рта ему не дал раскрыть, а страшно закричал: "Где
двенадцать есть, там тринадцати-то нет! " Огорченный, ушел ученик в свою
келью, долго размышлял над словами великого учителя Мэ, но не мог придти ни
к какому выводу. В третий раз стал он искать встречи с Просветленным, но на
этот раз учитель сразу схватил большой канделябр, ударил им ученика и убил
его.

Точно так же и другой ученик хотел постигнуть глубочайшие истины школы
Пунь...
"
Дальше текст обрывался следами огня. На оборотной стороне листа
каллиграфическими русскими буквами было выведено: "Опубликовано в издании:
Ямамото. Учение Пунь-буддизма, его теория и практика. Осака, 1955 год".
Богдан понимал этот диковатый документ как вежливую японскую форму отказа.
Конечно, можно бы обратиться к основным противникам Школы Пунь, в монастырь
У-Пунь, - но, как писал классик и лауреат Евсей Бенц, "отличаются они как
желтый черт от синего". В расцветках чертей Богдан разбирался, а в пунях -
не особенно. И отчего-то боялся, что так вот задешево он от этих пуней не
отделается.
Изначально документ огнем поврежден не был, но в чертоге, где мастер
очередной раз разглядывал страницу, приключился по вине злобной плесени
небольшой пожар, лист слегка и обгорел. Со зла Богдан тогда забил черта
сразу, - сколько полноценного ихора пропало, - а лист унес в пентхауз и
закатал в несгораемую пластмассу. Японцам с гамырными китайцами, выходит,
тоже совладать было не по силам. Однако Богдан не верил, что вообще
существует такая вещь, которая не по силам лично ему. Надо только захотеть -
и взяться с правильной стороны. О том, что покойный Василий Васильевич Ло -
Просветленный именно пунь-буддистского посвящения, об этом на Арясинщине
даже козы блеяли. Да и нынешний Василий Васильевич, даром что юн, но в
пунь-буддизме умом столетен с рождения, - об этом тоже всякая коза знает.
Уничтожить глубинную связь, протягивающуюся от кладбищенской фанзы "Гамыра"
к подземному глиняному войску императора Ся Шихуанди, действуя традиционным
принцмарм "бесподобное - бесподобным", оказывается, было по меньшей мере
непросто. Богдан уже подумывал над вариантом медленного выкапывания глиняных
солдат и затопления их в Желтом, к примеру, море - но выходило долго и
нерентабельно. А в Черном или Белом - опасно. В Красном и вовсе нельзя, там
войско фараона по сей день колготится, поди. Разве в Синем?..
Богдан сложил руки перед собой - как в школе, одна на другую, опустил
на них лоб и прикрыл глаза. Ему требовалось подумать без слов, а средство
было одно: отпустить вожжи памяти, уйти в прошлое. Богдан помнил почти
каждый миг своей жизни, он мог вызвать из прошлого и серебристые шерстинки
на шее большого старого черта, в желудке которого нашел свой первый безоар,
и каштановые кудри матери-медсестры, зачавшей единственного сына от
пациента, ненароком попавшего в больницу артиста-гастролера, о котором
только и было известно, что он звукоимитатор из государства Непал. Мать не
знала непальского, отец - русского, но выдал он матери, несмотря на
загипсованные ребра, такую соловьиную трель, что не надо было быть курской
губернаторшей, чтоб понять, какие-такие желания у пациента. Которая бы,
интересно, женщина устояла... Выходило так, что сделан Богдан, как в старом
анекдоте, непальцем... Только и помнила мать, что отца как будто звали
Гурунг, Гурка уменьшительно. Чертовар привычно усмехнулся. Он давно уже
знал, что это не имя, а национальность, известная своими ловкими
охранниками, хитрыми гадальщиками, а также величайшими мастерами заваривать
чай по-тибетски: с молоком, солью, маслом, сырым яйцом, горохом, тыквой,
сырой кукурузой и шампиньонами. Белые Звери, яки, были выписаны Богданом из
Киргизии именно в память о непальском отце, хотя на гурунгский манер должны
бы это быть не яки, а дзо, гибрид яка с простой коровой - но поглядел на
этих дзо Богдан и не впечатлился. Выбрал все-таки настоящих яков. Солиднее.
И Шейле нравится.
Память Богдана скользила дальше.
Он вспоминал юную черную шерстку новорожденного щенка хорта, которому
сам же дал борзую кличку "Терзай". Вспоминал белобрысую голову соседа по
парте, которого сам никогда не называл про себя иначе, чем "Каша", а других
за это слово бил смертным боем. Теперь Каша по официальным документом был
даже не Кавель - он был Аркавель Адамович Ржавецкий. Пусть думают, что
еврей, так безопасней. Богдан вспоминал еще чьи-то волосы, еще чью-то
шерсть, чей-то мех - почему-то сегодня ряд ассоциаций увел его в эту самую
шерстяную сторону. Может быть, потому, что сегодняшний черт, уже
переправленный в цеха и автоклавы, оказался на диво шерстистым, хоть и
тощеватым несколько. Богдан снял с него шкуру целиком: решил один раз
сделать из черта чучело. Может, для науки пригодится. Например, в виде
доброхотного дара какому-нибудь музею атеизма. Хорошая мысль! А можно и у
дороги в воздухе подвесить, чтобы лишний народ к усадьбе не перся. Да чего
уж, плесени много, можно и на то употребить, и на другое, и еще Доржу
Гомбожаву послать к монгольскому Новому году в подарок.
Медитация получалась, хорошо шла медитация, но все равно была она
целиком шерстяная. Богдану стал мерещиться чей-то встопорщенный загривок:
седой, редкошерстый, старческий. И притом не человечий, не собачий, не
волчий, не ячий, не дзочий... Да, и не бычий, и не зубрий, и не бизоний...
Вдруг Богдан понял, что загривок ему видится просто ничей - бесхозный
загривок, никому не принадлежащий, вовсе там ничего нет, кроме загривка, и
при этом загривок испуган, шерсть на нем стоит дыбом - страшно загривку.
Будь у загривка лапы или ноги, он бы давно дал деру, но какие же лапы или
ноги у одинокого загривка? Ничего нет у загривка, одна шерсть и кожа. В
такой загривок хорошо запустить клыки! Богдан мотнул головой и открыл глаза.
Опять проклятая эмпатия. Это где-то в лесу лег ненадолго вздремнуть Терзай,
все еще нездоровый после знаменитой мойвы. А ведь он ночью стеречь угодья
должен, стаей предводительствовать - если прилег, совсем слаб еще,
получается. Увидел плохой собачий сон, а тот передался хозяину. Тьфу ты,
медитация, сон борзого кобеля!
Богдан по-собачьи тряхнул головой. Бедный Терзай. Надо будет ему
селезен-травы кипятком заварить да влить за щеку хотя бы полстакана. Можно
еще пареной голубики дать. Арясинской железницы. Семени льняного тоже. А
пока нужно отвлечься. Из верхнего ящика стола чертовар вынул первоиздание
"Тщетности" Моргана Ричардсона - того самого романа, на котором рехнулся
капитан бедного "Титаника" и, затем только, чтобы ричардсоновская
фата-моргана сбылась, угробил великий пароход. Полистал немного, как обычно,
чтение его не увлекло. Книгу он обнаружил в желудке у захудалого черта года
полтора назад и как-то не нашел ей применения. Но теперь - как знать. Вон,
Каша говорит, что молясина "титановцев" - даже и не редкость. "Большая в
мире паника, убил "Титан" "Титаника", А Кавеля, А Кавеля его спасать
отправили..." Как там дальше? Каша длинные какие-то стихи говорил, и на
свалке титановские молясины тоже, говорит, валяются, раздолбанные. Кто ж
тут, на сухопутной Арясинщине, впал в именно в такое странное, чисто морское
кавелитство? Нет, всерьез придется браться за эту сволочь. И за ту сволочь
тоже. За обе сволочи. Пусть она, сволочь... Тьфу! Каша говорит, что
сволочанскую молясину он тоже видел! "Сволочь Сволоча любила, Сволочь
Сволоча убила..." Тупой какой народ, однако, даром что свой.
Какая мерзость. Жил человек человеком, мыло варил, клей, обои делал,
резьбой по кости баловался, мебель мастерил - и на тебе. Он и слово-то
"Кавель", привычное с детства, считал всегда именем соседа по парте и
только, да сюжетом какой-то шутовской загадки. Шуточки! Фортунат ответит
первым. Как смел каталитическую силу базарить? На год без выходных в жареную
мойву! Авось шустрее работать станет. Все силы на кавелизм истратил...
Изошел кавелизмом - кавелировал, кавелировал, докавелировал!
Тут Богдан взял себя в руки. Ум зашел за разум. Приговор Фортунату был
уже вынесен, тот покаялся и принял приговор - чего дальше-то кипятиться? А
вот с Савелием хуже, этого бездельника ни к чему не приставишь. Может,
приковать его к чему-нибудь весомому, да заставить, скажем, осушением болот
заниматься? Да нет, нельзя, Шейла расстроится.
Богдан был полностью расслаблен телом и лежал, прижавшись щекой к
поверхности письменного стола. Глаза его были открыты и смотрели куда-то в
сторону императорского портрета, но дух Богдана стоял перед распахнутым
настежь окном - вообще-то закрытым плотной внутренней ставней. Дух Богдана
был закован в черную чертову кожу, дух его стоял, скрестив руки на груди, а
третью, дополнительную руку положил он на эфес старинной шпаги, свисавшей с
пояса до полу. Четвертая, уже совсем еле различимая рука, сжатая в кулак,
грозила всему в мире, что нарушало порядок: прежде всего гамырским китайцам
и кавелизму, словно эпидемия, поразившему арясинские просторы. Разве был
кавелитом князь Изяслав Малоимущий? Разве Иван Копыто был кавелитом?
Наконец, был ли кавелитом боярин-мученик Жидослав? Нет! Нет!
Пятая рука Богдана покоилась на холке Терзая где-то в трех верстах от
ночного кабинета-пентхауза. А шестую руку кто-то сжимал твердым мужским
рукопожатием. Богдан сперва подумал, что это Кавель вдруг поднялся до
истинных высот духа - но нет. Эту руку он знал хорошо, и лишь в пучине
всемирной ночи иной раз испытывал ее касание. Это была рука Спящего,
спавшего в Кунцевской больнице под псевдонимом "Трифон Трофимович". Почти
четыреста лет спал этот Спящий, величайший в истории бухгалтер, незримо
руководя некоторыми событиями в человеческой истории. Но рукопожатие, хотя и
было ободряющим, оказалось кратким: Спящий убрал руку, он еще не готов был
проснуться. Седьмой руки не имел даже дух Богдана, а утро близилось. И дух
стал втягиваться в тело чертовара.
Мысли тела были почему-то о деньгах, которых сейчас, в предвоенном
положении оси Выползово-Ржавец, вдруг стало неприятно мало. Не то, чтоб
заказов меньше, а потребности возросли. Чертовой жилы Богдан еженедельно
отпускал офеням в среднем дюжину аршин, однако хотя шестьдесят империалов за
общероссийский аршин такого товару - деньги немалые, но выше спрос не
поднимался, а кроме как офеням этот товар не продавался никому. Большие
катушки невостребованной жилы стояли на складе в подземелье, но как извлечь
из этих катушек империалы - уму пока что было непостижимо. Расстроенный
Богдан продал даже полдюжины ножей из хвостового шипа, дорого продал, и
страшную клятву с офени Семы Чикирисова взял, что все будут безвозвратно
проданы в закрытый город Киммерион. Тамошние чертожильники на весь цех до
сих пор столько не имели, ну, прикупил Богдан установку залпового огня
"Суховей", только никак не привезут ту установку, прямо хоть самому за ней в
Армавир-58 съездить, что ли. Да что огонь против глины? Сплошное закаливание
и муравление.
Богдан в приступе задумчивости приоткрыл ставню. Почему-то захотелось
еще немного полежать под сосной, на ворохе иголок, подышать лесными
запахами. Тут же Богдан понял, что опять проклятая эмпатия заела. Хотелось
поваляться в сосновых иголках не ему, а борзому Терзаю. Бедный Терзай, ведь
наверняка мается всю ночь мыслями о том - как извести китайских
пунь-буддистов. Конечно, не Богдана, а Терзая мучил сейчас плохо скрываемый
страх, что выйдет из своей фанзы Юный Просветленный Василий Васильевич Ло,
грянется о земельку, да и встанут из нее восемьдесят восемь тысяч глиняных
китайцев, каждый при глиняной лошади. Бедный пес. Он столько не сосчитает. И
кусать эту глину не обучен: зубы то ли обломятся об глину, то ли в ней
увязнут. Повязать Терзаем Трелюбезную, - как раз течь собирается, - и к
осени не меньше четырех щенков будет, молодых и черных. И других сук тоже
вязать! Богдан испытал непонятное возбуждение - опять ему передавались
кобелиные чувства. Забавно, однако. Но мысль правильная. И выкормить их
черными шкварками. С овсяной кашей.
Тяжело человеку быть атеистом: уж какой принял крест, такой, значит,
надо нести. Спокон веков известно, что чертоварение - работа трудная и
вредная. С петухами вставай, с петухами ложись...
Кстати, одного Черного Петуха в хозяйстве определенно мало. Тот,
который уже есть, пусть себе арясинский рассвет кукарекает - да и полночь
арясинскую. А другого завести надобно: пусть все то же самое по Гринвичу
кукарекает. Но голос у него пусть тогда другой будет. Английский. Пусть с
эдаким ти-эйч кукарекает, да слегка в нос... то есть в клюв. "Кок-э-дудл-ду"
пусть орет, какадулдует, чтобы со своим не спутать.
И мойву опять покупать надо - совсем Фортунату скоро не на чем работать
станет. А ведь ей еще и протухнуть полагается!
Терзай под сосной заскулил и стал просыпаться. Все размышления хозяина
о китайцах, чертях, деньгах, молясинах, старинных шпагах, Великом Спящем
Бухгалтере по имени Лука Паччиоли, даже о предстоящей вязке с женой
проскальзывали по поверхности его сна, не оставляя ничего, кроме быстро
тающих теней. Однако мысль о тухлой, да еще пригоревшей мойве его разбудила.
Ужасное воспоминание о том, как он отравился ею, испортило Терзаю
пробуждение. "Чертова эмпатия! " - подумал Терзай, приоткрывая один глаз. В
этот миг на чердаке у Богдана проснулся Черный Петух и возвестил рассвет. На
дежурство заступали белые яки, следовательно, можно было спокойно спать до
вечера.
В воздухе густо пахло дымом и войной. И не только со стороны владений
Богдана: китайцы тоже что-то готовили. Если не наступление по всему фронту,
то уж точно кашу из чумизы. Василий Васильевич Ло Четвертый готовил стебли
тысячелистника для гадания по великой и древней "Книге Перемен",
предполагая, что в затеваемом им деле самое малое "хулы не будет". Ибо -
"Благородный человек до конца дня деятелен". А день только еще начинался: о
начале дня фанза "Гамыра" узнавала так же, как остальная Арясинщина - по
крику черного петуха на востоке.
Что-нибудь этот крик наверняка предвещал.

    10


Однако право - естественное и публичное - требует, чтобы каждый
поклонялся тому, кому хочет...

Тертуллиан. Ad Scapulam, гл. II

В арясинских лесах деревья росли только ночью. Учеными людьми факт этот
был давно отмечен и в умных журналах описан, но объяснения никакого не
получил и считался чем-то вроде аксиомы: доказательств нет, опровергнуть
нельзя, а потому пусть растут себе, как привыкли. Времени у деревьев было
много, они умели ждать и жили по собственному вкусу. По вкусу арясинским
деревьям были восточный ветер, крик черного петуха и день памяти первой
шелковицы, на арясинских просторах в давние века из зерна прозябшей.
Отстояли деревья в лесах друг от друга ровно на два папоротниковых шороха,
чтобы ветру, порой прилетавшему с Желтого моря, оставить дорогу на запад,
куда нес он обычно крупинки священной китайской соли; назад ветер никогда не
возвращался, но деревья верили, что вернется когда-нибудь.
Ночами деревья молились, притом больше по-старому, древнему богу
Посвисту, голос которого все еще звучал среди воздетых ветвей, особенно
осенью, и деревья приносили ему в жертву листья, кто желтые, кто
темно-красные; лиственницы тоже сбрасывали ему хвою. Сосны, а ели особенно,
Посвисту молиться не хотели, они уже вполне приняли новую веру, которой
лиственным собратьям даже не разъясняли. Однако леса вокруг Арясина были
почти все смешанные, потому вера в Посвиста соседствовала с новой верой
вполне мирно, а уж если приходил ураган или злой человек с пилой, то валили
всех подряд, про веру не спрашивая. Ураган, бывало, даже тутовника не щадил,
а к этому дереву почтение было всеобщее: благодаря шелковой нити местные
жители могли ставить себе каменные дома, древесину для домашних нужд
покупать сплавную, а печь топить углем. Любителям же древесного огня
доставался сухой валежник, и деревья считали это справедливым: они и сами
часто пускали корни на кладбищах.
Исчезновения нечисти деревья не заметили пока что, к тому же леших,
водяных и болотников Богдан не трогал, да и не верил в них. А чертей,
которых любое дерево успевает собственными листьями перевидать несчетное
число раз, деревья считали чужаками. Ибо знали деревья, что нечистая сила
сотворена куда позже лесов, а если этот Божий валежник кому-то понадобился,
значит, и от него польза есть. Уборка валежника в любом уважающем себя лесу
необходима, иначе папоротник шелестеть перестанет, а тогда ведь и не
зацветет. Хотя таволга на болотах считала себя не хуже папоротника и готова
была его заменить, да только кто ж станет слушать таволгу.
У подневольных людей была какая-то война, в небе гремело, на болотах
мурашились какие-то беженцы, но это все быстро кончилось. Потом весь
северо-восток уезда вдруг оказался заселен цыганами, безвредными,
бестолковыми, шелестевшими то цветастыми юбками, то гадальными картами, то
что-то лудившими, то еще что-то воровавшими, но их время тоже кончилось
быстро, вместе со всеми их неуклюжими попытками колдовать по-своему на
земле, которая им отродясь не принадлежала, да и не хотели они никакой
земли: когда объявился Богдан и потолковал с одним баро, с другим, а потом и
уговорил уйти отсюда куда глаза глядят, деревья забыли о цыганах на второй
день. С тех пор если кто и забредал в глухую чащобу, то разве по пьяному
делу либо за грибами. Даже отшельники тут не селились. Потому что не
поселится верный сын Посвиста в лесу, где растут деревья-иноверцы, а
христианин и подавно. Сами деревья тем временем молились - как обычно, за
всех, и за людей тоже, но из осторожности росли только ночью.
Осторожность была не случайна. Птицы птицами, но в последние годы
слетаться на просторы бывшего княжества стали не они одни, стали прилетать
какие-то непонятные деревянные журавли, всегда парами и на круглых
подставках. Как такое могло летать - никто не задавал вопроса, летают же
самолеты супротив всякого здравого смысла, и ничего, а эти хоть крыльями
машут, да еще непременно, прежде чем сесть на ветку, в воздухе танцуют. И
приятную музыку навевают. Называли их Кавелевыми Журавлями, и говорили они
сами, что слетаются сюда не случайно, а потому, что в старинном гербе
Арясина - красный журавль на золотом фоне. Настоящие журавли с ними не
ссорились. По весне, случалось, они с молясинами танцевали вместе.
Случалось, что деревянные журавли не могли найти хорошей ветви и тогда
вили для себя гнездо в развилке сосновых сучьев, выстилая дно его
загадочными зелеными бумажками, похожими одновременно и на листья и на
деньги. Никогда не селилось на одном дереве больше одной пары журавлей,
вечно и нежно постукивавших друг друга клювом по клюву: "Кавель - Кавеля,
Кавель - Кавеля". Проведя на дереве лето, на зиму улетали молясины в Индию,
где в году не четыре времени года, а шесть, и в четные, женские времена
непременно идет бесконечный дождь, местное население исповедует индуизм и
многобожие, а в нечетные, мужские времена, дождя нет вовсе, начинаются
засуха и холера, а люди все как один молятся Будде, пророком же почитается в
той Индии исконно русский человек, тверской купец Афанасий Никитин, без
рукописи которого даже академик математики Савва Морозов засомневался бы -
была эта самая Индия, а есть ли, а будет ли вообще. Православные деревья в
год о шести временах не верили, а лиственные, сторонники старой веры,
полагали, что на свете еще и не то бывает.
Ручей, который люди со свойственной им беспамятностью, называли
Безымянным, назывался на языке ольх Сосновым, а на других древесных языках
именовался так, что человеческими буквами этого не запишешь. На ручье стояла
мельница, еще кое-как работавшая на помол того немногого зерна, что скорей
из суеверия, чем по необходимости, все-таки сеяли арясинцы. Над мельницей
была обширная запруда, воды в ней было заметно больше необходимого, и поле
под запрудой зарастало бурьяном из года в год: когда-то монахиня Агапития
предсказала, что бысть тут потопу. Потопа не случилось пока, но ведь мог же
когда-нибудь и случиться: чай, воды в запруде - с пол-Накоя. В бурьяне никто
не жил, в запруде тишком лежал на донышке глухонемой, старый-старый водяной,
с неодобрением размышлявший годы напролет, что пришел конец всему водяному
племени: вон, племянник для людей икру мечет, а те собак ею откармливают. Но
сам роптать не смел, все поголовье сомов троюродной тетке из Оршинского мха
проиграл, теперь лежал тихонько, знал, что Богдан мигом его на хозяйственное
мыло переварит, родственными связями с почетной рыбой не отопрешься. Голова
у водяного была лысая, только усы были выдающиеся, один польского золота,
другой - американского. Но усы водяной от греха подальше зарывал в ил. И
роптал туда же.
Лишь однажды зашелестел папоротник о таком, чего не помнил даже самый
старый обитатель Арясинского уезда, дуб возле дороги на Недославль,
проклюнувшийся из желудя еще при князе Изяславе, а тому уж семьсот почти