– Как это – дурной? – воскликнул я. – По-моему, пример был хороший, пример неповиновения, сопротивления, борьбы.
   – Нет, ты не прав, – вмешался лаз. – Пример мог быть хорошим, если бы он довел дело до конца. Ты ведь знаешь, Ираклий, что такое человек! Если в одном поступке есть и плохое и хорошее, он будет подражать плохому, а хорошему не будет ни за что. Знаю я это.
   – Я об этом и думала, господин Арзнев, – обратилась к нему Нано, – когда сказала, что он подал плохой пример. Теперь вы согласитесь со мной, что все поступки героев моего рассказа рождены себялюбием и страхом смерти, что, кроме зла, в них нет ничего, нет ни крупицы добра. И так всегда в жизни, сколько я ни наблюдаю, страх смерти и вытекающий из него эгоизм приносят одно только зло. Я не знаю ни одного примера, который мог бы опровергнуть эту истину.
   – Нет, – сказал я. – Бывают случаи, когда страх приводит к добру.
   – Какой?! Когда?! – воскликнула Нано.
   – Ну, страх перед законом, – ответил я. – Страх перед возмездием. Человек просто боится преступить закон и совершить задуманное им зло.
   – Конечно, – сказала Нано. – Может случиться так, что злой человек испугается закона и не пойдет на преступление. Но, Ираклий, злодей потому и злодей, что он обойдет закон и все равно добьется своего. Закон же в силах достигнуть одного – чтобы человек нашел способ его обойти и совершить преступление, избегнув наказания… – Нано задумалась. А потом сказала: – Да, главное – это страх смерти, и я его победила!
   Видно, ей стало неловко от этих слов, она покраснела, смутилась.
   – А как ты связываешь свободу с победой страха смерти? – спросил я ее, стараясь помочь ей побороть смущение. Вообще-то во время разговора меня больше занимала сама Нано, нежели ее рассуждения.
   – Ну, это-то понять легче всего, – вмешался в разговор лаз, – если нет страха, тогда ничего не связывает, не гнетет, не мешает, и ты поведешь себя так, как подскажет сердце. Это и есть свобода. Не так ли? Другой вопрос, как человеку победить страх, если бог не дал ему на это сил? Для этого нужны топор, огонь и кинжал!
   – Разве можно, господин Арзнев, топор, огонь и кинжал назвать добром? – возразила Нано.
   – А корысть, злоба, жадность – не могут ли они победить страх смерти? Адской силы орешки, – сказал лаз.
   – Нет, – ответила Нано.
   – Почему?
   – Потому что, я думаю, добро – это способность отказаться от себя, пожертвовать собой ради других. На худой конец – ради кого-то одного, но не за счет других, не во вред другим. Только человек, отмеченный этим даром, может победить страх смерти, конечно, в той мере, в какой провидение одарило его способностью к добру.
   – Чего тут говорить, – мне хотелось свести беседу с ее высокого тона, – если ты будешь думать только о других и у тебя не останется никаких собственных желаний, тогда и терять нечего. Тогда и умереть не страшно!
   – Не думай, что ты загнал меня в угол, – сказала Нано. – Нет! Лучше жить без желаний, чем быть рабом своих желаний, рабом страха. Ты знаешь, что случилось с одним моим знакомым? Он умер от апоплексического удара. И знаешь, отчего? Оттого, что хозяин его конторы в то утро посмотрел на него косо.
   Арзнев Мускиа, видно, был увлечен разговором.
   – Увы, госпожа Нано, – сказал он, – человека такой доброты можно считать почти что богом. Но и он боится смерти.
   – Я с вами не согласна.
   – Тогда скажите мне, что за цель у этого человека?
   – Цель одна – творить добро, уничтожать зло.
   – Это его назначение, содержание его жизни, и на своем пути он будет стараться до конца исчерпать себя. До конца исчерпать тот талант доброты, что дало ему провидение, и лишь потом умереть. А до этого он будет хотеть жить и будет бояться умереть. Не так ли?
   – Нет, не так. Страх – это совсем другое, от него разрывается сердце, как у моего знакомого, а то, о чем говорите вы, не страх, а иное, возвышенное и прекрасное чувство.
   – Удивительно, – сказал я, – люди с таким предначертанием не умирают, пока не исполнят того, что им должно исполнить на земле. Я знаю много примеров… Живут, пока не выполнят свой долг, не растратят сил, а потом и умирают, чаще всего как-то необычно.
   – Да, умирают, – подхватила Нано. – Но для таких людей смерть – это начало другой жизни, не так ли, батоно Арзнев? Они сами исчезают, но семена, брошенные ими в землю, будут совершать свой вечный круговорот и давать плоды тогда, когда имена их сотрутся в памяти людей.
   – То, что вы говорите, – сказал Арзнев Мускиа, – напоминает мне слова настоятельницы одного монастыря, матери Ефимии. Она любила говорить красиво. Мне кажется, и стихи потихоньку писала. Как-то она сказала мне: «Сын мой, расплавленный воск до конца догоревшей свечи и сам по себе прекрасен, но проступает в нем и та красота, что тихо мерцала и разгоняла мрак».
   – Красиво! – У Нано заблестели глаза.
   – Да, красиво, – задумчиво сказал Арзнев Мускиа. – Все что я знаю хорошо, но одно дело знать, а другое – верить, суметь возвыситься до веры… Я не переступил еще этот рубеж… Мне это нелегко дается…
   Он говорил улыбаясь, но в словах его звучали доверчивость и печаль, и я увидел своего нового друга как будто в ином свете. А ведь ему тяжело, так тяжело, будто на его плечи легла самая большая ноша на земле, но прячет он ее глубже преисподней. Так показалось мне в эту секунду, но вот Арзнев Мускиа заговорил в прежнем тоне, и я отогнал свои мысли.
   – А почему зло не может победить страха смерти, скажите мне, госпожа Нано? – спросилон.
   – Арзнев, мне кажется, вы думали об этом больше, чем я. И можете ответить лучше, чем я. А то, боюсь, если я буду опять говорить, мы станем похожи на суфию и его паству. Только с одной разницей, что у нас паства знает больше, чем суфия.
   Нано рассмеялась.
   – Но я хочу знать ваше мнение.
   – Извольте! Ведь мы согласились, что зло родилось на свет в результате страха смерти. А если так, то между ними – мир и согласие. Они не могут вступить в конфликт.
   – Вы правы, – сказал Арзнев Мускиа. – Но ведь и добро может перестать быть добром, если человек, вместо того чтобы делать добро, будет спрашивать: а что такое добро?
   Нано собиралась ответить, но я прервал ее, потому что хотел взглянуть на листок Ветрова:
   – Ты говорила, что захватила его с собой?
   Нано протянула мне листок и ответила лазу:
   – Нельзя мудрить, а то мы дойдем до бессмыслицы. Я уверена, истина проста: добро это то, что хорошо для всех. Делай добро и не жди ни вознаграждения, ни результатов. Иди дальше и опять делай добро. Вот и все, что нужно, когда сеешь семена добра, вот условия для доброй жатвы.
   Я стал разглядывать листок бумаги. На нем и вправду были имена женщин с какими-то точками вокруг каждого. У одних пять точек, у других – две. Около имени Нано стояло пять точек.
   Я повертел список и передал его Арзневу.
   – Эти точки сделаны разными чернилами, – сказал он. – А некоторые карандашом. Ставились, стало быть, в разное время.
   Я взял список снова. Арзнев Мускиа был прав.
   – Как ты думаешь, что это значит?! – спросил я лаза, как будто госпожа Нано Парнаозовна Тавкелишвили-Ширер пришла за советом к нему, а не ко мне.
   – Можете ли вы вспомнить, – спросил Мускиа, обращаясь к Нано, – сколько раз вы виделись с Ветровым с тех пор, как он наговорил вам дерзостей об офицерах?
   – Сколько раз? Сейчас соображу. Я помню, что он при этом каждый раз рассказывал, и могу сосчитать по рассказом.
   Нано задумалась.
   – Знаете что, – воскликнул я, и оба посмотрели на меня, – пообедаем сегодня вместе! Пока мы соберемся и доедем… Нано… Если ты будешь столь любезна и поедешь с нами, – клянусь честью, мы решим эту головоломку и разгадаем все секреты, какие только у тебя есть!
   Нано улыбнулась и спросила:
   – А куда?
   – К Гоги.
   – Я слышала про него, но не бывала никогда. Там, кажется, хор, поют старинные песни и гимны, да?
   – Поют, и как поют!
   – Странно, что в ресторане поют гимны, – сказала Нано.
   – Так принято у Гоги. Там и посетители другие. Поедем – увидишь.
   – В другой раз! – Нано оглядела свой костюм и, видно, решила, что он не подходит для столь многолюдного места.
   – Сегодня лучше где-нибудь за городом, где меньше народу… На воздухе, ведь такая погода…
   – И я так думаю, Ираклий. Не хочется сегодня видеть людей, – поддержал ее лаз.
   – Пусть будет так.
   Я хотел распорядиться, чтобы запрягли коляску, но Нано остановила меня:
   – Не нужно. Моя стоит перед конторой.
   – Что ж, едем, – сказал лаз. – А по дороге попробуем раскусить этого Ветрова.
   Когда мы садились в коляску, Арзнев Мускиа спросил Нано:
   – Что вы кончали там?
   – Факультет словесности… Правда, тому, о чем мы говорили, я научилась не там.
   – Я понимаю… Научить можно всему, но это – знание, а не вера, вере научить нельзя.
   Через несколько минут рыжие жеребцы мчали нас к Ортачала.
   – Сколько же раз видел вас Ветров, вы не вспомнили? – спросил Арзнев Мускиа.
   – Вспомнила… Пять раз, если не считать разговора об офицерах.
   – Вы в этом уверены?
   – Безусловно.
   – Значит, после каждой встречи он ставил, видимо, по точке на этом листке у вашего имени.
   Нано взяла листок, взглянула на него и, помолчав, спросила:
   – Ну и что же?
   Я уже понял, в чем дело, и попытался ей объяснить:
   – Видишь, после тебя тут вписана Сусанна, около нее три точки, значит, она встречалась с Ветровым три раза. Выше Надежда Иванова – пять точек. Кроме того, обрати внимание на то, как стоят эти точки.
   Первая точка была в начале каждого имени: видно, Ветров видел всех по одному разу, поставил точки и этим исчерпал первый круг встреч. При втором обходе, надо думать, с тремя ему не удалось встретиться, поэтому в конце их имени место для второй точки осталось пустым. При третьем круге бедняга, видно, так старался, что выбился из сил, без точки осталась только одна женщина – Алла. У Аллы – две точки, и те только вначале – одна за другой.
   – Эта Алла уехала, может быть, из вашего города? – спросил Арзнев Мускиа. – Он видел ее только два раза, и больше не удавалось.
   – Ее мужа перевели в Темирханшуру. Он – офицер, – пояснила Нано.
   – Ну конечно, он не мог ее больше увидеть. В Темирханшуре свой Ветров, и тот Ветров наверняка найдет ее!
   Мы расхохотались. Хотя ничего смешного в этом не было, но, когда людям хорошо друг с другом, они легко и охотно смеются.
   – Арзнев, ты думаешь, эти встречи могли носить специальный характер? – спросил я.
   – Специальный? – переспросил он. – Не знаю пока. – И обратился к нашей спутнице: – Госпожа Нано!..
   Но она прервала его:
   – Знаете что, зовите меня просто Нано… Мне кажется, мы знаем друг друга сто лет…
   Лаз улыбнулся и после секундной паузы ответил:
   – Спасибо вам за это. Но я отношусь к вам с таким почтением, что говорить вам «вы» доставляет мне радость. Но при одном условии, что вы будете называть меня просто Арзнев или лаз, и на «ты». Такая форма дружеских отношений мне кажется самой достойной вас, не отказывайте мне, прошу…
   Меня поразил душевный такт этого человека… Казалось бы, пустяк, но в этом пустяке, как в капле воды, отразились отношения лаза и Нано такими, как они сложились в тот день. Это почувствовала сама Нано и проговорила как бы про себя:
   – Подобрал все-таки ключ к замку! – А потом весело и громко: – Лучше – лаз.
   – И теперь, – сказал Арзнев Мускиа, – вспомните, о чем говорил с вами Ветров. Что рассказал он при первой встрече?
   – О разбойнике, – ответила Нано. – В окрестностях Закатала, оказывается, есть разбойник, и зовут его Мамедом. Так вот этот Мамед в Лагодехи ворвался к кому-то в дом, задушил малыша в люльке при отце с матерью, поджег дом и убежал.
   – Рассказал ли он об этом еще кому-нибудь из этих женщин?
   – Рассказал.
   – Откуда вы знаете?
   – От той женщины. Она думала, что я не знаю, и передала как занятную новость.
   – Ну, хорошо, а что он рассказал, когда вы увиделись второй раз?
   – Тоже о разбойнике, теперь об Абрико. Он орудовал здесь, в горах Грузии. В лесу он насиловал маленьких девочек. Да, все его истории были про разбойников…
   – И одна страшнее другой, не правда ли? – спросил я, хотя мне и так все было ясно. И Арзневу Мускиа тоже.
   – Такими методами они борются с разбойниками, абрагами и вообще людьми вне закона, – сказал он.
   Я вспомнил, что рассказал мне по секрету один мой знакомый, весьма осведомленный в подобного рода делах.
   – Этот Ветров, – сказал я, – очевидно, служит распространителем слухов. Такое отделение недавно создано. Им, говорят, руководит сам начальник закавказской жандармерии. Значит, новому начинанию придают большое значение.
   На этих словах Мускиа вдруг рассмеялся.
   – Понимаешь, Нано, – сказал я, – этих женщин, и вместе с ними тебя, хотят использовать для распространения слухов. Ты можешь спокойно заниматься своей филантропией. У меня на примете есть человек, который бежал с каторги, не прислать ли его к тебе?
   – Я согласна, но что означала болтовня про офицеров?
   – В тайной полиции есть копилки сплетен. Оттуда он и почерпнул все это. В сущности, это своеобразный шантаж, вымогательство. Дал тебе понять – знаю, мол, твою тайну! Подобным приемом пользуются, когда вербуют в агенты.
   – Ничего себе… Вот идиоты!
   – А историю о грабеже ты так и не досказала, – я вспомнил об этом не только для того, чтобы переменить тему разговора, но и потому, что рассказ ее показался мне весьма занятным.
   – Да, правда! Когда мы узнаем, чем все кончилось? – спросил лаз.
   Нано посмотрела ему в глаза и сказала:
   – Когда разговор зайдет о добре, Арзнев Мускиа!
   Наша коляска въехала в ворота сада и остановилась у входа в духан.

Голубая тетрадь

   Прошло три дня. А мы почти не расставались. Все время были вместе и развлекались как могли – то дома, то в гостях, то на прогулках. Как дети, придумывали забавы и подчинялись своим капризам. Мы были счастливы, что нашли друг друга, и мечтали о том, чтобы нашей дружбе не было конца.
   Несколько раз мы собирались в ресторан Гоги, но все время что-то мешало – то одно, то другое. И вот наконец решили, что больше откладывать нельзя. Ехать надо к пяти часам, когда начинает петь хор.
   Ресторан открывал свои двери в три часа дня и не закрывал до тех пор, пока последний посетитель не оставлял его порога. Здесь были самые ловкие, проворные и обходительные слуги, самые лучшие повара. Обычно хор пел до восьми часов, а с восьми выступал сазандари[11]. В общем зале три ступени вели на балкон, где были ложи-кабинеты, отделенные от зала резными перилами и занавесками. Эти занавески почти всегда были раздвинуты. А все сидящие в ресторане были на виду друг у друга, что создавало атмосферу всеобщей раскованности и непринужденности. Этому, возможно, помогало и то, что в ресторан приходили одни и те же люди, все они были друзьями и знакомыми, что упрощало их отношения. Мне случалось приводить сюда и новых людей, но они обычно очень быстро осваивались и чувствовали себя как дома. Конечно, во всем этом была заслуга самого Гоги. Он умел покорять сердца. Посетитель окунался в эту атмосферу доброжелательства в ту же секунду, как перед ним распахивались двери ресторана. Правда, швейцаром здесь был дидубиец[12] Арчил – в прошлом кулачный боец и забияка, а в гардеробе служил флегматичный великан и силач Ерванд из Велисцихе[13], и оба при случае были отличными вышибалами, но гостей они встречали с веселой почтительностью, умели пошутить, побалагурить, рассказать веселые новости и были весьма привлекательными и симпатичными людьми. Вы еще не вошли в зал, но уже успели настроиться на веселый лад, услышать добрую шутку, занятную историю. В зале редко бывало, чтобы сам Гоги не поднимался вам навстречу. Он всегда сидел за чьим-нибудь столиком, лицом к двери, чтобы видеть тех, кто входит в зал. Надо сказать, что Гоги был хромым, на правой ноге ниже колена у него был протез, но ходил он очень легко. Бывало, только увидит, что вы входите в зал, извинится перед своими сотрапезниками, слегка приподнимется степенно со своего места, и, смотришь, он как будто с якоря снялся и плывет навстречу тебе, широко и дружески улыбаясь. Это не заученная фальшивая ресторанная улыбка. Нет… Это улыбка, с которой он родился на свет, улыбка искреннего и доброжелательного человека. Глядя на него, я думал, что сам Гоги был рожден для дружеского застолья, чистосердечного веселья. Конечно, он находился на службе, но я знаю, он плохо разбирался в денежных делах и постоянно был в долгу у владельцев ресторана. Да и могло ли быть иначе, если каждый вечер он сам платил то за одного, то за другого посетителя? Правда, расходы эти возмещались потом в разное время и разными путями, но все равно бедняга постоянно нуждался. Бедняга – сказал я и сразу как будто осекся от неуместности этого слова. Не знаю, но, может быть, не сыщешь на свете человека счастливее Гоги. Во всяком случае ничего, кроме радости жизни, нельзя было прочитать на его лице, если, конечно, оно не омрачалось скорбной вестью об усопшем друге или какой-нибудь другой большой печалью. И все печали – только о других, о себе он не думал никогда. Не знаю, может быть, и молва о том, что дела у Гоги идут хорошо, родилась лишь потому, что он держал себя так, будто дела у него идут хорошо. Может быть… Откровенно говоря, я любил Гоги как брата. И не я один. Я давно заметил, что сам Гоги притягивал меня больше, чем веселые пирушки в его ресторане, – он сам, его немногословные речи и добрые шутки.
   И сейчас, когда я ввел в ресторан своих новых друзей, мне хотелось, чтобы нас встретил Гога. Но когда мы вошли в зал, оказалось, что Гоги там нет. Да и вообще ресторан был полупустой: видно, приехали мы слишком рано. Было занято всего несколько столиков, и за одним из них, в левом углу, засела какая-то компания. Я сразу узнал их – то были Элизбар Каричашвили, Сандро Каридзе и Вахтанг Шалитури. Они увидели нас. А Элизбар встал и начал махать рукой, приглашая к своему столу.
   – Мой двоюродный брат, – сказала Нано.
   – Кто? – спросил я.
   – Элизбар.
   – Элизбара знаю и я, – сказал лаз.
   Я удивился, хотел спросить, откуда, но удержался, не спросил. Ведь для Нано – мы близкие друзья, и я должен знать, с кем он знаком, с кем – нет.
   – Сколько времени ты в Тбилиси? – обратилась Нано к лазу.
   – В этот приезд? – спросил он. – Почти месяц. Я бывал в этом ресторане. Несколько раз.
   – И с Гоги знаком?
   – Гоги я знаю лет шесть. И сюда хожу обычно к нему.
   Но Гоги начал служить здесь года три-четыре назад. Значит, они познакомились в другом месте. Но где? Я пожалел, что не успел расспросить его обо всем. Ведь это было так важно.
   – Смотрите, смотрите, кто пожаловал! – воскликнул Элизбар Каричашвили, когда мы поравнялись с их столом. – Никуда я вас не отпущу, вы должны быть с нами. Сандро, Вахтанг, познакомьтесь: моя двоюродная сестра Нано, мой приятель Арзнев Мускиа, лаз. С Ираклием вы знакомы… Да, а это Сандро Каридзе и Вахтанг Шалитури – мои друзья. Садитесь, садитесь, где кому угодно. Где же Гоги, а?! Я говорил ведь, что видел сон? Теперь-то мы повеселимся на славу!
   Элизбар Каричашвили вытащил из кармана платок и взмахнул им так, будто собирался плясать кинтоури.[14]
   Нам хотелось отказаться.
   – Посидим за тем столиком, – сказал я, – а потом присоединимся к вам.
   Легко сказать, но трудно сделать. От Элизбара Каричашвили не так-то просто отделаться. Если что-то взбрело ему на ум, он от этого ни за что не отступится. Что делать – пришлось принять его приглашение. Собственно говоря, сам Элизбар был мне по душе, добрый малый, неглупый и общительный. Да и с Сандро Каридзе можно было посидеть за одним столом, он слыл среди грузин человеком образованнейшим, держался в стороне от освободительного движения, к тому же состоял на службе и был цензором. Мне он нравился, хотя, я знаю, не все разделяли мои симпатии. Но вот кого я опасался, так это Вахтанга Шалитури. Я знал: стоит ему выпить, он начнет задираться. Его и трезвого трудно было выносить, вечно обижался по пустякам, характер имел заносчивый и мелочный, всем грубил и хамил. Не хотелось мне, чтобы мои гости оказались с ним в одном обществе, но было уже поздно.
   Тем временем слуги слетелись к столу и стали его снова накрывать. А тут и хор запел. Всегда он начинал с «Шен хар венахи»[15] и кончал тоже «Шен хар венахи». Элизбар замолчал и сделал нам знак рукой – слушайте. Сам он не умел петь, голоса не было, но был очень музыкален, тонко чувствовал все оттенки исполнения и любил грузинскую народную музыку. Я замечал, что в ресторане Гоги тосты, которые произносил Элизбар, были словно навеяны только что отзвучавшей песней, ее ритмом, ее настроением. А у Сандро Каридзе и голос был, и слух, и стоило запеть хору, смотришь, а слезы уже текут по его щекам – ни больше, ни меньше, своеобразная реакция, ничего не скажешь.
   Помню, как-то раз Гоги посмотрел на него и сказал: «Что же, братец ты мой, получается, днем ты цензор, покорный властям, – в руках твоих меч, и ты казнишь тех, кого они хотят казнить. А вечером приходишь сюда и оплакиваешь тех, кто пал от твоей руки днем, не так ли? Не знаю, что это, может быть, садизм особый…»
   Но на такие речи Сандро Каридзе обычно только рукой махал: дескать, что ты в этом смыслишь, хотел бы я знать…
   Пока звуки «Шен хар венахи» радугой переливались над нами, пока Сандро Каридзе вытирал слезы, Элизбар Каричашвили погрузился в себя, слушая песню. А когда она кончилась, взял в руки бокал.
   – Я пригласил вас за свой стол, – сказал он, – и хочу, чтобы первое слово было за мной. Я буду тамадой только на этот один тост, чтобы предложить вам распорядок нашего вечера, а потом сложить свои полномочия. Здесь встретились такие люди, которым есть что сказать друг другу. Я думаю, вы все согласитесь со мной, – нам не к лицу обычная пирушка. Первый тост – за нашу встречу – хочу поднять я. Хочу представить вас друг другу и выпить за здоровье каждого из вас. Но потом бокалы мы будем поднимать по очереди. И каждый будет говорить то, что ему нравится. Итак, я буду первым, я подаю пример.
   Элизбар Каричашвили говорил свободно и легко, и все мы его внимательно слушали.
   – Дорогие друзья, – продолжал он. – У нас есть все для того, чтобы провести счастливо этот вечер. Не только еда и вино… Но и божественные песни… С нами прекраснейшая дама, наша Нано, присутствие которой делает каждого из нас лучше. Скоро подойдет и Гоги… Будем же веселиться, и пусть каждый откроет свою душу друзьям. Пусть будет так.
   – Пусть будет! Мы согласны, – подхватили все.
   Только Каридзе промолчал.
   – Не можешь без мудрствований, – пробурчал он. – Какой ты, право! Люди хотят вкусно поесть и выпить хорошего вина, дай им эту возможность, вот и все, что нужно.
   – Не распоряжайся! – воскликнул Каричашвили. – Это тебе не цензура, будем веселиться, как нам угодно, у нас свобода!
   Каридзе усмехнулся, сунул в рот редиску и, показывая на рот, покачал головой: вроде он заткнул себе рот – молчу, мол, молчу, а ты говори, сколько твоей душе угодно.
   Я знал за Элизбаром Каричашвили эту особенность – на многолюдных церемонных вечерах ему бывало не по себе, он молчал и слушал высокопарные тосты с таким видом, будто ему было неловко за говоривших. Но в дружеском кругу его нельзя было узнать, он загорался каким-то внутренним светом, и поток его красноречия лился неудержимо. Начнет, бывало, говорить о страданиях человечества, потом со стремительностью и остротой подведет нас к неожиданному выводу, который заставит всех задуматься, а после этого с такой же естественностью и изяществом тост его завьется вокруг одного из присутствующих, чтобы в конце концов опять вернуться к прежнему, к тому, чтобы не страдал человек. Некоторые недоумевали – зачем нужны такие длинные тосты, но это были люди, которых питье интересовало больше, чем беседа. Да и сами они лишены были дара слова. Такие люди любят присоединяться к чужим речам, пролепетав одну или две фразы. По-моему, чувство меры никогда не изменяло Элизбару Каричашвили, разве только после многих чарок, но и тогда то, что он говорил, не теряло своего обаяния.