– Получается, что народ – это те, кто за гроши вынужден работать в каменоломнях, чтобы выбурить глыбы для соборов, а нация – то, что подвигает народ на это?
   – Вы не совсем правы. Я думаю, что и среди побуждаемых, и среди побудителей бывают люди, в которых нет ничего от нации. Для них мир – лишь пастбище, на которое они спешат с потравой. Есть люди, которые в той или иной мере соединяют в себе оба начала. Но нацией, или силой, осуществляющей бессмертие, обеспечивающей вечное существование, являются те люди…
   – …которые отдают миру все, что имеют, – подхватил я его мысль, – получают лишь столько, сколько необходимо, чтобы существовать, то есть отдавать все… Я правильно вас понял?
   – Точнейшая формула, – радостно согласился Каридзе. – Формула высшей нравственности и добра. Я слышу ее впервые, и от вас, граф. Именно это закупоривает в бутылку легендарный Ной в канун мировых катаклизмов. Именно поэтому мы называем нацию вечным духом, материализующим себя в отдельных личностях или в их совокупности. Основное же противоречие между понятиями нации и народа состоит в том, что нация – это начало интернациональное, общечеловеческое в такой же степени, в какой соборы и манускрипты, фрески и монументы составляют интернациональную общечеловеческую сокровищницу, тогда как народ – это начало эгоистическое и стяжательское. Большинство его потребностей ограничено сиюминутным собственническим существованием, но не существованием всего общества в его сегодняшней действительности, всего человечества, с его будущностью.
   Казалось бы, в рассуждениях Сандро Каридзе все было пригнано одно к одному, и все-таки уже тогда я почувствовал в них противоречия. Я много размышлял и как будто бы обнаружил эти огрехи. Свои соображения я изложил в небольшом труде и дал прочесть ему. Ни одного из моих положений он не принял, и мы едва не поссорились. Так уж он был устроен: стоит ему уверовать во что-нибудь, и – конец, ни шага в сторону, никаких компромиссов или уступок!..
   Однажды – это было незадолго до его первого ареста – как-то к слову пришлось, и я спросил:
   – Ты все время отдаешь занятиям, интересы твои обширны и глубоки, но в чем твоя исходная концепция, от какой нравственной платформы ты отталкиваешься?
   – Ищешь пристанища? – ответил он быстро и, могло показаться, несколько бесцеремонно.
   – Не понимаю.
   – Платформа… А что, старая тебя не удовлетворяет?
   – Сейчас это не имеет значения. Ответь, если можешь, на мой вопрос.
   Он почувствовал, что я начинаю сердиться, и, подумав, сказал:
   – Я всегда и во всех случаях исхожу из того, что человечеству необходимо найти способ нравственно возвысить человека, найти возможность нравственного его совершенствования, в противном случае человечество дойдет до каннибализма, станет питаться мясом себе подобных, – это не метафора, я говорю буквально. И это будет продолжаться до тех пор, пока последнего homo sapiens не съест какой-нибудь дикий зверь. Чтобы избежать этого, нужно уничтожить империи. Революция необходима!
   Я знал, что Сандро Каридзе верит в неизбежность резолюции. Известно было, что он сочувствовал революционному движению и был на его стороне. Теперь я убедился и в том, что он жаждал революции как пути спасения человечества.
   – Твои сочинения я знаю лишь по заглавиям, – вероятно, они служат революции?..
   – Революция – дело завтрашнее. Я же служу послезавтрашнему.
   – Вот оно что… Какую же проблему ты решаешь?
   – Морального прогресса. Я разрабатываю теоретические основы управляемой нравственной революции.
   – Точнее бы, если можно…
   Каридзе запустил пальцы в бороду и почесал щеку.
   – Ты, Митрич, магистр права, так ведь?
   – Да, – улыбнулся я.
   – Чему же ты улыбаешься?
   – Меня забавляют превратности судеб людских. Я думал получить профессуру в Московском или Петербургском университете, а кем стал? Сибаритствующим в отставке жандармским генералом.
   Каридзе попытался сказать мне что-то в утешение, но, видно, передумал и вернулся к нашему разговору:
   – Можешь ли ты дать самое общее определение законодательства, которое было бы справедливо для всех эпох и народов?
   – Могу. – Я собрался с мыслями и начал: – Прежде всего оно – средство осуществления внутренней и внешней политики, оно представляет собой затем статус прав и обязанностей правящего меньшинства. Наконец, оно орудие подчинения инертного или недовольного большинства. Ты удовлетворен?
   – Отлично. Пойдем дальше. Скажи, возможно ли, чтобы отношение империи и к своим гражданам, и к другим государствам определялось формулой: «Ем тебя, чтобы ты не съел меня, и еще потому, что хочу растолстеть»?
   – Ну, допустим, – согласился я весело.
   – То есть как это – допустим? Если это не так, скажи!
   – Так, так, продолжай!
   – С тем, что я сейчас скажу, ты уже однажды согласился. Примем это как аксиому: «Вышеупомянутое пожирание прикрывается целями весьма благими с точки зрения общечеловеческой справедливости. Оно опирается на демагогию, основанную на христианском гуманизме. И, наконец, осуществляется посредством замурованного в прочный переплет „Свода законов Российской империи“».
   – Все, что ты говоришь, было б справедливо, если б не было так зло… Дальше?
   – Это не злость, а манера рассуждать. Не лучшая, правда, но, как тебе известно, я спокойно обхожусь и ею. Теперь еще один вопрос. Каков результат взаимодействия религии и закона – с одной стороны, а с другой – личности и общества? Разумеется, в существующей реальности, в сегодняшней действительности.
   – Друг Сандро, я человек религиозный и стараюсь не святотатствовать. Ты расскажи о взаимодействии религии и личности, а я после тебя порассуждаю о личности и законе. Тебя должно это устроить: ты задашь интонацию, а я невольно подчинюсь ей и буду говорить в заданном тобой тоне.
   – Но я же, дружище, монах как-никак, монах…
   – Ты еретик. Лежать тебе на раскаленных головешках и шипеть! По тебе в аду плачут, кипящая смола по тебе тоскует. Говори, все равно терять тебе уже нечего…
   – А ведь и правда!.. Религия пытается втиснуть человека в рамки своей морали, чтобы держать его в покорности, а человек сопротивляется и потому, между прочим, что сами проповедники и ревнители веры – грешники высочайшей пробы. У религии сил куда больше, чем у человека, но она догматична. А человек пусть слаб, но зато наделен гибкой приспособляемостью. В то же время человеку хочется во что-нибудь верить. При фарисействе религиозных ревнителей единственным столпом, веры оказывается личное благополучие, что и санкционировано для тех, кто особо рьян. Вот отсюда и начинается выработка и рафинирование тех способов, с помощью которых можно завоевать славу преданнейшего адепта христианства и тем самым облегчить себе служение маммоне. Словом, при империи взаимодействие религии и человека порождает затравленного, все и вся ненавидящего подданного, который для себя видит один выход – революцию – и становится борцом за нее. Что же до религиозного культа, то, истощив себя и обессилев, он оставляет за собой лишь формальное отправление обрядов. Согласен ли ты, что это главная особенность нашей действительности?
   – Лишь отчасти. Ты слишком сгущаешь краски.
   – Прекрасно. Даже сдержанное одобрение отставного жандармского генерала стоит во много раз больше восторженных воплей сотни фанатиков. А теперь говори ты.
   – В твоем стиле продолжать?
   – Разумеется, а то до правды тебе не добраться.
   – Хорошо, сударь! Закон насилует человека, а человек отвечает ему сопротивлением. Закон физически силен, но не гибок. Человек слабее закона, но куда изворотливее. В его руках бесчисленные способы и средства обойти закон, соблюсти его лишь отчасти, а то и не соблюсти вовсе. Закон стремится к тому, чтобы человек ограничил свои интересы интересами империи. Человек – к тому, чтобы приспособить закон к своим интересам, главным образом, обойдя, обогнув этот закон. Это неравная борьба, и слабый человек вынужден идти на нравственные компромиссы, использовать все что угодно, лишь бы преодолеть давление закона и сохранить свое существование! – Я сделал паузу, чтобы сформулировать свое заключение в стиле заключения Сандро. – Словом, при империи взаимодействие закона и человека порождает отчаявшегося, затравленного, ненавидящего все и вся гражданина, который, видя выход только в революции, становится борцом за нее. Что же до закона, то он превращается в истощившую самое себя, бессильную, доведенную до формальности процедуру.
   – Браво, граф, браво! – ликовал Каридзе. – Только обрати внимание на то, сколь прочные нравственные критерии империя оставляет в наследство той политической силе, которая сначала должна создать совершенно новое государство, а затем – управлять им. Любое политическое течение, ратующее за социальную революцию, сегодня сознает, что едва оно добьется победы, как в руках его окажется человеческий материал, моральная ценность которого весьма сомнительна и противоречива и который с огромным трудом поддается переделке. На собственную беду, все эти политические течения рассчитывают на то, что достаточно будет им изменить социальные условия, общественный быт, как сама собой победоносно возвысится мораль. Я этого взгляда не разделяю и пытаюсь внести свою лепту в осмысление предстоящих катаклизмов. Над этим-то и работаю.
   …Однажды близ дзегвских порогов закинул я в Куру большой крючок. От Шиомгвими шел паром, и на нем я разглядел в бинокль Сандро. Если не изменяет мне память, это было вскоре после его второго ареста и освобождения. Сойдя на берег, он направился по дороге, ведущей в Мцхета. Может быть, он идет ко мне, в Армази, подумал я и, оставив удочку, направился ему навстречу. Действительно, он шел ко мне, спасаясь от осточертевшего одиночества. Я пригласил его пообедать, но он отказался, предпочтя остаться здесь, на берегу. Было пасмурно и прохладно. Сандро, за всю жизнь не вытащивший и крохотного бычка, оставался равнодушен к моему азарту завзятого рыбака. Он был печален и, казалось мне, чем-то расстроен.
   – Над чем размышляешь, Сандро? О чем пишешь?
   Он махнул рукой и промолчал.
   – А все же? – настаивал я.
   – Запутался в одной идее… Три дня – ни строчки. Лопну от злости.
   Я понял, что́ привело его ко мне. В таком состоянии духа он бывал и раньше. Я не раз наблюдал его. Чтобы выйти из тупика, он заводил разговор на тему, ему важную, ввязывался в спор и тут-то нередко наталкивался на решение, которое искал.
   – Давай начинай, – сказал я. – Может быть, откуда-нибудь прибьется свет на то, что тебя мучает.
   – Меня занимают хозяева и гости.
   – Откуда хлеб-соль взять?
   – Да нет, не это. Вот посмотри: египтяне, ассирийцы, хетты, урарты, эллины, римляне, византийцы… не сосчитать, сколько этнических организмов, длительно существовавших, исторически устойчивых, явились человечеству как создатели великих империй и культур, как державные нации…
   – Дальше.
   – Дальше?. Где они сегодня, скажи мне? Потомков древних египтян и не сыщешь, хетты исчезли бесследно, ассирийцев, я читал, во всем мире осталось семей триста, не больше; грека эллинского типа днем со свечой не найдешь; от римлян остался, говорят, один старик, откопали в какой-то дыре, собираются по городам возить, за деньги показывать; византийцы ушли, как вода в песок. Видишь, что получается?
   – Такова историческая судьба всех наций.
   – О, нет. И сегодня есть нации, которые существовали во времена ассирийцев, урарту, эллинов, держали оборону против Римской империи. И Византию они пережили и, надо полагать, не одного еще гостя проводят в вечность.
   – Кто это?
   – Евреи, армяне, иберы, эфиопы, болгары, венгры…
   – Уйдут и они, Сандро.
   – Не похоже что-то. Каждый из этих народов перенес свой исторический кризис и пошел по пути духовного и материального развития, Кстати, их история отмечена чередованием циклов, внутри которых кризисы сменялись расцветом. Наша планета похожа на постоялый двор, где есть хозяева и гости.
   – Очень все это спорно.
   – Это лишь гипотеза, но предчувствие говорит мне, что у нее есть будущее.
   Мне попался крупный лосось, и я снова забросил удочку. И вдруг понял: империи, о которых говорил Сандро, существовали, как правило, не более пяти веков. Вспомните древние и новые египетские царства, империю хеттов, Ассирию, Римскую империю – я говорю именно об империи, а не республике. Лишь Византия – исключение. Она существовала более тысячи лет. Я сказал об этом Каридзе, он согласился со мной и назвал даты.
   – Необходимо объяснение, – сказал я. – Иначе гипотеза останется гипотезой.
   – Каждое из явлений, о которых я тебе говорил, отмечено одним любопытным признаком. Для исчезнувших цивилизаций характерно покорение соседних или отдаленных народов, присоединение их к себе, к телу своего государства, и беспрестанная борьба за то, чтобы удержать их в покорности. Для народов уцелевших характерна удовлетворенность экономическими возможностями родной земли, автономия духовной культуры, постоянная борьба за освобождение и отрицание захватнических войн! Но это лишь признаки. Надо выяснить причины этого различия, и вот здесь я увяз. Пока я отыскал лишь одну, да и ее не додумал до конца. Надо, чтобы упал новый свет, нужны новые доказательства.
   – Расскажи о том, до чего ты уже додумался.
   – Но это не завершено…
   – Пусть.
   – Уцелевшие народы на протяжении всей своей истории боролись за то, чтобы выжить физически, сохранить свободу и спасти свои духовные богатства. В горниле этой борьбы они закалялись, их жизнеспособность росла, крепла, обострялась. С державными народами происходило нечто иное. Чтобы покорить, обуздать, подавить сопротивление покоряемого племени или народа, требуются огромные силы. Чтобы властвовать над ста народами, сил надо во сто раз больше. Под солнцем же нет ничего бесконечного и неисчерпаемого. Есть свой предел и у национальной энергии державного народа. Эта энергия выдыхается, выветривается, истощается, жизнеспособность народа падает. Поначалу державный народ утрачивает способность завоевывать и покорять, затем защищаться, постепенно он начинает растворяться в других народностях и наконец прекращает свое существование.
   – Я ловлю тебя на противоречии. Если послушать тебя, оба народа ведут борьбу, оба неминуемо расходуют, силы, растрачивают себя, но для одного народа это закалка, а для другого – погибель.
   – Оттого-то я и говорю: чтобы гипотеза эта обрела убедительность, нужно высветить ее новым светом, нужно обогатить доказательства. Все это, возможно, и не очень-то меня беспокоит. Нужно проанализировать на большом историческом материале духовные результаты захватнических и оборонительных войн, и тогда все станет на свои места. Волнует же меня совсем другое. Любое историческое явление есть следствие множества причин, а не какой-либо одной. Чтобы моя гипотеза подтвердилась, я должен отыскать это множество причин. Но черт бы меня побрал, не могу я до них доискаться, и все тут! – И снова Сандро Каридзе помрачнел.
   – Давай посчитаем! – сказал я. – Если образование централизованного русского государства отнести к концу пятнадцатого века, то, согласно твоей гипотезе, в двадцатом веке наша империя должна пасть, хотя не исключено, что, подобно Византии, она просуществует больше тысячи лет.
   – Византийская империя просуществовала вдвое больше других, потому она приняла на себя функцию руководителя целого религиозного мира. После ее падения эту функцию приняла Россия и тем самым получила гарантию длительного исторического существования. И все же Российская империя падет, возможно, что и в первой же четверти двадцатого века. Тому тоже есть свои причины, но о них поговорим в другой раз.
   – Она падет, и три-четыре века спустя русский народ исчезнет с лица земли, как любой державный народ? Так, по-твоему?
   – Нет. Тот извечный дух, который материализуется в некоторых личностях или в их совокупности и который я называю нацией, вспыхнул в России вторично, на этот раз в облике политической партии. Хочу напомнить тебе, что в последний раз эта вспышка произошла в пятнадцатом веке. Нынешняя социал-демократическая партия совершит первую в человеческой истории социалистическую революцию, с течением времени возьмет на себя роль руководителя целого идеологического мира, и тогда и государству, и народам будет гарантировано то длительное историческое существование, о котором я уже тебе говорил. Важно еще одно обстоятельство. Социал-демократы разрушат Российскую империю и создадут добровольный союз свободных, равноправных социалистических наций. Русский народ, таким образом, будет освобожден от необходимости тратить силы на покорение других народов и на постоянные захватнические войны. Ему не нужно будет выбиваться из сил. Я вовсе не уверен, что лидеры этой партии уже сознают такую значительную вещь, это больше похоже на гениальную интуицию. Русскому политическому мышлению принадлежат здесь лавры первооткрывателя.
   – Ну что ж, пусть берут патент. Англичане, французы, немцы, японцы с удовольствием поспешат его купить. Ведь ты им тоже предрекаешь вымирание, раз они державные нации.
   – Патриоты России, торопитесь купить билеты, – Сандро Каридзе был очень торжествен. – Поезд отправляется всего через десятка два лет, и тогда вы останетесь на этом полустанке с тощим багажом в руках. Что ответите вы тогда своей совести, своей отчизне и своему потомству?
   – Этот поезд идет из Вавилона в Вавилон, Сандро!
   – В Вавилон?.. Вавилон… Вавилонская башня… – Он стал путаться в словах, побледнел вдруг, замолк, и через минуту я услышал тихое его бормотание: «…возвести башню до неба, где обитает бог… смешать языки… гениальная попытка, потрясающий символ, блистательный образ! Найдена вторая причина… да, да – вторая… еще, еще одна…»
   Узнав о февральской революции, Сандро Каридзе пришел в Дзегви и страшно напился. Местный лавочник и другие очевидцы, случившиеся при этом, свидетельствуют, что он то заливался слезами, то безудержно хохотал. По натуре своей он был общителен и разговорчив, но в те несколько часов, что пил, не проронил, говорят, ни слова. Только плакал и хохотал. Потом затих, закрыл глаза и умер здесь же, в лавке, не вставая со стула. Погребен во дворе Шиомгвимского монастыря.

Вано Натопришвили

   – Я это все своими глазами видел! Совсем не так все было, как тебе рассказывали. А как было, не ищи и не спрашивай у других, все равно не узнаешь, прежде меня их никто не углядел. Я – первый.
   …Поначалу они садами шли. Впереди Ламаз-Кола, за ним мегрелец этот – Дата. Как я их увидел? Повыше казарм, на горке, стоял кирпичный завод, он и сейчас там стоит. Хозяином там был один перс, я к этому персу нанялся в сторожа, при кирпичне. Было воскресенье. Я еще утром приметил: привел солдат к казармам двух арестантов, поставил на дрова – пилят, колют, складывают, а пошли они садами – сразу смекнул: мотанули ребятки, бегут. Ружье – при мне, а как стрелять? Может, у них братья какие или родственники?.. Мое дело сторона, я завод сторожу. Не пальнешь, опять негоже, цапнут – и прямая дорожка тебе в Метехскую тюрьму. Скажут: видел беглых, ружье при тебе, почему не стрелял? Я и пальнул в воздух. Зарядил – и еще разок, два выстрела – сигнал побега. Так все и обделал: и греха на душу не взял – в арестантов не стрелял, и сигнал побега дал. Я для вахмистра стрелял. Ладно, думаю, хватятся и побегут за ними, пока то-се – вот тебе и волки сыты, и овцы целы. Солдат-то, что их сторожил, дремал, а как я в первый раз пальнул, он глаза продрал и спросонья тоже два выстрела дал. Из казармы вахмистр выскочил. Свистнул – еще три солдата выскочили и четвертый со сторожевой собакой. Так вот сразу и выскочили, браток! Ну, думаю, пропали ребята, не уйти им. Гляжу, вахмистр с солдатами уже вниз по откосу чешут. Возле пеньков собака взяла след, тянула сильно, как поводок не порвала… Словом, шли они ходко, но, пока к воде подошли, Ламаз-Кола и Туташхиа уже на середине Куры были.
   Вахмистр как бежал, так с ходу в воду, по самую задницу, да сапоги у него отяжелели, он и стал. Дурак тупоумный, он что, Христос, по воде шагать? Постоял себе, постоял и обратно на берег, приказывает солдатам стрелять. Они – на колено, и пошла трескотня, куда там!..
   Те – под воду. И эти не стреляют. Ламаз-Кола вынырнул и кричать вахмистру: не стреляйте, вернусь! Городскому вору ума не занимать – пошел, запросто убить могут. Поплыл он к берегу, солдаты не стреляют, ждут. О Ламаз-Коле у них особой заботы не было, они все на воду глядели, Туташхиа высматривали.
   Вахмистр кричит Ламаз-Коле: где мегрелец?.. Вор обернулся и давай звать: «Дата! Дата-а-а! Вернись, а то пришьют меня!»
   А Даты нет как нет. Ламаз-Кола опять наладился к берегу, но течение несло его вниз, и солдаты поплелись вдоль по бережку: один глаз – на Ламаз-Колу, другим – по воде рыщут, Дату ждут. Видно, попали в него, подумал я, либо ранили, а может, убили, он и отправился на дно. Какое там! Вынырнул, и где? Почти что у другого берега. Не я один заметил – вахмистр тоже увидел и опять приказал стрелять. Шум, треск, не приведи господь!..
   А было половодье. Туташхиа уже далеко ушел. Ни одна пуля его не зацепила. Нырнул себе – и был таков!
   А Ламаз-Колу течение совсем далеко унесло. Солдаты опять за ним побежали, бегут по берегу, по течению вниз. Только солдат с собакой отстал – не идет за ним псина, и все дела. Он ее вниз, куда все бегут, а она вверх по течению тянет. Он в свою сторону, она – в свою. Он рассвирепел, давай ее ногами, а ей что делать… поплелась за ним…
   Ламаз-Кола встал на дно, руки вверх и к берегу. Ему прикладом в грудь, повалили, мордой к земле повернули, лежит ничком. Солдата с собакой оставили возле него, а вахмистр с остальными солдатами пошли вниз по берегу.
   Ну, думаю, кирпичня без меня не сгорит, да и персу в воскресенье здесь делать нечего, не придет. Махнул рукой… спустился к берегу, подхожу к солдатам.
   Правильно говорят: «Засвербит у осла спина, принесет его к мельнице». Так и со мной вышло. Ты послушай, как все получилось. Только я к ним подошел, они опять галдеть. Гляжу, на том бережку стоит себе на бугорке Дата Туташхиа, подбоченившись, породистый кочет – и только. Потом сунул руку за пазуху, вытащил сванскую свою шапку – он в ней всегда ходил, – выжал и на голову. Надел и на небо поглядел.
   День был хмурый, моросило.
   Чего же, думаю, он стоит? Солдаты в него палят – только заряжать успевают. А он повернулся и – прямиком в молодой лесок. И спокойно так идет, не торопится, будто не пули на него сыпятся, а так – брехня пустая.
   Ушел!
   Эти пули свои все потратили, а попасть не смогли. Ушел, и все тут!
   Вахмистр обернулся ко мне, глаза вытаращил и орать: «Ты что же, сволота, в воздух стрелял, в них надо было!»
   – Ваше скородие… – говорю.
   – Ах, «сковородие»… – Тут он мне бац по морде – да так звонко, в кирпичне и то б, наверное, услышали, будь там кто. – Это раз сковорода, – говорит. И по другой щеке. – Два сковорода, – добавил.
   Я закрыл лицо руками, думаю, отстанет, да куда там – он мне сапогом в живот, я в воду, а он: «Три сковорода» – и побежал к Ламаз-Коле.
   Я вылез из воды, поднялся в свою кирпичню, давай обсыхать. Большая беда меня тогда миновала. Хорошо я выкрутился, лучше и не придумаешь, а то б костей не собрал!..
   Как я тебе рассказал, так все и было. Никто это лучше меня не знает – при мне все и случилось.

Граф Сегеди

   Меня никогда не влекли тайны звездного неба и темь астрологии. Эту старинную науку я относил к разряду оккультных. Мое предубеждение привело к тому, что и по сей день я остался не сведущ в ее делах. Однако звездный небосвод – особенно после отставки – стал неизменным моим собеседником. Когда впечатления вконец одолевали меня, когда мне трудно было понять ход и крен событий, тогда я вглядывался в глубину вселенной, расположившейся на небосводе двенадцатью зодиаками, пытаясь отыскать в таинственных сочетаниях небесных знаков бездонные символы и подобия душам и взаимным притяжениям неизвестных мне людей.
   Веранда моей дачи, словно бы нарочно, расположена так, что человека, покоящегося в качалке, невольно посещает желание вглядываться в небосвод. До меня дача переменила двух владельцев. И они тоже не могли противиться наслаждению, которое приносит созерцание трепетно мерцающего южного неба, и проводили летние вечера на веранде в покойном одиночестве. И теперешние владельцы дачи тоже устремляют взор в небо, едва остаются одни.
   Был на исходе май 1909 года. Я сидел на веранде в ожидании ужина, когда в десятом часу вечера послышался шум приближающегося экипажа. Я был одинокий, удалившийся от дел человек, и меня довольно редко посещали гости, исключая, конечно, Сандро Каридзе. Естественно, меня удивило, когда экипаж остановился возле моих ворот. Лакей встретил гостя и тотчас же доложил, что полковник Мушни Зарандиа просит извинить за необговоренный визит.
   Его приезд очень обрадовал меня и нисколько не удивил, ибо я всегда считал Мушни Зарандиа за человека, от природы несвоекорыстного и доброжелательного. Он всегда помнил добро, которое ему делали, и если кто-нибудь ему нравился, он открыто выказывал ему свое расположение. Обрадовался же я потому, что в моем тогдашнем положении Мушни Зарандиа могли привести ко мне лишь благорасположение и чистосердечный интерес к моему житью-бытью. Ничто другое.