Хрень. Водяной успел только вскрикнуть, намертво вцепиться в накойский
меч-кладенец - и рухнуть следом. В считанные мгновения водохранилище,
плотина и водяной Фердинанд обвалились в черное болото, в низменную Потятую
Хрень. Хрень довольно булькнула, приняла в себя очередной взнос цивилизации
- и вновь сомкнулась на прежнем уровне. У нее и вправду не было дна, а то,
что заменяло его, как мембрана, открылось и закрылось. Что были этой адской
мембране куски плотины, обломки боеголовок, черепки унитаза, да и древний
водяной со своим ножиком?
Случилось невозможное, случилось такое, чего не помнили самые старые
пни в Арясинских лесах: верный слуга Богдана Арнольдовича Тертычного,
икрометный водяной Фердинанд, утонул в бездонном болоте, спасая своего
хозяина, привычно спавшего на своей веранде под монотонное журчание дождевых
потоков, устав от мстительных антикитайских мыслей. Лишь лысый дядя
водяного, в последний миг перемахнувший в Безымянный ручей, был тому
свидетелем. Он, старый бездельник, ничем не мог помочь своему племяннику.
Однако и его тупого ума хватило на то, чтобы понять: в этот миг стало
на Руси одним героем-мучеником больше. Смерть водяного Фердинанда произошла
в миг, когда сменялись на небе знаки зодиака, и вступал в свои права
величавый знак Льва. Небесный Лев вознес над миром свою грозную небесную
лапу - и дал знать иным созвездиям, что он-то видел гибель героического
водяного, он-то не даст памяти о нем стереться в веках. Он поискал
Фердинанда в потустороннем мире, освободил от оков плоти, и вознес его к
себе - крохотной звездочкой, обозначившей самый кончик своего львиного
хвоста. Что и отмечено было обсерваториями, и новая зеленая звезда,
получившая в реестрах имя "Фердинанд", осталась вовеки сиять в небесах
точнехонько над Арясином.

    12


Прости, Господи, за нежданное нашествие действительного причастия
настоящего времени и страдательного причастия прошедшего времени.

Юз Алешковский. Рука.

А время-то идет, господа, и лето как будто на исходе, а у нас ничего не
понятно - ни где мы, ни что мы, ни, извиняюсь, на хрена же мы? Тот есть как
что за на хрена, вам еще и глагол нужен? Ничего, мы вам жечь сердца и без
глагола можем, если будет надо, - к тому же есть у нас и то преимущество,
что нам не надо. Ну, так где мы остановились, и в какую опять сказочно
поганую дыру угодили со своим сюжетом?
Ни стыда у автора, ни, извините, совести, не говоря про сюжет. Куда,
скажем, девалась Киммерия, про которую целый том навалял и еще собирался.
А-а, вот вы что. Будет вам Киммерия сейчас, хотя и на заднем плане, но
будет. Так что задний план есть, и мысли такие же тоже есть, а к тому же за
каждой, говорят, у меня еще и стоит... Что стоит? Если вы не знаете, чтo
стоит, то вам это читать вообще рано. Или у вас другая ориентация. Срам
сказать по-киммерийски, что про вас можно сказать, используя
благодетельно-спосылательное наклонение. Но рыночного старокимерийского вы
не знаете, так что и говорить мне вам ничего не надо, не поймете потому что,
а если вдруг вы этот язык знаете, так уже просто опасно говорить - вы ведь и
ответить можете. Так что лучше давайте уж без сложностей, без экивоков -
просто конец света, просто начало света, просто бисквит поэта-кондитера
Рагно из великой пьесы Ростана, который, к сожалению, давно и без нас съели.
В дорогу бисквитов не напасешься, а таежная галета из кедрового ореха с
ячменем - штука сытная, но не для всяких зубов. Нечего их на меня, кстати,
скалить - я тоже умею.
Нуте-с.
Заходящее солнце светило в лица путникам, с трудом вскарабкавшимся на
заросший гнилыми елками откос. Путников было трое: высокий, немолодой
человек в широком плаще, с непокрытой крутолобой лысой головой, - но без
какого-либо багажа; столь же высокий, но еще и какой-то инфернальный старик
в натянутом на глаза капюшоне, с торбой за спиной и единственным предметом в
руках - скрученной на маркшейдерский манер лозой, извергающей снопы искр
вроде бенгальского огня, - а следом шел третий странник, несколько отставший
от двух первых - молодой богатырь с плечами в киммерийскую косую сажень,
однако увешанный таким количеством тюков из оленьей кожи, что сама фигура
его исчезала среди них, равномерно покачивающихся в такт каждому шагу: тащил
на себе молодой богатырь разного барахла полтонны, никак не меньше. Взгляд
первого странника выражал глубокое внимание ко всему сущему в мире. Взгляд
третьего был полон слезами юного страха, хотя ноша при этом, для нормального
человека невозможная, просто словно бы и не существовала, - только сапоги в
землю норовили уйти прямо до слоя вечной мерзлоты - вершка на три, стало
быть. Взгляд старца был скрыт капюшоном, но едва ли выражал что-то, кроме
напряжения: именно старец с помощью своей сыплющей искрами лозы искал в
земле некое одному ему известное место.
- Ну вот здесь же, здесь... - бормотал старец из-под капюшона, - ну вот
здесь либо хвост, либо голова, а вообще-то и то и другое... Да нет, точно,
тут они должны быть! Куда им деться? Он же древний, он же и не елозит
почти...
Земля внезапно дрогнула и вспучилась небольшим горбом. Старец с
неожиданным проворством отпрыгнул, осыпая землю и гнилые елки потоком
бенгальского огня.
- Это что-то не-то, - сказал высокий и лысый, - Это, Мирон Павлович,
слишком маленький бугор. Должен быть сразу три-четыре сажени, а тут и одной
нет...
Старец ответил что-то длинное, в одно слово - видимо, просто выругался
по старокиммерийски. Лысый академик не смутился.
- Вы, Мирон Павлович, хотели, наверное сказать - далее воспоследовало
похожее, но чуть более длинное слово, - Согласитесь, что "туббале эбессу"
означает "спрячь куда-либо для надежной сохранности"; вы же скорей имели в
виду "засунь себе", а какая же в таком месте сохранность?..
Старик в ответ просто зашипел. Это почему-то возымело действие, и горб
земли вырос сразу втрое, из него появилось нечто вроде гибкого древесного
корня, яростно извивающегося в воздухе и старающегося хлестнуть лозоходца.
Самый конец корня обвивался вокруг небольшого предмета, - свет заходящего
солнца, сверкнув на хромированных частях того, чем размахивал корень,
позволил неоспоримо опознать в этой вещице подзорную трубу цейссовского
производства - старую, но отнюдь не музейную.
- Хвост выплюнул... - в ужасе прошептал старик под капюшоном. - Истинно
выплюнул, хвост истинно...
Рядом с первым горбом земли выперло второй - сразу на две сажени, не
менее; горб тут же лопнул - и появился из него в точности такой же
чешуйчатый и толстый корень-хвост, как из первого. Нечего и угадывать:
второй хвост концом обвивался вокруг еще одной подзорной трубы - разве что
видом она была пошикарней: этакая адмиральская труба, может, лично господина
адмирала Макарова, из-под Цусимы, или даже лично господина боярина
Калашникова, упокой Кавель его мятежную и скорострельную душу.
Покуда хвосты, извиваясь, отряхивались от земли, при этом явно
примериваясь - то ли начать друг на друга в подзорные трубы грозно
взглядывать, то ли поступить более естественно и подраться ими, как простыми
дубинами, - тройка путников отступила по склону вниз. Где-то за их спинами в
воздухе дрожали очертания старинного города, поставленного на сорока
островах посреди великой реки в незапамятные времена. Однако солнце
садилось, хотя, по летнему времени и приполярной широте, оно еще долго могло
заниматься тем же самым без видимого успеха.
- Мирон Павлович, как могло оказаться у Змея два хвоста? Он же
ленточный, пастью вцепился в один свой природный - и вроде бы никак иначе? -
Академик смотрел на старца-лозоходца с откровенным укором: словно тот скрыл
от него какую-то важную часть истины, и вот из-за этого-то и не получается
продолжение путешествия на запад, в Великое Герцогство Коми. Старик угрюмо
сплюнул, не откидывая капюшона, и опустил лозу.
- Поживи с мое, академик... Это не хвост вовсе! Это червеобразный...
как его... ложнохвост-аппендикс, во как! И второй такой же. Они теперь друг
на друга будут лучи испускать через трубы, надсмеются над нами, оборвут друг
другу уши - а нас ни в какую не пропустят... Нет, в другой год идти придется
- Змей-то в земле как сосал свой основной, так и сосет... Ой, не даст мне
теперь кирия Александра ни жизни, ни деревянного масла - а про их
сиятельство уж лучше помолчу...
Между тем по откосу вскарабкался еще один старик. Этот был статен и
высок, борода, тщательно расчесанная, шла ассирийской волной. Кроме двух
небольших рюкзаков, по одному за каждым плечом, поклажи при нем не было
никакой; большие пальцы рук держал он за широким поясом оленьей кожи. Еще не
успел новый путник приблизиться, как младший в группе, истинный богатырь,
спешно скинул наземь многочисленные тюки, а потом и плащ. Чистого весу в
парнишке было за десять пудов, а бугры мышц выпирали из-под пестрой рубахи
почти карикатурно.
Не спрашивая разрешения, не обращая внимания на оклик из-за спины -
"Варфоломей, куда?..." - парень бросился к затеявшим дуэль хвостам и схватил
каждый, разводя в стороны - причем сперва хватка его была хвостам вроде как
по барабану, потом хвосты одновременно дернулись - и стали расходиться.
- Варфоломей, ремня на тебя нет!..
Варфоломей вошел в раж. Он скручивал ложные хвосты, стараясь вырвать их
вовсе, понимая, что если выход из Киммерии не состоится, виноват будет
именно он - потому что ни жена, ни пропавший где-то во Внешней Руси брат,
никогда не поверят, что он со своей идиотской силушкой не смог уломать Змея.
И сам он, младший гипофет Варфоломей Хладимирович Иммер, в это тоже не
поверит. Он воровал каменные статуи, он таскал на руках лошадей и в одиночку
ставил корабельные мачты из железного кедра, киммерийского дерева-эндемика,
чья древесина тонет в воде - и чтоб он да остановился перед какими-то
жалкими хвостами, похожими на клистирные трубки для слонов-переростков!
Каждый хвост уже был скручен не менее чем на полный оборот, оба подзорных
трубы нещадно молотили Варфооломея по голове - но он нутром чуял: не устоят
против него, падлы. Западлo! Слабo! Слабo-о-о!.. Правый хвост был вырван с
корнем и отброшен далеко за спину, - Федор Кузьмич и академик с интересом
склонились над извивающейся трехарщинной змеей без головы. Академик с
осторожностью подобрал подзорную трубу.
Между тем второй хвост сопротивлялся сильнее: он обхватил плачи
богатыря, сдавил их, неустанно молотя его по макушке свой подзорной трубой -
не иначе, лично адмирала Калашникова, не иначе. Варфоломея это лишь
приводило в дополнительную ярость: он медленно наворачивал себе на плечи
неохотно выползающий из земли хвост, он сам себе служил рукоятью кабестана,
и хвост, кажется, уже и рад был бы его отпустить - но в парне проснулся
берсерк. Он зубами вцепился в сухую чешую под самой подзорной трубой, -
однако схватке все не предвиделось конца.
Выкликнув непонятное - и очень длинное - базарное ругательство, на
помощь парню бросился старец в капюшоне, сотрясая лозой, источающей поток
голубых искр. В этот миг хвост не выдержал и оторвался, - в нем было не
меньше десяти саженей, и почти все они оказались намотаны на тело
Варфоломея. Богатырь покатился вниз к реке, разматывая дергающееся щупальце,
дико вращая глазами, зубами вцепившись в никель подзорной трубы. Последний
из странников, величавый старец, подошел к парню и аккуратно разжал ему зубы
с помощью заранее, видимо, приготовленного для таких случаев деревянного
клина.
Академик, понимая, что сейчас каждые руки на счету, быстро собирал
раскиданную богатырем кладь. Богатырь постепенно приходил в себя.
Старец-врачеватель одной рукой держал голову Варфоломея, другой вертел
подзорную трубу. По ободу шла ясная чеканка: "Собственность сиятельного
графа Пигасия Блудова". Наконец, человек в капюшоне добился своего; из земли
вывернулась шестисаженна голова Великого Змея, с трудом выплюнула основной,
навеки заглотанный хвост и проскрежетала на старокиммерийском:
- Шпашибба... Палиппы удаллиллл... шавсем замущщилсса паллиппами....
Заккаввеллллираввалли воффсе...
Голова змея, шипя, уходила все выше. Путь в о Внешнюю Русь, в Великое
Герцогство Коми, снова, как и три года назад, был открыт. На этот раз
Киммерию покидали трое: президент академии киммерийских наук господин Гаспар
Шерош, младший гипофет Старой Сивиллы Варфоломей Хладимирович Иммер и
почетный гость Киммериии, лекарь Федор Кузьмич Чулвин. Им требовалось
выполнить наказ кирии Александры: отыскать пропавшего во Внешней Руси
гипофета Веденея Иммера, а заодно понять умом эту самую Русь и рвущую ее на
части Кавелеву ересь.
Академик, лекарь и богатырь-гипофет спешно, следуя инструкции,
подхватились и рванули прямиком на заходящее солнце, а Вергизов задержался
возле Змея. Он скинул с плеча бурдючок с яшмовым маслом и обильно полил из
него места с корнем удаленных полипов-кавелитов. Сильно зашипело, к небу
поднялся густой и ароматный дым. Змею, очевидно, было больно, но он терпел и
не дергался; дернись он сейчас - и Рифей-батюшка, того гляди, из берегов
выплеснется. Шутка ли - две тысячи верст древнего тела за последние годы там
и сям заросли двойными, вечно избивающими друг друга бородавками, которые
Вергизов прозвал "Кавелитской плесенью", а как называл их сам Змей - боязно
было спрашивать. Змей подхватил совершенно человеческую болезнь и теперь
хворал, и лишь прямое удаление бородавок с помощью сока сектантской травы
"чистозмей" и последующей обработки пораженного места вечнокипящим яшмовым
маслом с Верхнего Рифея, помогало. Обходчик на все тысячи верст его тела был
один - Вергизов, и нынче все его время уходило на выжигание этих бородавок.
На этот раз старец, впрочем, чистозмейный сок сэкономил благодаря идиотски
огромной силище Варфоломея. Сам Мирон был не хилого десятка, но такую
гадость руками едва ли вырвал бы.
- Откуда они все берут? - бормотал Вергизов, выбираясь из маслянистого
облака и поспешая за учеными людьми к своей сторожке, - Откуда? Вот - две
подзорных трубы... Ну понимаю: против Эритея они парой мамонтовых бивней
бились. Возле Усынина Следа - парой кладенцов, видать, один Дубыни, другой
как раз Усыни, да все одно труха и ржавчина. Против Левого Мебия на кедровых
стволах дуэль устроили, против Криля Кракена - отрастили каждый по рачьей
клешне, и давай лупцеваться. Но где ж они трубы-то подзорные спроворили?
Ведь если одна - господина графа Пигасия Блудова, дай Змей ему много
здоровья, так другая, вымолвить страшно - должна лично быть его сиятельства
графа Сувора Палинского, а это ж скандал на весь Рифей, бобры засмеют...
Мирон Павлович Вергизов, Древний среди Древних, с незапамятных пор нес
тяжкую службу Змееблюстителя, хотя выполнял еще и множество менее важных
обязанностей; в частности, один раз приблизительно в четыре двенадцатилетия
требовалось разомкнуть с помощью гамма-излучающей лозы голову и хвост
Великого Змея, дабы посланный во внешний мир киммериец, облеченный
поручением архонта пойти и понять Внешнюю Русь умом, мог выйти на запад:
возвращался такой бедняга обычно через год-другой по обычной офенской тропе
через Лисью Нору, и до конца жизни уже ничего не делал, кроме как объяснял
всем прочим киммерийцам - что есть новая, изменившаяся Русь. Сама Киммерия
почти не менялась, две, три декады лет обычно все с объяснениями такого
странника сходилось, а потом перемены накапливались, и все повторялось
заново - приходилось слать нового познавателя Руси. Поскольку декадой в
Киммерии называлось двенадцатилетие, то обязанность эта была у Мирона одна
из самых необременительных: всего-то два раза в столетие.
Однако на этот раз что-то случилось. Шел уже четвертый год с момента
ухода во Внешнюю Русь гипофета Веденея Иммера, толкователя снов Старой
Сивиллы, что на Витковских выселках, - а Веденей не только не возвращался,
но и через офеней, единственную надежную связь Киммериона с внешним миром,
узнать о нем ничего не удавалось. Архонт Киммерии, благороднейшая душой и
телом величественная женщина кирия Александра Грек, решила пойти на
экстраординарный шаг, в чем-то даже опасный: она послала на поиски Веденея
во Внешнюю Русь новую, специальную экспедицию, состав которой читателям уже
довелось узнать выше. Риск заключался в том, что Киммерион разом оставался и
без единственного академика Киммерийских наук, и без последнего гипофета.
Лекарь Федор Кузьмич вызвался идти сам, но за него, за самого хилого,
почему-то не волновался никто: во-первых, он не был коренным киммерийцем,
во-вторых, вот уж который раз неизменно как уходил, так и приходил, не
старея и заметно не утомляясь. Посылать же за хитроумным Веденеем кого-то
иноно, кроме как самого умного киммерийца, то есть академика Гаспара, под
охраной самого сильного, гипофета Варфоломея - к тому же приходившегося
Веденею младшим братом, просто не имело смысла. Если они не отыщут Веденея,
то, интересно, кто иной?...
К тому же понять умом требовалось не одну только Россию. Великий
Ленточный Змей, свернувшийся вокруг Киммерии, определял скорость времени в
Киммерии, замедляя и убыстряя таковое; обычно время шло с опережением на три
месяца, не более, но сейчас положение неприятно изменилось. Змей, говоря по
простому, запаршивел. Полипы брали сами себя на измор вечным вопросом:
"Кавель - Кавеля?.. Кавель - Кавеля?.." Минуты и секунды застревали в
ловушке вопроса, и лишь в краткое мгновение паузы могли проскользнуть
обычным путем из будущего в прошлое, поэтому норовили сделать это как можно
быстрей. В итоге там, где для Внешней Руси и прочего мира прошло менее шести
месяцев, в Киммерии прошло почти пятьдесят. Но болезнь была не своя, не
киммерийская, поэтому и лечить Змея и Время предстояло тем, кто окажется
снаружи. Веденей пропал. Архиепископ Аполлос вновь благословил. Кирия
Александра приказала. Мирон вывел. Путники пошли.
В двух примерно верстах к западу от вечной границы Киммерии, которую
своей спиной образовывал здесь, как и везде, Великий Змей, у Мирона была
поставлена заветная избушка, где обычно инструктировал он уходящих во
Внешнюю Русь познавателей, где порою давал он приют очень уж надорвавшимся
на священной снабженческой службе офеням, где лежали у него запасы дров,
непортящейся таежной снеди и где всегда имелось немного спиртного на крайний
случай. Здесь же находили приют и немногие тайные друзья Мирона - к примеру,
известный многим людям и не людям реликтовый, кустарниково-побегучий
мыслящий рояль Марк Бахштейн; иной раз появлялся тут в полнолуние и
знаменитый призрак по кличке Дикий Оскар, - был этот призрак некогда хорошим
человеком и знатным писателем, а теперь прибился к Киммерии и выполнял по
случаю самые неподъемные из поручений архонтов, особенно такие, которые
касались призраков и разной другой призрачной, однако досаждающей
небывальщины. Здесь, конечно же, был назначен и первый привал для
отправленной во Внешнюю Русь нынешней спасательной экспедиции.
Мирон Вергизов нагнал путников на крыльце: бедолаги не решались вскрыть
запертую дверь, хотя ясно было, что Варфоломей снял бы ее с петель двумя
пальцами. Вечный Странник достал шестивершковый ключ, вошел сам и пропустил
всех внутрь; уже сильно стемнело, хотя приполярный день сменялся в августе
на некое подобие ночи лишь очень коротко; видимо, сейчас дело шло к полночи.
Мирон достал керосиновую лампу, влил немного яшмового масла, чиркнул о
подошву спичкой и стал подравнивать фитили. Гости тем временем кое-как
разместились, и жалобно, почти предсмертно задышала, затрещала лавка под
каменной задницей богатыря.
Загремели выкладываемые на стол термосы, каждый - истинное чудо
киммерийской работы, полый мамонтовый бивень с выдутой по форме изгиба
колбой, с притертой пробкой, вырезаемой традиционно из того же куска кости,
что и сам термос. Застучали сухие галеты, зашуршала сухая мушмула из пакета,
врученного Варфоломею женой при расставании. Вообще-то на сексуальной почве
у Варфоломея в связи с неукротимой его силищей был каждый второй месяц с
женою развод: баба его, не выдержав очередной поломанной кровати, сбегала к
родителям. Но проходил еще месяц, огорчения забывались, и любящие супруги
воссоединялись на Витковских Выселках. Стал разворачивать что-то, тоже от
жены при расставании полученное, академик киммерийских наук Гаспар
Пактониевич Шерош. Федор Кузьмич, холостой медик экспедиции, раскурил
трубку. А сам Мирон Вергизов, заранее прибавив света в лампе, чтобы
театральный эффект был сильней, откинул капюшон и впился в лица зрителей: он
обожал это мгновение, обожал испуг и отвращение в глазах путников,
представая им в истинном своем, опаленном огнями Верхнего Рифея, облике.
Бывало, что и вскрикивали гости. И хуже тоже бывало, особенно в былые
времена чувствительности и сентиментализма.
Ничего, однако, не произошло: Федор Кузьмич вообще не глянул в сторону
Вечного Странника, академик глянул, но всего лишь с интересом, а богатырь
посмотрел на Вергизова с сожалением, что-то вроде "эк угораздило тя,
болезного...". Сценический эффект пропал даром, и Вергизов обиделся.
Булыжник за пазухой для ближнего на подобные случае у него всегда был
тут как тут.
- Рискованные вы люди, - начал он, - Самоуверенные, чтобы не сказать -
жестоковыйные. Как осмелились вы оставить Киммерию без единого человека,
который свободно говорил бы на родном языке? Ведь если и ваша экспедиция не
вернется из Руси, то вся сумма знаний Киммерии, все творения великих
киммерийских бардов, древних и новых, некому будет не то что оценить - их
некому будет просто прочесть!
Действительно: старинным, сложным, одновременно и громоздким и гибким
старокиммерийским наречием, принесенным древними киммерийцами с исторической
родины - из Крита ли, из Египта ли, а то и вовсе из Атлантиды, - владели в
совершенстве во всем Киммерионе и окрестных весях лишь гипофеты, толкователи
бреда, извергаемого малограмотными старухами-сивиллами, да академики
киммерийских наук. Ныне Киммерию покидали последний гипофет и последний
(вообще-то единственный) академик: древний город на сорока островах
оставался без носителей родного языка, оба гипофета, и старший, Веденей, и
младший, Варфоломей, не успели обзавестись сыновьями, стало быть, по
традиции, прорицания дальше могли иметь место, но понять их стало бы - в
случае гибели обоих - уже некому. А знавший язык лучше них всех, академик
Гаспар Шерош, так тот и вовсе никого ничему и никогда не учил, только сам
знай учился, учился, и еще раз всю жизнь учился.
Вергизов победно обводил гостей глазами - уже в который раз, когда
старец Федор Кузьмич выпустил облако душистого виргинского дыма, и со всей
возможной вескостью ответил:
- Это серьезное упущение, Мирон Павлович. Это значит, что лично вам
придется в самом скором времени, не позднее чем, скажем, завтра, набрать
группу учеников и заняться преподаванием им этого столь важного для
Киммерии, столь драгоценного наречия. В самом деле, должны же киммерийцы
читать киммерийских авторов в оригинале!
Вергизов как-то в пылу ядовитой обиды забыл, что на упрощенных формах
языка древнего Кеми в городе ругаются решительно все рыночные торговки, из
которых с годами порой - в случае известных провинностей - получаются
недурные сивиллы, - а уж о том, что на этом же самом языке с Великим Змеем
не далее как нынче вечером беседовал он сам, не подумал вовсе. Мирон
Вергизов отлично знал подлинные имя и фамилию Федора Кузьмича - и мог не
сомневаться, что надлежащие инструкции по набору групп ускоренного изучения
старокиммерийского языка, по его преподаванию и по многому такому, чего не
видал он и в страшном сне, он в ближайшие дни, а то и часы, он от архонта
кирии Александры Грек получит. И поди откажись. И начни доказывать, что ты
не человек вовсе. Минойский кодекс для всех един, и подпадает неподчинение
воле архонта под знаменитую трехсотую статью этого кодекса: "А ежели еще кто
какое преступление учинит, тому смерть, либо же, по долгому размышлению,
простить вовсе, но на тот случай никогда более не ссылаться"; все знали
формулировку именно до этого места, но имелось ниже еще и продолжение самыми
наимельчайшими буковками; "...а будет на то воля архонта - так изгнать
преступника из Киммерии вовсе". Изгонять единственного в Киммерии
пограничника за пределы страны - с кого такое станется? Увы, кирия
Александра Грек - женщина властная, и с нее станется что угодно.
Мирон взял вежливо протянутый академиком термос, отвинтил пробку и
по-древнему, не касаясь краем сосуда губ, влил себе в горло полчашки
жидкости. Ну конечно, всегда один и тот же напиток, но зато какой! Горячий
клюквенный квас-теремник, густой от частичек болотной ягоды и от пряностей.
Секрет этого напитка не сохранился нигде, кроме Киммерии, но уж зато
Киммерия дует его круглый год и по любому случаю, хотя традиционно
считается, что напиток этот особо хорош для бани и для долгой дороги. Мирон
полагал, что он хорош когда угодно, и был в этом не просто киммерийцем, но
человеком до мозга костей, - многое человеческое было ему не только не
чуждо, но доставляло радость, хотя в точном смысле слова Мирон Павлович