На утро мы уехали, так ничего не решив.
   – Сюда! – крикнул Витя Никольников и увлек за собой растерявшуюся Лену Сошкину.
   Они вбежали в сарай и спрятались а соломе. В открытое оконце долетал голос Саши Злыдня:
 
Раз, два, три, четыре, пять –
Я иду искать.
Кто не заховался,
Я не виноват.
 
   Саша крутился возле дуба – место, где застукиваются. Ему сделали замечание, он стал подальше отбегать. Сделав несколько обманных виражей, он ринулся к сараю.
   – Не шевелись, – прошептал Витя, притягивая Лену к себе.
   Девочка сделала попытку освободиться. Злыдень был рядом.
   – Выходите! – крикнул он, надеясь такой хитростью выдворить прячущихся.
   – Ты сначала найди их! – сказал Славка.
   – Не беспокойся, найду.
   – А если горшки побьешь, будешь два раза водиться, – это Маша условия выставила.
   – Не побью, – ответил Злыдень.
   – Пусти, – тихо сказала Лена.
   – Не шевелись! Он снова идет сюда! – Витька еще плотнее придвинулся к девочке.
   Он был в футболке, и она была в тоненькой маечке, и, наверное, поэтому тепло так быстро переходило от одного к другому. Может быть, от страха (очень не хотелось, чтобы их сейчас застукали), а может быть, еще от чего-то другого дыхание у Витьки участилось и сердце застучало так, как стучит в кино заведенный механизм мины.
   – Ты слышишь?
   – Что?
   – Сердце как стучит.
   – Пусти, – еще раз сказала Лена, а Витька удивился, что она и не попыталась отодвинуться.
   – А чье это сердце? – неожиданно спросил он.
   – Мое, чье же еще? – шепотом ответила Лена, тоже будто сомневаясь, прислушиваясь и разглядывая, чье же это сердце стучит так громко, на весь сарай. Могут же застукать. Конечно, колотились два сердца. Колотились как одно. И звук был такой сильный, что оба едва не оглохли. Будто гроза раскатывалась на ними, и гром гремел, и лил дождь – и чтобы спастись, они сильнее припали друг к другу.
   А Сашка Злыдень бегал почти рядом. И было ужасно радостно сознавать, что игра в прятки неожиданно смешалась с чем-то более важным, могучим и прекрасным, чем то, что им удалось так хорошо спрятаться. К тому же еще и везло. Злыдень разочарованно покинул сарай и сказал Славке:
   – Не беспокойся, найду их.
   И теперь можно было совсем спокойно закрыть глаза, и Витька это сделал, отчего сразу в нем все одновременно напряглось и расслабилось, потому что исчезло ощущение игры в прятки, а подступило и заняло место в голове и в теле что-то совсем другое, тайное, от чего было немного стыдно и так бесконечно хорошо. И Лена закрыла глаза, и от Витькиного дыхания по всей спине бегали колкие и приятные мурашки. И будто одна лодка несла их по гребню волны, и оттого что лодка неслась так быстро, медово кружилась голова.
   А то, что увидел Витька, когда раскрыл глаза, было еще более ошеломительным. На его руках покоилась головка Леночки. Такой он ее никогда не видел. Губы и щеки светились нежно-розовым теплом: такой спокойный румянец бывает у малышей, когда они спят крепким и сладким сном. Мысль, что Ленка уснула (не умерла же она, если так ровно дышит!) сначала оскорбила Витьку, а потом привела в восторг: наверное, и такое бывает. Раз в тысячу лет, но бывает. Витька не удержался и поцеловал ее.
   – Ты что? – тихо прошептала Лена.
   – Я тебя люблю, – сказал Витька, и его сердце забилось еще сильнее.
   – Ты же Машу любишь, – будто произнесла Лена.
   – С сегодняшнего дня я буду любить только тебя.
   – И ни с кем не будешь никогда целоваться?
   – Хочешь, поклянусь?
   – Не надо, – тихо сказала Лена и крепко обняла Витьку за шею.
   – Больно! – едва не вскрикнул Витька.
   – Я так ждала этого дня, – сказала Лена, и Витька не обратил внимания на некоторую искусственность в ее голосе.
   А за сараем спорили: игра в прятки расстраивалась.
   – Это нечестно! – вопил Злыдень. – Они, может, ушли куда-нибудь.
   – А ты не по правилам ищещь. Надо на сто метров отходить, а не вертеться возле дуба, – это Славка доказывал.
   – Я по правилам ищу. Если бы они были рядом, они успели бы застукаться давно и выручить вас!
   Что правда, то правда.
   Если бы они были рядом. А Ленка с Витькой вовсе не были сейчас рядом. Их души были далеко-далеко. И не могло же тело бросить душу на произвол судьбы только лишь для того, чтобы прибежать к дурацкому дубу и застукаться. Игра в прятки, может быть, будет еще сто раз в жизни, а вот такое, чтобы Ленка на руках у Витьки заснула, такого, наверное, не скоро дождешься.
   – Ты правда заснула?
   – Дурак.
   Витька продолжал восхищаться своим открытием:
   – Ты стала такой красивой.
   – Я всегда была такой.
   – Что же, я слепой был? – Витька сравнивал: раньше глаза были черные и немножко злые, а теперь глаза отливали янтарем и теплели нежностью. Губы всегда были тонкие, в ниточку, и сухие, а теперь – розовые, полные, подсвеченные блеском влажных зубов. От щек, подбородка, лба и волос шло мерцающее, золотистое, душистое сияние. Витькин глаз остановился на середине груди, где сквозь маечку обозначился крохотный бугорочек. Ему стало щекотно, когда он ладонью ощутил упругость, этого бугорка. А Лена молчала, только слегка напряглась и стала серьезнее. Стала чуть-чуть такой, какой была раньше.
   – Покажи, – тихо сказал Витька.
   Лена что-то хотела сказать, но в это время в сарай ворвался Злыдень. Увидев Ленку и Витьку, он вылетел из, сарая с неистовым криком и ринулся к дубу.
   – Застукал! Витьку и Ленку застукал! – кричал Злыдень, уже подбегая к дубу с вытянутой рукой.
   А Лена с Витькой между тем тихо выходили из сарая.
   Коля Почечкин, Слава Деревянко, Толя Семечкин, Маша Куропаткина и другие ребята замерли на секунду: Витька с Ленкой совсем не торопились. Они будто тихонько приподнялись и поплыли по воздуху, не замечая никого. Кто-то было крикнул, что их застукали последними, что им надо решать, кто из них будет водилой, но они будто не слышали ничего. Кто знает, может быть, они за душами своими шли, а может быть, их так сильно приглушило тогда в сарае, когда гром гремел и когда гроза раскатывалась, этого не удалось установить. Да и никто не устанавливал, потому что в этой жизни у детей всегда непонятность перекручена с неожиданностью. И сейчас была просто новая неожиданность: вбежали Ленка с Витькой в сарай нормальными, а выплыли оттуда сумасшедшими, глаза у них отрешенно высветились, улыбаются как полудурошные. И было совсем удивительно, что они одновременно так быстро сдурели, и кто знает, может быть, поплавают, поплавают по интернатской территории да отойдут совсем и снова станут нормальными детьми. И неизвестно, сколько продолжался бы этот мираж в интернатском дворе, если бы вдруг не прорвало одного первоклашку, который обнародовал свое открытие: «Тили-тили тесто, жених и невеста», на что Коля Почечкин, завороженный видением, вдруг опомнился и погнался за первоклашкой, чтобы отвесить тому добрую оплеуху, чтобы он никогда больше не вмешивался во взрослые дела, и Эльба кинулась за Почечкиным, кинулась с радостным лаем, и от этого шума Ленка и Витька, может быть неожиданно для себя, возвратились на землю. Ступили на зеленую траву-мураву и, будто очнувшись от забытья, крикнули всем:
   – Аида к реке! – и разбежались, и с берега, как были в трусиках и маечках, прыгнули в воду.
   И когда Витька попытался подплыть к Леночке, она закричала почему-то чужим голосом:
   – Не смей ко мне подходить! Никогда не смей, понял?
   Никольников поплыл в другую сторону. В голове что-то складывалось непонятное. Мрачное настроение совсем перемешалось теперь с радостным. Острое желание рассказать ребятам, как Ленка у него на руках заснула и как он целовал ее, смешалось с желанием во что бы то ни стало не предавать Ленку, удержаться, чтобы никому не растрепать то, что он увидел и понял, – что есть что-то такое в девчонках, чего он никогда раньше не знал, что-то такое, от чего ужасно кружится голова, так кружится, что если бы она была привинчена, то непременно бы отвинтилась сама и откатилась бы далеко от принадлежащего ей туловища. Из грез Витьку вывел нахальный голос Славы Деревянко:
   – Сошкина! Я к тебе в гости приду.
   Не помня себя от гнева, Витька набросился на Славку, свалил его в воду и стал топить. Сидевшие на берегу ребята думали, что Витька балуется, но, увидев, что Славка булькает в реке и уже наглотался грязной воды, кинулись на помощь Деревянко и едва оттащили от него Витьку.
   – Псих! – шипел Славка. – Подожди, я тебе устрою. Ты это запомнишь!
   – Валяй, валяй, а то получишь еще! – сказал Витька. В это время Лена Сошкина с Машей Куропаткиной прибежали в корпус и заперлись в спальне.
   – Посмотри на меня. Я изменилась? – спросила Лена у подруги.
   – А что должно измениться?
   – Ну, я такая же, как и была?
   – Немножко не такая, а что?
   – Я влюбилась.
   – В кого?
   – В Витьку Никольникова.
   – Но ты же и раньше была влюблена.
   – То не считается. Тогда было просто так, а теперь по-настоящему.
   – Ты ему призналась?
   – Нет. Он признался.
   – Целовались?
   – Да.
   – Сколько?
   – Два раза.
   – Это мало.
   – Но зато у меня было другое.
   – Расскажи.
   – Это как на качелях или как в теплой воде плывешь. В теплой-претеплой. И я ничего не помнила.
   – А он?
   – А он решил, что я уснула.
   – А ты?
   – А я ему сказала, что он дурак.
   – А он?
   – А он поцеловал второй раз.
   – И ты не сопротивлялась?
   – Мне так захотелось его обнять. Ужасно захотелось. Ты даже не знаешь, как захотелось.
   – Никогда не надо делать этого первой, – сказала Маша серьезно. – Разве ты этого не знаешь?
   – Знаю, но не могла сдержаться.
   – И ты обняла его?
   – Обняла так крепко, так крепко, что он чуть не задохнулся.
   – Зазнается.
   – А я ему уже сказала.
   – Что?
   – Чтобы он никогда ко мне не подходил.
   – Это ты правильно сделала. А я бы не смогла так, Меня Славка за нос водит, а я молчу.
   Однажды вечером Маша с Леной пригласили меня в свою палатку.
   – А сохраняется детская любовь навсегда? – спросила Лена.
   – На всю жизнь? Не сохраняется же! Ни у кого не было такого! – это Маша доказывала.
   – Наверное, нет такой закономерности, – ответил я, дивясь, однако, тому, что слово у меня вырвалось крайне неподходящее.
   – А сколько раз человек может влюбляться?
   – Ну не один же раз?
   Я что-то мямлил, что-то пытался объяснить, будто речь шла не о заветном и самом главном человеческом чувстве, а, скажем, о рыбной ловле, вот так, к примеру: «А сколько за один раз можно вытащить рыбешек!» – «Раз на раз не приходится. Если лов пойдет, и леска будет что надо, и приманка, и погода, и чтобы карась был крупный, чтобы он, сволочь, проголодался, чтобы без страха заглатывал крючок, чтобы перерыв был в его кормлении, вот после грозы, после дождя, когда солнышко только теплое, и рыбка играет вся, – тогда можно и сто и двести выловить».
   Нет, нет, я, разумеется, не так объяснял. Лучше. Но все равно мое объяснение было неискренним. Оно дышало жутким дидактизмом, в котором на все лады программировалась такая идея: самое главное не забывать о труде, об учении, и чтобы любовь помогала во всестороннем развитии человека, чтобы не шибко отвлекала. И ни в коем разе нельзя на взрослые варианты переходить, ни в коем разе то самое главное, что есть в девочке, не растерять, не уронить, что самое главное это достоинство девичье надо беречь, беречь и еще раз беречь!
   – А целоваться тоже нельзя? – спросила Маша.
   И на этот вопрос я не мог ответить, я не мог сказать: «Нельзя, дорогие. Никак не положено школьным уставом. Матери ваши доверили нам вас, а следовательно, и ваши губы, и ваши руки, и вашу грудь, и ваше тело, и мы должны сберечь все это, и какие могут быть здесь разговоры о поцелуях, не положено, и все тут». Я не мог сказать и другое: «Конечно же один или два раза можно поцеловаться. Только чисто чтобы, тихонечко, без нажима, ласково, этак по-ученически. В щечку, в лобик. Но лучше в ручку. Конечно же разрешения надо спросить, чтобы насилия не получилось, чтобы опять же порядок был».
   Нет, всей этой пошлости я не мог из себя выдавить. Из меня просто лезла другая отсебятина. Я раскатывался, как на коньках, объезжал главные вопросы, уходил с магистральных дорожек и все вытягивал на одну тропу: работать надо, совершенствовать надо, достоинство сберечь надо.
   – Ну а если уже поцеловалась раз? – спросила Маша. – Тогда что?
   И снова я не мог ответить по-человечески. В мое учение о всестороннем развитии личности не входила любовь. Не была она по прейскуранту и в моих методах. У нее, у детской любви, была своя жизнь, и эта жизнь, я чувствовал, была столь прекрасной и столь ошеломительно-опасной, что ее переливы главным образом сказывались в формировании Человека в человеке. Это понимали дети. Это понимало человечество. И этого не желали понимать ни я, ни Смола, ни Дятел, ни Александр Иванович.
   А дети как сговорились. Может быть, оттого, что некоторым из них уже и пятнадцать стукнуло, а может быть, так совпало, но проблемы любви в то лето стали самыми главными и тревожными. И снова я не мог никому вразумительно ответить. В своей чисто педагогической среде мы говорили о сублимации: во что бы то ни стало переключить детскую энергию на спорт, труд, искусство. Это тоже один из способов загнать проблему в такую глубину, чтобы она на этой глубине задохнулась, превратилась в давящий тяжелый камень, от которого формирующейся личности одна беда.
   Однажды забрались мы на скирду: я, Александр Иванович и несколько подростков. Звезды над нами. Теплая ночь дышит вечной нежностью.
   – А вы любили когда-нибудь?
   – А как это, когда мужчина и женщина… Когда, с каких лет можна мальчикам…
   – А как надо любить?
   И снова я мутил воду. Снова призывал к труду, к физическим нагрузкам, к искусству. И тут мне Александр Иванович помогал. Он совершенно деревянным голосом, утратившим всю природную веселость, говорил:
   – Не забивайте голову дурью. Будет хорошо в работе, будет и во всем хорошо.
   И я радовался тогда тому, что после трудного дня дети быстро уснули, так и не дождавшись ответов на вечные вопросы. А может быть, это и лучше. Пойди разберись в этой сложной жизни, что лучше, а что хуже.
   И все-таки тогда, как и много лет спустя, я задавал себе вопрос: «Если счастье человека зависит от любви, главным образом от любви, то тогда это один из основных вопросов теории воспитания. Почему же педагогика не пожелала вмешаться в эту святая святых человека? Что помешало? Стыдливость? Нравственный ригоризм? Педагогическое пуританство? Ханжество? Что?»
   Как это ни странно, а серьезную попытку разобраться в этом вопросе сделал Николай Варфоломеевич Дятел. Он проштудировал много книжек и прочитал нам обстоятельный доклад про эмоции дружбы и любви, про раннюю сексуальность. Он, пожалуй, придерживался, я думаю, фрейдистского толкования инфантильной сексуальности, полагая, что сексуальный инстинкт не привносится извне, а развивается вместе с возрастом ребенка. То есть формы детской сексуальности, как и эмоции ребенка, изменчивы. Вначале ребенок проявляет эмоции любви по отношению к родителям. И именно эти эмоции разряжают детскую психику, освобождая ее энергию, предопределяют свободное и пластичное развитие человеческой личности. Сам факт, что большинство наших детей испытали на себе отрицательные эмоции, связанные с их отношением к родителям, предопределил искривленность психики. И восстановить нормальное развитие, доказывал Дятел, значит создать опыт новой любви, адекватной любви к родителям. Такая любовь может быть только между разными полами.
   – Что же прикажете делать? – грубо оборвал Дятла Шаров.
   – Очевидно, надо найти различные формы организации детской любви как главного условия, предотвращения детских неврозов, – спокойно добавил Дятел и тогда же высказал весьма и весьма любопытную мысль. – Я определил, почему наши дети так тянутся к сказкам. Энергичный и пользующийся успехом человек – это тот, которому удается воплощать в жизнь свои фантазии. Там, где это не удается вследствие препятствий внешнего мира или вследствие слабости самого человека, там наступает отстранение от действительности. Человек уходит в свой собственный мир. Он замыкается в себе. В своих фантазиях. В своих грезах. И ему порой очень трудно выйти потом в реальный мир. Мы в своей практике допускаем грубейшую ошибку, когда учим ребят сочинять сказки, в которых есть какие бы то ни было намеки на чувственное содержание. Я категорически против таких сказок, как сказка про Улитку и Ландыш, которую мне довелось услышать из уст нашего уважаемого Валентина Антоновича.
   – Что же, по-вашему, следует делать? Вообще эмоционально не развивать детей? – спросил я.
   – Напротив, необходимо разумно организовать их душевную, эмоциональную, трудовую и эстетическую деятельность таким образом, чтобы личность не замыкалась лишь на деятельности, но и формировала свое отношение к другому.
   Опять было всем непонятно. И Шарову прежде всего.
   – Короче, что вы предлагаете? – спросил он.
   – Эротические стремления, – решительно сказал Дятел, – имеют право на жизнь. Они имеют право на удовлетворение. Наши культурные требования делают жизнь большинства детей невыносимой. Мы не должны возвышать себя до такой степени, чтобы не обращать на детские чувства никакого внимания. Пластичность сексуальных компонентов, отмечал в свое время Фрейд, выражается в их способности к сублимации. Но здесь таится и большая опасность – все эмоциональное развитие свести к сублимации. Подавить, таким образом, детскую сексуальность, добиться внешнего культурного и нравственного эффекта. Насколько мало мы можем рассчитывать при наших машинах перевести более чем одну часть теплоты в полезную механическую работу, так же мало должны мы стремиться к тому, чтобы всю массу сексуальной энергии перевести на другие, чуждые ей цели. Это не может удаться, и если слишком уж сильно мы станем подавлять сексуальное чувство, то придется считаться с неизбежностью становления убийц, погромщиков, хищников в человеческом обличье.
   – Я воспринял доклад Николая Варфоломеевича, – сказал Смола, – как выпад и против всей нашей системы, и против меня лично. Мы разработали методику интенсификации умственной и трудовой деятельности. Наши дети растут нравственными и развитыми людьми. Чего лезть еще куда-то? Зачем нам секс? Зачем нам нужны отбросы буржуазной культуры? Я предлагаю решительно осудить такого рода направление в развитии нашей школы.
   Я не мог не восхититься и здесь гениальностью Шарова.
   – Товарищи, – сказал он. – Не будем заниматься демагогией. Николай Варфоломеевич сделал научный доклад. Послушали, а теперь займемся практикой…
   А практика была запутанной и неожиданной. Никто в этом мире не знал, что сделалось с Машей Куропаткиной, когда ей о своих чувствах поведала Лена Сошкина. И даже сама Маша не могла понять, почему, как только стала рассказывать Лена о Никольникове, она в груди вдруг ощутила крохотный холодный камешек. И по мере того как раскрывались достоинства Вити, рос этот камешек, все больше и больше леденилось в душе. Как же так, думалось Маше, ведь любил Витька ее, Машу, по пятам ходил, страдал, клялся, а тут вдруг в одно мгновенье стал любить другую. Какая неслыханная подлость – бросить ее, Машу, невинную девочку, такую чистую, бросить навсегда лишь только потому, что она не пожелала отвечать на его знаки внимания.
   Маша слушала Лену, и сама грустнела и грустнела, и темное чувство льдом сковывало все нутро. А Ленка ничего не замечала, она взахлеб рассказывала о своем счастье. И потом каждый день, каждый вечер повторяла: «Витька опять посмотрел такими влюбленными глазами! Витька такой умный! Витька самый лучший, самый сильный!» И каждый день и каждый вечер щемило у Маши в душе. Она стала наблюдать за Витькой и Ленкой, и за тем, как светлели их лица, и за тем, как Ленка то и дело смотрит на Витьку и как он отвечает ей ласковым вниманием. И совсем разыгрались темные завистливые силы в душе у Маши, когда Николай Варфоломеевич отметил при всех Витькино рыцарское отношение к девочке. И раньше о Витьке говорили: талантлив, честен, способен, а теперь еще прибавка получилась: галантен, изыскан, учтив. Сказать, что Маша влюбилась в Витю, – нет, она по-прежнему страдала по Славке. Но сам факт, что Витька от нее отступился, ее злил, выводил из равновесия. Она страдала и оттого, что ее подруга была счастлива. Маша не могла понять, что с нею происходит. Она по-прежнему любила Лену. Лена была ее лучшей подругой. На нее она могла во всем положиться. И вместе с тем что-то внутри ею двигало: непременно разрушить Ленкино счастье, разъединить, сделать все, чтобы Витька отошел на второй, третий, а может быть, и десятый план. Незаметно для себя она стала тонко и неприметно разъединять влюбленных.
   – Ты знаешь, я не хотела говорить, но Витька назвал тебя дурой. Я ему сказала: «Как ты можешь оскорблять мою лучшую подругу?» – а он мне говорит: «Я же ее любя назвал дурочкой». А я ему: «Так не любят. Пойди немедленно и извинись…» А он мне отвечает нахально: «Ну и извиняйся, если тебе это надо».
   Ленка немедленно разыскала Витьку.
   – Ты назвал меня дурой?
   – Да я совсем не то имел в виду.
   – Значит, правда? – И Ленка в слезы, а Маша тут как тут. С советами, с пожеланиями, с уговорами:
   – Леночка, Ленусик, девочка моя. Они все такие! Давай никогда не будем давать себя в обиду.
   Лена плакала. И на душе у Маши становилось легче: осуществлялся замысел.
   И когда Ленка отходила в сторону, Маша не сводила глаз с Витьки. Она умела включать что-то такое в своих глазах, что действовало безотказно. И Витька смотрел растерянно:
   – Чего ты?
   – А ничего. Красивым стал.
   Витька подходил к Маше, трогал за руку. И тут Маша вскакивала.
   – Чего ты? – снова спрашивал Витька.
   – Не приставай!
   – Я пристаю? – удивлялся Витька.
   Маша уходила. И снова разговор с подругой:
   – А ты знаешь, твой Витька приставал ко мне сегодня, Я ему сказала: «Как тебе не стыдно?»
   – А он?
   – А он: «Я пристаю? Да нужны вы мне все!»
   И новые выяснения отношений:
   – Зачем к Машке приставал?
   – Я не приставал. Я только подошел и за руку взял.
   – Ну и иди к ней и бери ее за руку, только меня не трогай.
   Иной раз Маше стыдно становилось, когда она предавала подругу, рассказывая про нее какие-то явно неприятные вещи.
   – Витя, будь тактичным, ты же знаешь, что Лена туго соображает в математике. Зачем ты жилы из нее тянешь? – И это говорилось так невинно и так участливо, а за этим участием стоял только один смысл: «Ну чего ты от нее хочешь? Ты же знаешь, что она дура набитая. Это мы с тобой умные, а она человек другого уровня, другой подготовки».
   Были у Маши совсем коварные минуты, когда для того, чтобы достичь цели, она готова была сдружить Ленку со Славкой. Сколько раз поражалась она самой себе, когда, скажем, на кухне говорила:
   – Вы с Ленкой идите в подвал за картошкой, а я здесь подмету.
   И Маша радовалась, когда они задерживались там, в подвале, и ей жуть как приятно будет сообщить Витьке:
   – А Ленка со Славкой в подвале затемнились. Уже целых два часа их нет. Ты бы пошел крикнул их.
   И Витька шел. Топтался у подвала, гремел задвижками, кричал:
   – Эй вы, а ну кончайте затемняться!
   И хоть между Ленкой и Славкой ничего в подвале не было, а все равно они виноватыми выходили оттуда. И Витьке сначала было стыдно смотреть на Ленку. И он подходил к ней. Трогал ее за руку. А она вырывалась, потому что ее оскорбляло то, что Витька не доверял ей. Потому что знала, была уверена, что Витька ее трогает, чтобы проверить, как она к нему относится после этого подвального путешествия, где у нее со Славкой ровным счетом ничего не было.
   А Витька то, что Ленка вырывалась и Славка видел это, расценивал как прямое предательство и весь выходил из себя. Злился. Страдал. Мучился. Срывал зло на тех, кто был рядом. И на Ленке в том числе. И чтобы отомстить ей, подкатывался с ласковыми словами к Маше, а Маша вновь и вновь подливала масла в огонь, и пламень обжигал всех четверых.
   И поэтому, а может быть и по какой-то другой причине, только очень скоро между Славой и Витькой состоялось крупное выяснение отношений, которое закончилось не стычкой, не дракой (все это было в прошлом), а черт знает чем, потому что то, что произошло между ними, было совершенно непонятным. Было таким непостижимо непонятным, как если бы в один прекрасный день они проснулись волками или собаками. А произошло это так.
   – Пойдем на улицу, потолкуем, – сказал Слава.
   Шли они долго. Перепрыгивали лужи.
   – Ну, чего тебе? – спросил Никольников.
   – Не спеши. Скажу, – ответил Слава, снимая ученический ремень с тяжелой самодельной пряжкой.
   – Ты чего, драться хочешь?
   – А ты скажи, чего ты к Машке моей лезешь?
   – Она сама ко мне пристает.
   – Так вот тебе за это, – сказал Славка и замахнулся ремнем.
   Витька ждал удара и успел перехватить ремень. Перетягивание ремня не состоялось, поскольку оба приятеля одновременно подставили друг другу подножки и, так как на одной ноге долго не устоишь, то они, не решая ничего, разумеется, повалились физиономиями в грязь.
   В грязи наступило небольшое охлаждение. Испытывая колоссальное затруднение, Слава применил мокрыми руками прием джиу-джитсу, а Витька ответил ему двумя приемами самбо, и оба подростка завизжали истошными голосами, точно в них заговорили все хищники разом, и от крика стало еще темнее в парке, и их крик, пожалуй, был услышан в интернатском дворе, так как Эльба насторожилась и стала суетливо лаять. Драться было чрезвычайно трудно, так как на каждый прием противника приходилось два защитных приема, поэтому настоящего боя не получалось до тех пор, пока оба не поняли, что лучше всего в создавшейся ситуации обходиться вообще без приемов, потому что каждый неприем и был новый прием, на который не было соответствующей защиты. Поэтому совершенно произвольно Витька потянул Славку за правое ухо, отчего оно треснуло, как показалось Славке, по шву; почему-то именно эта мысль пришла в голову, конечно же пришла с некоторым удивлением: «Какое же это ухо со швом?!» Но треснуло именно по шву, треснуло и вроде бы как выпало из Витькиных рук. Славка, разозлившись, ответил ему аналогичным приемом и разорвал своему приятелю нижнюю губу, которая, как это ни странно, тоже распоролась, будто сделана была из обыкновенного холста или парусины.