Страница:
– У всех твоих сверстников, сынок, семьи, дети. А ты никак не уймешься, и семью куда уж теперь заводить…
– У него в роду и завода такого не было, чтобы тихо и мирно плыть по течению и со всем мириться, и мы его не для спокойной жизни растили, – вступился за Дату Магали. – Чего же ты слезы льешь, не пойму?
Сколько раз приходилось мне слышать, как Магали говорил: что у Даты такая судьба – наша вина, винить больше в этом некого, и его беда прежде наша беда, а уж потом его.
Дата, конечно, знал, как относимся мы к его злосчастной судьбе, и это, конечно, не облегчало ни страданий его, ни раскаяния. Сердце его болело оттого, что нам приходится столько терпеть из-за него. А у нас на душе всегда камень лежал оттого, что Дата и сам несчастлив, и за нас болеет. Так или иначе он всегда чувствовал вину перед семьей, она мучила его неотступно, и кто знает, может быть, она-то и погнала его по доброй воле сесть в тюрьму.
Были к тому и другие причины. Не знаю даже, как объяснить… Еще две причины были… Или, вернее, случились как раз и то время два разговора, которые тоже могли толкнуть его в тюрьму. Один разговор произошел между игуменьей Ефимией, нашим отцом Магали и Датой… Я был при этом разговоре. Но была там еще другая монахиня, молодая послушница, состоявшая при игуменье. После смерти Ефимии она покинула монастырь. Женщина эта жива и по сей день и живет неподалеку отсюда. Ее зовут госпожа Саломе Базиерашвили-Одишариа. Видите ли, пока шел тот разговор, меня все время посылали то во двор, то наверх принести то-другое. Урывками, но я слышал, о чем говорили, а госпожа Саломе была неотлучно, помнит все до мелочей, и отлично помнит… Куда лучше меня. Я вас познакомлю с ней, и мы вместе вспомним уж все до конца… А другой разговор произошел между нашим отцом, Мушни и Датой. И при этом разговоре мне довелось быть и запомнить его. Хотите, я расскажу вам о нем сейчас, а могу – после, когда поговорим с госпожой Саломе. Как хотите…
Граф Сегеди
Саломе Базиерашвили-Одишариа и Шалва Зарандиа
– У него в роду и завода такого не было, чтобы тихо и мирно плыть по течению и со всем мириться, и мы его не для спокойной жизни растили, – вступился за Дату Магали. – Чего же ты слезы льешь, не пойму?
Сколько раз приходилось мне слышать, как Магали говорил: что у Даты такая судьба – наша вина, винить больше в этом некого, и его беда прежде наша беда, а уж потом его.
Дата, конечно, знал, как относимся мы к его злосчастной судьбе, и это, конечно, не облегчало ни страданий его, ни раскаяния. Сердце его болело оттого, что нам приходится столько терпеть из-за него. А у нас на душе всегда камень лежал оттого, что Дата и сам несчастлив, и за нас болеет. Так или иначе он всегда чувствовал вину перед семьей, она мучила его неотступно, и кто знает, может быть, она-то и погнала его по доброй воле сесть в тюрьму.
Были к тому и другие причины. Не знаю даже, как объяснить… Еще две причины были… Или, вернее, случились как раз и то время два разговора, которые тоже могли толкнуть его в тюрьму. Один разговор произошел между игуменьей Ефимией, нашим отцом Магали и Датой… Я был при этом разговоре. Но была там еще другая монахиня, молодая послушница, состоявшая при игуменье. После смерти Ефимии она покинула монастырь. Женщина эта жива и по сей день и живет неподалеку отсюда. Ее зовут госпожа Саломе Базиерашвили-Одишариа. Видите ли, пока шел тот разговор, меня все время посылали то во двор, то наверх принести то-другое. Урывками, но я слышал, о чем говорили, а госпожа Саломе была неотлучно, помнит все до мелочей, и отлично помнит… Куда лучше меня. Я вас познакомлю с ней, и мы вместе вспомним уж все до конца… А другой разговор произошел между нашим отцом, Мушни и Датой. И при этом разговоре мне довелось быть и запомнить его. Хотите, я расскажу вам о нем сейчас, а могу – после, когда поговорим с госпожой Саломе. Как хотите…
Граф Сегеди
События развивались по намеченной схеме, и это было самым важным. Хаджи-Сеид признался в том, что мадемуазель Жаннет де Ламье его соучастница и что они обменивались добытыми сведениями. Это означало, что Хаджи-Сеид и мадемуазель Жаннет де Ламье были виновными и перед своими разведывательными службами. Стоило уведомить их патронов об этом, и обоим не миновать было смертной казни как государственным изменникам.
– Что вы дальше собираетесь делать, Мушни? – спросил я Зарандиа. – Если до ушей мадемуазель де Ламье доползет хотя бы часть того, что случилось с Хаджи-Сеидом, она тут же попытается улизнуть от нас, и не исключено, что это ей удастся… Что делать вам тогда с Кулагиным и Старин-Ковальским, с этими звеньями вашей цепи?
– Вы думаете, ее лучше брать сразу? – спросил Зарандиа.
– Не знаю. Я не составил себе об этом мнения. Иначе зачем бы мне вас спрашивать?
– Чтобы арестовать мадемуазель де Ламье, достаточно двух полицейских, даже одного. Но если она проглотит язык, будет упорствовать и отрицать все, тогда по истечении срока предварительного заключения мы вынуждены будем ее освободить как лицо иностранного подданства и предоставить ей право отправиться на родину. На руках у нас останется чепуха: шум в европейской прессе и дипломатические осложнения. Не исключено, конечно, что она сразу во всем признается. Но эту версию можно считать иллюзорной. Другое дело, если б это был мужчина. А даму надо содержать в тюрьме, как в дорогом пансионе, и к тому же невозможно применять особые санкции. Ничего не получим мы ни от лиц, с нею связанных, ни от ее окружения. Вы сами знаете, что от знакомства с арестованными отказываются все, и заставить признаться в этом необычайно трудно. Поэтому брать ее сейчас, а возможно, и вообще когда-нибудь, нет ни малейшего смысла.
– Вот как? Даже когда-нибудь вообще?
– Я говорю – возможно. Разумеется, нередки случаи, когда единственно разумное и со всех сторон оправданное решение судьбы шпиона – тюрьма или виселица. Но в известных случаях – и я предпочитаю именно их – разумнее использовать шпиона заново. Даже если в одном из десяти случаев будет достигнут успех, это уже огромная победа. Что же до мадемуазель де Ламье, то ее судьба еще будет решаться. А теперь этой даме надо подбросить улику, чтобы вернуть эту улику обратно непосредственно из ее рук. После этого ничего не стоит разомкнуть следующие звенья.
– С чего же вы думаете начать?
– Первым долгом следует выяснить, существует ли сквозной канал Кулагин – мадемуазель де Ламье, и если да, каков его характер…
Все, что говорил Зарандиа, казалось исполненным логики и убедительности, однако у меня было явственное ощущение, что он недоговаривает. Мне не хотелось углубляться в это свое подозрение, и я предпочел показать Зарандиа известие, только что полученное из Петербурга. Нам сообщали, что существует нелегальная группа, прямым, а возможно, и единственным назначением которой была деятельность, подобная нашей службе распространения слухов. Наш политический противник стал бороться с нами нашими же методами, и в разных слоях населения расползлись компрометирующие слухи о государственном строе, о царской семье, о лицах, занимающих высшие должности в государстве.
– Помните, когда мы говорили о прокламации Спадовского, я сказал, что она наводит на размышления? Именно этот оборот дела я и предвидел, – Зарандиа помахал прочитанным документом.
– Прекрасно помню и даже не раз собирался поговорить с вами об этом, но как-то все не складывалось.
– Видите, что получилось… Порох, изобретенный для фейерверков, пошел на взрывчатку.
– Да, но на это ушли столетия. А главное, порох – это материальный предмет, а не духовная субстанция, и у этого дела, – я положил руку на документ, только что прочитанный Зарандиа, – совсем другая скорость развития. Я думаю, что у систем распространения слухов прекрасное будущее, они будут обретать самые разнообразные формы и оболочки, и я вижу, как близится эпоха массовых духовных диверсий.
Черт возьми! Мне редко приходилось видеть Мушни Зарандиа в раздражении, столь глубоком. Даже голос его зазвучал по-другому, из груди вырвался глухой клекот. Он почувствовал, что срывается, сдержал себя и заговорил обычным голосом:
– Пребывая в наших руках, служба распространения слухов составляла часть обширного плана, а сам план был системой приемов, направленных против совершенно определенных лиц. К тому же он был создан для географической и административной области весьма своеобразной. Он предназначался для очень частного и совершенно конкретного применения, а вовсе не для всего государства. Наедине друг с другом, граф, мы можем признаться: сделать из распространения сплетен, толков, пересудов постоянный метод, всеохватную систему – ниже этого не опускалась даже святая инквизиция! Нас оправдывает лишь то, что этот метод мы использовали против насильников, грабителей, убийц, которых не могли изловить и обезвредить другими средствами. Лишь Дата Туташхиа – исключение. То, что этот метод был обращен против него, я вменяю себе в служебное преступление. Ничего не поделаешь, это на моей совести…
Разумеется, полковнику Сахнову и пяти материалов покажется мало, но чтобы представить себе, к какому адскому результату приведет распространение нашего уездного и минутного опыта на целое государство и эпоху, для этого нужна была элементарная совесть, не говоря уже о здравом смысле. У Сахнова нет ни того, ни другого. Когда государство в борьбе против своих политических противников оказывается перед необходимостью хвататься за подобные методы, это означает, что оно неисцелимо больно. Именно это и спешат доказать враги империи. А в это время какой-нибудь Сахнов – я говорю фигурально – стоит себе с булыжником в руке и дожидается, когда на лоб отшельника сядет муха. И что еще, граф… Вы сами учили меня, сами знаете, есть такая закономерность: если какое-нибудь учреждение или любая другая общность людей вдруг, в один из моментов своего существования перестает подчиняться силе, этим организмом управляющей, это означает, что дальше управлять прежним способом невозможно до тех пор, пока не будет обнаружена причина паралича и не изобретен новый способ управления. Пусть ослабнут подпруги системы управления таможнями, не будет катастрофой, если на какое-то время перестанет подчиняться налоговая система, но сплетня, но слух – хаос заключен в их собственной природе, а распространение их – это лавина хаотических, разрушительных ударов. Сплетня же, которая проникнет в толщу многотысячных, многомиллионных масс населения, это вулканическая лава, которая неизвестно когда и в каком направлении начнет выбрасываться на поверхность. А теперь вообразите себе день, когда общегосударственная система распространения сплетен и слухов перестанет нам подчиняться! Я вас спрашиваю, что тогда спасет империю от разрухи, от разложения, от распада?
– В народе распространился слух, будто его величество ежедневно изволит кушать котлеты, – перебил я его. – Смешно? Вовсе нет, потому что неизвестно, какова взрывная сила этого слуха. Версию о котлетах сочинил, разумеется, не наследник престола, а его враг. Мы обязаны принять контрмеры? Обязаны. Означает ли это, что наша империя, как вы, Мушни, изволили выразиться, безнадежно больна?
– Нет, граф. Это значит лишь, что она больна в той мере, в какой мы будем вынуждены обращаться к подобным методам в нашей политической борьбе. Так ли уж мы вынуждены прибегать сейчас к этому? Вовсе нет.
То, что империя больна, понимали многие, ко в стенах нашего ведомства говорить об этом считалось святотатством и серьезной провинностью. Мушни Зарандиа решился заговорить об этом в моем присутствии. Я же молчал и не собирался обронить даже замечания! К тому же я ясно видел, что, дай Зарандиа возможность, он одним движением руки сотрет с лица земли благодаря Сахнову расползшуюся по всему государству службу слухов.
– Закрыть одно уже существующее ведомство труднее, чем создать пять новых. В нынешних условиях гласно и официально уничтожить систему распространения слухов, даже если за это возьметесь вы, мне кажется невозможным.
Зарандиа понял, что я не хочу становиться его соучастником и единомышленником в кампании, которая может открыться, и сказал:
– Вы неточно истолковали мою мысль, ваше сиятельство. Вмешиваться в подобные дела столь маленьким людям, как я, не пристало!
– Завтра, Мушни, приезжает полковник Сахнов! – Я переменил тему разговора, с любопытством ожидая, как он отнесется к этому.
– Знаю! – Он был беззаботен.
…Едва полковник Сахнов прибыл в Тифлис, как тотчас попал в такую паутину обстоятельств, что сам дьявол не доискался бы до истины. Я переселился в мир двуликих явлений. Исключая трагический эпизод со Стариным-Ковальским, все, что совершалось, имело два смысла, открывалось в двух противоположностях, одинаково необычайных, убедительных и при этом совершенно несовместимых. При обширности моего собственного опыта, при основательности знаний Мушни Зарандиа всех методов и приемов нашего дела я потратил пропасть времени и душевных сил на то, чтобы отделить истину от подделок и подтасовок в тех бесчисленных хитросплетениях правды и лжи, которые возникали ежедневно и чуть не ежечасно. Зарандиа подготовил для Сахнова сложнейшую сеть силков и капканов. Истину приходилось отыскивать в обстоятельствах, почти недоступных глазу, а не в тех, что болтались на поверхности и бросались в глаза.
Именно искать, говорю я, потому что в своих подозрениях я оказался прав: во всем, что касалось Сахнова, Зарандиа действовал, не согласовываясь со мной, и даже когда все закончилось, он и тогда не открыл мне всей правды. Кое в чем я не уверен по сию пору, и есть в той истории аспекты, в которых для меня и сегодня сомнительно все.
Место Зарандиа занимал теперь полковник Князев. Курировал отдел по-прежнему Сахнов. Князев вместе с нами встречал Сахнова на вокзале и уговорил полковника принять участие в ужине, даваемом в его честь и по случаю нового назначения Князева. На ужине рядом с Сахновым оказалась мадам де Ламье! Ее привезли Кулагины, разумеется, заранее договорившись с Князевым, как бы по их приглашению. Я оказался невольным свидетелем флирта Сахнова с мадемуазель де Ламье – не мог же я закрывать глаза на то, что в продолжение нескольких часов творилось передо мной, да, по правде говоря, и не хотелось мне их закрывать. Флиртовала мадемуазель де Ламье с тонкой прелестью, лукаво и грациозно. После ужина Сахнов отвез в моей коляске сначала Кулагиных, а потом ее. Как рассказал кучер, полковник и по дороге, и у подъезда де Ламье был весьма настойчив, пытаясь проникнуть в ее дом, но мадемуазель де Ламье обнаружила характер, успокоила своего предприимчивого спутника, обещав встретиться с ним через три дня на ужине у Кулагиных.
Все пока шло своим чередом, и все персонажи занимали свои места, но ведь до этого вечера мадам Князева приходилась мадемуазель де Ламье лишь клиенткой?.. К тому же, на ужине, даваемом высшими чинами тайной полиции в честь столь высокого лица, присутствие торговки корсетами, при всей рафинированности ее манер, могло фраппировать кого угодно. Не упрекайте меня в преувеличенной подозрительности, но я чувствовал здесь руку Зарандиа.
Утром я спросил его, в чем смысл вчерашней комбинации.
Зарандиа был непритворно удивлен и попросил рассказать о всех перипетиях ужина.
– Ну и прекрасно. Этот альянс может быть нам на руку. – Он произнес это с такой обескураживающей простотой, что меня охватило сомнение: может быть, он и впрямь ничего не знает?
Не требовалось большой проницательности, чтобы догадаться – де Ламье подсунули Сахнову. Однако и тут я не принял никаких мер. Из высокопоставленного лица, близкого царскому дому, делали пешку и этой пешкой жертвовали. Я оказался участником заговора, что противоречило моим убеждениям, было для меня немыслимым и чужеродным, и тем не менее все это меня уже почти не задевало. Видимо, настало время переоценки всех устоев.
В кругу высших чиновников было принято (мне кажется, это сохранилось и сейчас, и сохранится еще долго) служак определенного склада называть вояками. Так говорилось о чиновниках, не удовлетворенных тем, чего они достигли, и постоянно терзаемых мыслью, что положение, ими занимаемое, является для их способностей унизительным, если не оскорбительным. Борьба за новую должность является их перманентным состоянием. За такими людьми обычно укрепляется репутация прозорливых и энергических натур, однако, как правило, они подобны падающим звездам – однажды вспыхивают и исчезают. Примеров тому великое множество. Когда анализируешь какой-либо процесс или отдельное явление и подходишь наконец к выводу из своих размышлений, наиболее убедительным аргументом оказывается самый результат исследуемого процесса или явления. Поэтому-то вояк, потерпевших поражение, я не колеблясь считаю людьми ограниченными. Истинный боец, наделенный талантом и жизненной силой, должен уметь трезво оценивать контрнаступательные возможности соперника и противника, не говоря уже о необходимости соблюдать элементарную осторожность в борьбе. Отсутствие осторожности и способности трезвой оценки разве не есть ограниченность?
Сахнов первым бросил перчатку – отдельно мне, отдельно Мушни Зарандиа и нам обоим вместе. Я ждал, что здесь, в Тифлисе, на территории противника, я увижу его внутренне мобилизованным, сосредоточенным и предусмотрительным. Он же держался так, будто по возвращении в Петербург его ожидает кресло если не министра, то по крайней мере его товарища. Прояви он хоть малейшую способность к трезвой оценке противника и осторожность, возможно, он и не потерпел бы фиаско…
Полковник не стал дожидаться кулагинского ужина, а с адъютантом послал мадемуазель де Ламье записку, напоминавшую о ее обещании отвезти его посмотреть уникальный ковер и быть посредником в его приобретении. Жаннет де Ламье передала, что она согласна, но не тотчас же, а отложила встречу на пять часов и, готовясь к выезду, продержала влюбленного полковника в своей гостиной еще час.
С той минуты, как адъютант был отослан с запиской, то есть с полудня, и до половины седьмого вечера полковник томился в нетерпении. Его прельщало, что одним выстрелом он убьет двух зайцев – увидит ее и приблизит их тайное свидание и завладеет ковром Великих Моголов на зависть ценителям и светским друзьям.
Разумеется, Хаджи-Сеид принял полковника Сахнова и мадемуазель де Ламье сам. После чашки кофе и легкой беседы развернули ковер Великих Моголов. Впечатления превзошли все ожидания. Полковник был потрясен и едва держался в рамках приличия. Украденный Спарапетом ковер был оценен в тридцать тысяч. Полковник принялся было торговаться, но скоро стало ясно, что лишь из-за того, что любое касательство к этому сокровищу доставляло ему наслаждение, и к тому же ему хотелось предстать перед всеми солидным покупателем и тонким знатоком. На самом же деле у него не было этих тридцати тысяч, ни даже трети этой суммы. Хаджи-Сеид скинул пять тысяч, но дальше уже ни с места. Полковник сказал, что приедет завтра, дабы продолжить переговоры, и покинул дом Хаджи-Сеида в великом смятении.
Положение его и в самом деле было ужасно. С одной стороны – женщина, которая, ему казалось, думает лишь о том, чтобы улизнуть от него, с другой – ковер, который лег на трепещущую душу завзятого коллекционера всею своей красотой, ценностью и тяжестью. Однако нехитрый инстинкт подсказал Сахнову, что обе его заботы может разрешить лишь она, мадемуазель де Ламье. А может быть, ему просто хотелось отвести душу. Так или иначе, но влюбленные отправились в ресторан.
Этот вечер прошел для Сахнова почти впустую, ибо он искал близости, а она обратилась к тактике, которая могла завести лишь в тупик нежной и не далеко идущей дружбы. Но хотя в тот вечер на долю полковника не досталось ничего, кроме чести проводить свою даму, он, однако, возвратившись к себе, укрепился в чувстве, что обрел доброжелателя, а возможно, и преданного друга. В душе его плавником золотой рыбки шевельнулась надежда, что это обворожительное создание принесет ему не только наслаждение на ложе любви, но позволит всю жизнь наслаждаться созерцанием дивного ковра.
Все это наутро сообщил мне сам Мушни Зарандиа, присовокупив, что новое свидание Сахнова с мадемуазель де Ламье произойдет сегодня в полдень. И он опять умыл руки, сказав, что сам он тут ни при чем.
– Ваше сиятельство, я лишь создал стихию, в которой люди сами порождают отношения друг с другом. Заметьте, граф, я говорю – я, а не мы, ибо за все, что произойдет дальше, отвечаю я один, если вообще понадобится отвечать за что-то и перед кем-то.
Теперь мне предстояло понять, насколько возможна была такая ситуация, когда Зарандиа лишь расставил сети, а люди, очутившиеся в стихии, им созданной, делали то, что как раз и нужно было ему.
Обо всем, что произошло, Зарандиа мог узнать лишь от мадемуазель де Ламье. Следовательно, между ними существует связь. Не исключено, что сам Зарандиа выступал лишь в роли слушателя, не отдавая никаких ответных распоряжений. Но какой смысл тогда в подобных отношениях? Раз уж она в твоих руках, заставляй ее играть весь репертуар, ей доступный… Да и не похож он на человека, который предоставит событиям течь по их собственной воле, если он ввел их в русло, прорытое им самим, да еще с таким трудом?
Помню, как пришла мне тогда мысль, что малейший промах Зарандиа мог повлечь за собой всеевропейский скандал, и скандал этот поставил бы августейшую семью в весьма двусмысленное положение.
Я и тут предпочел промолчать.
В тот вечер нам предстоял ужин у Кулагиных. Накануне часов в пять вечера ко мне вошел Зарандиа.
– Ваше сиятельство, полковник купил ковер Великих Моголов. Вексель на двадцать пять тысяч дала Хаджи-Сеиду мадемуазель де Ламье.
– Но почему она?
– У Сахнова не было денег. Она дала ему в долг.
У меня сложилось впечатление, что Зарандиа хочет поразить кита не гарпуном, а стрелой из игрушечного лука…
– Мушни, неужели вы думаете, что инкриминация покупки краденого ковра может хоть чем-нибудь уязвить такую влиятельную фигуру, как Сахнов?
– Нет, не думаю. Этим нельзя повредить и квартальному. Кстати, я и не задаюсь целью нанести какой-либо ущерб Сахнову. Полковник сражается сам с собой.
– Тогда мне непонятно, что может дать возня вокруг ковра?
– Уже дала, граф… – Зарандиа протянул мне листок бумаги. – Вот заключение экспертизы касательно тождества почерка. Извольте прочитать.
«Хоть бы не правда… Хоть бы фальшивка…» – разве что только не молился я, принимая этот проклятый листок из рук Зарандиа.
– Не может быть! – То, что я прочитал, выбило из меня привычную выдержку.
Следовало вновь овладеть собою, и, чтобы успокоиться, я сделал несколько шагов по кабинету. Вернувшись к столу, я вновь пробежал глазами текст. Написано было по-немецки.
«Получил от медемуазель Жаннет де Ламье двадцать пять тысяч российских рублей. Полковник Сахнов». И дата.
– Полковник Сахнов, – промолвил я, – член чрезвычайного совета, крестник великого князя, взял двадцать пять тысяч российских рублей у австро-венгерской шпионки, фройлайн Жаннет де Ламье… Боже мой! Боже мой! Это европейский скандал. Это компрометация его величества!.. Мушни, откуда у вас эта расписка?
– Мне дал ее Хаджи-Сеид.
– Но как она очутилась у Хаджи-Сеида?
– Мадемуазель де Ламье для передачи своих донесений в Вену пользуется каналами Хаджи-Сеида.
– Это – сказки! Все, что творится вокруг Сахнова, инспирировано вами.
– Если б даже было так, я должен был бы говорить то, что говорю. Но любопытно, что и на самом деле все обстоит так, как я вам сказал.
– И у вас нет своих связей с мадемуазель де Ламье?
– Пока нет. Послезавтра ночью, перед очной ставкой с поручиком Стариным-Ковальским, моя связь с ней будет установлена. Я жду завтрашнего дня, вернее, ужина у Кулагиных. Это дело я должен закончить не позже шестнадцатого, чего бы мне это ни стоило. Семнадцатого я должен быть в Мегрелии – у меня свидание с Датой Туташхиа.
– Постойте… Откуда вам известно, что происходит между Сахновым и мадемуазель де Ламье, когда они остаются наедине?
– От Хаджи-Сеида, ваше сиятельство, и от госпожи Тереховой. Эта дама оказалась очень способной.
– Полковник Зарандиа, я желаю и обязан знать все!
– Ваше сиятельство, вы знаете ровно столько, сколько и я. Мы говорили с вами о том, что уже свершилось. О том, чего я жду или считаю возможным ждать, я готов доложить.
– Говорите… И если можно, не рассказывайте сказок!
– Ваше сиятельство, у вас есть полное право сомневаться в моей правдивости и в моем чистосердечии, но у вас нет никаких оснований не доверять моей преданности!
– Нередко бывает, что в людях обнаруживаются свойства, каких от них не ожидаешь. Продолжайте!
Зарандиа с сомнением покачал головой.
– Будут уничтожены, – сказал он, – австро-венгерская и турецкая резидентуры. Прекратятся, по крайней мере на время, панисламистские козни турок на Северном Кавказе. У нас прибавится по одному опытному агенту в Женеве, Тегеране, Риме. Подаст в отставку полковник Сахнов, и никто, кроме нас двоих, не будет знать подлинной причины его отставки. Будет преобразована или вовсе упразднена служба распространения слухов. Ковер Великих Моголов вернется к своему владельцу, а полковнику Глебичу назначат нового адъютанта… Правда, из того, что я вам сейчас говорю, многое еще не покинуло область предполагаемого, но эти предположения должны обернуться реальностью. Иначе – не приведи, господи! – я могу очутиться в Сибири, если Кара-Исмаил и муллы не успеют до этого придушить меня в Метехской тюрьме, – и Зарандиа весело рассмеялся.
В словах моего помощника не было, казалось бы, ничего неожиданного, но фантастическая картина, набросанная его рукой, ошеломила меня, может быть, потому, что я тогда впервые представил себе все это исполнившимся, воплотившимся, существующим… О, это было циклопическое творение!
– Что вы дальше собираетесь делать, Мушни? – спросил я Зарандиа. – Если до ушей мадемуазель де Ламье доползет хотя бы часть того, что случилось с Хаджи-Сеидом, она тут же попытается улизнуть от нас, и не исключено, что это ей удастся… Что делать вам тогда с Кулагиным и Старин-Ковальским, с этими звеньями вашей цепи?
– Вы думаете, ее лучше брать сразу? – спросил Зарандиа.
– Не знаю. Я не составил себе об этом мнения. Иначе зачем бы мне вас спрашивать?
– Чтобы арестовать мадемуазель де Ламье, достаточно двух полицейских, даже одного. Но если она проглотит язык, будет упорствовать и отрицать все, тогда по истечении срока предварительного заключения мы вынуждены будем ее освободить как лицо иностранного подданства и предоставить ей право отправиться на родину. На руках у нас останется чепуха: шум в европейской прессе и дипломатические осложнения. Не исключено, конечно, что она сразу во всем признается. Но эту версию можно считать иллюзорной. Другое дело, если б это был мужчина. А даму надо содержать в тюрьме, как в дорогом пансионе, и к тому же невозможно применять особые санкции. Ничего не получим мы ни от лиц, с нею связанных, ни от ее окружения. Вы сами знаете, что от знакомства с арестованными отказываются все, и заставить признаться в этом необычайно трудно. Поэтому брать ее сейчас, а возможно, и вообще когда-нибудь, нет ни малейшего смысла.
– Вот как? Даже когда-нибудь вообще?
– Я говорю – возможно. Разумеется, нередки случаи, когда единственно разумное и со всех сторон оправданное решение судьбы шпиона – тюрьма или виселица. Но в известных случаях – и я предпочитаю именно их – разумнее использовать шпиона заново. Даже если в одном из десяти случаев будет достигнут успех, это уже огромная победа. Что же до мадемуазель де Ламье, то ее судьба еще будет решаться. А теперь этой даме надо подбросить улику, чтобы вернуть эту улику обратно непосредственно из ее рук. После этого ничего не стоит разомкнуть следующие звенья.
– С чего же вы думаете начать?
– Первым долгом следует выяснить, существует ли сквозной канал Кулагин – мадемуазель де Ламье, и если да, каков его характер…
Все, что говорил Зарандиа, казалось исполненным логики и убедительности, однако у меня было явственное ощущение, что он недоговаривает. Мне не хотелось углубляться в это свое подозрение, и я предпочел показать Зарандиа известие, только что полученное из Петербурга. Нам сообщали, что существует нелегальная группа, прямым, а возможно, и единственным назначением которой была деятельность, подобная нашей службе распространения слухов. Наш политический противник стал бороться с нами нашими же методами, и в разных слоях населения расползлись компрометирующие слухи о государственном строе, о царской семье, о лицах, занимающих высшие должности в государстве.
– Помните, когда мы говорили о прокламации Спадовского, я сказал, что она наводит на размышления? Именно этот оборот дела я и предвидел, – Зарандиа помахал прочитанным документом.
– Прекрасно помню и даже не раз собирался поговорить с вами об этом, но как-то все не складывалось.
– Видите, что получилось… Порох, изобретенный для фейерверков, пошел на взрывчатку.
– Да, но на это ушли столетия. А главное, порох – это материальный предмет, а не духовная субстанция, и у этого дела, – я положил руку на документ, только что прочитанный Зарандиа, – совсем другая скорость развития. Я думаю, что у систем распространения слухов прекрасное будущее, они будут обретать самые разнообразные формы и оболочки, и я вижу, как близится эпоха массовых духовных диверсий.
Черт возьми! Мне редко приходилось видеть Мушни Зарандиа в раздражении, столь глубоком. Даже голос его зазвучал по-другому, из груди вырвался глухой клекот. Он почувствовал, что срывается, сдержал себя и заговорил обычным голосом:
– Пребывая в наших руках, служба распространения слухов составляла часть обширного плана, а сам план был системой приемов, направленных против совершенно определенных лиц. К тому же он был создан для географической и административной области весьма своеобразной. Он предназначался для очень частного и совершенно конкретного применения, а вовсе не для всего государства. Наедине друг с другом, граф, мы можем признаться: сделать из распространения сплетен, толков, пересудов постоянный метод, всеохватную систему – ниже этого не опускалась даже святая инквизиция! Нас оправдывает лишь то, что этот метод мы использовали против насильников, грабителей, убийц, которых не могли изловить и обезвредить другими средствами. Лишь Дата Туташхиа – исключение. То, что этот метод был обращен против него, я вменяю себе в служебное преступление. Ничего не поделаешь, это на моей совести…
Разумеется, полковнику Сахнову и пяти материалов покажется мало, но чтобы представить себе, к какому адскому результату приведет распространение нашего уездного и минутного опыта на целое государство и эпоху, для этого нужна была элементарная совесть, не говоря уже о здравом смысле. У Сахнова нет ни того, ни другого. Когда государство в борьбе против своих политических противников оказывается перед необходимостью хвататься за подобные методы, это означает, что оно неисцелимо больно. Именно это и спешат доказать враги империи. А в это время какой-нибудь Сахнов – я говорю фигурально – стоит себе с булыжником в руке и дожидается, когда на лоб отшельника сядет муха. И что еще, граф… Вы сами учили меня, сами знаете, есть такая закономерность: если какое-нибудь учреждение или любая другая общность людей вдруг, в один из моментов своего существования перестает подчиняться силе, этим организмом управляющей, это означает, что дальше управлять прежним способом невозможно до тех пор, пока не будет обнаружена причина паралича и не изобретен новый способ управления. Пусть ослабнут подпруги системы управления таможнями, не будет катастрофой, если на какое-то время перестанет подчиняться налоговая система, но сплетня, но слух – хаос заключен в их собственной природе, а распространение их – это лавина хаотических, разрушительных ударов. Сплетня же, которая проникнет в толщу многотысячных, многомиллионных масс населения, это вулканическая лава, которая неизвестно когда и в каком направлении начнет выбрасываться на поверхность. А теперь вообразите себе день, когда общегосударственная система распространения сплетен и слухов перестанет нам подчиняться! Я вас спрашиваю, что тогда спасет империю от разрухи, от разложения, от распада?
– В народе распространился слух, будто его величество ежедневно изволит кушать котлеты, – перебил я его. – Смешно? Вовсе нет, потому что неизвестно, какова взрывная сила этого слуха. Версию о котлетах сочинил, разумеется, не наследник престола, а его враг. Мы обязаны принять контрмеры? Обязаны. Означает ли это, что наша империя, как вы, Мушни, изволили выразиться, безнадежно больна?
– Нет, граф. Это значит лишь, что она больна в той мере, в какой мы будем вынуждены обращаться к подобным методам в нашей политической борьбе. Так ли уж мы вынуждены прибегать сейчас к этому? Вовсе нет.
То, что империя больна, понимали многие, ко в стенах нашего ведомства говорить об этом считалось святотатством и серьезной провинностью. Мушни Зарандиа решился заговорить об этом в моем присутствии. Я же молчал и не собирался обронить даже замечания! К тому же я ясно видел, что, дай Зарандиа возможность, он одним движением руки сотрет с лица земли благодаря Сахнову расползшуюся по всему государству службу слухов.
– Закрыть одно уже существующее ведомство труднее, чем создать пять новых. В нынешних условиях гласно и официально уничтожить систему распространения слухов, даже если за это возьметесь вы, мне кажется невозможным.
Зарандиа понял, что я не хочу становиться его соучастником и единомышленником в кампании, которая может открыться, и сказал:
– Вы неточно истолковали мою мысль, ваше сиятельство. Вмешиваться в подобные дела столь маленьким людям, как я, не пристало!
– Завтра, Мушни, приезжает полковник Сахнов! – Я переменил тему разговора, с любопытством ожидая, как он отнесется к этому.
– Знаю! – Он был беззаботен.
…Едва полковник Сахнов прибыл в Тифлис, как тотчас попал в такую паутину обстоятельств, что сам дьявол не доискался бы до истины. Я переселился в мир двуликих явлений. Исключая трагический эпизод со Стариным-Ковальским, все, что совершалось, имело два смысла, открывалось в двух противоположностях, одинаково необычайных, убедительных и при этом совершенно несовместимых. При обширности моего собственного опыта, при основательности знаний Мушни Зарандиа всех методов и приемов нашего дела я потратил пропасть времени и душевных сил на то, чтобы отделить истину от подделок и подтасовок в тех бесчисленных хитросплетениях правды и лжи, которые возникали ежедневно и чуть не ежечасно. Зарандиа подготовил для Сахнова сложнейшую сеть силков и капканов. Истину приходилось отыскивать в обстоятельствах, почти недоступных глазу, а не в тех, что болтались на поверхности и бросались в глаза.
Именно искать, говорю я, потому что в своих подозрениях я оказался прав: во всем, что касалось Сахнова, Зарандиа действовал, не согласовываясь со мной, и даже когда все закончилось, он и тогда не открыл мне всей правды. Кое в чем я не уверен по сию пору, и есть в той истории аспекты, в которых для меня и сегодня сомнительно все.
Место Зарандиа занимал теперь полковник Князев. Курировал отдел по-прежнему Сахнов. Князев вместе с нами встречал Сахнова на вокзале и уговорил полковника принять участие в ужине, даваемом в его честь и по случаю нового назначения Князева. На ужине рядом с Сахновым оказалась мадам де Ламье! Ее привезли Кулагины, разумеется, заранее договорившись с Князевым, как бы по их приглашению. Я оказался невольным свидетелем флирта Сахнова с мадемуазель де Ламье – не мог же я закрывать глаза на то, что в продолжение нескольких часов творилось передо мной, да, по правде говоря, и не хотелось мне их закрывать. Флиртовала мадемуазель де Ламье с тонкой прелестью, лукаво и грациозно. После ужина Сахнов отвез в моей коляске сначала Кулагиных, а потом ее. Как рассказал кучер, полковник и по дороге, и у подъезда де Ламье был весьма настойчив, пытаясь проникнуть в ее дом, но мадемуазель де Ламье обнаружила характер, успокоила своего предприимчивого спутника, обещав встретиться с ним через три дня на ужине у Кулагиных.
Все пока шло своим чередом, и все персонажи занимали свои места, но ведь до этого вечера мадам Князева приходилась мадемуазель де Ламье лишь клиенткой?.. К тому же, на ужине, даваемом высшими чинами тайной полиции в честь столь высокого лица, присутствие торговки корсетами, при всей рафинированности ее манер, могло фраппировать кого угодно. Не упрекайте меня в преувеличенной подозрительности, но я чувствовал здесь руку Зарандиа.
Утром я спросил его, в чем смысл вчерашней комбинации.
Зарандиа был непритворно удивлен и попросил рассказать о всех перипетиях ужина.
– Ну и прекрасно. Этот альянс может быть нам на руку. – Он произнес это с такой обескураживающей простотой, что меня охватило сомнение: может быть, он и впрямь ничего не знает?
Не требовалось большой проницательности, чтобы догадаться – де Ламье подсунули Сахнову. Однако и тут я не принял никаких мер. Из высокопоставленного лица, близкого царскому дому, делали пешку и этой пешкой жертвовали. Я оказался участником заговора, что противоречило моим убеждениям, было для меня немыслимым и чужеродным, и тем не менее все это меня уже почти не задевало. Видимо, настало время переоценки всех устоев.
В кругу высших чиновников было принято (мне кажется, это сохранилось и сейчас, и сохранится еще долго) служак определенного склада называть вояками. Так говорилось о чиновниках, не удовлетворенных тем, чего они достигли, и постоянно терзаемых мыслью, что положение, ими занимаемое, является для их способностей унизительным, если не оскорбительным. Борьба за новую должность является их перманентным состоянием. За такими людьми обычно укрепляется репутация прозорливых и энергических натур, однако, как правило, они подобны падающим звездам – однажды вспыхивают и исчезают. Примеров тому великое множество. Когда анализируешь какой-либо процесс или отдельное явление и подходишь наконец к выводу из своих размышлений, наиболее убедительным аргументом оказывается самый результат исследуемого процесса или явления. Поэтому-то вояк, потерпевших поражение, я не колеблясь считаю людьми ограниченными. Истинный боец, наделенный талантом и жизненной силой, должен уметь трезво оценивать контрнаступательные возможности соперника и противника, не говоря уже о необходимости соблюдать элементарную осторожность в борьбе. Отсутствие осторожности и способности трезвой оценки разве не есть ограниченность?
Сахнов первым бросил перчатку – отдельно мне, отдельно Мушни Зарандиа и нам обоим вместе. Я ждал, что здесь, в Тифлисе, на территории противника, я увижу его внутренне мобилизованным, сосредоточенным и предусмотрительным. Он же держался так, будто по возвращении в Петербург его ожидает кресло если не министра, то по крайней мере его товарища. Прояви он хоть малейшую способность к трезвой оценке противника и осторожность, возможно, он и не потерпел бы фиаско…
Полковник не стал дожидаться кулагинского ужина, а с адъютантом послал мадемуазель де Ламье записку, напоминавшую о ее обещании отвезти его посмотреть уникальный ковер и быть посредником в его приобретении. Жаннет де Ламье передала, что она согласна, но не тотчас же, а отложила встречу на пять часов и, готовясь к выезду, продержала влюбленного полковника в своей гостиной еще час.
С той минуты, как адъютант был отослан с запиской, то есть с полудня, и до половины седьмого вечера полковник томился в нетерпении. Его прельщало, что одним выстрелом он убьет двух зайцев – увидит ее и приблизит их тайное свидание и завладеет ковром Великих Моголов на зависть ценителям и светским друзьям.
Разумеется, Хаджи-Сеид принял полковника Сахнова и мадемуазель де Ламье сам. После чашки кофе и легкой беседы развернули ковер Великих Моголов. Впечатления превзошли все ожидания. Полковник был потрясен и едва держался в рамках приличия. Украденный Спарапетом ковер был оценен в тридцать тысяч. Полковник принялся было торговаться, но скоро стало ясно, что лишь из-за того, что любое касательство к этому сокровищу доставляло ему наслаждение, и к тому же ему хотелось предстать перед всеми солидным покупателем и тонким знатоком. На самом же деле у него не было этих тридцати тысяч, ни даже трети этой суммы. Хаджи-Сеид скинул пять тысяч, но дальше уже ни с места. Полковник сказал, что приедет завтра, дабы продолжить переговоры, и покинул дом Хаджи-Сеида в великом смятении.
Положение его и в самом деле было ужасно. С одной стороны – женщина, которая, ему казалось, думает лишь о том, чтобы улизнуть от него, с другой – ковер, который лег на трепещущую душу завзятого коллекционера всею своей красотой, ценностью и тяжестью. Однако нехитрый инстинкт подсказал Сахнову, что обе его заботы может разрешить лишь она, мадемуазель де Ламье. А может быть, ему просто хотелось отвести душу. Так или иначе, но влюбленные отправились в ресторан.
Этот вечер прошел для Сахнова почти впустую, ибо он искал близости, а она обратилась к тактике, которая могла завести лишь в тупик нежной и не далеко идущей дружбы. Но хотя в тот вечер на долю полковника не досталось ничего, кроме чести проводить свою даму, он, однако, возвратившись к себе, укрепился в чувстве, что обрел доброжелателя, а возможно, и преданного друга. В душе его плавником золотой рыбки шевельнулась надежда, что это обворожительное создание принесет ему не только наслаждение на ложе любви, но позволит всю жизнь наслаждаться созерцанием дивного ковра.
Все это наутро сообщил мне сам Мушни Зарандиа, присовокупив, что новое свидание Сахнова с мадемуазель де Ламье произойдет сегодня в полдень. И он опять умыл руки, сказав, что сам он тут ни при чем.
– Ваше сиятельство, я лишь создал стихию, в которой люди сами порождают отношения друг с другом. Заметьте, граф, я говорю – я, а не мы, ибо за все, что произойдет дальше, отвечаю я один, если вообще понадобится отвечать за что-то и перед кем-то.
Теперь мне предстояло понять, насколько возможна была такая ситуация, когда Зарандиа лишь расставил сети, а люди, очутившиеся в стихии, им созданной, делали то, что как раз и нужно было ему.
Обо всем, что произошло, Зарандиа мог узнать лишь от мадемуазель де Ламье. Следовательно, между ними существует связь. Не исключено, что сам Зарандиа выступал лишь в роли слушателя, не отдавая никаких ответных распоряжений. Но какой смысл тогда в подобных отношениях? Раз уж она в твоих руках, заставляй ее играть весь репертуар, ей доступный… Да и не похож он на человека, который предоставит событиям течь по их собственной воле, если он ввел их в русло, прорытое им самим, да еще с таким трудом?
Помню, как пришла мне тогда мысль, что малейший промах Зарандиа мог повлечь за собой всеевропейский скандал, и скандал этот поставил бы августейшую семью в весьма двусмысленное положение.
Я и тут предпочел промолчать.
В тот вечер нам предстоял ужин у Кулагиных. Накануне часов в пять вечера ко мне вошел Зарандиа.
– Ваше сиятельство, полковник купил ковер Великих Моголов. Вексель на двадцать пять тысяч дала Хаджи-Сеиду мадемуазель де Ламье.
– Но почему она?
– У Сахнова не было денег. Она дала ему в долг.
У меня сложилось впечатление, что Зарандиа хочет поразить кита не гарпуном, а стрелой из игрушечного лука…
– Мушни, неужели вы думаете, что инкриминация покупки краденого ковра может хоть чем-нибудь уязвить такую влиятельную фигуру, как Сахнов?
– Нет, не думаю. Этим нельзя повредить и квартальному. Кстати, я и не задаюсь целью нанести какой-либо ущерб Сахнову. Полковник сражается сам с собой.
– Тогда мне непонятно, что может дать возня вокруг ковра?
– Уже дала, граф… – Зарандиа протянул мне листок бумаги. – Вот заключение экспертизы касательно тождества почерка. Извольте прочитать.
«Хоть бы не правда… Хоть бы фальшивка…» – разве что только не молился я, принимая этот проклятый листок из рук Зарандиа.
– Не может быть! – То, что я прочитал, выбило из меня привычную выдержку.
Следовало вновь овладеть собою, и, чтобы успокоиться, я сделал несколько шагов по кабинету. Вернувшись к столу, я вновь пробежал глазами текст. Написано было по-немецки.
«Получил от медемуазель Жаннет де Ламье двадцать пять тысяч российских рублей. Полковник Сахнов». И дата.
– Полковник Сахнов, – промолвил я, – член чрезвычайного совета, крестник великого князя, взял двадцать пять тысяч российских рублей у австро-венгерской шпионки, фройлайн Жаннет де Ламье… Боже мой! Боже мой! Это европейский скандал. Это компрометация его величества!.. Мушни, откуда у вас эта расписка?
– Мне дал ее Хаджи-Сеид.
– Но как она очутилась у Хаджи-Сеида?
– Мадемуазель де Ламье для передачи своих донесений в Вену пользуется каналами Хаджи-Сеида.
– Это – сказки! Все, что творится вокруг Сахнова, инспирировано вами.
– Если б даже было так, я должен был бы говорить то, что говорю. Но любопытно, что и на самом деле все обстоит так, как я вам сказал.
– И у вас нет своих связей с мадемуазель де Ламье?
– Пока нет. Послезавтра ночью, перед очной ставкой с поручиком Стариным-Ковальским, моя связь с ней будет установлена. Я жду завтрашнего дня, вернее, ужина у Кулагиных. Это дело я должен закончить не позже шестнадцатого, чего бы мне это ни стоило. Семнадцатого я должен быть в Мегрелии – у меня свидание с Датой Туташхиа.
– Постойте… Откуда вам известно, что происходит между Сахновым и мадемуазель де Ламье, когда они остаются наедине?
– От Хаджи-Сеида, ваше сиятельство, и от госпожи Тереховой. Эта дама оказалась очень способной.
– Полковник Зарандиа, я желаю и обязан знать все!
– Ваше сиятельство, вы знаете ровно столько, сколько и я. Мы говорили с вами о том, что уже свершилось. О том, чего я жду или считаю возможным ждать, я готов доложить.
– Говорите… И если можно, не рассказывайте сказок!
– Ваше сиятельство, у вас есть полное право сомневаться в моей правдивости и в моем чистосердечии, но у вас нет никаких оснований не доверять моей преданности!
– Нередко бывает, что в людях обнаруживаются свойства, каких от них не ожидаешь. Продолжайте!
Зарандиа с сомнением покачал головой.
– Будут уничтожены, – сказал он, – австро-венгерская и турецкая резидентуры. Прекратятся, по крайней мере на время, панисламистские козни турок на Северном Кавказе. У нас прибавится по одному опытному агенту в Женеве, Тегеране, Риме. Подаст в отставку полковник Сахнов, и никто, кроме нас двоих, не будет знать подлинной причины его отставки. Будет преобразована или вовсе упразднена служба распространения слухов. Ковер Великих Моголов вернется к своему владельцу, а полковнику Глебичу назначат нового адъютанта… Правда, из того, что я вам сейчас говорю, многое еще не покинуло область предполагаемого, но эти предположения должны обернуться реальностью. Иначе – не приведи, господи! – я могу очутиться в Сибири, если Кара-Исмаил и муллы не успеют до этого придушить меня в Метехской тюрьме, – и Зарандиа весело рассмеялся.
В словах моего помощника не было, казалось бы, ничего неожиданного, но фантастическая картина, набросанная его рукой, ошеломила меня, может быть, потому, что я тогда впервые представил себе все это исполнившимся, воплотившимся, существующим… О, это было циклопическое творение!
Саломе Базиерашвили-Одишариа и Шалва Зарандиа
Что до сплетен и новостей, то мы, женщины, куда как обогнали мужчин и в любопытстве, и в любознательности. А уж про женский монастырь и говорить нечего!.. Не то что про Дату Туташхиа, а про все, что творилось на сто верст кругом, нам доподлинно было известно. Умирать буду, а не пойму, как это любой пустяковый слушок разлетается в мгновение ока. Рассказать новость, передать сплетню в монастыре почитается за грех, но наша настоятельница узнавала обо всем раньше всех, и в подробностях, какие нам и не снились. И вы знаете, у нее был дар, настоящий дар отличать правду от лжи. Необыкновенный был у нее нюх на достоверность. Любили мы «…больше славу человеческую, нежели славу божью». От Иоанна, двадцать, сорок три.