Каменюка на глазах у всех творил свою педагогику, его хитрая душа ликовала, потому как его хозяйственные дела продвигались с несказанной быстротой. За Каменюкой ходили стаями дети. Цеплялись за руки, забегали вперед, всматриваясь в лукавые глаза завхоза, клянчили работу, ну хоть какую-нибудь, ну еще немножечко. Двое архаровцев чинили сбрую, еще одна пара выковыривала замазку из окон, третья пара готовилась к покраске окон, человек двадцать двор подметало, шесть человек стучали молотками по крыше вместе с Довгополым, которого Каменюка назначил инструктором, еще десять человек отправились в заповедник за саженцами деревьев. Каменюка теперь был занят не своей работой, а выискиванием работы для детей.
   Наблюдая за Каменюкой, бедный Злыдень ну впрямь измаялся: не в силах был понять электрик, как это вся детвора стала гоняться за Каменюкой, задания у него выпрашивать. Поманил было Гришка пару ребят к себе, предложил поработать на конюшне, но детишки с такой оскорбительностью глянули на Злыдня, что горько и еще непонятней стало в душе и мозгах Тришкиных.
   – Послухай, Петро,- обратился Злыдень к Каменюке.- Що ты робишь, шо диты усе выполняють у тэбэ, а от мэнэ би-гуть як скажени?
   – Обхождение надо иметь,- важничал Каменюка.- Во-первых, виду у тэбэ ниякого немае: ходишь у фуфайки литом, аж страшно дывиться. А во-вторых, тыркаешь на дитвору, а дэсь-колысь и батогом стигаешь.
   – Так то колы було, два роки тому назад, а зараз я лучше, чим до своих диток, до них, а БОНЫ бигають все одно.
   – Подход надо иметь, як и до всякого живого, по-доброму надо, чи конфету дай пацану, а чи ще якусь игрушку, щоб диты-на до тебе сама липла.
   Так и поступил Злыдень. Конфет принес, игрушки кое-какие достал. Стал предлагать детям, и так уж ласково завлекал Злыдень, и про болезни свои рассказал, чтобы жалость вызвать, а все равно дети, как только увидели Каменюку, так все рванулись как сумасшедшие к завхозу, оставив бедного Гришку в непонятном одиночестве. Но в тот день удалось Злыдню все же что-то подслушать у Каменюки, и попробовал он применить волшебное Каменюкино слово. Тренировался Злыдень долго, боясь перепутать подслушанный Каменюкин текст, и когда понял, что все воспроизводит его глотка в точности, приступил к делу.
   – А ну, слухай сюды,- обратился он к шестиклашкам.- От ту солому бачите, так ее надо занести ближе к скирде. Дам десять очков.
   – Вы не имеете права.
   – Як цэ я не имею права?
   – А потому что вы не член жюри.
   Злыдень в этот же день пришел в Совет игры и стал проситься, чтобы его избрали членом жюри. Когда вопрос о введении Злыдня в жюри игры уже почти решился, прибежали двое первоклассников:
   – Там хлопци дерутся,- сказали они.
   А случилось вот что. Стал накрапывать дождь, и Каменюка, чтобы ускорить перетаскивание досок под навес, еще десяток ребят направил в помощь группе Реброва, пообещав им сто очков.
   – Мы сами управимся,- сказал Ребров однокашникам.
   – И мы хотим,- настаивали пришельцы.
 
   Вот тогда-то и случилась драка. Выявилась и метода Каме-нкжи, которая была тут же подвергнута суровому осуждению.
   – Я же не лично для себя использовал игру. Я же для дела. Для общества старался,- оправдывался завхоз.
   Эти аргументы только частично спасли Каменюку. Все же по настоянию большинства он был выведен из жюри, а система баллов была заменена системой вымпелов: пятьдесят тематических вымпелов было приготовлено. Среди них самыми ценными были такие: «Доброе дело», «Труд- высшая радость», «Поэзия», «Знание – сила», «Техническое творчество», «Смекалка, сноровка, смелость» и другие.
   Председателем жюри был назначен Витя Школьников.
   Загадкой для всех оставалось содержание шифра «Икс-Игрек-Зет». А я держался, не раскрывал секрета. Говорил:
   – Это самые великие ценности на земле. Придет время, и каждый из вас поймет это. Уже сейчас многие начинают постигать мир этих ценностей, которые проглядывают всюду: и в сборниках стихов, представленных двадцатью группами нашего общества, и в тракторе, собранном силами отряда Славы Деревянко, и в наших садах, где зреют яблоки, груши и виноград, и в удивительных успехах, которые обозначились в нашей учебе.
   Пока я нагнетал загадочность и медленно шел к раскрытию тайн вместе с детьми, Шаров гнул другую линию, и она, по-прежнему я так считал, была не менее важной, чем мои ценности, которые я пока не раскрывал до конца. Шаров создавал основу этих ценностей – изобилие. Реально ощутимое изобилие. Это изобилие кудахтало и крякало, пищало и хрюкало! Возвышалось в лесах. Тарахтело и гудело машинами. Скрипело телегами, ломилось полнотой амбаров, погребов и сараев. При-родность Шарова обрела себя. Он даже кабинет свой уступил под сто крохотных утят, которые спали в тепле, здесь же, в кабинете, выполняли свою нужду, нежились на соломке и с нетерпением ждали кормильцев – отряд Коли Почечкина под названием «Синяя птица».
   В библиотеке тоже временно был устроен птичник: здесь были гусята, которых хоть и отгородили от стеллажей с книгами, но которые никак не могли оставаться безразличными к книжным полкам, то и дело прорывались к многотомьям. Конюшня была перестроена, и Майка с Васькой наслаждались теплым, хорошим кормом и душевными разговорами Злыдня с ребятами.
   Петровна по совместительству теперь работала в свинарне; забот у нее поубавилось: были сооружены настоящие туалеты, не облицованные, правда, кафелем, но с настоящими унитазами – дернешь за цепочку – ж-жить – и сколько нужно воды выльется: и нет дурного запаха, и нет хлопот, в памяти только остались. Смола построил с ребятами новый стадион, где были настоящие ворота с белой сеткой, розовато-фиолетовые гаревые дорожки и необходимый инвентарь.
   Но самой большой гордостью нашей был, конечно, настоящий фехтовальный зал. Здесь велись бои наступательные, оборонительные, маневренные, позиционные, выжидательные и скоротечные. У каждого ребенка отрабатывалась своя фехтовальная доктрина, своя манера ведения боя и даже свои неуловимые интонации в отдельных фрагментах фехтовального салюта, когда в изяществе клинок вертикально вверх бежал, а гарда оказывалась на уровне подбородка, и легкие звенящие батманы, глухие уколы, регистрируемые электрофиксатором, и защиты, и контрзащиты, и опережающие ремизы и финты, и комбинированные системы действий,- нет, не опишешь всего, это все надо было увидеть – в красках, звуках, в стремительной щедрости засечь в душе своей.
   К этому времени Дятел уже разработал теорию «Соотношения левой и правой двигательных систем как основы оптимизации познавательных способностей школьников». Теория была высоко оценена в институтах левого и правого полушария, поскольку оба научно-исследовательских института подготовили совместно комплексную программу, гарантирующую значительное улучшение школьного дела. Всю практическую часть в соответствии с теорией Дятла вел Смола.
   Я всячески сопротивлялся новым опытам, которые пытался провести Смола, суть которых состояла в использовании электрошока на одну из сторон с целью выяснения реакции и соответствующих изменений в человеческой целостности. Смола упорно доказывал вместе с разными учеными, что при поражении электрошоком левого полушария правая сторона становится более агрессивной, чего не наблюдается у левой стороны, и прочее… Я в эти завихрения не верил, а вот опыт с переводом левши на правшу и наоборот меня заинтересовал определенно, поскольку никаких травмирующих действий типа электрошока не допускалось.
   К тому же Дятел добился того, чтобы в школу завезли для различных замеров новейшее заграничное оборудование, что также свидетельствовало о нашем достигнутом изобилии. Об изобилии особо. Оно всем не давало покоя. Школа была оснащена как солидный исследовательский центр. Шпыкало, новый завуч, все классы приспособил под кабинеты: здесь были пульты, новейшие технические средства, киноаппараты, десятки кнопок прибавлялось ежемесячно: все переводилось на современные рельсы. Двести гектаров земли да плюс мастерские, фермы и огороды давали такой доход, что у нас появился миллионный спецсчет, и игры пошли другие – хоть в походы иди на Кавказ, а хоть на Урал, а хоть новые приобретения делай или одежду для архаровцев шей из самой красивой материи. Изобилие стало беспокоить окружающих, но пока,эти беспокойства были слабые, едва-едва наметившиеся, до погрома было еще далеко, и настоящая предпринимательская жизнь бурлила на окраине Нового Света, жизнь, которую мы не знали до конца, но ощущали ее биение, поскольку это биение воплощалось в реальных продуктах, самых разных и необычных. Предпринимательство самыми неожиданными способами ввинчивалось и вывинчивалось из Нового Света.
   Вдруг где-нибудь у конюшни появлялась странная физиономия, ныряла эта физиономия в подвал с Каменюкой или с Шаровым, выходила оттуда покачиваясь, шла в сараи и на фермы, и оттуда выносились возмущенные фамильярностью людей свиньи, утки, телята и куры. Вслед за физиономией вдогонку прямо снаряжалась оказия, которая тут же возвращалась, счастливая и деловая, возвращалась на машинах, загруженных проводом, станками, шифером, лесом, опалубками, досками, не каким-нибудь, так себе, горбылем или вагонкой, а настоящей доской, «тридцаткой» или «сороковкой», поверх которой торчали головки фрезерных станков, пилы, моторы, чугунные чаны огромной величины…
   Шаров, рассматривая привезенное, спрашивал вдруг:
   – А эти чаны для чего привезли?
   – Та валялись на стройци,- отвечал Злыдень.-Спрашиваю: «А это чье?» «А ничье»,- говорят, мы и погрузили, може, коням замешивать будемо, а може, свиньям варить…
   – Ох и попадешься ты, Злыдень,- поощряюще басил Шаров, но чаны сгружали: сгодятся в хозяйстве.
   Не было ничего такого, чего не смог бы достать Шаров. А я пользовался этим и постоянно обращался к чародейству Шарова.
   – Двадцать пишущих машинок? – говорил Шаров.- А не богато?
   – Пусть ребята осваивают технику. Сборники своих стихов на машинках будут отстукивать.
   Снова появлялась уже другая физиономия, на «бобике» появлялась, который до отказа забивался ящиками с помидорами, синенькими, яйцами, арбузами, и через неделю нам отгружались почти новые пишущие машинки – и не десять штук, а все двадцать, и все бесплатно, так сказать, дарственно, на шефских началах.
   Иногда совершались крупные сделки, вполне официальные, достойные, скрепленные печатями и необходимыми бумагами. Здесь разговор шел при свидетелях. Приглашались бухгалтер и Каменюка, все усаживались за стол, приносилась минеральная вода, стучала пишущая машинка. Шаров в такие минуты был деловым и важным.
   – Нет, так дело не пойдет,- настаивал он.- Смотрите, что получается: мы вам тысячу держаков для лопаток делаем, каких нигде вы никогда не достанете, пять тысяч навесных петель – их вы тоже с огнем не найдете, а вы нам всего один трактор, не нужный никому! Товарищи, это же грабеж среди бела дня! Один несчастный трактор.
   – Трактор, положим, очень нужный,- спорило представительное лицо.- Мы в порядке шефства готовы передать вам.
   – Так передайте по-человечески! – заводился Шаров.
   – Что значит – по-человечески?
   – Ну, и эту чертову развалину, сеялку, в придачу. Она же никому не нужна.
   – Нет, сеялку не можем, нагорит за это.
   – Вот чего не будет, того не будет. Детям подарить несчастную сеялку – вам каждый спасибо скажет.
   – Нельзя,- сопротивлялось представительное лицо.
   – Ну тогда веялку отдайте и две бороны, если, конечно, можно,- с достоинством предлагал Шаров.- Кстати, гвоздями у вас нельзя разжиться?
   – Гвоздей дадим.
   – И олифы немного, а то нам красить нечем.
   – Олифы и у нас мало.
   – Одну бочку,- не унимался Шаров.- А мы вам отпустим по божеским ценам люцерну.
   У Шарова было самое нежное расположение к такого рода сделкам. Предпринимательство было его страстью. Он играл надежно, с упреждением. В дни удачных сделок он был особенно добр и щедр. В такие минуты и я подкатывался к нему.
   – Ну, что у тебя? – спрашивал он.
   – Хорошо бы этюдники достать, красочек и картону.
   – Список есть?
   Я знал эту Шарову особенность, спрашивать списочек, и тут же подавал ему список. Шаров разглядывал бумагу, нажимал кнопку, он теперь уже не орал в окно: «А ну, гукнить Гришку!» – он теперь кнопочку нажимал, которая соединяла его с любым работником. Прибегал Злыдень в новой казенной униформе.
   – Ось поедешь в город и привезешь!
   – Уже двадцать раз спрашивали, а николы там такого товара не было,- отвечал Злыдень, по совместительству исполняющий еще должность экспедитора.
   – Наберите мне город,- это Шаров секретарю говорит.- Что же это у нас получается, Демьян Сааказович? Мы к вам – так со всей душой, а вы нам кукиш с маслом?
   – В чем дело? – спрашивают на другом конце провода.
   – Пустяки. Краски художественные и всякая мелочь.
   – Не получали, Константин Захарович.
   – Так получите, а мы вам то, что я обещал, завезем. А лучше, как только красочки и этюдники будут, так и завезем.
   – Лады,- отвечал Демьян Сааказович.- Приезжайте. Шаров довольный глядел на меня: – Еще чего?
   – В поход собрались. Машину бы.
   – Ох, и много ты хочешь сразу. Так не бывает, чтобы все одним махом. Надо и бюрократизм соблюсти.
   – Так как насчет машины?
   – Ладно, скажи Каменюке, чтобы в путь снаряжал «ЗИСа».
   Детям от разворота предпринимательства Шарова одна польза была. Я никогда, да и сейчас, до конца не могу понять двигательных, точнее, побудительных источников огромной энергии Шарова. Конечно, я догадывался о каких-то основных пружинах его деятельности, но это были лишь мои домыслы. На первом месте, мне так казалось, мотивом двигательной энергии Шарова был мотив психологический, а точнее психогенетический, если можно так сказать. В генной структуре Шарова слышался не просто топот скачущих табунов, в этом гуле отплясывал свою изначальную историю весь мир цыганства, какой только есть на этой земле. Основание личности было, таким образом, бродячим и вольным, способным к перенесению самых разных тягот. Предки Шарова действительно неоднократно избивались батогами на плацу: то коней чужих уводить им доводилось, то обмен учинить с жутким надувательством, а потом сбежать и не показываться в тех краях, где совершилась коварная сделка. А главное, жар поисков не покидал Шаровых, и этот жар привел к необходимости видоизменить бродяжничество, придать ему сугубо небродячий и даже деловой смысл. С учетом, разумеется, новых коллективистских тенденций. В этом искательно-вдохновенном жаре и сформировалась душа юного Шарова. Надо сказать, это формирование не обходилось без истинно душевных и нередко мучительных физических страданий. Так, в одной из предпринимательских операций у него была сломана рука и перебита ключица – дверь с чужих петель он снимал в темноте жуткой, так уж понравилась дверца дубовая, обшитая войлоком, что в соседском флигеле была, без дела, можно сказать, болталась, и снял ведь дверь, тихо и чисто снял, и ушел бы юный подвижник спокойненько, так нет же – дернул черт еще и рамы двойные выставить, приглянулись ему аккуратные двойные рамы с толстым стеклом,- а одна из них возьми и уронись вовнутрь, вот тогда-то все и началось: выскочил здоровенный детина из дома, и уж что ему под руки попалось, только очень крепкое что-то попалось, и он этой крепкостью и приглушил Шарова, да, испугавшись, за ноги его оттянул на край села, полуживого оставил на холодной земле – так юный Шаров оказался в лазарете. А оттуда вышел несколько измененным, не в генной структуре, разумеется, эта штука у него была неизменной, а в чисто соматической, в органике, можно сказать. Кости срослись несколько неудачно (ломать заново не дался Шаров, хватит и одного раза! На всю жизнь искры застыли перед физиономией, так нимбом и вертятся перед обличьем), а неудачность как раз и состояла в том, что руки как бы двумя дугами стали выпирать, впрочем, очень удобно, как потом Шаров оценил: без напряжения чего хочешь суй под мышки – хоть мешок, а хоть рулон толя, а хоть мелочь всякую: валенки, сапоги, шапки, платки оренбургские для жены и цветастые для родичей, всякую снедь можно, если упаковка ничего. Были, конечно, от полученного увечья и некоторые минусы (в армию не взяли, в некоторые учебные заведения Шаров не прошел), впрочем, он эти минусы вскоре обратил в достоинства: избрал поприще, можно сказать, праведное, почти проповедническое. После учительского двухгодичного института попросился Шаров в крохотную заброшенную школку на должность директора, где и стал развертывать свой природный дар. Ботаникой увлекся Шаров. Станцию юных натуралистов организовал при школе. Чего только не было на этой станции: куры, гуси, голуби, нутрии, кролики. На опытном участке росли пшеница, ячмень, кукуруза, зеленый горошек, помидоры, огурцы, фасоль, разводились клубника, малина, крыжовник – какое же это было богатство в столь трудное время, сразу после войны! Но не станция юных натуралистов открыла ему двери в широкую известность, а несколько отменных бредней, которые научились плести в шаровской школе. Сам Шаров сроду не рыбачил: не к тому была приспособлена хозяйская его душа, чтобы сидеть дурнем на берегу реки и глядеть судорожно на поплавок. К другим важным делам рвалась его душа. Здесь, на берегу, куда так любило приезжать замурыженное начальство, многое удавалось решить Шарову: и где чего достать, и где и как нужную бумагу подписать, и к какому лицу рекомендацию получить.
   Так генетическое цыганство Шарова постепенно социализировалось, и снова, подчеркнем, от этого никак не страдало дело, напротив, в той крохотной школе, где директорствовал Шаров, где училось всего-то восемь – двенадцать учеников, но школу специально не закрывали, так как она стояла на самом берегу речушки, а под навесом хранились бредни и великолепные удилища,- так вот, в этой школке были заведены первыми в области горячие, почти бесплатные завтраки и вторая обувь была сшита собственноручно детьми в кружке «Умелые руки».
   В области уже знали, что если надо было кого послать в самую разваленную школу, где ни воды, ни магазина не было, где все в грязи утопало, где крышу ветром постоянно сдувало, а рамы были заделаны наполовину фанерой, то посылали Шарова – и через три-четыре месяца душевно-деловой жар Шарова распалялся с такой силой, что в этом жару мгновенно испепелялось все вредное, что мешало делу народного образования. В новую школу приезжали разные лица, разводились костры на берегу реки, шел самый что ни на есть сердечный разговор, после чего следовала шефская помощь и школка быстро преображалась, а сам Шаров резко подлетал вверх в своем общественном положении – выбирался в депутаты или еще в какую-нибудь районную комиссию.
 
   Конечно, Шаров повсюду значился абсолютно честным человеком и никогда не присваивал государственное добро, заприходованное в бумагах, полученное по разнарядке или выданное еще по какой-нибудь важной ведомости. А вот незаприходованное – это случалось, поскольку не пропадать же добру, если оно нигде не числилось. И в этом была гениальность Шарова – именно в том, чтобы создавать обилие вещей, которые нигде не числились, не значились, а так, приходили черт знает откуда и в таком изобилии, что от этого незаприходованного добра деваться некуда было. И вот тут-то и надо назвать истинный мотив энергии Шарова – мотив взаимообмена, который диктовал необходимость обращать разные вещи в новую незаприходованность. При этом Шаров всякий раз спрашивал;-
   – А эта вещь нигде не числится? А то, знаете, чтобы к ответственности не привлекли.
   Хозяйское око Шарова с особенной пристальностью всматривалось в незаприходованное добро, чтобы всячески законность соблюсти, чтобы бесчестия не допустить. Кстати, честность Шарова соединялась с абсолютной надежностью. Однажды после очередного вояжа на базу я привез лишний ящик кроликовых шапок – сто штук незаприходованных головных уборов оказалось в машине. Шаров тут же позвонил на базу:
   – Демьян Сааказович, с вас магарыч.
   – Что такое?
   – Передали нам лишних сто шапок. Завтра возвратим.
   Шаров считал себя высоконравственным человеком. Его мораль была на страже государственных интересов. Он был тверд в соблюдении законности: пропала ложка – плати, разбит графин – плати, поломались часы – плати. Я завез оборудования на два миллиона рублей, утеряны были при этом детский фартук 32-го размера и один тапочек 36-го размера!
   – Это серьезная недостача! – сказал Шаров на совещании.- Немедленно высчитать из зарплаты! – И мне по-дружески, когда я уплатил: – Так надо, а квитанцию сохрани, это ответственный документ.
   И я хранил квитанцию, потому что законность была на первом месте у Шарова, который и сам иной раз поражался тому, сколько незаприходованных вещей скапливалось в хозяйстве. В особом складе были свалены самые разные материальные ценности. Среди множества ящиков, бутылей, бочек, свертков, в которых покоились гвозди, клинья, молотки, сверла, краски, смазочные и моющие средства, кожзаменители, особняком выделялись вещи совершенно непонятные, впечатляющие: в углу стояло два рулона колючей проволоки, прижатые вагонным тормозом Матросова, тут же стояло двадцать рессор автомобиля марки «студебекер», два тюка хлопка, три мешка конского волоса, связка фанерита, ящик каких-то увеличительных стекол и прочее. Но самой большой незаприходованной примечательностью был электронный микроскоп стоимостью где-то около миллиона рублей.
   – А на шо оця чертивня нужна нам? – иной раз спрашивал Каменюка.
   – Сгодится,- отвечал Шаров.
   И в процессе обмена эти редкостные вещи выполняли свою, хотя и подсобную, но очень важную роль.
   – Так вот,- говорил Шаров,- вы нам кнура даете, а мы вам два рулона колючей проволоки и бочку нитроглицерина.
   – Зачем нам колючая проволока? – удивлялся представитель колхозного строительства.
   – Как же в хозяйстве можно обойтись без колючей проволоки?
   Представительное лицо задумывалось.
   – Сколько стоит эта проволока по прейскуранту?
   – Да что мы считаться будем! Даром отдаю.
   – То есть как – даром? А кнур?
   – За кнура мы заплатим по себестоимости, а колючую проволоку просто так отдадим. Она у нас без дела ржавеет.
   Представительное лицо сдобривалось, и как только это случалось, следовала, как бы между прочим, новая просьба:
   – Там у вас я видел новые скаты на складе, пару штучек не подбросите?
   – Скаты нельзя.
   – Мы вам за них отдадим новенький тормоз Матросова.
   – А он нам ни к чему.
   – Ну, два тюка хлопка и электронный микроскоп в придачу.
   – Электронный микроскоп? – поражался представитель.
   – У вас же есть лаборатория? – настаивал Шаров.- Отдам, почти новый. Бесплатно отдам.
   – А сколько он стоит?
   – Называть сумму страшно.
   – И все же?
   – Около миллиона. Там одних запчастей тысяч на сто.
   – А ну, глянем.
   И оба хозяйственника отправлялись на склад. Усаживались прямо на мешки с шерстью, хлопком и конским волосом. За трапезой окончательно договаривались, и через несколько часов в школу будущего везли кнура и скаты.
   А через два часа Шаров уже звонил по телефону:
   – Петя, я достал тебе новенькие скаты. Приезжай и не забудь прихватить с собой шесть ящиков метлахской плитки и семьдесят штук шифера.
   И снова в Новый Свет мчались машины, прибавляя количество незаприходованностей, отчего, надо сказать, справедливость не страдала. На службе законности стояла бухгалтерия, которая проводила бесконечные инвентаризации, от которых балдели окружающие, потому что считать и пересчитывать, ставить номера новой незаприходованной краской и новыми незаприходованными кисточками было утомительно. Зато счета и накладные, бумаги и инвентарные книги – все было в ажуре, всякая лишняя вещь возводилась тут же в ранг незаприходованной, а всякая пришедшая в негодность списывалась и под наблюдением специальных комиссий сжигалась.
   И не доведи господь, чтобы кто-нибудь без спросу присвоил или стянул чего-нибудь у Шарова! Правда, другой раз, увлекшись выгодными сделками, Шаров в такие тупики попадал, что просто не знал, как из них выпутаться. Однажды три машины с лесом ему за так, в счет взаимных обменов досталось. Ну куда их? Куда эти три машины незаприходованного леса? В школу? За штаны возьмут, если ОБХСС или КРУ приедет! Не снова же в лес, в Сибирь отсылать! Приходилось в таких случаях рисковать: завозить не к себе, а к брату Жорке, или к Зинке, сестре, или к другой сестре, Клавке, или к свояченице, а родственников у Шарова было тьма: двенадцать братьев и сестер родных, да около сорока двоюродных, а троюродным счета не было – и всем дай! И все знают, что у Шарова всегда полно всего лишнего – вот и приходилось раздавать! Родственные, чувства Шарова – один из главных мотивов его стихийной и организованной энергии. О них в другом месте я отдельно скажу. А теперь лишь замечу, что именно из родственных чувств: произрастала специфическая шаровская любовь к детям. Эта; любовь была соткана из нежных привязанностей к близким и к; животным. Поверьте – это особо надежные люди, которые одновременно любят родственников и животных! Эти две чело-, веческие добродетели, слитые в одну, создают новую духовность, которая, правда, хоть и норовит замкнуться в голой при-родности, но все же чиста в этом замыкательстве, чиста до святости.
   Больше всего Шаров заботился о естественном росте детей, поэтому он прежде всего интересовался тем, как дети оправляются – нет ли поноса или расстройств, следил с истинным наслаждением за тем, как едят дети в столовке, и неизменно задавал один и тот же вопрос: