Страница:
Мой отец был младшим братом настоятельницы Ефимии, стало быть, происходила она из рода Базиерашвили. Мать же ее была урожденной Туташхиа, но не родственницей этим Туташхиа, а лишь однофамилицей. Не знаю, через кого и как, но Дата Туташхиа состоял в близкой дружбе с настоятельницей Ефимией. Я же попала к ней в монастырь, потому что в четырнадцать лет без памяти влюбилась, родители и упрятали меня от греха подальше. Тетка Ефимия приглядывалась ко мне целый год и, почему-то решив, что из меня получится прекрасная настоятельница, начала готовить меня к этому поприщу. Память у меня была преотличная, и мне ничего не стоило выучить наизусть все четыре Евангелия и ветхий завет почти целиком. Делилась она со мной и премудростями своего ремесла, то есть как держать в руках, в смирении и богобоязни сотню-другую женщин. Но у меня не было ни малейшей склонности к духовной деятельности. Мне было восемнадцать, время бежало легко и беззаботно, в забавах и шалостях. Бедная моя тетушка – мой воспитатель, мой наставник – была для меня мишенью тайных насмешек и беззлобных проказ. Она была туга на ухо, и это очень облегчало мою жизнь. Блестяще образованная, одинаково хорошо говорившая на французском, английском, русском, она и меня учила языкам. В монастыре запрещалось держать светскую литературу, и настоятельница выписывала иностранные и русские книги и журналы на адрес Магали Зарандиа. А уж о грузинской литературе говорить не приходится – здесь она знала все.
Однажды поздно вечером, часов в одиннадцать, – стояла тогда зима – в келью Ефимии постучали. Она ложилась обычно за полночь и быстро отперла дверь. До меня донесся шепот. Я узнала голос привратника. Когда он ушел, тетка велела мне одеться потеплее и следовать за ней.
У ворот монастыря нас ждал Шалва Зарандиа с фонарем в руке. Пока, шлепая по грязи, мы добрались до деревни, пока соскребли грязь с обуви перед тем, как подняться в дом Зарандиа, прошел битый час…
Шалва Зарандиа: Настоятельница Ефимия просила нашего отца Магали, если появится Дата, послать за ней. Когда пришел Дата, отец сказал ему, что настоятельница желает с ним повидаться. Дата обрадовался и тут же отправил меня за ней. Когда мы пришли, он, уже отдохнувший, сидел у очага и подкладывал хворост под горшок с лобио.
Едва мы переступили порог, как я поняла: наша ночная прогулка – вот из-за этого человека в черной рубахе, коричневых ноговицах и полусапожках. Он поднялся навстречу нам почтительно и склонился к руке тетки, а мне лишь улыбнулся. Нас повели к столу, который был накрыт, как водится в великий пост. Лишь за столом я узнала, что человек этот – Дата Туташхиа. Он был довольно красив, но поражала в нем больше всего порода и стать. Я сидела, не поднимая глаз, как и учила меня мать Ефимия, и уж тем более не велено было мне смотреть на мужчин. Утерпеть я, конечно, не могла и исподтишка поглядывала на Дату. Еще полагалось мне находиться непременно по левую руку от настоятельницы, стоя или сидя – безразлично, и всякий раз, как только она обратится к кому-нибудь (здесь уж неважно – к мужчине или женщине) и сделает мне знак, – прочитывать наизусть место из Евангелия, соответствующее смыслу ее речей. И хотя она была глуховата, но по движению моих губ безошибочно угадывала, что я говорю. Поэтому ложь сходила мне, если только она глядела в другую сторону. Мы с ней находились в состоянии беспрерывной войны еще и потому, что я очень редко бывала согласна с воззрениями и суждениями своей наставницы, и евангельские изречения, которые отбарабанивала по мановению ее руки, могли означать совсем не то, что отвечало бы в эту минуту ее намерению и желанию. Частенько я прочитывала нечто и вовсе противоположное ее поучениям и назиданиям, и это вызывало в ней бурю возмущения. Брови у нее начинали ползти вверх, и, поймав мой взгляд, она заводила: «Мне… в моем возрасте…» Остальное подразумевалось само собой и совершенно ничего не меняло в нашей бесконечной войне.
О Дате Туташхиа я знала все, даже больше: пылкое юное воображение дорисовывало то, о чем умалчивала молва. Да и мои знания питались не одними только сплетнями и пересудами, бродившими в монастыре. Сама мать Ефимия оказывалась моей невольной просветительницей: уча меня различать добро и зло, она то и дело приводила в пример поступки Даты Туташхиа и, случалось порой, в назидание мне сама с собой рассуждала об этом вслух. Уже в те годы мне не раз являлась мысль, что для матери Ефимии – конечно, когда-то давным-давно, в глубоком прошлом, – Дата Туташхиа был совсем не только абрагом. Она все время что-то писала, и эти записи хранились за тремя или четырьмя замками, оставшись, наверное, единственным местом, куда не могли добраться моя рука и мой взор.
Шалва Зарандиа:
– Помилуйте, госпожа Саломе! Мать Ефимия была на добрый десяток лет старше Даты Туташхиа. Я не думаю, что их могло связывать чувство или увлечение…
– Не знаю, мне и сейчас непонятно многое, но что между ними была любовь, большая и совсем необычная, это бесспорно… Так или иначе, сидим мы – Тамар и Магали Зарандиа, Дата Туташхиа, Шалва вот и мы с тетушкой, – пьем чай. Легкий разговор уже таял, то и дело прерываясь молчанием. Тут мать Ефимия и говорит:
– Неправедную жизнь ведешь, Дата!.. За грехами человеческими следует гнев божий. Людскому роду и без тебя хватает испытаний. А сколько из-за твоих грехов прибавляется бед даже здесь и сейчас! – Мать Ефимия подняла перст левой руки, и настал мой черед.
– «Всякое древо, не приносящее доброго плода, срубают и бросают в огонь». От Матфея, три, десять.
Но Ефимия хорошо разобрала мои слова и, взглянув мне в глаза, спросила строго:
– Ты о чем это?
– «Ибо всякий возвышающий себя унижен будет, а унижающий себя возвысится». От Луки, четырнадцать, одиннадцать, – выпалила я первое, что пришло мне в голову.
Настоятельница поглядела на меня с сомнением и произнесла задумчиво:
– К такому случаю уместнее сказать: «Любите врагов ваших, благотворите ненавидящим вас…»
– От Луки, шесть, двадцать семь, – уточнила я, а настоятельница продолжала:
– «Какою мерою мерите, такою и отмерено будет вам».
– От Марка, четыре, двадцать четыре, – не отстала я, и настоятельница милостиво кивнула.
– Все от бога! – промолвил Дата Туташхиа.
Ей показалось, он шутит.
– Нет! – вскинулась она. – «Огород нужно полоть…» Это сатана внушил тебе. Ты восстал против зла, но зло злом не убьешь. Когда насилием пойдешь против насилия, в одном месте зло, конечно, вырвешь, но на том месте вырастет много нового зла. Ты этого не видишь или не хочешь видеть! – Снова поднялась ее рука, и снова взгляд в мою сторону. Куда мне было деваться от ее ястребиного ока!
– Сказано: «Дом мой есть дом молитвы, а вы сделали его вертепом разбойников». От Луки, девятнадцать, сорок шесть.
Ефимия отвела от меня глаза, и я выпалила:
– «Когда услышите о войнах и военных слухах, не ужасайтесь, ибо надлежит сему быть». От Марка, четырнадцать, семь.
Магали Зарандиа не выдержал и рассмеялся. Ефимия настороженно оглядела нас.
– Прости меня, мать! – Лицо Магали приняло постное выражение. – Я был удивлен, что девочка так хорошо знает Евангелие.
– Не девочка, раба божия, – строго поправила мать Ефимия и повернулась к Дате: – Нет цели, которая могла бы оправдать столько грехов, сколько ты взвалил на себя. К чему приводят твои дела, ты знаешь не хуже меня. Когда Килиа настиг тебя и окружил дом Бечуни Пертиа, твои друзья взяли парней Куруа заложниками. Младший лишился ума и до сих пор не пришел в себя, все болеет… – Ефимия осенила себя крестом. – Ты избрал Куруа, чтобы в этом месте пресечь зло. Но перед кем и в чем виноват его мальчик?! В Хашури вы ворвались к Кандури и собственных его гостей заставили засыпать хозяина крупой. Смешно? А смеяться нечему! Кандури удавил Дастуридзе или как там его, а свалил на вас. Управляющий Амилахвари и по сей день в тюрьме, не может доказать, что не он навел вас на дом Кандури. Вроде бы одолели негодяя, вырвали зло, а смотри, на месте этого зла сколько другого зла проросло! И сколько еще дел твоих и грехов могу насчитать! Да разве перечтешь все, что понаделано в Грузии твоим именем с тех пор, как ты взялся огород полоть… Ну, заставил ты Тордуа убить Коториа! Так этот Тордуа и твердит, как ты ему велел: «Не я убил, а Дата Туташхиа». Только не поверил ему никто, и сослали беднягу на каторгу…
– Коториа изнасиловал жену Тордуа на его же глазах. Чему удивляться, если он убил насильника?
– Но изловил этого насильника ты. Ты и привел его в пацху к Тордуа. И оружие было твое. Не сделай ты этого, на нашей грешной земле одним убийством, было бы меньше. И на четырех сирот меньше было бы у бога. Да и бедняга Тордуа сидел бы в своем доме, растил бы своих четверых, а не маялся бы на каторге. Ну и что? Разделался ты со злом? Ты же простой смертный! Кто позволил тебе жить так, как ты взялся жить? «Не мир пришел я принести вам, но меч» – это лишь мессиям положено…
– От Матфея, десять, тридцать четыре, – сообщила я.
– …Только мессиям, – продолжала Ефимия. – Да и им лишь тогда, когда пора и надобность созрела, а не когда им заблагорассудится.
И снова взметнулась рука Ефимии.
– «Отдавайте кесарево кесарю, а богу богово». От Луки, двадцать, двадцать пять, – пробормотала я себе под нос, и вслух: – «А ходящий во тьме не знает, куда идет». От Иоанна, двенадцать, тридцать пять.
Мать Ефимия услышала и то и другое, но не сказала ни слова. Тут я поняла, а потом и вовсе убедилась, что с течением времени моя наставница сама вовлеклась в мою игру с Евангелием. Я поняла это, когда однажды, велев привести изречение, подтверждающее ее мысль, она тут же попросила меня произнести другое, по смыслу противоположное. Я ответила, не помедлив и минуты, а она надолго ушла в свои мысли. «Это у тебя сатанинское», – сказала она мне тогда.
– Велики грехи твои, Дата, – продолжала свое мать Ефимия, – велики, и несть им числа. Хочу понять, с какой стороны подкрался к тебе сатана, какой тропой шел, через какую щель пролез в твою душу. И как сумел изгнать из тебя благодать… Скажи мне, зачем ты все это делаешь?
– Разве непонятно? – Дата Туташхиа обвел глазами всех, кто сидел в комнате.
– Совсем непонятно! – ответила мать Ефимия.
– И вам непонятно, отец? – спросил Дата Магали.
Отец хотел было промолчать, но, увидев, что молчание затягивается, проговорил негромко:
– Я-то знаю, да только…
– Что знаешь? – повернулась к нему настоятельница.
– Почему он это делает…
– Почему?
– Не в силах не делать, вот почему!
– Совсем ни к чему эти твои слова! Не в силах по-другому делать – это еще не причина. Но я спрашиваю о цели… Впрочем… я бы хотела знать: почему он по-другому не может?
– А почему, скажи мне, церковь проповедует: «Не убий! Не укради! Не лжесвидетельствуй! Не прелюбы сотвори! Почитай отца твоего и мать»? – спросил Магали Зарандиа, а я: «От Марка, десять, девятнадцать»…
– Твердости нравов ради, возвеличения любви ради, ради искоренения зла в человеке…
– А зачем это нужно? – спросил Дата Туташхиа.
– Кто зол – тот народу своему враг, он изничтожает и растлевает свой народ. А добрый – это сила, которая народ объединяет и споспешествует его величию, он – защитник народа. От злого не жди любви ни к народу, ни к родной земле. Сердце его алчно, а дух себялюбив. Тот же, кто высок духом, долгом своим почитает действовать на благо отчизны, народа и ближнего своего, а придет час, он и жизнь свою принесет на этот алтарь. Вот зачем нужны заветы нашей церкви! – Настоятельница говорила очень горячо.
– Выходит, преданность отчизне и самоотречение – удел одних лить благородных людей, – сказал Магали Зарандиа. – Но ведь в сражении гибнут и дурные люди?
– Их гонят – они и гибнут. Один суда боится, другой – пули в спину. – Ефимия подняла руку. Я не успела вдуматься ни в вопрос Магали, ни в ответ настоятельницы и сказала первое, что пришло в голову:
– «Ибо много званых, но мало избранных». От Луки, четырнадцать, двадцать четыре.
– Строго судите, матушка! И тот сын своей земли, кого позвала она исполнить свой долг, и он пошел и погиб за нее. Вот так-то бы лучше сказать! – возразил Магали Зарандиа.
– Народ и отечество… А как ты, мать, нас учила? – повернулся к Тамар Зарандиа.
– Прежде чем сделать что-нибудь или сказать, подумай сначала, будет ли дело твое или слово полезно народу, отчизне, ближнему твоему, – Тамар говорила медленно, будто для себя. – Так учила я вас, дети мои. И отец наш учил нас этому, И все отцы и деды нашего рода учили так своих детей.
– Вот вам и причина, и цель, – закончил Магали Зарандиа мысль жены.
– Ни причины другой, ни цели в жизни у меня не было, – сказал Дата Туташхиа. – Одними проповедями ничего не сделаешь. Сами видите – испоганился народ. Сила нужна. Страх рождает любовь. Страх! В борьбе со злом одним добром не обойдешься…
– «Лучше нам, чтоб один человек умер за людей, нежели чтоб весь народ погиб». От Иоанна, одиннадцать, пятьдесят.
На этот раз мать Ефимия услышала меня.
– «Он одержим бесом и безумствует!» – сказала настоятельница, и слова ее, показалось мне, были обращены и ко мне, и к Дате Туташхиа.
– От Иоанна, десять, двадцать, – произнесла я, уже читая по ее лицу, что назавтра я обречена голодать, если только моя наставница не придумает в наказание чего-нибудь похуже…
– Ну, а теперь вот что… – Магали Зарандиа глядел теперь только на своего Дату. – Я не думаю, чтобы все на свете было так, как говорила мать Ефимия. Но одно сомнение она в моей душе посеяла. Ты хочешь выкорчевать зло, так ведь? А от действий твоих в народе умножается зло, и получаешь ты плоды совсем не те, какие ждешь… Понимаешь ты меня?.. Где было одно зло, поднялось пять, и еще меньше совести стало в народе. Все выходит противно тому, что ты задумал!..
– Все проверено. Другого пути нет, и другого выхода не найти. – В ответе Даты были и твердость, и даже упрямство.
– Есть! – не отступала и настоятельница.
– Где, как и в чем? – спросил Дата.
– В добродетели, грешная твоя душа, в добродетели!
– А что это такое – добродетель? – рассмеялся Дата.
– Добродетель?.. Не впадай в крайность, ни когда обретаешь, ни когда отдаешь. Добродетель лежит посередине между неправедным стяжанием и бесцельной расточительностью. Где сила забыла о справедливости и мудрости, там добродетели не ищи. Ты – человек крайностей, а добродетель это умеренность. Понимаешь ты меня? – спросила мать Ефимия.
– Служить отчизне, шествуя путем умеренности и добродетели… Это в нашей-то стране! Среди нашего народа?.. Немыслимо!.. – воскликнул Дата Туташхиа.
– Тогда перебирайся в страну, где это возможно!
– А где та страна?!
– Велики грехи твои, Дата, и не таков ты, чтобы махнуть рукой на все, что за спиной, забыть и без укоров и забот дожить оставшуюся долю жизни. Изведешь себя, истерзает тебя совесть, душа позовет грехи замолить. По доброй воле ты должен принять страдание! – В словах настоятельницы прозвучал важный и неясный смысл, который она в них вложила. Но Дата Туташхиа, казалось, уловил его, понял, он подался вперед, весь – любопытство и желание знать. – Среди грузин были люди, которых жизнь вынудила к насилию, и пришлось им погибнуть, не замолив грехов. Народ забыл их. Были и такие, что раскаялись в содеянном зле и по своей воле приняли муки, дабы искупить вину. Эти люди сами замкнули круг своей жизни, и земная их судьба обрела завершенность, содеянное зло они осенили ореолом добра и мученичества, и теперь народ поклоняется им, как идолам. Насилие, совершенное даже ради добра и блага народа, лишь тогда будет оправдано в глазах народа, если искупит себя терновым венцом мученичества.
– Какой же совет дадите вы мне, мать Ефимия? – спросил Дата Туташхиа, улыбаясь лукаво.
Настоятельница была сбита с толку – я впервые видела это. Я ждала, что сейчас она начнет говорить, как всегда, твердо и прямо, на все имея ответ и свое суждение, но этого не произошло. Опустив голову и уставившись в подол своего платья, она заговорила едва слышно:
– Ты человек, которого господь одарил многими талантами. Даже мелкие оплошности таких, как ты, обходятся народу дорого, очень дорого. Одаренность страшнее бездарности, если не охраняет ее высокая нравственность и богобоязнь. В каждом поступке одаренного человека люди находят пример для подражания. Тебе нельзя больше оставаться в миру… Ты должен… постричься. Я помогу тебе… Тебя примет… под другим именем один из монастырей в России.
У Тамар Зарандиа спицы замерли в руках. Она не могла отвести глаз от настоятельницы, которая сидела, все так же опустив голову. Шалва испуганно смотрел на Дату: неужели он и впрямь похоронит себя в монастыре? Магали Зарандиа весело поглядывал на Дату, наперед зная, что пожелание настоятельницы для Даты немыслимо. Я улучила минутку и взглянула на Дату откровенно и бесстрашно, разглядела его голубые глаза, широкую грудь…
Вдруг Ефимия изменилась в лице и, подняв голову, своим ястребиным взором впилась в Дату:
– Ты стал врагом народу и стране. Ты и сам это знаешь, но менять ничего не хочешь, потому что не по нутру тебе сидеть сложа руки. Порода у тебя такая – непременно действовать, что-нибудь да предпринимать. Что именно? Сейчас ты и сам не знаешь и не узнаешь, пока не проникнешь в глубину своей души, пока лавина новых впечатлений и знаний не вторгнется в твой разум… Монастырь, молитва, размышления, искание истины – иного пути у тебя нет! – Она подняла руку.
– «И никто не вливает молодого вина в мехи ветхие, иначе молодое вино прорвет мехи, а само вытечет, и мехи пропадут». От Луки, пять, тридцать семь, – я проговорила это четко, по слогам, да и чего мне было теперь бояться, если назавтра голод и одиночество были обеспечены.
Настоятельница посмотрела на меня, и вдруг лицо ее осветилось улыбкой, да такой нежной улыбкой, будто она благодарила меня за то, что я нашла слова, противоречащие ее мыслям, и прочла их быстро и с хорошей дикцией.
– Я подумаю об этом, – сказал Дата Туташхиа, и больше о монастыре не говорили.
…Прошел год или даже больше, и однажды я спросила настоятельницу:
– Пострижется Дата Туташхиа?
– Никогда!
– Тебе понадобилось время, чтобы понять это?
– Я знала это еще тогда.
– Зачем же уговаривала?
– Так повелевал долг. Перед господом и перед Датой! Мне страшно было, что его убьют. Мне и сейчас страшно! – Ефимия воздела руку.
– «Лисицы имеют норы, и птицы небесные – гнезда. А сын человеческий не имеет, где приклонить голову». От Луки, девять, пятьдесят восемь, – сказала я, и Ефимия осенила себя крестом.
То был единственный случай, когда я видела слезы на жестком лице Ефимии.
Шалва Зарандиа: Уже близился рассвет, когда я, засветив фонарь, отправился проводить в монастырь настоятельницу Ефимию и госпожу Саломе. Хорошо помню, вот и госпожа Саломе согласится со мной, что всю ночь после этого разговора Дату Туташхиа не оставляла задумчивость. Бывает, вертится в голове мысль, но пока другой не произнесет ее просто и внятно, ты на ней своего внимания не задерживаешь. В ту пору вышло так, что Дата Туташхиа приходил к нам несколько раз подряд. Сейчас я вижу ясно и понимаю, что он пребывал тогда в тяжелом и сумрачном состоянии духа. Полной уверенности быть не может, но мне кажется, что все говоренное той ночью и настоятельницей Ефимией, и нашим отцом Магали повлияло на то, что Дата Туташхиа сам пошел в тюрьму. Не могу сейчас вспомнить точно, через сколько времени после разговора, о котором рассказала сейчас госпожа Саломе, только помню – немалое время прошло, совсем немалое, но случился в нашем доме еще один разговор, и мне опять довелось при нем быть.. Сейчас поздно, подите отдохните, а завтра утром я расскажу вам про тот разговор – успею уложиться до того, как вам надо будет идти к поезду…
Граф Сегеди
Однажды поздно вечером, часов в одиннадцать, – стояла тогда зима – в келью Ефимии постучали. Она ложилась обычно за полночь и быстро отперла дверь. До меня донесся шепот. Я узнала голос привратника. Когда он ушел, тетка велела мне одеться потеплее и следовать за ней.
У ворот монастыря нас ждал Шалва Зарандиа с фонарем в руке. Пока, шлепая по грязи, мы добрались до деревни, пока соскребли грязь с обуви перед тем, как подняться в дом Зарандиа, прошел битый час…
Шалва Зарандиа: Настоятельница Ефимия просила нашего отца Магали, если появится Дата, послать за ней. Когда пришел Дата, отец сказал ему, что настоятельница желает с ним повидаться. Дата обрадовался и тут же отправил меня за ней. Когда мы пришли, он, уже отдохнувший, сидел у очага и подкладывал хворост под горшок с лобио.
Едва мы переступили порог, как я поняла: наша ночная прогулка – вот из-за этого человека в черной рубахе, коричневых ноговицах и полусапожках. Он поднялся навстречу нам почтительно и склонился к руке тетки, а мне лишь улыбнулся. Нас повели к столу, который был накрыт, как водится в великий пост. Лишь за столом я узнала, что человек этот – Дата Туташхиа. Он был довольно красив, но поражала в нем больше всего порода и стать. Я сидела, не поднимая глаз, как и учила меня мать Ефимия, и уж тем более не велено было мне смотреть на мужчин. Утерпеть я, конечно, не могла и исподтишка поглядывала на Дату. Еще полагалось мне находиться непременно по левую руку от настоятельницы, стоя или сидя – безразлично, и всякий раз, как только она обратится к кому-нибудь (здесь уж неважно – к мужчине или женщине) и сделает мне знак, – прочитывать наизусть место из Евангелия, соответствующее смыслу ее речей. И хотя она была глуховата, но по движению моих губ безошибочно угадывала, что я говорю. Поэтому ложь сходила мне, если только она глядела в другую сторону. Мы с ней находились в состоянии беспрерывной войны еще и потому, что я очень редко бывала согласна с воззрениями и суждениями своей наставницы, и евангельские изречения, которые отбарабанивала по мановению ее руки, могли означать совсем не то, что отвечало бы в эту минуту ее намерению и желанию. Частенько я прочитывала нечто и вовсе противоположное ее поучениям и назиданиям, и это вызывало в ней бурю возмущения. Брови у нее начинали ползти вверх, и, поймав мой взгляд, она заводила: «Мне… в моем возрасте…» Остальное подразумевалось само собой и совершенно ничего не меняло в нашей бесконечной войне.
О Дате Туташхиа я знала все, даже больше: пылкое юное воображение дорисовывало то, о чем умалчивала молва. Да и мои знания питались не одними только сплетнями и пересудами, бродившими в монастыре. Сама мать Ефимия оказывалась моей невольной просветительницей: уча меня различать добро и зло, она то и дело приводила в пример поступки Даты Туташхиа и, случалось порой, в назидание мне сама с собой рассуждала об этом вслух. Уже в те годы мне не раз являлась мысль, что для матери Ефимии – конечно, когда-то давным-давно, в глубоком прошлом, – Дата Туташхиа был совсем не только абрагом. Она все время что-то писала, и эти записи хранились за тремя или четырьмя замками, оставшись, наверное, единственным местом, куда не могли добраться моя рука и мой взор.
Шалва Зарандиа:
– Помилуйте, госпожа Саломе! Мать Ефимия была на добрый десяток лет старше Даты Туташхиа. Я не думаю, что их могло связывать чувство или увлечение…
– Не знаю, мне и сейчас непонятно многое, но что между ними была любовь, большая и совсем необычная, это бесспорно… Так или иначе, сидим мы – Тамар и Магали Зарандиа, Дата Туташхиа, Шалва вот и мы с тетушкой, – пьем чай. Легкий разговор уже таял, то и дело прерываясь молчанием. Тут мать Ефимия и говорит:
– Неправедную жизнь ведешь, Дата!.. За грехами человеческими следует гнев божий. Людскому роду и без тебя хватает испытаний. А сколько из-за твоих грехов прибавляется бед даже здесь и сейчас! – Мать Ефимия подняла перст левой руки, и настал мой черед.
– «Всякое древо, не приносящее доброго плода, срубают и бросают в огонь». От Матфея, три, десять.
Но Ефимия хорошо разобрала мои слова и, взглянув мне в глаза, спросила строго:
– Ты о чем это?
– «Ибо всякий возвышающий себя унижен будет, а унижающий себя возвысится». От Луки, четырнадцать, одиннадцать, – выпалила я первое, что пришло мне в голову.
Настоятельница поглядела на меня с сомнением и произнесла задумчиво:
– К такому случаю уместнее сказать: «Любите врагов ваших, благотворите ненавидящим вас…»
– От Луки, шесть, двадцать семь, – уточнила я, а настоятельница продолжала:
– «Какою мерою мерите, такою и отмерено будет вам».
– От Марка, четыре, двадцать четыре, – не отстала я, и настоятельница милостиво кивнула.
– Все от бога! – промолвил Дата Туташхиа.
Ей показалось, он шутит.
– Нет! – вскинулась она. – «Огород нужно полоть…» Это сатана внушил тебе. Ты восстал против зла, но зло злом не убьешь. Когда насилием пойдешь против насилия, в одном месте зло, конечно, вырвешь, но на том месте вырастет много нового зла. Ты этого не видишь или не хочешь видеть! – Снова поднялась ее рука, и снова взгляд в мою сторону. Куда мне было деваться от ее ястребиного ока!
– Сказано: «Дом мой есть дом молитвы, а вы сделали его вертепом разбойников». От Луки, девятнадцать, сорок шесть.
Ефимия отвела от меня глаза, и я выпалила:
– «Когда услышите о войнах и военных слухах, не ужасайтесь, ибо надлежит сему быть». От Марка, четырнадцать, семь.
Магали Зарандиа не выдержал и рассмеялся. Ефимия настороженно оглядела нас.
– Прости меня, мать! – Лицо Магали приняло постное выражение. – Я был удивлен, что девочка так хорошо знает Евангелие.
– Не девочка, раба божия, – строго поправила мать Ефимия и повернулась к Дате: – Нет цели, которая могла бы оправдать столько грехов, сколько ты взвалил на себя. К чему приводят твои дела, ты знаешь не хуже меня. Когда Килиа настиг тебя и окружил дом Бечуни Пертиа, твои друзья взяли парней Куруа заложниками. Младший лишился ума и до сих пор не пришел в себя, все болеет… – Ефимия осенила себя крестом. – Ты избрал Куруа, чтобы в этом месте пресечь зло. Но перед кем и в чем виноват его мальчик?! В Хашури вы ворвались к Кандури и собственных его гостей заставили засыпать хозяина крупой. Смешно? А смеяться нечему! Кандури удавил Дастуридзе или как там его, а свалил на вас. Управляющий Амилахвари и по сей день в тюрьме, не может доказать, что не он навел вас на дом Кандури. Вроде бы одолели негодяя, вырвали зло, а смотри, на месте этого зла сколько другого зла проросло! И сколько еще дел твоих и грехов могу насчитать! Да разве перечтешь все, что понаделано в Грузии твоим именем с тех пор, как ты взялся огород полоть… Ну, заставил ты Тордуа убить Коториа! Так этот Тордуа и твердит, как ты ему велел: «Не я убил, а Дата Туташхиа». Только не поверил ему никто, и сослали беднягу на каторгу…
– Коториа изнасиловал жену Тордуа на его же глазах. Чему удивляться, если он убил насильника?
– Но изловил этого насильника ты. Ты и привел его в пацху к Тордуа. И оружие было твое. Не сделай ты этого, на нашей грешной земле одним убийством, было бы меньше. И на четырех сирот меньше было бы у бога. Да и бедняга Тордуа сидел бы в своем доме, растил бы своих четверых, а не маялся бы на каторге. Ну и что? Разделался ты со злом? Ты же простой смертный! Кто позволил тебе жить так, как ты взялся жить? «Не мир пришел я принести вам, но меч» – это лишь мессиям положено…
– От Матфея, десять, тридцать четыре, – сообщила я.
– …Только мессиям, – продолжала Ефимия. – Да и им лишь тогда, когда пора и надобность созрела, а не когда им заблагорассудится.
И снова взметнулась рука Ефимии.
– «Отдавайте кесарево кесарю, а богу богово». От Луки, двадцать, двадцать пять, – пробормотала я себе под нос, и вслух: – «А ходящий во тьме не знает, куда идет». От Иоанна, двенадцать, тридцать пять.
Мать Ефимия услышала и то и другое, но не сказала ни слова. Тут я поняла, а потом и вовсе убедилась, что с течением времени моя наставница сама вовлеклась в мою игру с Евангелием. Я поняла это, когда однажды, велев привести изречение, подтверждающее ее мысль, она тут же попросила меня произнести другое, по смыслу противоположное. Я ответила, не помедлив и минуты, а она надолго ушла в свои мысли. «Это у тебя сатанинское», – сказала она мне тогда.
– Велики грехи твои, Дата, – продолжала свое мать Ефимия, – велики, и несть им числа. Хочу понять, с какой стороны подкрался к тебе сатана, какой тропой шел, через какую щель пролез в твою душу. И как сумел изгнать из тебя благодать… Скажи мне, зачем ты все это делаешь?
– Разве непонятно? – Дата Туташхиа обвел глазами всех, кто сидел в комнате.
– Совсем непонятно! – ответила мать Ефимия.
– И вам непонятно, отец? – спросил Дата Магали.
Отец хотел было промолчать, но, увидев, что молчание затягивается, проговорил негромко:
– Я-то знаю, да только…
– Что знаешь? – повернулась к нему настоятельница.
– Почему он это делает…
– Почему?
– Не в силах не делать, вот почему!
– Совсем ни к чему эти твои слова! Не в силах по-другому делать – это еще не причина. Но я спрашиваю о цели… Впрочем… я бы хотела знать: почему он по-другому не может?
– А почему, скажи мне, церковь проповедует: «Не убий! Не укради! Не лжесвидетельствуй! Не прелюбы сотвори! Почитай отца твоего и мать»? – спросил Магали Зарандиа, а я: «От Марка, десять, девятнадцать»…
– Твердости нравов ради, возвеличения любви ради, ради искоренения зла в человеке…
– А зачем это нужно? – спросил Дата Туташхиа.
– Кто зол – тот народу своему враг, он изничтожает и растлевает свой народ. А добрый – это сила, которая народ объединяет и споспешествует его величию, он – защитник народа. От злого не жди любви ни к народу, ни к родной земле. Сердце его алчно, а дух себялюбив. Тот же, кто высок духом, долгом своим почитает действовать на благо отчизны, народа и ближнего своего, а придет час, он и жизнь свою принесет на этот алтарь. Вот зачем нужны заветы нашей церкви! – Настоятельница говорила очень горячо.
– Выходит, преданность отчизне и самоотречение – удел одних лить благородных людей, – сказал Магали Зарандиа. – Но ведь в сражении гибнут и дурные люди?
– Их гонят – они и гибнут. Один суда боится, другой – пули в спину. – Ефимия подняла руку. Я не успела вдуматься ни в вопрос Магали, ни в ответ настоятельницы и сказала первое, что пришло в голову:
– «Ибо много званых, но мало избранных». От Луки, четырнадцать, двадцать четыре.
– Строго судите, матушка! И тот сын своей земли, кого позвала она исполнить свой долг, и он пошел и погиб за нее. Вот так-то бы лучше сказать! – возразил Магали Зарандиа.
– Народ и отечество… А как ты, мать, нас учила? – повернулся к Тамар Зарандиа.
– Прежде чем сделать что-нибудь или сказать, подумай сначала, будет ли дело твое или слово полезно народу, отчизне, ближнему твоему, – Тамар говорила медленно, будто для себя. – Так учила я вас, дети мои. И отец наш учил нас этому, И все отцы и деды нашего рода учили так своих детей.
– Вот вам и причина, и цель, – закончил Магали Зарандиа мысль жены.
– Ни причины другой, ни цели в жизни у меня не было, – сказал Дата Туташхиа. – Одними проповедями ничего не сделаешь. Сами видите – испоганился народ. Сила нужна. Страх рождает любовь. Страх! В борьбе со злом одним добром не обойдешься…
– «Лучше нам, чтоб один человек умер за людей, нежели чтоб весь народ погиб». От Иоанна, одиннадцать, пятьдесят.
На этот раз мать Ефимия услышала меня.
– «Он одержим бесом и безумствует!» – сказала настоятельница, и слова ее, показалось мне, были обращены и ко мне, и к Дате Туташхиа.
– От Иоанна, десять, двадцать, – произнесла я, уже читая по ее лицу, что назавтра я обречена голодать, если только моя наставница не придумает в наказание чего-нибудь похуже…
– Ну, а теперь вот что… – Магали Зарандиа глядел теперь только на своего Дату. – Я не думаю, чтобы все на свете было так, как говорила мать Ефимия. Но одно сомнение она в моей душе посеяла. Ты хочешь выкорчевать зло, так ведь? А от действий твоих в народе умножается зло, и получаешь ты плоды совсем не те, какие ждешь… Понимаешь ты меня?.. Где было одно зло, поднялось пять, и еще меньше совести стало в народе. Все выходит противно тому, что ты задумал!..
– Все проверено. Другого пути нет, и другого выхода не найти. – В ответе Даты были и твердость, и даже упрямство.
– Есть! – не отступала и настоятельница.
– Где, как и в чем? – спросил Дата.
– В добродетели, грешная твоя душа, в добродетели!
– А что это такое – добродетель? – рассмеялся Дата.
– Добродетель?.. Не впадай в крайность, ни когда обретаешь, ни когда отдаешь. Добродетель лежит посередине между неправедным стяжанием и бесцельной расточительностью. Где сила забыла о справедливости и мудрости, там добродетели не ищи. Ты – человек крайностей, а добродетель это умеренность. Понимаешь ты меня? – спросила мать Ефимия.
– Служить отчизне, шествуя путем умеренности и добродетели… Это в нашей-то стране! Среди нашего народа?.. Немыслимо!.. – воскликнул Дата Туташхиа.
– Тогда перебирайся в страну, где это возможно!
– А где та страна?!
– Велики грехи твои, Дата, и не таков ты, чтобы махнуть рукой на все, что за спиной, забыть и без укоров и забот дожить оставшуюся долю жизни. Изведешь себя, истерзает тебя совесть, душа позовет грехи замолить. По доброй воле ты должен принять страдание! – В словах настоятельницы прозвучал важный и неясный смысл, который она в них вложила. Но Дата Туташхиа, казалось, уловил его, понял, он подался вперед, весь – любопытство и желание знать. – Среди грузин были люди, которых жизнь вынудила к насилию, и пришлось им погибнуть, не замолив грехов. Народ забыл их. Были и такие, что раскаялись в содеянном зле и по своей воле приняли муки, дабы искупить вину. Эти люди сами замкнули круг своей жизни, и земная их судьба обрела завершенность, содеянное зло они осенили ореолом добра и мученичества, и теперь народ поклоняется им, как идолам. Насилие, совершенное даже ради добра и блага народа, лишь тогда будет оправдано в глазах народа, если искупит себя терновым венцом мученичества.
– Какой же совет дадите вы мне, мать Ефимия? – спросил Дата Туташхиа, улыбаясь лукаво.
Настоятельница была сбита с толку – я впервые видела это. Я ждала, что сейчас она начнет говорить, как всегда, твердо и прямо, на все имея ответ и свое суждение, но этого не произошло. Опустив голову и уставившись в подол своего платья, она заговорила едва слышно:
– Ты человек, которого господь одарил многими талантами. Даже мелкие оплошности таких, как ты, обходятся народу дорого, очень дорого. Одаренность страшнее бездарности, если не охраняет ее высокая нравственность и богобоязнь. В каждом поступке одаренного человека люди находят пример для подражания. Тебе нельзя больше оставаться в миру… Ты должен… постричься. Я помогу тебе… Тебя примет… под другим именем один из монастырей в России.
У Тамар Зарандиа спицы замерли в руках. Она не могла отвести глаз от настоятельницы, которая сидела, все так же опустив голову. Шалва испуганно смотрел на Дату: неужели он и впрямь похоронит себя в монастыре? Магали Зарандиа весело поглядывал на Дату, наперед зная, что пожелание настоятельницы для Даты немыслимо. Я улучила минутку и взглянула на Дату откровенно и бесстрашно, разглядела его голубые глаза, широкую грудь…
Вдруг Ефимия изменилась в лице и, подняв голову, своим ястребиным взором впилась в Дату:
– Ты стал врагом народу и стране. Ты и сам это знаешь, но менять ничего не хочешь, потому что не по нутру тебе сидеть сложа руки. Порода у тебя такая – непременно действовать, что-нибудь да предпринимать. Что именно? Сейчас ты и сам не знаешь и не узнаешь, пока не проникнешь в глубину своей души, пока лавина новых впечатлений и знаний не вторгнется в твой разум… Монастырь, молитва, размышления, искание истины – иного пути у тебя нет! – Она подняла руку.
– «И никто не вливает молодого вина в мехи ветхие, иначе молодое вино прорвет мехи, а само вытечет, и мехи пропадут». От Луки, пять, тридцать семь, – я проговорила это четко, по слогам, да и чего мне было теперь бояться, если назавтра голод и одиночество были обеспечены.
Настоятельница посмотрела на меня, и вдруг лицо ее осветилось улыбкой, да такой нежной улыбкой, будто она благодарила меня за то, что я нашла слова, противоречащие ее мыслям, и прочла их быстро и с хорошей дикцией.
– Я подумаю об этом, – сказал Дата Туташхиа, и больше о монастыре не говорили.
…Прошел год или даже больше, и однажды я спросила настоятельницу:
– Пострижется Дата Туташхиа?
– Никогда!
– Тебе понадобилось время, чтобы понять это?
– Я знала это еще тогда.
– Зачем же уговаривала?
– Так повелевал долг. Перед господом и перед Датой! Мне страшно было, что его убьют. Мне и сейчас страшно! – Ефимия воздела руку.
– «Лисицы имеют норы, и птицы небесные – гнезда. А сын человеческий не имеет, где приклонить голову». От Луки, девять, пятьдесят восемь, – сказала я, и Ефимия осенила себя крестом.
То был единственный случай, когда я видела слезы на жестком лице Ефимии.
Шалва Зарандиа: Уже близился рассвет, когда я, засветив фонарь, отправился проводить в монастырь настоятельницу Ефимию и госпожу Саломе. Хорошо помню, вот и госпожа Саломе согласится со мной, что всю ночь после этого разговора Дату Туташхиа не оставляла задумчивость. Бывает, вертится в голове мысль, но пока другой не произнесет ее просто и внятно, ты на ней своего внимания не задерживаешь. В ту пору вышло так, что Дата Туташхиа приходил к нам несколько раз подряд. Сейчас я вижу ясно и понимаю, что он пребывал тогда в тяжелом и сумрачном состоянии духа. Полной уверенности быть не может, но мне кажется, что все говоренное той ночью и настоятельницей Ефимией, и нашим отцом Магали повлияло на то, что Дата Туташхиа сам пошел в тюрьму. Не могу сейчас вспомнить точно, через сколько времени после разговора, о котором рассказала сейчас госпожа Саломе, только помню – немалое время прошло, совсем немалое, но случился в нашем доме еще один разговор, и мне опять довелось при нем быть.. Сейчас поздно, подите отдохните, а завтра утром я расскажу вам про тот разговор – успею уложиться до того, как вам надо будет идти к поезду…
Граф Сегеди
Ужин у Кулагиных отличался от других собраний подобного рода лишь тем, что был безмерно скучен. Случилось так, что я опоздал почти на два часа. Со времени моего появления ничего примечательного не произошло, если не считать того, что мадемуазель де Ламье была сегодня печальна и показалась мне привлекательнее, чем у Князевых. Раза три я поймал на себе взгляд Сахнова, будто уличающий меня в чем-то неблаговидном. Я подумал было, не сплоховал ли в чем-нибудь Зарандиа, но предчувствие мое молчало, и вскоре я уже забыл о безмолвном негодовании Сахнова. Я оставался до половины двенадцатого, а затем, сославшись на дела и извинившись, отправился домой.
Вот и все.
В одиннадцать утра я был уже в своем кабинете и размышлял о том, зачем понадобился Зарандиа ужин у Кулагиных, как вдруг распахнулась дверь и мне доложили о Сахнове.
Он вошел, небрежно со мной поздоровавшись и тут же вытащив несколько листков канцелярского формата, сложенных вчетверо, и швырнул их мне на стол, да так, что листки, скользнув по поверхности стола, едва удержались на его краю, но меня так и не достигли.
В моем мозгу молнией мелькнула мысль, что Сахнов вызывает меня на дерзость, а так как мы были одни, он мог, будь на то надобность, представить наш разговор в том свете, в каком ему заблагорассудится. Это был бы номер сахновского толка, но обстоятельства последнего времени требовали не давать ему даже этого сомнительного преимущества. Поэтому я попросил подполковника Князева немедленно зайти ко мне.
Когда он явился, в кабинет заглянул адъютант Сахнова.
– Прошу вас, ротмистр, подать мне эти бумаги, что лежат на углу стола!
Адъютант вошел, немедленно протянул их мне и лишь тут ощутил неловкость – неужели он был вызван затем, чтобы подать бумаги, за которыми достаточно было протянуть руку?
– Что это, господин полковник? – спросил я, развертывая сложенные листки и тут же узнавая их: это была прокламация Спадовского!
– Вот плоды вашей деятельности, вашей опытности и, как я полагаю, проявление искреннейшей преданности! – выкрикнул Сахнов и разразился пространной тирадой, оскорбительной по тону и смыслу, в которой я представал безнадежно тупым идиотом и врагом престола, умышленно позорящим свой титул и звания.
А я слушал, удивляясь своему спокойствию, и даже радовался. На подполковнике Князеве и адъютанте Сахнова лица не было.
Наконец раздражение его выкипело, и он смолк, но злость его не унималась, будто все эти благоглупости выложил не он мне, а я ему.
Лишь сейчас в наступившей тишине я сообразил, чем я раздражал его на вчерашнем ужине у Кулагиных, – прокламация Спадовского уже лежала у него в кармане. И эта догадка, едва явившись мне, тут же увязалась с непонятными для меня словами Зарандиа, что он дожидается ужина у Кулагиных. Прокламация Спадовского в кармане Сахнова – это явно дело рук Зарандиа.
– Понятно! – вырвалось у меня, хотя я снова не мог понять, зачем это понадобилось Зарандиа. – Превосходно! Ну, а дальше?..
– Что значит – дальше? Вы, начальник тайной полиции и жандармского управления, видимо, ни во что не ставите… – И вновь посыпалось все, что уже было говорено и выкрикнуто.
Я послушал его и, не дождавшись ничего нового, звякнул колокольчиком. Он осекся, и, воспользовавшись его замешательством, я сказал:
– Четырнадцатого утром вас ждут в Кутаиси. Подполковник Князев, составьте депешу Симакину о том, что господин полковник выезжает. Если господин полковник сочтет необходимым, сопровождайте его.
Князев поднялся.
– Необходимости нет! – бросил Сахнов.
– Отлично! Как вам будет угодно… Прошу извинить, у меня дела. Желаю вам успеха, господин полковник!..
Сахнов поднялся, но как-то механически, и так же механически снова сел. Он не мог позволить себе уйти вот так, чтобы последнее слово оставалось не за ним. И ведь его, собственно, выставляли… Но, видно, ничего на ум не приходило, он двинулся к двери и, замешкавшись у порога, обернулся и прежним тоном, но теперь уже наигранным, сказал:
– Я буду вынужден доложить самому министру об этом вопиющем факте., да, да, вопиющем…
Я вызвал своего адъютанта.
– Зарандиа здесь? – спросил я его.
– Да! Спит у себя в кабинете…
– Спит?
– Да, он у себя с восьми утра. Пришел и заснул.
– Разбудите и попросите ко мне.
Еще через несколько минут заспанный Зарандиа опустился в кресло возле меня.
– Меня интересуют события вчерашней ночи, Мушни.
Все подробности истории с прокламацией Спадовского стали мне известны лишь по истечении длительного времени, когда все уже осталось позади. Тогда же я обнаружил, что в разговоре со мной Зарандиа кое-что опустил. Последовательность повествования требует, чтобы пропущенное было восполнено именно теперь, а не позже и безотносительно к тому, когда я о нем узнал. Кулагин получил прокламацию Спадовского по почте, часа за полтора до приезда Сахнова и де Ламье. Он прочел ее, разумеется, пришел в негодование и немедля передал Сахнову, сопроводив своими комментариями. Сахнов прочел и, конечно, нашел в Кулагине пылкого сторонника своих взглядов по поводу того, что борьба с бунтовщиками ведется в Закавказье вяло и бестолково. Словом, неприязненные взгляды Сахнова я истолковал довольно верно – во внутреннем кармане его мундира лежал «червовый» туз. После меня вскоре разошлись и гости. Сахнов, предложив Жаннет де Ламье вечернюю прогулку пешком – ночь и правда была прекрасная, – подвел ее к своей гостинице. Она отказывалась принять приглашение полковника подняться к нему до тех пор, пока он не пригрозил ей самоубийством. Тогда женщина начала медленное и правильно организованное отступление и, произнеся: «Сериоженька! Я боюсь за тебя. Ты такой… как племенной жеребчик… горяченьки, горяченьки…» – вошла наконец в номер полковника.
Вот и все.
В одиннадцать утра я был уже в своем кабинете и размышлял о том, зачем понадобился Зарандиа ужин у Кулагиных, как вдруг распахнулась дверь и мне доложили о Сахнове.
Он вошел, небрежно со мной поздоровавшись и тут же вытащив несколько листков канцелярского формата, сложенных вчетверо, и швырнул их мне на стол, да так, что листки, скользнув по поверхности стола, едва удержались на его краю, но меня так и не достигли.
В моем мозгу молнией мелькнула мысль, что Сахнов вызывает меня на дерзость, а так как мы были одни, он мог, будь на то надобность, представить наш разговор в том свете, в каком ему заблагорассудится. Это был бы номер сахновского толка, но обстоятельства последнего времени требовали не давать ему даже этого сомнительного преимущества. Поэтому я попросил подполковника Князева немедленно зайти ко мне.
Когда он явился, в кабинет заглянул адъютант Сахнова.
– Прошу вас, ротмистр, подать мне эти бумаги, что лежат на углу стола!
Адъютант вошел, немедленно протянул их мне и лишь тут ощутил неловкость – неужели он был вызван затем, чтобы подать бумаги, за которыми достаточно было протянуть руку?
– Что это, господин полковник? – спросил я, развертывая сложенные листки и тут же узнавая их: это была прокламация Спадовского!
– Вот плоды вашей деятельности, вашей опытности и, как я полагаю, проявление искреннейшей преданности! – выкрикнул Сахнов и разразился пространной тирадой, оскорбительной по тону и смыслу, в которой я представал безнадежно тупым идиотом и врагом престола, умышленно позорящим свой титул и звания.
А я слушал, удивляясь своему спокойствию, и даже радовался. На подполковнике Князеве и адъютанте Сахнова лица не было.
Наконец раздражение его выкипело, и он смолк, но злость его не унималась, будто все эти благоглупости выложил не он мне, а я ему.
Лишь сейчас в наступившей тишине я сообразил, чем я раздражал его на вчерашнем ужине у Кулагиных, – прокламация Спадовского уже лежала у него в кармане. И эта догадка, едва явившись мне, тут же увязалась с непонятными для меня словами Зарандиа, что он дожидается ужина у Кулагиных. Прокламация Спадовского в кармане Сахнова – это явно дело рук Зарандиа.
– Понятно! – вырвалось у меня, хотя я снова не мог понять, зачем это понадобилось Зарандиа. – Превосходно! Ну, а дальше?..
– Что значит – дальше? Вы, начальник тайной полиции и жандармского управления, видимо, ни во что не ставите… – И вновь посыпалось все, что уже было говорено и выкрикнуто.
Я послушал его и, не дождавшись ничего нового, звякнул колокольчиком. Он осекся, и, воспользовавшись его замешательством, я сказал:
– Четырнадцатого утром вас ждут в Кутаиси. Подполковник Князев, составьте депешу Симакину о том, что господин полковник выезжает. Если господин полковник сочтет необходимым, сопровождайте его.
Князев поднялся.
– Необходимости нет! – бросил Сахнов.
– Отлично! Как вам будет угодно… Прошу извинить, у меня дела. Желаю вам успеха, господин полковник!..
Сахнов поднялся, но как-то механически, и так же механически снова сел. Он не мог позволить себе уйти вот так, чтобы последнее слово оставалось не за ним. И ведь его, собственно, выставляли… Но, видно, ничего на ум не приходило, он двинулся к двери и, замешкавшись у порога, обернулся и прежним тоном, но теперь уже наигранным, сказал:
– Я буду вынужден доложить самому министру об этом вопиющем факте., да, да, вопиющем…
Я вызвал своего адъютанта.
– Зарандиа здесь? – спросил я его.
– Да! Спит у себя в кабинете…
– Спит?
– Да, он у себя с восьми утра. Пришел и заснул.
– Разбудите и попросите ко мне.
Еще через несколько минут заспанный Зарандиа опустился в кресло возле меня.
– Меня интересуют события вчерашней ночи, Мушни.
Все подробности истории с прокламацией Спадовского стали мне известны лишь по истечении длительного времени, когда все уже осталось позади. Тогда же я обнаружил, что в разговоре со мной Зарандиа кое-что опустил. Последовательность повествования требует, чтобы пропущенное было восполнено именно теперь, а не позже и безотносительно к тому, когда я о нем узнал. Кулагин получил прокламацию Спадовского по почте, часа за полтора до приезда Сахнова и де Ламье. Он прочел ее, разумеется, пришел в негодование и немедля передал Сахнову, сопроводив своими комментариями. Сахнов прочел и, конечно, нашел в Кулагине пылкого сторонника своих взглядов по поводу того, что борьба с бунтовщиками ведется в Закавказье вяло и бестолково. Словом, неприязненные взгляды Сахнова я истолковал довольно верно – во внутреннем кармане его мундира лежал «червовый» туз. После меня вскоре разошлись и гости. Сахнов, предложив Жаннет де Ламье вечернюю прогулку пешком – ночь и правда была прекрасная, – подвел ее к своей гостинице. Она отказывалась принять приглашение полковника подняться к нему до тех пор, пока он не пригрозил ей самоубийством. Тогда женщина начала медленное и правильно организованное отступление и, произнеся: «Сериоженька! Я боюсь за тебя. Ты такой… как племенной жеребчик… горяченьки, горяченьки…» – вошла наконец в номер полковника.