Страница:
Отрезанность от общей жизни я воспринял как дар, ниспосланный мне самой судьбой. Мои воспитанники – дети природы, солнца, дети этой прекрасной, теплой, восхитительной плодородной земли. Здесь, на вольном воздухе, среди полей и дубрав, речушек и озер, они мигом окрепнут телом, душой очистятся. И это очищение способно стать естественным основанием настоящего гармонического развития. Просматривая личные дела ребятишек, еще там, в омелькинской конторе, я обратил внимание на множество заболеваний (неврологические, желудочные, легочные) – и сосчитал: около пятидесяти шести процентов детей было нездорово.
Мне рисовались картины оздоровляющего труда на полях и огородах, в садах и теплицах. Двести гектаров земли значилось за бывшим новосветским домом отдыха – и эти двести гектаров передавались школе-интернату. Здесь были и старые мастерские, была и сельхозтехника – допотопные тракторы, сеялки, бороны и даже комбайн.
Кроме того, мне казалось, что в условиях именно такой благоприятной отрезанности легче создать воспитывающую микросреду. Я видел особую возможность влияния нашего микромира на большой мир. Если наш опыт трудовой жизни удастся, а в этом я ни капельки не сомневался, то этот опыт способен оказать влияние на воспитание в целом.
Омелькин мне на прощание сказал:
– Как я вам завидую! На новое дело идете. Узкоколейка, можно сказать. А какая природа, какой воздух! Замок удивительной красоты. За войну в негодность пришел, но подправим. Новое здание построим, сады разобьем, скульптуры поставим. Главное, чтоб процесс шел. Чтобы каждый человек на своем месте был.
Я готов был тут же броситься на этот чистый воздух, в замок войти, под черные своды вбежать, держась за витые перила, а мое воображение уже сады разбивать стало, скульптуры устанавливать, тихие аллеи в затененности успокоительной размечать, чтобы порядок был, как говорит Омелькин. И звезда пленительного счастья чтобы была, и комната Гнедича, и комната Пущина, чтобы перестукивались духовностью, и Куницыны чтобы с Малиновскими рука об руку ходили, и лебеди чтобы плавали по озеру…
Царскосельский Лицей не выходил у меня из головы, когда я пробирался от одного строения к другому.
Мерещились мне беседки, веранды, переходы подземные, воздушные пристройки. А в беседках группами: школа Сократа – под голубым небом идет вселенский спор о судьбах отечества, душе человеческой; а в другой беседке школа Лобачевского – параллельные линии сомкнулись в бесконечности, пересеклись, милые, и в разные стороны рассыпались; а в третьей – полифоническая поэзия: звуки арфы слышатся, капелльное пение высокой классики… А там, где пустырь,- зеленые ковры: фехтуют мальчики, по гаревым дорожкам бегуны бегут, а рядом в золотой песок рекордность прыжковая падает. И лицеистки, изящные стрекозы с глазами блестящими, топ-топ ножками – ранняя женственность, достоинства полны, и балет на замерзших прудах, и пение, и артистические клубы, и первые туалеты, и балы первые. И, разумеется, кони с хвостами длинными, сбруя золоченая, седла из блестящей кожи, шеи шелковистые. И великий целитель души – труд! Труд дома, труд в поле, труд всесторонний, самый современный – и на выходе продукция самая разная. Патенты, лицензии, счета банковские, личные и коллективные. И радость от всего этого, потому что справедливостью и свободой все пропитано, защищать каждый готов эти добродетели.
Позади мои долгие, нескончаемые споры с единомышленниками и неединомышленниками, там, в Москве, где я выступал на педагогических чтениях, а потом отправились к кому-то домой и до утра проговорили, а потом еще много раз встречались, чтобы вместе разработать проект новой школы. И разработали, и разругались вдрызг, потому что я настаивал идти в обычную школу: не верил я тогда, что кто-нибудь нам официально утвердит наш проект. Мне говорили:
– Безумие – ехать в глухомань. Донкихотство – строить школу на пустом месте. Сизифов труд.
– Нам недостает именно такого безумия, – возражал я. – И терпения Сизифа недостает…
Мой оптимизм подкреплялся тогда философией. Чем печальнее и безнадежнее были доктрины философов, которых я читал, тем светлее становилось у меня на душе (я создам, по крайней мере для самого себя, новую философию радостного мироощущения!). Моя башка так напрочь была забита идеями Канта и Гегеля, Достоевского и Толстого, Камю и Сартра – кого я тогда только не вобрал в себя,- что они, эти идеи, становились как бы реальными вехами моего живого бытия. Я спорил с тенями. Возражал им. Помню, даже написал трактат против Камю. Пролог вылился неожиданно для меня ритмической прозой. Сейчас мне кажутся мои потуги опрокинуть философию абсурда наивными. А тогда мне это было необходимо. Я любил Камю. И не мог принять его отчаяния. Потому, наверное, мой Сизиф катил не камень, а солнце. И мой вымышленный герой решал для себя: «Начнем-ка все сначала. Любовью злой насытилась душа. Есть высший Разум. И высшее Искусство – постичь порядок, меру, красоту вселенной. Постичь в единстве духа с плотью, слова с делом, истины с добром, где изобилие рождает красоту, где бедность и потребность в совершенстве слитны, где смех добром способен обернуться, предстать великим нравственным идальго, рассудочно отважным мушкетером, чтоб защитить от мрака просветленность, чтоб святостью наполнилась земля. Чтоб отчуждение сменилось мудрой верой. Надеждой яркой. И Новый свет полился отовсюду – и обновленность стала идеалом, космическим началом бытия…»
В этих наивных строчках я тогда увидел некоторое предзнаменование. Всегда был против мистических начал, а тут оторопь взяла: надо же, такое совпадение. Мечтал о новом нравственном свете, а тут деревня, бывшие Верхние Злыдни, совсем недавно переименована в Новый Свет.
…И вот теперь я.сидел на окраине этой деревеньки, в зарослях бурьяна сидел, приспособив пенечек для стола. Здесь, за этим пенечком, я разрабатывал практическую систему нового воспитания. И народ шел ко мне: на работу я людей принимал, чтобы будущее строить тут же, не отходя от пенечка, из бурьяна не выходя.
И Каменюке я предложил работать, но Каменюка отказался.
– А кто будет воду качать? – спросил он, снимая тюбетейку.
– А зачем воду качать?
– Чтоб дизель работал.
– А зачем дизелю работать?
– Опять за рыбу гроши: да чтоб воду качать! – гневался Каменюка, уходя в дизельную, где мотор опять заглох.
И Злыдню я предложил на полторы ставки техработника, чтоб бурьян вырубать, место чистить под школу будущего.
– А кто электричество налаживать будет? – спросил Злыдень.
И Ивану Давыдовичу я предложил, когда он нес мраморное надгробие одного из Байтовых под мышкой, на ставку кладовщика в школу будущего перейти. И он замедлил шаг, потому что могильная плита скользнула у него с ладони, и, пряча глаза, сказал:
– Пока повоздержуюсь!
Я понимал, что эти практичные люди никак не хотят связываться со мной. Они ждали приезда настоящего директора – Шарова Константина Захаровича, который, по рассказам, был прекрасным хозяйственным организатором.
И вместе с тем их что-то притягивало ко мне. Однажды вечером я подошел к своему новому жилью. Окна были распахнуты, и я услышал такой разговор.
– Значит, вы советуете сдать моего Сашка в эту школу? – спрашивал Злыдень у моей мамы.
– И не раздумывайте даже,- уверенно отвечала моя мама.- Я так рассуждаю: пока это первые такие школы, поэтому сюда все бросят, чтобы получилось как надо. А потом, смотрите, ваш Саша, кроме образования, получит еще несколько специальностей: слесарь, токарь, столяр, шофер, научится печатать на машинке, рисовать, танцевать, играть на каком-нибудь инструменте…
– А цього я б не робыв, – сказал Каменюка. – Вси развраты идуть от танцив. И малюваты зовсим не трэба…
– Вы неправильно рассуждаете,- обиделась мама.- Видите вот эту стопку книг – здесь написано, что тот, кто умеет рисовать, тот и хорошо работает…
– Ох, щось не вирыться мэни…
– Правильно, – поддержал его Злыдень.- Чтобы украсты мишок кукурузы чи дерти, не трэба художничать а чи танцюваты… Гы-гы. А шо це у вас тут намалевано на картыни?
– Это мой сын фантазировал. В древних сказках был такой герой Сизиф, его боги наказали всю жизнь катить камень…
– Родыч твий,- снова рассмеялся Злыдень, обращаясь к Каменюке. – Бачиш, яку каменюку тягнэ, и трактора не надо.
– Ох, досмиешься ты, Гришка, чуе мое сердэнько, щось будэ тут… Я свого онука не сдам, пока не побачу, як тут будэ…
– А чого вин, цэй Сизиф, в брони вэсь?
– А это сын его изобразил в доспехах Дон-Кихота.
– А хто вин такый? Мама рассмеялась:
– Это, знаете, такой смешной и благородный сумасшедший рыцарь.
У Каменюки глаза расширились:
– Що я тоби, Гришка, казав? Сумасшедшие. Ни-ни, не сдам я своего онука…
Я закашлял, и все оглянулись в мою сторону, а мама сказала:
– Вот и мой хозяин пришел, он вам все и объяснит…
– Дать образование и специальность,- сказал я,- это важно, но далеко не все. Главное человека воспитать, трудолюбивого, культурного, честного, чтобы он был и мастером в своем деле, и семьянином хорошим, и чтобы ему жизнь была в радость. А это не просто. Мы рассчитываем и на вашу помощь, рассчитываем на народную мудрость, как бы вам это лучше сказать: все, что есть в вашей сельской жизни хорошего, надо внести в эту школу…
– Як цэ так? – спросил Злыдень.
– Надо, чтобы дети полюбили эту землю, эти поля, эти фермы, чтобы они научились любить старших, помогали бы им…
– Вот это правильно, а то танцюващ! – сказал Каменюка. – Хай работають, батькам хай помогають…
– А после работы? – спросила мама.
– А после работы хай дома работають, – настаивал Ка-менюка.
– Я согласен с вами, Петро Трифонович,- сказал я. – Труд должен быть и бытовым, и общественно полезным, и художественным…
– Та поменьше отих художеств, тоди б и я свого онука отдал бы в интернат, – тихо проговорил Каменюка.
Я еще долго рассказывал о том, как будут в новой школе чередоваться уроки с музыкой и ритмикой, как каждый будет учиться командовать и подчиняться. Чутье мне подсказало не говорить им о детском сочинительстве, театре и игре, о широком развитии детской самодеятельности и способах преодоления ненавистной мне авторитарности. Не рассказал я им и о своей заветной мечте. Я считал: в каждом человеке, независимо от его образования, можно развить его педагогический талант. Именно развить, потому что он есть в каждом. В те дни предстоящей реформы школы 1958 года я многократно убеждался, работая в прежних школах, как мгновенно может вспыхнуть в каждом человеке педагогический дар и как потом пригасить его совсем невозможно, потому что потребность повторить радость от его реализации приобретает над человеком деспотическую власть. И здесь меня преследовало одно почти неразрешимое противоречие. Мне казалось, что я должен был непременно скрывать свою позицию пробуждения в других педагогической талантливости. Я прикидывался несмышленышем или этаким доверчивым ягненком, чтобы не отпугнуть от себя будущего педагогического гения.
Первой моей жертвой, которой предстояло блеснуть в Новом Свете своей гениальностью, был Александр Иванович Майбутнев, или Сашко, как его тут все называли, – местный учетчик тракторной бригады, женат, двое детей, образование среднее, участник войны, удивительно добрые голубые глаза, юморист и насмешник.
– В вас сидит гениальный педагог, – сказал я ему, и вот при каких обстоятельствах.
Был жаркий, невыносимо жаркий день. Я сидел на пенечке и дорисовывал свою педагогическую систему, то есть выражал всю технологию графически. Помню, в тот день пришла наниматься на работу и старая добрая Петровна.
– Чи работу тут какую дають?
– Конечно, работу.
– А я ночной няней пошла бы.
– Можно и ночной, только вот теперь надо бурьян вырвать.
– Да як же его вырвешь? Це пахать надо. Його и трактором не выдернешь. Ни, цэ не пидходэ…
Потом пришли две местные девочки – Манечка и Даша. В легоньких ситцевых платьицах, губы красные от сока вишневого и руки в вишнях переспелых – и мне горсть на пенек, рядом с проектами. Маня с Дашей только школу закончили, никуда не поступили, тугие косички с белыми бантиками, семечки припрятаны в маленьких карманчиках на округлости живота. От звонкого смеха девочек свежестью повеяло, и бурьян вроде бы прохладнее стал. И у меня на душе потеплело: согласились девчушки пока в технические работники пойти. Заявления написали: у Мани в правый угол строчки унеслись, у Даши – в левый, и такие каракули были нарисованы, что и понять ничего нельзя было, – вот она, школа, заявления не могут написать. А мои лицеистки, конечно же в голове моей, бисерным летящим почерком трактаты слагали, гекзаметрами строчки дробили, формулами сыпали по листу белому, эпистолярные романы сочиняли: «Милостивый государь, Иван Давыдович, не соизволите ли вернуть шпалы, а заодно и мешочек с цементом, милостивый государь!»
И вот тут-то на горизонте и показался веселый человек, который, едва сдерживая улыбку, спросил:
– Тут работа какая-то есть?
– Бурьян рвать, дядько Сашко, – прыснули от смеха девчата.
– А Сашко по бурьянам главный специалист, – заметил Каменюка.
– А на що его рвать? – спросил Сашко. – Это ж такая прелесть! Ни у кого в мире нема таких бурьянив.
– Лопухив таких немае? – съехидничал Каменюка.
– Да ви знаете, Петро Трифонович, что лопух цей всем лопухам лопух. Сам Дюрер изобразил это растение на холсте. Лопух – это же самое питательное и целебное растение.
Сашко выбрал самый большой лопух. Руками листья раздвинул, придавил их с такой нежностью, будто драгоценный материал в руках у него был.
– Гляньте, красотища яка. А фактура? Самый раз на голенища!
Лопух действительно будто кожей паутинился: ни дать ни взять – зеленый хром, и с обратной стороны будто замша салатная, и узоры от стебля пошли, и оборка по краям листа как на ситцевых платьицах девичьих. Сашко середину вырезал ножичком, с хрустом листья отломил, сердцевина розоватостью сверкнула, крохотные листочки точно из бремени лопушиного вышли, свернутые в зародыше теплом. Сашко стебель чистить стал на виду у всех, нитками плотными отслаивалась кожура, пока сердцевина в белый стержень не отстрогалась,
Я наблюдал за Майбутневым, и сердце мое затрепетало: вот он в человеке – истинный педагогический талант! Сколько сочности и хрустальной прозрачности в его словах! Какая сила обаяния в спокойных движениях! Я мигом представил его в кругу детей, неухоженных, озлобленных, озябших душой и телом. Как им будет необходима эта щедрая фантазия!
А Сашко между тем продолжал балаганить, расписывая целебные свойства лопуха:
– Это же, Злыдень, от радикулита самое что ни на есть лекарство, а ты, як той черт, фуфайку натягнул. И от печени – самый раз,- это Каменюке было сказано. – А дивчатам от этих лопухов счастье придет, если по сто грамм в день с борщом этот лопух заглатывать.
– А вы сами покуштуйте, – сказала Маня робко, так ей хотелось счастья.
И Злыдень рот раскрыл, глаза выпялил на лопушиную сердцевину: а вдруг в ней избавление от радикулита несносного?
А Сашко между тем раскрутил сердцевину в руках, чтобы горечь сошла, и с таким наслаждением стал хрумкать белой кочанностью, что не удержались девчата, просить стали покуштувать, и Каменюка не выдержал, и Злыдень кинулся к самому большому лопуху, чтобы от радикулита избавиться побыстрее.
И я снял пробу, потому что всегда верил в мудрость народную.
– И закуска отличная, – приговаривал Сашко, очищая десятый корешок.- Главное, молодеет человик от лопуха, силы прибавляется в нем. Бачилы Ивана Давыдовича, як вин шпалы тягае? Так вин лопухи по утрам, колы село все спыть, йисть. Забереться за сараи и, пока не съест весь лопух, на работу не идет.
– Да що ж вин, свинья?
– А ты думаешь, сила у свиньи откуда береться. Попробуй свинью, яка лопухив наилась, положить на лопатки – ни-чого не получиться. А Иван Давыдович, я бачив, идет со шпалою под рукавом, а чуть устанет, так на лопухи кидается и з листьями прямо, щоб силы бильше було. Я подошел к нему. «Занедужав?» – спрашиваю. А он признался: «По ошибке бетонную шпалу под рукав сунул – три тонны в том бруске». И я свидетелем был: краном ту шпалу подымают, а Иван Давыдович на лопухах один десять километрив тягнув як хворостинку. Так что напрасно вы бурьян решили вырубать…
Я сразу расположился к Сашку. Вместе с тем я чувствовал и то, что от него идет нежелательный, несколько разлагающий дух. И Сашко внимательно слушал меня, когда я рассказал о том, какое задание получено от Омелькина, о том, какой вклад может быть сделан сейчас всеми работниками интерната в дело создания школы будущего. Я и о лицее рассказал, где сроду лопухов не было, а, наверное, травка зелененькая на ландшафтиках была и, может быть, кое-где один-два одуванчика росли.
– Так то ж буржуазия была,- сказал Сашко, доедая корешок. – Им сила не нужна. Зачем сила загнивающему классу? А у нас детвора народная, можно сказать. Проснется на зорьке. И с воспитателями нырк в лопухи, чтоб силы набраться, все обчистят, весь бурьян похрумкают, сволочи…
– А осот, а крапива, а сурепа? – спросила Манечка.
– А осот – так это ж десертный деликатес. А ну сорвите мне вот тот, молоденький!
Сел Сашко на пенек, прямо на мои проекты. Ему осот несут колючий. Бронзой натуральной кожура слезает с него сочная, изумрудный стебель желтизной поблескивает в руках Сашка – и этот стебель, длинный и тонкий как хлыст, отправляет он в рот, приговаривая с несказанным наслаждением:
– Это ж такая прелесть!
– А осот от чего помогает? – спросил Каменюка.
– Осот мозги лечит: всю дурь вышибает и на похмелье хорошо, пить сколько угодно можно, а не пьянеет человек.
– А крапива?
– А крапива – это ж первейшая еда. Вареники с крапивою – это ж такое блюдо: мяса не треба, молока не треба, а вот крапиву с коноплей замешать на уксуси, и чебреца немного для запаха, и кукурузки трошки с дертью – так такий завтрак получится, одним словом, как в настоящей, школе будущего.
– И лебеды ще,- сказал Каменюка, снимая тюбетейку.
– Эн нет, Петро Трифонович. Лебеда второй сорт, она вроде бы как сельдерей. Кто в селе сельдерей ест? Никто.
– Так що, лебеду вырубать? – спросил Каменюка.
– Не,- сказал Сашко,- лебеду в принудительном порядке, для неуспевающих или кто план не выполнит. От как мотор твой заглохнет, так мешок лебеды тебе отпустят, чтоб съел за смену со Злыднем на пару.
– А Злыдень при чем?
– А если он не обеспечит электрическую часть… Мотор между тем действительно заглох, и Каменюка кинулся в дизельную.
– Ну и чудак же вы, дядько Сашко, – сказала Маня, поглядывая на то, как погрустнело мое лицо и как сникло мое рыцарское достоинство: утонуло в этой несносной народной чепухе.
– Ну ладно,- сказал я, – пошутили, а теперь за работу.
– Добре, добре, хорошо, – уступчиво ответил Сашко, глядя на часы, которых не было у него.
Я понимаю: мне нужно срочно перевести насмешника Сашка на мою сторону. Я решаю немедленно подняться с ним до тех высот, где была спрятана моя возвышенная идеальность.
– Вас работа интересует? – спросил я, придав голосу своему загадочность.
– Работа.
– Пройдемте, – с нарочитой строгостью сказал я, подходя к пеньку.
Я на пенек еще пенек ставлю, а на него еще пенек возвышаю, а на последний – еще пенек, и сам забираюсь на вышину пеньковую, чтобы оттуда, сверху, Александру Ивановичу про будущее новой школы рассказать.
– Вы видите школу Сократа? – кричу я.- Это спор о судьбах человечества идет, смотрите, дети с наставниками в белых мундирах из павильонов вышли. Видите?
– Вижу, это там, за коноплей? – спрашивает Сашко снизу.
– Левее от конопли. А правее от нее – мы с вами в алых накидках, кони рядом в мыле, копытами, буланые, цокотом царственным в землю целятся!
– А мыло зачем? – слышу я снизу.
– Мыла нету – это оборот такой.
– Понимаю, в оборот попали, значит…
– А теперь над замком, взгляните,- шар воздушный летит. Дирижабль, сконструированный нашими питомцами, – первая премия в Лондоне. На дирижабле формула жизни начертана – вторая премия в Париже. А вот дальше, за аллеей липовой, фехтовальщики сражаются после уроков!
– Это в продленке, значит?
– Никакой продленки. Полная изоляция от дурных влияний.
– Вроде бы как в заключении…
– Напротив, полная свобода, только за территорию нельзя выходить. Видите, постовые стоят?
– С собачками?
– Может, и с собачками: все природное развивать будем всячески. И труд будет, и дружба будет, и уважение!
– А чего не будет?
– Не будет дурных влияний. Исчезнет бюрократизм, хулиганство, о воровстве мы будем вспоминать как об исторической реликвии. Последний человек, укравший что-нибудь, будет в память о грехе своем на большой фотографии вывешен…
– Иван Давыдович со шпалой в рукаве?
– Может быть, и он. Дальше слушайте. Да держите же пеньки, а то свалюсь я отсюда.
Сашко обхватил пеньки руками, голову вниз опустил, и я продолжал:
– Оскорблений человека не будет, принижения достоинства человеческого не будет, алкоголь канет в прошлое…
– Выпивки совсем не будет? – растерянно, глядя вниз, спрашивает Сашко.
– Исчезнет, как самое тяжкое зло!
– И пива не будет с таранкою?
– Это уже детали! Пиво, может быть, и оставим.
– Пиво надо оставить. И сухого трошки, – слышу я голос Александра Ивановича. – Это же солнце в бутылках.
– Хорошо, оставим для совершеннолетних, раз это солнце в бутылках. Оставим все светлое на этой земле.
– Жигулевское – самое светлое,- говорит Сашко. – А вот то темное бархатное – так и задарма не треба.
– Вам понятен наш замысел? – спрашиваю я сурово.
– Понятен,- отвечает Сашко.
– Вы согласны вступить на путь совместной борьбы за будущее?
– Согласен!
Я слез с пеньков и стал оформлять документы нового сотрудника.
– Ваш паспорт.
– Немае паспортов у нас в селе.
– А что есть? Документ какой-нибудь.
– Вот только это.- Сашко протянул мне трамвайный билет.
– Ничего, и это для начала сгодится. Когда получали билет?
– Года два тому назад, когда в военкомат вызывали.
– Хорошо, тут номер еще не стерся. Сгодится. А кем работали?
– Библиотекарем.
– О, значит, библиотека в селе есть?
– Нема библиотеки в селе.
– А как же вы работали?
– По штату есть библиотекарь, а я клуб на замок закрывал – это вся работа моя, и еще лозунги писал, например: «Скоро весна!»
– Это прекрасный лозунг. У нас тоже библиотека будет, если место под нее очистим от бурьяна. Вы будете первым моим помощником по ликвидации недостатков! – сказал я строго. – Главное усилие направите на приведение в порядок территории,- полезли из меня казенные отглагольные существительные.- Вы будете исполнять обязанности в мое отсутствие. Понятно вам?
– Что-то в толк не могу взять. – И он помотал головой. – Я сейчас.
Рядом стояла бочка с дождевой водой: листья плавали дубовые в бочке. Сашко голову в бочку окунул по самую шею, и когда вытащил ее оттуда, она казалась уже другой: глаза просветлели, прическа сама собой сделалась, потому Как владелец головы ловко откинул волосы назад, и расчески при таком методе не потребовалось.
– И долго тот бурьян рвать? – спросил Сашко.
– Пока весь не вырвем.
– И это за ставку библиотекаря?
– За ставку.
– Добре,- сказал Сашко.
– Ну и прекрасно, – обнял я нового сотрудника.
Я ему сказал, что мне надо в район ехать, чтобы документы оформлять на диваны, столы, кастрюли, чашки, ложки, трюмо, байковые одеяла, парты, котлы, мармитные печи, холодильные камеры, стиральные машины, станки токарные, фрезерные, сверлильные, точила маленькие и большие, тиски, верстаки, молотки, зубила, плоскогубцы, тетради, учебники,- список был бесконечный и в магическую силу этого списка моя рыцарская душа верила бесконечно.
На следующий день в обед я вернулся. На бурьянном поле брани никого не было.
Интересное дело – административный пыл. Как стал я исполняющим обязанности и самым главным человеком над бурьяном, так рьяность во мне появилась нечеловеческая, этакая фраза из моей души рыцарской полезла, прямо-таки холопская фраза, фраза того холопа, который из грязи в князи попал, кичливая фраза, холодная, безнадежно пустая. И мышление мое переиначилось, перестругалось, не мышление, а так, черт знает что, нервность одна: все виноваты, сволочи, никто работать не хочет, сознательности ни у кого нет, все только урвать хотят, разве можно настоящую жизнь построить при таком отношении к делу? Ведь я и задачу поставил четкую, и силу свою вложил, всю, какая была, когда бурьян счищал, и наставление было сделано должное, так нет – все сбежали. И мышление вытаскивало решения административные: собрать коллектив (это значит Сашка, Маню и Дашу), заседание провести, постановление принять. Не успело мое мышление выстроить какой-нибудь административный ход, как у моего пенька стоял Сашко. Он отвернул рукав пальцами и поглядел на часы, которых не было.
– Что же вы ответственное дело покинули? – сказал я.- Теперь придется всю ночь нам с вами рубить бурьян, чтобы план выполнить…
– Та хай йому чорт, тому бурьяну, уси полягали! – почесал затылок Сашко.
Мне рисовались картины оздоровляющего труда на полях и огородах, в садах и теплицах. Двести гектаров земли значилось за бывшим новосветским домом отдыха – и эти двести гектаров передавались школе-интернату. Здесь были и старые мастерские, была и сельхозтехника – допотопные тракторы, сеялки, бороны и даже комбайн.
Кроме того, мне казалось, что в условиях именно такой благоприятной отрезанности легче создать воспитывающую микросреду. Я видел особую возможность влияния нашего микромира на большой мир. Если наш опыт трудовой жизни удастся, а в этом я ни капельки не сомневался, то этот опыт способен оказать влияние на воспитание в целом.
Омелькин мне на прощание сказал:
– Как я вам завидую! На новое дело идете. Узкоколейка, можно сказать. А какая природа, какой воздух! Замок удивительной красоты. За войну в негодность пришел, но подправим. Новое здание построим, сады разобьем, скульптуры поставим. Главное, чтоб процесс шел. Чтобы каждый человек на своем месте был.
Я готов был тут же броситься на этот чистый воздух, в замок войти, под черные своды вбежать, держась за витые перила, а мое воображение уже сады разбивать стало, скульптуры устанавливать, тихие аллеи в затененности успокоительной размечать, чтобы порядок был, как говорит Омелькин. И звезда пленительного счастья чтобы была, и комната Гнедича, и комната Пущина, чтобы перестукивались духовностью, и Куницыны чтобы с Малиновскими рука об руку ходили, и лебеди чтобы плавали по озеру…
Царскосельский Лицей не выходил у меня из головы, когда я пробирался от одного строения к другому.
Мерещились мне беседки, веранды, переходы подземные, воздушные пристройки. А в беседках группами: школа Сократа – под голубым небом идет вселенский спор о судьбах отечества, душе человеческой; а в другой беседке школа Лобачевского – параллельные линии сомкнулись в бесконечности, пересеклись, милые, и в разные стороны рассыпались; а в третьей – полифоническая поэзия: звуки арфы слышатся, капелльное пение высокой классики… А там, где пустырь,- зеленые ковры: фехтуют мальчики, по гаревым дорожкам бегуны бегут, а рядом в золотой песок рекордность прыжковая падает. И лицеистки, изящные стрекозы с глазами блестящими, топ-топ ножками – ранняя женственность, достоинства полны, и балет на замерзших прудах, и пение, и артистические клубы, и первые туалеты, и балы первые. И, разумеется, кони с хвостами длинными, сбруя золоченая, седла из блестящей кожи, шеи шелковистые. И великий целитель души – труд! Труд дома, труд в поле, труд всесторонний, самый современный – и на выходе продукция самая разная. Патенты, лицензии, счета банковские, личные и коллективные. И радость от всего этого, потому что справедливостью и свободой все пропитано, защищать каждый готов эти добродетели.
***
Позади мои долгие, нескончаемые споры с единомышленниками и неединомышленниками, там, в Москве, где я выступал на педагогических чтениях, а потом отправились к кому-то домой и до утра проговорили, а потом еще много раз встречались, чтобы вместе разработать проект новой школы. И разработали, и разругались вдрызг, потому что я настаивал идти в обычную школу: не верил я тогда, что кто-нибудь нам официально утвердит наш проект. Мне говорили:
– Безумие – ехать в глухомань. Донкихотство – строить школу на пустом месте. Сизифов труд.
– Нам недостает именно такого безумия, – возражал я. – И терпения Сизифа недостает…
***
Мой оптимизм подкреплялся тогда философией. Чем печальнее и безнадежнее были доктрины философов, которых я читал, тем светлее становилось у меня на душе (я создам, по крайней мере для самого себя, новую философию радостного мироощущения!). Моя башка так напрочь была забита идеями Канта и Гегеля, Достоевского и Толстого, Камю и Сартра – кого я тогда только не вобрал в себя,- что они, эти идеи, становились как бы реальными вехами моего живого бытия. Я спорил с тенями. Возражал им. Помню, даже написал трактат против Камю. Пролог вылился неожиданно для меня ритмической прозой. Сейчас мне кажутся мои потуги опрокинуть философию абсурда наивными. А тогда мне это было необходимо. Я любил Камю. И не мог принять его отчаяния. Потому, наверное, мой Сизиф катил не камень, а солнце. И мой вымышленный герой решал для себя: «Начнем-ка все сначала. Любовью злой насытилась душа. Есть высший Разум. И высшее Искусство – постичь порядок, меру, красоту вселенной. Постичь в единстве духа с плотью, слова с делом, истины с добром, где изобилие рождает красоту, где бедность и потребность в совершенстве слитны, где смех добром способен обернуться, предстать великим нравственным идальго, рассудочно отважным мушкетером, чтоб защитить от мрака просветленность, чтоб святостью наполнилась земля. Чтоб отчуждение сменилось мудрой верой. Надеждой яркой. И Новый свет полился отовсюду – и обновленность стала идеалом, космическим началом бытия…»
В этих наивных строчках я тогда увидел некоторое предзнаменование. Всегда был против мистических начал, а тут оторопь взяла: надо же, такое совпадение. Мечтал о новом нравственном свете, а тут деревня, бывшие Верхние Злыдни, совсем недавно переименована в Новый Свет.
…И вот теперь я.сидел на окраине этой деревеньки, в зарослях бурьяна сидел, приспособив пенечек для стола. Здесь, за этим пенечком, я разрабатывал практическую систему нового воспитания. И народ шел ко мне: на работу я людей принимал, чтобы будущее строить тут же, не отходя от пенечка, из бурьяна не выходя.
И Каменюке я предложил работать, но Каменюка отказался.
– А кто будет воду качать? – спросил он, снимая тюбетейку.
– А зачем воду качать?
– Чтоб дизель работал.
– А зачем дизелю работать?
– Опять за рыбу гроши: да чтоб воду качать! – гневался Каменюка, уходя в дизельную, где мотор опять заглох.
И Злыдню я предложил на полторы ставки техработника, чтоб бурьян вырубать, место чистить под школу будущего.
– А кто электричество налаживать будет? – спросил Злыдень.
И Ивану Давыдовичу я предложил, когда он нес мраморное надгробие одного из Байтовых под мышкой, на ставку кладовщика в школу будущего перейти. И он замедлил шаг, потому что могильная плита скользнула у него с ладони, и, пряча глаза, сказал:
– Пока повоздержуюсь!
Я понимал, что эти практичные люди никак не хотят связываться со мной. Они ждали приезда настоящего директора – Шарова Константина Захаровича, который, по рассказам, был прекрасным хозяйственным организатором.
***
И вместе с тем их что-то притягивало ко мне. Однажды вечером я подошел к своему новому жилью. Окна были распахнуты, и я услышал такой разговор.
– Значит, вы советуете сдать моего Сашка в эту школу? – спрашивал Злыдень у моей мамы.
– И не раздумывайте даже,- уверенно отвечала моя мама.- Я так рассуждаю: пока это первые такие школы, поэтому сюда все бросят, чтобы получилось как надо. А потом, смотрите, ваш Саша, кроме образования, получит еще несколько специальностей: слесарь, токарь, столяр, шофер, научится печатать на машинке, рисовать, танцевать, играть на каком-нибудь инструменте…
– А цього я б не робыв, – сказал Каменюка. – Вси развраты идуть от танцив. И малюваты зовсим не трэба…
– Вы неправильно рассуждаете,- обиделась мама.- Видите вот эту стопку книг – здесь написано, что тот, кто умеет рисовать, тот и хорошо работает…
– Ох, щось не вирыться мэни…
– Правильно, – поддержал его Злыдень.- Чтобы украсты мишок кукурузы чи дерти, не трэба художничать а чи танцюваты… Гы-гы. А шо це у вас тут намалевано на картыни?
– Это мой сын фантазировал. В древних сказках был такой герой Сизиф, его боги наказали всю жизнь катить камень…
– Родыч твий,- снова рассмеялся Злыдень, обращаясь к Каменюке. – Бачиш, яку каменюку тягнэ, и трактора не надо.
– Ох, досмиешься ты, Гришка, чуе мое сердэнько, щось будэ тут… Я свого онука не сдам, пока не побачу, як тут будэ…
– А чого вин, цэй Сизиф, в брони вэсь?
– А это сын его изобразил в доспехах Дон-Кихота.
– А хто вин такый? Мама рассмеялась:
– Это, знаете, такой смешной и благородный сумасшедший рыцарь.
У Каменюки глаза расширились:
– Що я тоби, Гришка, казав? Сумасшедшие. Ни-ни, не сдам я своего онука…
Я закашлял, и все оглянулись в мою сторону, а мама сказала:
– Вот и мой хозяин пришел, он вам все и объяснит…
– Дать образование и специальность,- сказал я,- это важно, но далеко не все. Главное человека воспитать, трудолюбивого, культурного, честного, чтобы он был и мастером в своем деле, и семьянином хорошим, и чтобы ему жизнь была в радость. А это не просто. Мы рассчитываем и на вашу помощь, рассчитываем на народную мудрость, как бы вам это лучше сказать: все, что есть в вашей сельской жизни хорошего, надо внести в эту школу…
– Як цэ так? – спросил Злыдень.
– Надо, чтобы дети полюбили эту землю, эти поля, эти фермы, чтобы они научились любить старших, помогали бы им…
– Вот это правильно, а то танцюващ! – сказал Каменюка. – Хай работають, батькам хай помогають…
– А после работы? – спросила мама.
– А после работы хай дома работають, – настаивал Ка-менюка.
– Я согласен с вами, Петро Трифонович,- сказал я. – Труд должен быть и бытовым, и общественно полезным, и художественным…
– Та поменьше отих художеств, тоди б и я свого онука отдал бы в интернат, – тихо проговорил Каменюка.
Я еще долго рассказывал о том, как будут в новой школе чередоваться уроки с музыкой и ритмикой, как каждый будет учиться командовать и подчиняться. Чутье мне подсказало не говорить им о детском сочинительстве, театре и игре, о широком развитии детской самодеятельности и способах преодоления ненавистной мне авторитарности. Не рассказал я им и о своей заветной мечте. Я считал: в каждом человеке, независимо от его образования, можно развить его педагогический талант. Именно развить, потому что он есть в каждом. В те дни предстоящей реформы школы 1958 года я многократно убеждался, работая в прежних школах, как мгновенно может вспыхнуть в каждом человеке педагогический дар и как потом пригасить его совсем невозможно, потому что потребность повторить радость от его реализации приобретает над человеком деспотическую власть. И здесь меня преследовало одно почти неразрешимое противоречие. Мне казалось, что я должен был непременно скрывать свою позицию пробуждения в других педагогической талантливости. Я прикидывался несмышленышем или этаким доверчивым ягненком, чтобы не отпугнуть от себя будущего педагогического гения.
Первой моей жертвой, которой предстояло блеснуть в Новом Свете своей гениальностью, был Александр Иванович Майбутнев, или Сашко, как его тут все называли, – местный учетчик тракторной бригады, женат, двое детей, образование среднее, участник войны, удивительно добрые голубые глаза, юморист и насмешник.
– В вас сидит гениальный педагог, – сказал я ему, и вот при каких обстоятельствах.
Был жаркий, невыносимо жаркий день. Я сидел на пенечке и дорисовывал свою педагогическую систему, то есть выражал всю технологию графически. Помню, в тот день пришла наниматься на работу и старая добрая Петровна.
– Чи работу тут какую дають?
– Конечно, работу.
– А я ночной няней пошла бы.
– Можно и ночной, только вот теперь надо бурьян вырвать.
– Да як же его вырвешь? Це пахать надо. Його и трактором не выдернешь. Ни, цэ не пидходэ…
Потом пришли две местные девочки – Манечка и Даша. В легоньких ситцевых платьицах, губы красные от сока вишневого и руки в вишнях переспелых – и мне горсть на пенек, рядом с проектами. Маня с Дашей только школу закончили, никуда не поступили, тугие косички с белыми бантиками, семечки припрятаны в маленьких карманчиках на округлости живота. От звонкого смеха девочек свежестью повеяло, и бурьян вроде бы прохладнее стал. И у меня на душе потеплело: согласились девчушки пока в технические работники пойти. Заявления написали: у Мани в правый угол строчки унеслись, у Даши – в левый, и такие каракули были нарисованы, что и понять ничего нельзя было, – вот она, школа, заявления не могут написать. А мои лицеистки, конечно же в голове моей, бисерным летящим почерком трактаты слагали, гекзаметрами строчки дробили, формулами сыпали по листу белому, эпистолярные романы сочиняли: «Милостивый государь, Иван Давыдович, не соизволите ли вернуть шпалы, а заодно и мешочек с цементом, милостивый государь!»
И вот тут-то на горизонте и показался веселый человек, который, едва сдерживая улыбку, спросил:
– Тут работа какая-то есть?
– Бурьян рвать, дядько Сашко, – прыснули от смеха девчата.
– А Сашко по бурьянам главный специалист, – заметил Каменюка.
– А на що его рвать? – спросил Сашко. – Это ж такая прелесть! Ни у кого в мире нема таких бурьянив.
– Лопухив таких немае? – съехидничал Каменюка.
– Да ви знаете, Петро Трифонович, что лопух цей всем лопухам лопух. Сам Дюрер изобразил это растение на холсте. Лопух – это же самое питательное и целебное растение.
Сашко выбрал самый большой лопух. Руками листья раздвинул, придавил их с такой нежностью, будто драгоценный материал в руках у него был.
– Гляньте, красотища яка. А фактура? Самый раз на голенища!
Лопух действительно будто кожей паутинился: ни дать ни взять – зеленый хром, и с обратной стороны будто замша салатная, и узоры от стебля пошли, и оборка по краям листа как на ситцевых платьицах девичьих. Сашко середину вырезал ножичком, с хрустом листья отломил, сердцевина розоватостью сверкнула, крохотные листочки точно из бремени лопушиного вышли, свернутые в зародыше теплом. Сашко стебель чистить стал на виду у всех, нитками плотными отслаивалась кожура, пока сердцевина в белый стержень не отстрогалась,
Я наблюдал за Майбутневым, и сердце мое затрепетало: вот он в человеке – истинный педагогический талант! Сколько сочности и хрустальной прозрачности в его словах! Какая сила обаяния в спокойных движениях! Я мигом представил его в кругу детей, неухоженных, озлобленных, озябших душой и телом. Как им будет необходима эта щедрая фантазия!
А Сашко между тем продолжал балаганить, расписывая целебные свойства лопуха:
– Это же, Злыдень, от радикулита самое что ни на есть лекарство, а ты, як той черт, фуфайку натягнул. И от печени – самый раз,- это Каменюке было сказано. – А дивчатам от этих лопухов счастье придет, если по сто грамм в день с борщом этот лопух заглатывать.
– А вы сами покуштуйте, – сказала Маня робко, так ей хотелось счастья.
И Злыдень рот раскрыл, глаза выпялил на лопушиную сердцевину: а вдруг в ней избавление от радикулита несносного?
А Сашко между тем раскрутил сердцевину в руках, чтобы горечь сошла, и с таким наслаждением стал хрумкать белой кочанностью, что не удержались девчата, просить стали покуштувать, и Каменюка не выдержал, и Злыдень кинулся к самому большому лопуху, чтобы от радикулита избавиться побыстрее.
И я снял пробу, потому что всегда верил в мудрость народную.
– И закуска отличная, – приговаривал Сашко, очищая десятый корешок.- Главное, молодеет человик от лопуха, силы прибавляется в нем. Бачилы Ивана Давыдовича, як вин шпалы тягае? Так вин лопухи по утрам, колы село все спыть, йисть. Забереться за сараи и, пока не съест весь лопух, на работу не идет.
– Да що ж вин, свинья?
– А ты думаешь, сила у свиньи откуда береться. Попробуй свинью, яка лопухив наилась, положить на лопатки – ни-чого не получиться. А Иван Давыдович, я бачив, идет со шпалою под рукавом, а чуть устанет, так на лопухи кидается и з листьями прямо, щоб силы бильше було. Я подошел к нему. «Занедужав?» – спрашиваю. А он признался: «По ошибке бетонную шпалу под рукав сунул – три тонны в том бруске». И я свидетелем был: краном ту шпалу подымают, а Иван Давыдович на лопухах один десять километрив тягнув як хворостинку. Так что напрасно вы бурьян решили вырубать…
Я сразу расположился к Сашку. Вместе с тем я чувствовал и то, что от него идет нежелательный, несколько разлагающий дух. И Сашко внимательно слушал меня, когда я рассказал о том, какое задание получено от Омелькина, о том, какой вклад может быть сделан сейчас всеми работниками интерната в дело создания школы будущего. Я и о лицее рассказал, где сроду лопухов не было, а, наверное, травка зелененькая на ландшафтиках была и, может быть, кое-где один-два одуванчика росли.
– Так то ж буржуазия была,- сказал Сашко, доедая корешок. – Им сила не нужна. Зачем сила загнивающему классу? А у нас детвора народная, можно сказать. Проснется на зорьке. И с воспитателями нырк в лопухи, чтоб силы набраться, все обчистят, весь бурьян похрумкают, сволочи…
– А осот, а крапива, а сурепа? – спросила Манечка.
– А осот – так это ж десертный деликатес. А ну сорвите мне вот тот, молоденький!
Сел Сашко на пенек, прямо на мои проекты. Ему осот несут колючий. Бронзой натуральной кожура слезает с него сочная, изумрудный стебель желтизной поблескивает в руках Сашка – и этот стебель, длинный и тонкий как хлыст, отправляет он в рот, приговаривая с несказанным наслаждением:
– Это ж такая прелесть!
– А осот от чего помогает? – спросил Каменюка.
– Осот мозги лечит: всю дурь вышибает и на похмелье хорошо, пить сколько угодно можно, а не пьянеет человек.
– А крапива?
– А крапива – это ж первейшая еда. Вареники с крапивою – это ж такое блюдо: мяса не треба, молока не треба, а вот крапиву с коноплей замешать на уксуси, и чебреца немного для запаха, и кукурузки трошки с дертью – так такий завтрак получится, одним словом, как в настоящей, школе будущего.
– И лебеды ще,- сказал Каменюка, снимая тюбетейку.
– Эн нет, Петро Трифонович. Лебеда второй сорт, она вроде бы как сельдерей. Кто в селе сельдерей ест? Никто.
– Так що, лебеду вырубать? – спросил Каменюка.
– Не,- сказал Сашко,- лебеду в принудительном порядке, для неуспевающих или кто план не выполнит. От как мотор твой заглохнет, так мешок лебеды тебе отпустят, чтоб съел за смену со Злыднем на пару.
– А Злыдень при чем?
– А если он не обеспечит электрическую часть… Мотор между тем действительно заглох, и Каменюка кинулся в дизельную.
– Ну и чудак же вы, дядько Сашко, – сказала Маня, поглядывая на то, как погрустнело мое лицо и как сникло мое рыцарское достоинство: утонуло в этой несносной народной чепухе.
– Ну ладно,- сказал я, – пошутили, а теперь за работу.
– Добре, добре, хорошо, – уступчиво ответил Сашко, глядя на часы, которых не было у него.
Я понимаю: мне нужно срочно перевести насмешника Сашка на мою сторону. Я решаю немедленно подняться с ним до тех высот, где была спрятана моя возвышенная идеальность.
– Вас работа интересует? – спросил я, придав голосу своему загадочность.
– Работа.
– Пройдемте, – с нарочитой строгостью сказал я, подходя к пеньку.
Я на пенек еще пенек ставлю, а на него еще пенек возвышаю, а на последний – еще пенек, и сам забираюсь на вышину пеньковую, чтобы оттуда, сверху, Александру Ивановичу про будущее новой школы рассказать.
– Вы видите школу Сократа? – кричу я.- Это спор о судьбах человечества идет, смотрите, дети с наставниками в белых мундирах из павильонов вышли. Видите?
– Вижу, это там, за коноплей? – спрашивает Сашко снизу.
– Левее от конопли. А правее от нее – мы с вами в алых накидках, кони рядом в мыле, копытами, буланые, цокотом царственным в землю целятся!
– А мыло зачем? – слышу я снизу.
– Мыла нету – это оборот такой.
– Понимаю, в оборот попали, значит…
– А теперь над замком, взгляните,- шар воздушный летит. Дирижабль, сконструированный нашими питомцами, – первая премия в Лондоне. На дирижабле формула жизни начертана – вторая премия в Париже. А вот дальше, за аллеей липовой, фехтовальщики сражаются после уроков!
– Это в продленке, значит?
– Никакой продленки. Полная изоляция от дурных влияний.
– Вроде бы как в заключении…
– Напротив, полная свобода, только за территорию нельзя выходить. Видите, постовые стоят?
– С собачками?
– Может, и с собачками: все природное развивать будем всячески. И труд будет, и дружба будет, и уважение!
– А чего не будет?
– Не будет дурных влияний. Исчезнет бюрократизм, хулиганство, о воровстве мы будем вспоминать как об исторической реликвии. Последний человек, укравший что-нибудь, будет в память о грехе своем на большой фотографии вывешен…
– Иван Давыдович со шпалой в рукаве?
– Может быть, и он. Дальше слушайте. Да держите же пеньки, а то свалюсь я отсюда.
Сашко обхватил пеньки руками, голову вниз опустил, и я продолжал:
– Оскорблений человека не будет, принижения достоинства человеческого не будет, алкоголь канет в прошлое…
– Выпивки совсем не будет? – растерянно, глядя вниз, спрашивает Сашко.
– Исчезнет, как самое тяжкое зло!
– И пива не будет с таранкою?
– Это уже детали! Пиво, может быть, и оставим.
– Пиво надо оставить. И сухого трошки, – слышу я голос Александра Ивановича. – Это же солнце в бутылках.
– Хорошо, оставим для совершеннолетних, раз это солнце в бутылках. Оставим все светлое на этой земле.
– Жигулевское – самое светлое,- говорит Сашко. – А вот то темное бархатное – так и задарма не треба.
– Вам понятен наш замысел? – спрашиваю я сурово.
– Понятен,- отвечает Сашко.
– Вы согласны вступить на путь совместной борьбы за будущее?
– Согласен!
Я слез с пеньков и стал оформлять документы нового сотрудника.
– Ваш паспорт.
– Немае паспортов у нас в селе.
– А что есть? Документ какой-нибудь.
– Вот только это.- Сашко протянул мне трамвайный билет.
– Ничего, и это для начала сгодится. Когда получали билет?
– Года два тому назад, когда в военкомат вызывали.
– Хорошо, тут номер еще не стерся. Сгодится. А кем работали?
– Библиотекарем.
– О, значит, библиотека в селе есть?
– Нема библиотеки в селе.
– А как же вы работали?
– По штату есть библиотекарь, а я клуб на замок закрывал – это вся работа моя, и еще лозунги писал, например: «Скоро весна!»
– Это прекрасный лозунг. У нас тоже библиотека будет, если место под нее очистим от бурьяна. Вы будете первым моим помощником по ликвидации недостатков! – сказал я строго. – Главное усилие направите на приведение в порядок территории,- полезли из меня казенные отглагольные существительные.- Вы будете исполнять обязанности в мое отсутствие. Понятно вам?
– Что-то в толк не могу взять. – И он помотал головой. – Я сейчас.
Рядом стояла бочка с дождевой водой: листья плавали дубовые в бочке. Сашко голову в бочку окунул по самую шею, и когда вытащил ее оттуда, она казалась уже другой: глаза просветлели, прическа сама собой сделалась, потому Как владелец головы ловко откинул волосы назад, и расчески при таком методе не потребовалось.
– И долго тот бурьян рвать? – спросил Сашко.
– Пока весь не вырвем.
– И это за ставку библиотекаря?
– За ставку.
– Добре,- сказал Сашко.
– Ну и прекрасно, – обнял я нового сотрудника.
Я ему сказал, что мне надо в район ехать, чтобы документы оформлять на диваны, столы, кастрюли, чашки, ложки, трюмо, байковые одеяла, парты, котлы, мармитные печи, холодильные камеры, стиральные машины, станки токарные, фрезерные, сверлильные, точила маленькие и большие, тиски, верстаки, молотки, зубила, плоскогубцы, тетради, учебники,- список был бесконечный и в магическую силу этого списка моя рыцарская душа верила бесконечно.
На следующий день в обед я вернулся. На бурьянном поле брани никого не было.
Интересное дело – административный пыл. Как стал я исполняющим обязанности и самым главным человеком над бурьяном, так рьяность во мне появилась нечеловеческая, этакая фраза из моей души рыцарской полезла, прямо-таки холопская фраза, фраза того холопа, который из грязи в князи попал, кичливая фраза, холодная, безнадежно пустая. И мышление мое переиначилось, перестругалось, не мышление, а так, черт знает что, нервность одна: все виноваты, сволочи, никто работать не хочет, сознательности ни у кого нет, все только урвать хотят, разве можно настоящую жизнь построить при таком отношении к делу? Ведь я и задачу поставил четкую, и силу свою вложил, всю, какая была, когда бурьян счищал, и наставление было сделано должное, так нет – все сбежали. И мышление вытаскивало решения административные: собрать коллектив (это значит Сашка, Маню и Дашу), заседание провести, постановление принять. Не успело мое мышление выстроить какой-нибудь административный ход, как у моего пенька стоял Сашко. Он отвернул рукав пальцами и поглядел на часы, которых не было.
– Что же вы ответственное дело покинули? – сказал я.- Теперь придется всю ночь нам с вами рубить бурьян, чтобы план выполнить…
– Та хай йому чорт, тому бурьяну, уси полягали! – почесал затылок Сашко.