Страница:
Вы не представляете, с каким увлечением хлопотал Лоладзе над каждым волоском. Подстригал, причесывал, приглаживал… Отступая на шаг, подбегал, поправлял, отходил и опять любовался.
– Ты, брат, оказывается, настоящий художник! – сказал ему Лука Петрович.
– Нет, мой милый, настоящее искусство начинается, когда человек сыт или убедит себя, что сыт, – так говаривал мой учитель Иван Никифорович Страстнов – великий был человек! И большой охотник до таких сентенций.
Вечерняя оправка добралась уже до другого конца коридора, и тут я заметил, что Дата будто волнуется. И всем членам комитета передалось его состояние. Уговор был такой, что каждый должен держаться, как всегда: кто лежать, кто играть в нарды, кто просто слоняться по камере. Все получалось наоборот. Все сидели на своих нарах и думали, думали, думали…
Мы с Датой прильнули к дверям, ловя каждый звук в коридоре.
Вот вошел в свою камеру последний арестант!
Вот лязгнул засов, звякнули ключи.
Камеру заперли.
Надзиратель открывает камеру каторжан. Опять звяканье ключей, скрип поднимаемого засова, лязг ударившегося в стену металла… Шаги… Шарканье множества ног, и… полная затаившаяся тишина.
Шаги, направляющиеся в нашу сторону… Человека два, может быть, три…
– Взяли! – прошептал Дата.
Дверь клозета заскрипела и с шумом захлопнулась. Кто-то быстрым шаркающим, неровным шагом подошел к камере каторжан, задвинул засов и повернул ключ в замке.
Снова шаги в нашу сторону. Тот же поспешный шаркающий звук. Кто-то заглянул в глазок нашей камеры, Глазок захлопнулся, и чуть приоткрылась дверь. За нею мелькнула и скрылась фигура Гоги Цуладзе. Дембин, я, Лоладзе и Дата Туташхиа вышли в коридор. На пороге камеры меня вдруг охватило острое желание обернуться на наших… но я не успел.
– Хоть бы сказал кто, что нас ждет! – пошутил Класион.
Шутка повисла в воздухе. Дата взял у Гоги связку ключей и стал запирать нашу камеру. Гоги пошел вперед. Мы втроем последовали, за ним в клозет.
Надзиратель с завязанными глазами, в одном белье, босой, стоял в углу, спиной к нам. На его затылке торчал толстый узел, концы полотенца свисали на плечи.
Дата вошел вслед за нами и знаком велел Дембину переодеться. Форму надзирателя держал один из двух неизвестных, которых мы застали, когда вошли сюда. Оба были в масках. Гоги протянул маску мне и Лоладзе.
Помню, Дембин никак не мог попасть ногой в надзирательский сапог, никак не мог устоять на одной ноге, и Дата его поддерживал. Руки ему не повиновались, пальцы дрожали. Наконец он был готов. Художник заставил писателя отпустить пояс, пропустил над поясом рубаху, поправил шинель, нахлобучил шапку чуть набекрень, как любил наш надзиратель. Словом, придал ему вид более натуральный.
Когда прозвенел отбой, Дембин и Дата вышли в коридор, а мы все остались в клозете. Один из каторжан держал под боком надзирателя большой самодельный нож. Спустя несколько минут мы услышали звук поворачиваемого ключа. Это Дембин впустил в камеру Дату.
Нам же предстояло дожидаться, пока комендант Канарейка соизволит пожаловать на наш этаж. Ждать надо было минут пятнадцать – двадцать, может быть, полчаса.
– Выйдем поглядим, что там… – шепнул я Гоги.
Гоги понял, как изнываю я от бездействия. Он тоже был сильно взволнован и лишь крайним напряжением воли сохранял спокойствие.
Мы вышли в коридор. Дембин стоял на площадке этажа и смотрел вниз.
– Канарейка в подвале, – сказал он. – А Дата говорил, что он сперва поднимется сюда… И Коц с ним в подвале.
– Придет, – что-то прикинув в уме, произнес Гоги. – Все правильно. Конечно… Ведь у них же сегодня дело есть в подвале…
Гоги на цыпочках подошел к нашей камере, отодвинул глазок и стал с кем-то перешептываться. Видно, Дата стоял по ту сторону двери. Грохнула дверь, ведущая в подвал, но не лязгнул засов, не звякнули ключи. Канарейка вышел из подвала и не запер за собой дверь! Значит, он собирается тут же вернуться. Комендант шел к нам. И один! Дембин замер у двери камеры каторжан. Мы скрылись в клозете. Гоги погасил свет, и это тоже было важной деталью операции…
Не прошло и минуты, как Канарейка вошел в освещенный двумя тусклыми лампочками длинный коридор нашего этажа. Лука Петрович прилип к глазку и, как велел ему Дата, сильно стукнул по двери связкой ключей. Звук прокатился по всему коридору и привлек внимание Канарейки. Дембин оторвался от глазка камеры каторжан и, повернувшись, уткнулся носом в глазок камеры напротив. Канарейка, по своему обыкновению, двинулся в противоположный конец коридора и, пройдя несколько шагов, сразу обнаружил нарушение: из чуть приоткрытой двери нужника не сочился свет. Он распахнул дверь и вошел, но тусклый свет коридора не мог разогнать темноты, скопившейся здесь. Мы стояли, вжавшись в стену рядом с дверью. Канарейка вошел и еще не успел разглядеть наши тени, как на горле и возле сердца ощутил прикосновение ножей. Еще миг, и его глаза были затянуты полотенцем. Он поднял руки вверх, и связка ключей от этажей очутилась у меня в руках. Понадобилось не более двух минут, чтобы Канарейка оказался в одном белье, а я уже красовался в его мундире. Лоладзе быстро наклеил мне усы, повертелся вокруг меня, похлопотал, добиваясь возможного сходства, – образец рядом, дело нехитрое, еще раз оглядел меня и отпустил, театрально раскинув руки.
– Feci quod potui, faciont meliora potentes![25] – произнес он и вышел в коридор.
Канарейка и надзиратель остались в клозете под охраной двух каторжников в масках. Гогн жестом велел им смотреть в оба, и мы вышли вслед за Лоладзе.
Я открыл нашу камеру, и Дата Туташхиа с Поктией, весь наш комитет и еще несколько добровольцев вышли в коридор. Помню, прежде чем переступить порог, Петр Андращук перекрестился и что-то прошептал, видно помолился. Замешкался и Класион.
– Класион Квимсадзе! – торжественным шепотом произнес он. – Настала величайшая минута твоей жизни! – Он опустил глаза к порогу и лишь после этого перешагнул через него.
Дата Туташхиа передал ключи от нашего этажа Фоме Комодову. Шепотом, дважды повторив каждому его задание, Фома распределил обязанности. Казалось, люди потеряли способность думать, слушать, запоминать. Наконец Дембин и я – то бишь надзиратель и комендант Канарейка, ведя под своей охраной Дату Туташхиа, Поктию, Андро Чанеишвили, Алексея Снегиря, Эзиза Челидзе, Петра Андращука и Класиона Квимсадзе, стали спускаться вниз. Фома Комодов, Амбо Хлгатян и Гоги Цуладзе остались наверху и отправились по камерам разъяснять положение, читать воззвание, выявлять добровольцев… Дел было невпроворот.
Замок третьего этажа не поддавался. Руки у меня дрожали; может быть, я волновался оттого, что за спиной люди теряют терпение, выходят из себя, вот-вот кто-то скажет: дай, я открою! Надзиратель то ли был рядом, то ли подошел на эту затянувшуюся возню, – не знаю, но едва я открыл дверь, как он вытянулся передо мной.
– Кру-гом! Скотина! – не успел я договорить, как увидел его спину и концы полотенца, перехватившего его голову.
На этом этаже остались Андро Чанеишвили и Эзиз Челидзе. Мы спустились на второй этаж, потом на первый. Здесь повторилось почти без изменений то же, что у нас наверху. Короче говоря, порог подвального коридора переступили я и Лука Петрович. За дверьми остались Класион Квимсадзе, Поктиа и Дата Туташхиа.
Дата Туташхиа не раз втолковывал мне: смелость – это привычка. За то короткое время, что мы спускались с нашего этажа в подвал, я так привык хватать надзирателей, что, увидев обожаемого Коца и еще более обожаемого Моську, прямиком направился к ним. Я шагал медленно, побрякивая ключами. На расстоянии пяти-шести шагов от меня опустив голову и очень уверенно ступал Дембин. Я остановился возле одной камеры и заглянул в глазок. То же самое сделал и Дембин – так было у нас условлено. Коц сидел в конце коридора на стуле. Рядом навытяжку стоял Моська. Когда я вошел в коридор, Коц лишь мазнул по мне глазами и скучающе отвел их в сторону.
Я шлепнул по двери камеры связкой ключей, и по этому знаку в коридор ворвались Дата, Поктиа и Класион. В узком коридоре Коц и Моська не могли разглядеть, кто бежал за нашей спиной. К тому же все были в масках, да и освещение здесь было, как везде, – вполовину, а то и в треть.
– Встань, скотина! Лицом к стене! – прошептал я.
Моська едва не свалился в обмороке, а Коц даже пошевелиться не мог, и его вместе со стулом повернули к стене Поктиа и Класион.
Дата отобрал у Моськи ключи, завязал ему глаза, а мы обработали Коца.
Я оглянулся. Дембин, торопливо раздеваясь, так далеко отшвырнул надзирательский сапог, что чуть не угодил прямо в Фому Комодова, входившего в это время в подвал.
Дата пошел по карцерам, выгоняя оттуда всех. У несчастного Какалашвили, который никак не мог понять, что происходит, глаза вылезли на лоб; он открыл было рот, но Фома приложил к губам палец, что вконец сбило с толку бедного гимназиста. Дардак тоже потянулся было к выходу, но Фома Комодов заткнул его обратно в карцер.
Дембин в одном белье очертя голову бросился вон из коридора.
Дата кивнул Класиону, чтобы Коца впустили в один из карцеров. Подойдя к Дате, Класион поднял восемь пальцев и кивнул на восьмую камеру, возле которой мы и стояли. Не понимая, в чем дело, Дата взглянул на Класиона. Класион хлопнул себя по заднице, и Дата расхохотался. Едва я сообразил, что сукин сын Класион предлагает бросить начальника тюрьмы к мужеложам, как за спиной моей раздался дружный смех. В коридоре уже вертелось человек двадцать, и все хохотали. Некоторых из них я и в лицо не знал. Смех побежал по камерам, и через какие-нибудь полминуты хохотала вся тюрьма – четыре тысячи человек.
Открыли восьмую камеру, втолкнули Коца. Конечно, никто бы его не тронул, но одной мысли сунуть его к мужеложам было достаточно для пожизненного позора начальника тюрьмы.
– Развяжите ему руки и снимите повязку с глаз, – приказал Фома.
Мужеложи стояли, сбившись в кучу, ничего не понимая. Первым подошел Харчо и стал развязывать руки Коцу. Набрался смелости и Алискер, он снял с его глаз полотенце.
– Бисмиллах, кто же это? – Опешивший Алискер попятился к своим.
Харчо заглянул в лицо начальнику тюрьмы:
– Вах, вот, ей-богу!.. Нет, ты посмотри, а? Коц! Коц и есть!
– Помилуйте, разве государь император уже отрекся от престола? – спросил Рудольф Валентинович.
– Смотрите у меня. Не приведи бог, визжать начнет, всем ребра пересчитаю! – пригрозил кто-то за моей спиной.
Я оглянулся – это был Чалаб.
Судьба свела меня с Чалабом в первую мою отсидку. Чалаб был мирный кинжальщик. Сидел он за то, что одолжил кому-то револьвер, из которого был убит жандарм. Никакого отношения к революции Чалаб не имел, и я был поражен, когда и во второй раз он предстал предо мной в роли политзаключенного. Я напомнил ему о себе. Оказалось, что он сидит уже третий раз, и после того дела с револьвером оба раза за безжалостное избиение полицейских. У него был пунктик – он ненавидел полицейских и во время следствия, из какого-то непонятного упрямства, объяснял свои поступки ненавистью к царизму. Поэтому и проходил он как политический.
Когда дверь восьмой камеры заперли, Чалаб сказал Фоме:
– Здесь нужен хозяин, раз мы оставляем Канарейку и Моську, то…
– Оставляем.
– Это опасно… Как бы арестанты не взломали дверь и не расправились с ними. Этого нельзя допускать.
Фома кивнул, но ничего не сказал.
– Давай ключи, я присмотрю, – сказал Чалаб.
Фома протянул ему связку ключей.
– Тогда найди людей, одному тебе не справиться…
– Вообще нужен порядок, Эволюционная дисциплина нужна! – сказал я.
– Все будет как надо, – успокоил меня Чалаб.
– Освободите коридор! – крикнул кто-то, и коридор мигом опустел. У восьмой камеры остались трое: Фома Комодов, Дата Туташхиа и я.
– Нельзя так! – проговорил Фома.
– Ты прав, нельзя, – подтвердил Дата.
– Чалаб, иди сюда! – позвал Фома.
Чалаб в эту минуту вводил в камеру Моську. Он запер за ним дверь и подошел к нам.
– Выведи его и посади с Моськой! – Фома кивком головы указал на восьмую камеру.
– Кого?
– Коца.
– Коца? Я думал, ты говоришь о ком-нибудь из этих… Коца? Вывести Коца? – Чалаб с сомнением посмотрел на Фому. – Зачем?
– А затем… дурная власть дурными делами занимается, потому народ и хочет сбросить Николашку, – сказал Дата Туташхиа. – А нам это не пристало, я так думаю.
– Посади с Моськой! – повторил Фома, и мы двинулись к выходу.
– Как скажете! – неохотно согласился Чалаб.
Граф Сегеди
– Ты, брат, оказывается, настоящий художник! – сказал ему Лука Петрович.
– Нет, мой милый, настоящее искусство начинается, когда человек сыт или убедит себя, что сыт, – так говаривал мой учитель Иван Никифорович Страстнов – великий был человек! И большой охотник до таких сентенций.
Вечерняя оправка добралась уже до другого конца коридора, и тут я заметил, что Дата будто волнуется. И всем членам комитета передалось его состояние. Уговор был такой, что каждый должен держаться, как всегда: кто лежать, кто играть в нарды, кто просто слоняться по камере. Все получалось наоборот. Все сидели на своих нарах и думали, думали, думали…
Мы с Датой прильнули к дверям, ловя каждый звук в коридоре.
Вот вошел в свою камеру последний арестант!
Вот лязгнул засов, звякнули ключи.
Камеру заперли.
Надзиратель открывает камеру каторжан. Опять звяканье ключей, скрип поднимаемого засова, лязг ударившегося в стену металла… Шаги… Шарканье множества ног, и… полная затаившаяся тишина.
Шаги, направляющиеся в нашу сторону… Человека два, может быть, три…
– Взяли! – прошептал Дата.
Дверь клозета заскрипела и с шумом захлопнулась. Кто-то быстрым шаркающим, неровным шагом подошел к камере каторжан, задвинул засов и повернул ключ в замке.
Снова шаги в нашу сторону. Тот же поспешный шаркающий звук. Кто-то заглянул в глазок нашей камеры, Глазок захлопнулся, и чуть приоткрылась дверь. За нею мелькнула и скрылась фигура Гоги Цуладзе. Дембин, я, Лоладзе и Дата Туташхиа вышли в коридор. На пороге камеры меня вдруг охватило острое желание обернуться на наших… но я не успел.
– Хоть бы сказал кто, что нас ждет! – пошутил Класион.
Шутка повисла в воздухе. Дата взял у Гоги связку ключей и стал запирать нашу камеру. Гоги пошел вперед. Мы втроем последовали, за ним в клозет.
Надзиратель с завязанными глазами, в одном белье, босой, стоял в углу, спиной к нам. На его затылке торчал толстый узел, концы полотенца свисали на плечи.
Дата вошел вслед за нами и знаком велел Дембину переодеться. Форму надзирателя держал один из двух неизвестных, которых мы застали, когда вошли сюда. Оба были в масках. Гоги протянул маску мне и Лоладзе.
Помню, Дембин никак не мог попасть ногой в надзирательский сапог, никак не мог устоять на одной ноге, и Дата его поддерживал. Руки ему не повиновались, пальцы дрожали. Наконец он был готов. Художник заставил писателя отпустить пояс, пропустил над поясом рубаху, поправил шинель, нахлобучил шапку чуть набекрень, как любил наш надзиратель. Словом, придал ему вид более натуральный.
Когда прозвенел отбой, Дембин и Дата вышли в коридор, а мы все остались в клозете. Один из каторжан держал под боком надзирателя большой самодельный нож. Спустя несколько минут мы услышали звук поворачиваемого ключа. Это Дембин впустил в камеру Дату.
Нам же предстояло дожидаться, пока комендант Канарейка соизволит пожаловать на наш этаж. Ждать надо было минут пятнадцать – двадцать, может быть, полчаса.
– Выйдем поглядим, что там… – шепнул я Гоги.
Гоги понял, как изнываю я от бездействия. Он тоже был сильно взволнован и лишь крайним напряжением воли сохранял спокойствие.
Мы вышли в коридор. Дембин стоял на площадке этажа и смотрел вниз.
– Канарейка в подвале, – сказал он. – А Дата говорил, что он сперва поднимется сюда… И Коц с ним в подвале.
– Придет, – что-то прикинув в уме, произнес Гоги. – Все правильно. Конечно… Ведь у них же сегодня дело есть в подвале…
Гоги на цыпочках подошел к нашей камере, отодвинул глазок и стал с кем-то перешептываться. Видно, Дата стоял по ту сторону двери. Грохнула дверь, ведущая в подвал, но не лязгнул засов, не звякнули ключи. Канарейка вышел из подвала и не запер за собой дверь! Значит, он собирается тут же вернуться. Комендант шел к нам. И один! Дембин замер у двери камеры каторжан. Мы скрылись в клозете. Гоги погасил свет, и это тоже было важной деталью операции…
Не прошло и минуты, как Канарейка вошел в освещенный двумя тусклыми лампочками длинный коридор нашего этажа. Лука Петрович прилип к глазку и, как велел ему Дата, сильно стукнул по двери связкой ключей. Звук прокатился по всему коридору и привлек внимание Канарейки. Дембин оторвался от глазка камеры каторжан и, повернувшись, уткнулся носом в глазок камеры напротив. Канарейка, по своему обыкновению, двинулся в противоположный конец коридора и, пройдя несколько шагов, сразу обнаружил нарушение: из чуть приоткрытой двери нужника не сочился свет. Он распахнул дверь и вошел, но тусклый свет коридора не мог разогнать темноты, скопившейся здесь. Мы стояли, вжавшись в стену рядом с дверью. Канарейка вошел и еще не успел разглядеть наши тени, как на горле и возле сердца ощутил прикосновение ножей. Еще миг, и его глаза были затянуты полотенцем. Он поднял руки вверх, и связка ключей от этажей очутилась у меня в руках. Понадобилось не более двух минут, чтобы Канарейка оказался в одном белье, а я уже красовался в его мундире. Лоладзе быстро наклеил мне усы, повертелся вокруг меня, похлопотал, добиваясь возможного сходства, – образец рядом, дело нехитрое, еще раз оглядел меня и отпустил, театрально раскинув руки.
– Feci quod potui, faciont meliora potentes![25] – произнес он и вышел в коридор.
Канарейка и надзиратель остались в клозете под охраной двух каторжников в масках. Гогн жестом велел им смотреть в оба, и мы вышли вслед за Лоладзе.
Я открыл нашу камеру, и Дата Туташхиа с Поктией, весь наш комитет и еще несколько добровольцев вышли в коридор. Помню, прежде чем переступить порог, Петр Андращук перекрестился и что-то прошептал, видно помолился. Замешкался и Класион.
– Класион Квимсадзе! – торжественным шепотом произнес он. – Настала величайшая минута твоей жизни! – Он опустил глаза к порогу и лишь после этого перешагнул через него.
Дата Туташхиа передал ключи от нашего этажа Фоме Комодову. Шепотом, дважды повторив каждому его задание, Фома распределил обязанности. Казалось, люди потеряли способность думать, слушать, запоминать. Наконец Дембин и я – то бишь надзиратель и комендант Канарейка, ведя под своей охраной Дату Туташхиа, Поктию, Андро Чанеишвили, Алексея Снегиря, Эзиза Челидзе, Петра Андращука и Класиона Квимсадзе, стали спускаться вниз. Фома Комодов, Амбо Хлгатян и Гоги Цуладзе остались наверху и отправились по камерам разъяснять положение, читать воззвание, выявлять добровольцев… Дел было невпроворот.
Замок третьего этажа не поддавался. Руки у меня дрожали; может быть, я волновался оттого, что за спиной люди теряют терпение, выходят из себя, вот-вот кто-то скажет: дай, я открою! Надзиратель то ли был рядом, то ли подошел на эту затянувшуюся возню, – не знаю, но едва я открыл дверь, как он вытянулся передо мной.
– Кру-гом! Скотина! – не успел я договорить, как увидел его спину и концы полотенца, перехватившего его голову.
На этом этаже остались Андро Чанеишвили и Эзиз Челидзе. Мы спустились на второй этаж, потом на первый. Здесь повторилось почти без изменений то же, что у нас наверху. Короче говоря, порог подвального коридора переступили я и Лука Петрович. За дверьми остались Класион Квимсадзе, Поктиа и Дата Туташхиа.
Дата Туташхиа не раз втолковывал мне: смелость – это привычка. За то короткое время, что мы спускались с нашего этажа в подвал, я так привык хватать надзирателей, что, увидев обожаемого Коца и еще более обожаемого Моську, прямиком направился к ним. Я шагал медленно, побрякивая ключами. На расстоянии пяти-шести шагов от меня опустив голову и очень уверенно ступал Дембин. Я остановился возле одной камеры и заглянул в глазок. То же самое сделал и Дембин – так было у нас условлено. Коц сидел в конце коридора на стуле. Рядом навытяжку стоял Моська. Когда я вошел в коридор, Коц лишь мазнул по мне глазами и скучающе отвел их в сторону.
Я шлепнул по двери камеры связкой ключей, и по этому знаку в коридор ворвались Дата, Поктиа и Класион. В узком коридоре Коц и Моська не могли разглядеть, кто бежал за нашей спиной. К тому же все были в масках, да и освещение здесь было, как везде, – вполовину, а то и в треть.
– Встань, скотина! Лицом к стене! – прошептал я.
Моська едва не свалился в обмороке, а Коц даже пошевелиться не мог, и его вместе со стулом повернули к стене Поктиа и Класион.
Дата отобрал у Моськи ключи, завязал ему глаза, а мы обработали Коца.
Я оглянулся. Дембин, торопливо раздеваясь, так далеко отшвырнул надзирательский сапог, что чуть не угодил прямо в Фому Комодова, входившего в это время в подвал.
Дата пошел по карцерам, выгоняя оттуда всех. У несчастного Какалашвили, который никак не мог понять, что происходит, глаза вылезли на лоб; он открыл было рот, но Фома приложил к губам палец, что вконец сбило с толку бедного гимназиста. Дардак тоже потянулся было к выходу, но Фома Комодов заткнул его обратно в карцер.
Дембин в одном белье очертя голову бросился вон из коридора.
Дата кивнул Класиону, чтобы Коца впустили в один из карцеров. Подойдя к Дате, Класион поднял восемь пальцев и кивнул на восьмую камеру, возле которой мы и стояли. Не понимая, в чем дело, Дата взглянул на Класиона. Класион хлопнул себя по заднице, и Дата расхохотался. Едва я сообразил, что сукин сын Класион предлагает бросить начальника тюрьмы к мужеложам, как за спиной моей раздался дружный смех. В коридоре уже вертелось человек двадцать, и все хохотали. Некоторых из них я и в лицо не знал. Смех побежал по камерам, и через какие-нибудь полминуты хохотала вся тюрьма – четыре тысячи человек.
Открыли восьмую камеру, втолкнули Коца. Конечно, никто бы его не тронул, но одной мысли сунуть его к мужеложам было достаточно для пожизненного позора начальника тюрьмы.
– Развяжите ему руки и снимите повязку с глаз, – приказал Фома.
Мужеложи стояли, сбившись в кучу, ничего не понимая. Первым подошел Харчо и стал развязывать руки Коцу. Набрался смелости и Алискер, он снял с его глаз полотенце.
– Бисмиллах, кто же это? – Опешивший Алискер попятился к своим.
Харчо заглянул в лицо начальнику тюрьмы:
– Вах, вот, ей-богу!.. Нет, ты посмотри, а? Коц! Коц и есть!
– Помилуйте, разве государь император уже отрекся от престола? – спросил Рудольф Валентинович.
– Смотрите у меня. Не приведи бог, визжать начнет, всем ребра пересчитаю! – пригрозил кто-то за моей спиной.
Я оглянулся – это был Чалаб.
Судьба свела меня с Чалабом в первую мою отсидку. Чалаб был мирный кинжальщик. Сидел он за то, что одолжил кому-то револьвер, из которого был убит жандарм. Никакого отношения к революции Чалаб не имел, и я был поражен, когда и во второй раз он предстал предо мной в роли политзаключенного. Я напомнил ему о себе. Оказалось, что он сидит уже третий раз, и после того дела с револьвером оба раза за безжалостное избиение полицейских. У него был пунктик – он ненавидел полицейских и во время следствия, из какого-то непонятного упрямства, объяснял свои поступки ненавистью к царизму. Поэтому и проходил он как политический.
Когда дверь восьмой камеры заперли, Чалаб сказал Фоме:
– Здесь нужен хозяин, раз мы оставляем Канарейку и Моську, то…
– Оставляем.
– Это опасно… Как бы арестанты не взломали дверь и не расправились с ними. Этого нельзя допускать.
Фома кивнул, но ничего не сказал.
– Давай ключи, я присмотрю, – сказал Чалаб.
Фома протянул ему связку ключей.
– Тогда найди людей, одному тебе не справиться…
– Вообще нужен порядок, Эволюционная дисциплина нужна! – сказал я.
– Все будет как надо, – успокоил меня Чалаб.
– Освободите коридор! – крикнул кто-то, и коридор мигом опустел. У восьмой камеры остались трое: Фома Комодов, Дата Туташхиа и я.
– Нельзя так! – проговорил Фома.
– Ты прав, нельзя, – подтвердил Дата.
– Чалаб, иди сюда! – позвал Фома.
Чалаб в эту минуту вводил в камеру Моську. Он запер за ним дверь и подошел к нам.
– Выведи его и посади с Моськой! – Фома кивком головы указал на восьмую камеру.
– Кого?
– Коца.
– Коца? Я думал, ты говоришь о ком-нибудь из этих… Коца? Вывести Коца? – Чалаб с сомнением посмотрел на Фому. – Зачем?
– А затем… дурная власть дурными делами занимается, потому народ и хочет сбросить Николашку, – сказал Дата Туташхиа. – А нам это не пристало, я так думаю.
– Посади с Моськой! – повторил Фома, и мы двинулись к выходу.
– Как скажете! – неохотно согласился Чалаб.
Граф Сегеди
О том, как развивался бунт, я, можно сказать, знаю все, вплоть до пикантных деталей. Один из моих бывших подчиненных с начала до конца был свидетелем событий, но, подчеркиваю, лишь свидетелем и наблюдателем. Несмотря на то что тюремное ведомство было одним из подвластных ему учреждений, он не имел в нем даже совещательного голоса. Я уже говорил, что так было решено в столице. Но, так или иначе, мой бывший подчиненный спустя час после взятия тюрьмы арестантами стоял на караульной вышке, а внутри происходило вот что.
В темноте метались сотни людей. Вокруг корпуса уже поднялись огромные кучи камня и кирпича – арсенал на случай штурма. Слышался скрип лесов строящегося корпуса, с грохотом падали на землю доски, люди вооружались – кто дубинкой, кто камнями, кто киркой или ломом.
Кто-то выгнал из камер человек пятьдесят арестантов. Они таскали лес из строящегося здания и возводили баррикады. Дело явно спорилось, слышались очень дальние короткие распоряжения, видимо, сведущих людей.
Немного позже к баррикаде пригнали сбившихся в кучу надзирателей и под свист и улюлюканье заставили их перебраться через нее. Калитка в воротах отворилась, и солдаты, залегшие снаружи, пересчитав надзирателей, будто арестантов, выпустили их на волю. Калитка захлопнулась.
К рассвету тюрьма представляла собой хорошо укрепленное фортификационное сооружение. На баррикадах засело множество народу. Боевой дух, вооруженность – были запасены горы камней и битого кирпича, – дисциплина говорили об участии искушенных в этом деле людей. Кухня приступала к раздаче утренней баланды. В первую очередь завтрак подали на позиции. Обслуга работала как часы и беспрекословно выполняла распоряжения дежурных и интендантов.
Сразу после завтрака в тюремном дворе распространилась страшная вонь, как при очистке ассенизационных ям. Один из главарей вел отряд, который нес нечистоты и выливал их прямо на баррикаду перед главными воротами. Главарь этот был арестант Класион Квимсадзе. Тот же Квимсадзе на площадке третьего этажа строящегося тюремного корпуса руководил сооружением непонятного механизма. Другие главари пока не показывались.
Первый контакт с взбунтовавшейся тюрьмой был установлен посредством интенданта Чарадзе. Ему приоткрыли калитку в главных воротах, он высунул голову.
– Мне через эту вонючую свалку провиант не перетащить, – орал Чарадзе. – На пять тысяч человек, да на три дня!.. Фу-ф, до чего вы тут все испоганили. А ну, давайте расчищайте дорогу.
Все молчали.
– Вы что, оглохли?.. Вам говорят!
– Пусть снимут решетку хотя бы с одного окна административного корпуса и передают через него, – сказал кто-то громко.
– Ждите! Будут они вам решетки снимать?! – бросил Чарадзе, и створка ворот с грохотом закрылась.
В десять утра наместник утвердил состав оперативного штаба. Усмирение бунта было возложено на полковника Кубасаридзе. После короткого совещания к одному из окон административного корпуса приставили солдат, приступили к снятию решетки. Высыпавшие во двор арестанты первую победу отпраздновали неимоверным ревом, и интендант Чарадзе передал трехдневный паек всего контингента выделенному бунтовщиками представителю. Это был арестант Шалва Тухарели. Он жив поныне, живет в деревне, работает завучем средней школы. Та часть моих записей, которая повествует о внутренних, неизвестных следствию отношениях, построена по рассказам Шалвы Тухарели.
Прием провианта длился не более пятнадцати минут, и сам Шалва Тухарели проводил последний мешок. Солдаты подмели подоконник веником, протерли мокрой, потом сухой тряпкой, и в окне возник полковник Кубасаридзе.
– Здравствуйте, арестанты! – гаркнул полковник.
Никто не ответил на его приветствие.
Кубасаридзе оглянулся через плечо, и по обе стороны от него выросло по офицеру чином ниже.
– Арестанты! – произнес полковник вкрадчиво. – Я не понимаю, чем вы взволнованы, к чему эта кутерьма?
Ни звука в ответ.
– Вот, например, вы!.. Пожалуйте вперед, выходите, выходите, – пригласил кого-то из шоблы один из офицеров. Видно, к тому, кого он позвал, впервые в жизни обратились на «вы», да еще столь учтиво, и бедняга, механически повинуясь, сделал два шага вперед.
– Вот и прекрасно, – заговорил полковник. – Ваша фамилия, молодой человек?
Молодой человек опустил голову, и трудно было предположить, что полковник когда-нибудь услышит его фамилию.
– Не бойся, сынок, скажи, как тебя зовут. Вот я, например… меня зовут Станислав Кайхосрович Кубасаридзе, а тебя? Шобла стоял истуканом. Толпа безмолвно внимала тишине.
– Скажи, – заворковал полковник, – я же назвался, назовись и ты.
Опять долгая пауза, и наконец из чрева толпы, будто из могилы, послышалось:
– Ва, ишь ты какой! Сдалась ему твоя фамилия, тоже мне подарок, сейчас домой отнесет! Ну, узнал он твою фамилию, а на что она ему?! Вот коли ты его фамилию вызнаешь… так ему несдобровать. Он и молчит. Фамилию ему назови! Ишь какой резвый!
Полковник, видно, не привык к столь дерзкому обращению и растерялся.
– Ладно, ладно, – подал голос второй офицер, – не нужно фамилии. Скажи господину полковнику, чем ты недоволен, чем тебя обидели, кто обидел, как это было…
– А вот как было… – неожиданно громко и сердито заговорил арестант, – целый месяц письма домой шлю, чтоб жрать принесли. И не несут… Жду, а нету!
Офицеры переглянулись, полковник собрался было что-то сказать… Но автор недошедших писем не дал ему говорить.
– Не опускают писем, на почту не несут. Тюрьма не опускает!
– А-а! – понял полковник. – Мы это выясним, непременно выясним и виновных накажем. Ступай напиши письмо, я сам брошу его в почтовый ящик. Ступай, сынок, пиши!
– Бачиев я, Фридон Николаевич! – хотя и запоздало, но гордо и внятно представился шобла полковнику и побежал писать письмо.
Пока один из офицеров выводил в записной книжке «Бачиев Фридон Николаевич», полковник снова обратился к толпе:
– Ну, у кого еще что? Слушаю.
– Мясо крадут! – крикнул кто-то.
– Не крадут, а ходят на кухню и жрут!
– Ва, а что это, не кража разве?
– Кража, кража!
– Соль, масло постное – все тащат!
– Тащат, тащат!
Полковник едва втиснулся в эту разноголосицу:
– Кто крадет, господа, откуда и куда уносят?.. Будем говорить по очереди, пусть начнет один!
Поднялся страшный галдеж, потому что каждый вообразил, что, раз говорить по очереди, начинать надо ему.
Офицер едва успевал записывать: мясо, соль, постное масло, чьи-то фамилии, и когда общество несколько успокоилось, снова заговорил полковник:
– Даю вам честное слово дворянина, все это я выясню и виновных строго накажу. Строжайше!.. Что вас беспокоит, какие у вас еще жалобы?
Толпа поняла, что лучше говорить по очереди, но не могла взять в толк, что говорит с представителем власти о житейских мелочах, тогда как бунт имел совсем другую основу и цели. Полковник тоже не спешил, он выжидал, когда дело дойдет и до этой подлинной сути.
– Параши старые, пусть заменят!
Полковник записал, пообещав немедленно уладить и это, и тут уже кто-то потребовал:
– Пусть откроют камеры, как было раньше!
– Ва-а-а! Действительно! Э-э-э!
Народ снова загомонил. Будто теперь вспомнили, что о главном-то позабыли.
Полковнику пришлось довольно долго ждать, пока шум улегся, и как ни в чем не бывало он объявил:
– Власти не знали, что камеры заперли. Это самовольный поступок начальника тюрьмы. Мы его обязательно накажем. Сейчас они открыты?.. Пусть остаются открытыми, запереть их снова никто не посмеет… Только ночью они будут запираться, как запирались, до шести утра. Ну, извольте, что еще у вас?!
В толпе громко проговорили: «Ночью запрут, а утром не откроют». Но полковник предпочел не расслышать, благо на помощь ему подоспел Галамбо:
– В баню не пускают, в баню!
– Нет, ты только послушай, – раздалось в толпе. – Это тебя-то, Галамбо, в баню, да?
Впоследствии я узнал, что жалобщик Галамбо месяцами не умывался, а заманить его в баню было просто невозможно. Однако полковник велел записать и эту жалобу и произнес тронную речь:
– …Подданные нашего обожаемого царя-императора любят время от времени учинять беспорядки, волнения, смуту и всякий там переполох, но его величество считают это явление выражением их возвышенного духа. И совершенно справедливо считают. Представьте, ведь и со скотиной бывает: упрется и ни с места. Здесь битьем ничего не возьмешь, выждать нужно! Пройдет немного времени, надоест артачиться, двинется, потащит телегу, и все пойдет хорошо, по-старому! Тем более вы, господа! Вот вы заперты в этом отвратительном казеином доме… Конечно, вам надоело однообразие, и душу вашу обуял бунт. Волнуйтесь, кричите, бунтуйте, я вам разрешаю все. Мы потерпим, подождем, и, рано или поздно, все вернется в старое русло!
Полковник достал большой носовой платок и махнул им в стопину баррикады, подпиравшей ворота. – Нет больше нужды, не таскайте сюда нечистот, запах очень дурной… да, а теперь у меня еще одно к вам дело, господа… – Полковник пошарил глазами по толпе и, остановив на ком-то взгляд, пригласив. – Вот вы, да, вы, вы, пожалуйте поближе, сударь. Мне голоса не хватает, у меня нездоровое горло…
Вышел Класион.
– У вас вид интеллигента. Как ваша фамилия, сударь? – учтиво спросил Класиона полковник.
– Квимсадзе, Класион Бичиевич, телеграфист! – Таким тоном говорят: «Иди ты к такой-то матери!»
– Очень приятно! – отозвался полковник. – Я вас еще с утра приметил. Вы, кажется, изволите распоряжаться возведением какого-то сооружения. Не так ли?
Класион растерялся: что отвечать? Как быть? Но полковник сам вывел его из затруднения:
– Ежели вы распоряжаетесь возведением той вышки, надо полагать, вы сведущи во всем деле… – Полковник обвел рукой и тюремный двор. – Есть еще и другой, я приметил, он принимал провиант, но сейчас его здесь нет. Да, надобно господина Коца, и еще у вас есть один надзиратель… непременно надобно выдать их нам. Иначе мы не сможем их наказать, это же понятно! Ступайте и приведите их сюда!
Класион покосился на полковника и сказал:
– Пусть сдастся, господин полковник, и мы его выпустим.
– Как это – сдастся! – полковник решил, что дела не так уж дурны, раз его подчиненные до сих пор не сдались, и повысил голос: – Офицеру его величества… э-э-э… Кому он должен сдаться?
– Ну, хотя бы Харчо, сударь!
– Что вы изволили сказать? Харчо? – полковник в замешательстве взглянул на своего офицера.
– Ну, если не захочет сдаться Харчо, тогда пусть сдается Дардаку!
Полковник взглянул на второго офицера. Тот пожал плечами.
– Это что, прозвища, господин Квимсадзе? – Видно, кто-то надоумил полковника, в чем дело.
– Да, ваше сиятельство.
– Офицеру его императорского величества сдаться в плен?! Ни в коем случае! – возмутился полковник.
– Помилуйте, ваше превосходительство, какой плен, он у нас в одних подштанниках в камере мужеложев сидит… Пусть выберет, который из них ему по душе, и сдастся. Не пожелает Коц Харчо и Дардака, пожалуйте, прекрасный есть человек, образованный, Рудольф Валентинович…
– Молчать! – заревел полковник.
– Да как же, милостивый государь… Где же вам других найти? И не ищите. Может, конечно, самому Коцу понравится кто другой, ну, тогда уж наши с вами разговоры и вовсе излишни.
– Их имена, как вы изволили их назвать, господин Керкадзе? – кротко произнес один из офицеров и вытащил записную книжку.
– Квимсадзе я, Класион Бичиевич! Телеграфист!
– Да, господин Квимсадзе, как вы изволили их назвать?
– Харчо, Дарчо, Алискер, Диглиа, Дардак, Рудольф Валентинович, можно и других поискать, если пожелаете…
– Варвары! – заревел полковник.
– Этому мы у вашего Коца выучились, сударь, не взыщите! – смиренно возразил Класион.
Как видите, дипломатический талант полковника Кубасаридзе был все еще в эмбриональном состоянии, и он так мощно вскипел, что трудно представить, каким мог быть следующий его шаг, если б не одно совершенно неожиданное обстоятельство.
– Прошу извинить, господа, прошу извинить! – это был голос Рудольфа Валентиновича.
Толпа раздалась. Полковник насторожился. Рудольф Валентинович был не один. Впереди в толпе прокладывал ему дорогу мужелож по прозвищу Дардак.
Вышли, так сказать, на авансцену. Походили на бродячих певцов, скитающихся по дворам.
– Здесь ты говори, – сказал Дардак своему спутнику.
– Нет, что вы! Я уже в трех камерах исповедовался. Теперь, сударь, ваш черед, – возразил Рудольф Валентинович.
– Да у тебя красивей получается, ты человек ученый, говори, говори! – настаивал Дардак.
В темноте метались сотни людей. Вокруг корпуса уже поднялись огромные кучи камня и кирпича – арсенал на случай штурма. Слышался скрип лесов строящегося корпуса, с грохотом падали на землю доски, люди вооружались – кто дубинкой, кто камнями, кто киркой или ломом.
Кто-то выгнал из камер человек пятьдесят арестантов. Они таскали лес из строящегося здания и возводили баррикады. Дело явно спорилось, слышались очень дальние короткие распоряжения, видимо, сведущих людей.
Немного позже к баррикаде пригнали сбившихся в кучу надзирателей и под свист и улюлюканье заставили их перебраться через нее. Калитка в воротах отворилась, и солдаты, залегшие снаружи, пересчитав надзирателей, будто арестантов, выпустили их на волю. Калитка захлопнулась.
К рассвету тюрьма представляла собой хорошо укрепленное фортификационное сооружение. На баррикадах засело множество народу. Боевой дух, вооруженность – были запасены горы камней и битого кирпича, – дисциплина говорили об участии искушенных в этом деле людей. Кухня приступала к раздаче утренней баланды. В первую очередь завтрак подали на позиции. Обслуга работала как часы и беспрекословно выполняла распоряжения дежурных и интендантов.
Сразу после завтрака в тюремном дворе распространилась страшная вонь, как при очистке ассенизационных ям. Один из главарей вел отряд, который нес нечистоты и выливал их прямо на баррикаду перед главными воротами. Главарь этот был арестант Класион Квимсадзе. Тот же Квимсадзе на площадке третьего этажа строящегося тюремного корпуса руководил сооружением непонятного механизма. Другие главари пока не показывались.
Первый контакт с взбунтовавшейся тюрьмой был установлен посредством интенданта Чарадзе. Ему приоткрыли калитку в главных воротах, он высунул голову.
– Мне через эту вонючую свалку провиант не перетащить, – орал Чарадзе. – На пять тысяч человек, да на три дня!.. Фу-ф, до чего вы тут все испоганили. А ну, давайте расчищайте дорогу.
Все молчали.
– Вы что, оглохли?.. Вам говорят!
– Пусть снимут решетку хотя бы с одного окна административного корпуса и передают через него, – сказал кто-то громко.
– Ждите! Будут они вам решетки снимать?! – бросил Чарадзе, и створка ворот с грохотом закрылась.
В десять утра наместник утвердил состав оперативного штаба. Усмирение бунта было возложено на полковника Кубасаридзе. После короткого совещания к одному из окон административного корпуса приставили солдат, приступили к снятию решетки. Высыпавшие во двор арестанты первую победу отпраздновали неимоверным ревом, и интендант Чарадзе передал трехдневный паек всего контингента выделенному бунтовщиками представителю. Это был арестант Шалва Тухарели. Он жив поныне, живет в деревне, работает завучем средней школы. Та часть моих записей, которая повествует о внутренних, неизвестных следствию отношениях, построена по рассказам Шалвы Тухарели.
Прием провианта длился не более пятнадцати минут, и сам Шалва Тухарели проводил последний мешок. Солдаты подмели подоконник веником, протерли мокрой, потом сухой тряпкой, и в окне возник полковник Кубасаридзе.
– Здравствуйте, арестанты! – гаркнул полковник.
Никто не ответил на его приветствие.
Кубасаридзе оглянулся через плечо, и по обе стороны от него выросло по офицеру чином ниже.
– Арестанты! – произнес полковник вкрадчиво. – Я не понимаю, чем вы взволнованы, к чему эта кутерьма?
Ни звука в ответ.
– Вот, например, вы!.. Пожалуйте вперед, выходите, выходите, – пригласил кого-то из шоблы один из офицеров. Видно, к тому, кого он позвал, впервые в жизни обратились на «вы», да еще столь учтиво, и бедняга, механически повинуясь, сделал два шага вперед.
– Вот и прекрасно, – заговорил полковник. – Ваша фамилия, молодой человек?
Молодой человек опустил голову, и трудно было предположить, что полковник когда-нибудь услышит его фамилию.
– Не бойся, сынок, скажи, как тебя зовут. Вот я, например… меня зовут Станислав Кайхосрович Кубасаридзе, а тебя? Шобла стоял истуканом. Толпа безмолвно внимала тишине.
– Скажи, – заворковал полковник, – я же назвался, назовись и ты.
Опять долгая пауза, и наконец из чрева толпы, будто из могилы, послышалось:
– Ва, ишь ты какой! Сдалась ему твоя фамилия, тоже мне подарок, сейчас домой отнесет! Ну, узнал он твою фамилию, а на что она ему?! Вот коли ты его фамилию вызнаешь… так ему несдобровать. Он и молчит. Фамилию ему назови! Ишь какой резвый!
Полковник, видно, не привык к столь дерзкому обращению и растерялся.
– Ладно, ладно, – подал голос второй офицер, – не нужно фамилии. Скажи господину полковнику, чем ты недоволен, чем тебя обидели, кто обидел, как это было…
– А вот как было… – неожиданно громко и сердито заговорил арестант, – целый месяц письма домой шлю, чтоб жрать принесли. И не несут… Жду, а нету!
Офицеры переглянулись, полковник собрался было что-то сказать… Но автор недошедших писем не дал ему говорить.
– Не опускают писем, на почту не несут. Тюрьма не опускает!
– А-а! – понял полковник. – Мы это выясним, непременно выясним и виновных накажем. Ступай напиши письмо, я сам брошу его в почтовый ящик. Ступай, сынок, пиши!
– Бачиев я, Фридон Николаевич! – хотя и запоздало, но гордо и внятно представился шобла полковнику и побежал писать письмо.
Пока один из офицеров выводил в записной книжке «Бачиев Фридон Николаевич», полковник снова обратился к толпе:
– Ну, у кого еще что? Слушаю.
– Мясо крадут! – крикнул кто-то.
– Не крадут, а ходят на кухню и жрут!
– Ва, а что это, не кража разве?
– Кража, кража!
– Соль, масло постное – все тащат!
– Тащат, тащат!
Полковник едва втиснулся в эту разноголосицу:
– Кто крадет, господа, откуда и куда уносят?.. Будем говорить по очереди, пусть начнет один!
Поднялся страшный галдеж, потому что каждый вообразил, что, раз говорить по очереди, начинать надо ему.
Офицер едва успевал записывать: мясо, соль, постное масло, чьи-то фамилии, и когда общество несколько успокоилось, снова заговорил полковник:
– Даю вам честное слово дворянина, все это я выясню и виновных строго накажу. Строжайше!.. Что вас беспокоит, какие у вас еще жалобы?
Толпа поняла, что лучше говорить по очереди, но не могла взять в толк, что говорит с представителем власти о житейских мелочах, тогда как бунт имел совсем другую основу и цели. Полковник тоже не спешил, он выжидал, когда дело дойдет и до этой подлинной сути.
– Параши старые, пусть заменят!
Полковник записал, пообещав немедленно уладить и это, и тут уже кто-то потребовал:
– Пусть откроют камеры, как было раньше!
– Ва-а-а! Действительно! Э-э-э!
Народ снова загомонил. Будто теперь вспомнили, что о главном-то позабыли.
Полковнику пришлось довольно долго ждать, пока шум улегся, и как ни в чем не бывало он объявил:
– Власти не знали, что камеры заперли. Это самовольный поступок начальника тюрьмы. Мы его обязательно накажем. Сейчас они открыты?.. Пусть остаются открытыми, запереть их снова никто не посмеет… Только ночью они будут запираться, как запирались, до шести утра. Ну, извольте, что еще у вас?!
В толпе громко проговорили: «Ночью запрут, а утром не откроют». Но полковник предпочел не расслышать, благо на помощь ему подоспел Галамбо:
– В баню не пускают, в баню!
– Нет, ты только послушай, – раздалось в толпе. – Это тебя-то, Галамбо, в баню, да?
Впоследствии я узнал, что жалобщик Галамбо месяцами не умывался, а заманить его в баню было просто невозможно. Однако полковник велел записать и эту жалобу и произнес тронную речь:
– …Подданные нашего обожаемого царя-императора любят время от времени учинять беспорядки, волнения, смуту и всякий там переполох, но его величество считают это явление выражением их возвышенного духа. И совершенно справедливо считают. Представьте, ведь и со скотиной бывает: упрется и ни с места. Здесь битьем ничего не возьмешь, выждать нужно! Пройдет немного времени, надоест артачиться, двинется, потащит телегу, и все пойдет хорошо, по-старому! Тем более вы, господа! Вот вы заперты в этом отвратительном казеином доме… Конечно, вам надоело однообразие, и душу вашу обуял бунт. Волнуйтесь, кричите, бунтуйте, я вам разрешаю все. Мы потерпим, подождем, и, рано или поздно, все вернется в старое русло!
Полковник достал большой носовой платок и махнул им в стопину баррикады, подпиравшей ворота. – Нет больше нужды, не таскайте сюда нечистот, запах очень дурной… да, а теперь у меня еще одно к вам дело, господа… – Полковник пошарил глазами по толпе и, остановив на ком-то взгляд, пригласив. – Вот вы, да, вы, вы, пожалуйте поближе, сударь. Мне голоса не хватает, у меня нездоровое горло…
Вышел Класион.
– У вас вид интеллигента. Как ваша фамилия, сударь? – учтиво спросил Класиона полковник.
– Квимсадзе, Класион Бичиевич, телеграфист! – Таким тоном говорят: «Иди ты к такой-то матери!»
– Очень приятно! – отозвался полковник. – Я вас еще с утра приметил. Вы, кажется, изволите распоряжаться возведением какого-то сооружения. Не так ли?
Класион растерялся: что отвечать? Как быть? Но полковник сам вывел его из затруднения:
– Ежели вы распоряжаетесь возведением той вышки, надо полагать, вы сведущи во всем деле… – Полковник обвел рукой и тюремный двор. – Есть еще и другой, я приметил, он принимал провиант, но сейчас его здесь нет. Да, надобно господина Коца, и еще у вас есть один надзиратель… непременно надобно выдать их нам. Иначе мы не сможем их наказать, это же понятно! Ступайте и приведите их сюда!
Класион покосился на полковника и сказал:
– Пусть сдастся, господин полковник, и мы его выпустим.
– Как это – сдастся! – полковник решил, что дела не так уж дурны, раз его подчиненные до сих пор не сдались, и повысил голос: – Офицеру его величества… э-э-э… Кому он должен сдаться?
– Ну, хотя бы Харчо, сударь!
– Что вы изволили сказать? Харчо? – полковник в замешательстве взглянул на своего офицера.
– Ну, если не захочет сдаться Харчо, тогда пусть сдается Дардаку!
Полковник взглянул на второго офицера. Тот пожал плечами.
– Это что, прозвища, господин Квимсадзе? – Видно, кто-то надоумил полковника, в чем дело.
– Да, ваше сиятельство.
– Офицеру его императорского величества сдаться в плен?! Ни в коем случае! – возмутился полковник.
– Помилуйте, ваше превосходительство, какой плен, он у нас в одних подштанниках в камере мужеложев сидит… Пусть выберет, который из них ему по душе, и сдастся. Не пожелает Коц Харчо и Дардака, пожалуйте, прекрасный есть человек, образованный, Рудольф Валентинович…
– Молчать! – заревел полковник.
– Да как же, милостивый государь… Где же вам других найти? И не ищите. Может, конечно, самому Коцу понравится кто другой, ну, тогда уж наши с вами разговоры и вовсе излишни.
– Их имена, как вы изволили их назвать, господин Керкадзе? – кротко произнес один из офицеров и вытащил записную книжку.
– Квимсадзе я, Класион Бичиевич! Телеграфист!
– Да, господин Квимсадзе, как вы изволили их назвать?
– Харчо, Дарчо, Алискер, Диглиа, Дардак, Рудольф Валентинович, можно и других поискать, если пожелаете…
– Варвары! – заревел полковник.
– Этому мы у вашего Коца выучились, сударь, не взыщите! – смиренно возразил Класион.
Как видите, дипломатический талант полковника Кубасаридзе был все еще в эмбриональном состоянии, и он так мощно вскипел, что трудно представить, каким мог быть следующий его шаг, если б не одно совершенно неожиданное обстоятельство.
– Прошу извинить, господа, прошу извинить! – это был голос Рудольфа Валентиновича.
Толпа раздалась. Полковник насторожился. Рудольф Валентинович был не один. Впереди в толпе прокладывал ему дорогу мужелож по прозвищу Дардак.
Вышли, так сказать, на авансцену. Походили на бродячих певцов, скитающихся по дворам.
– Здесь ты говори, – сказал Дардак своему спутнику.
– Нет, что вы! Я уже в трех камерах исповедовался. Теперь, сударь, ваш черед, – возразил Рудольф Валентинович.
– Да у тебя красивей получается, ты человек ученый, говори, говори! – настаивал Дардак.