Несколько дней подряд — и все из-за каких-то паршивых костлявых голубей. Ньятенери, Лал. Лукасса по-прежнему каждое утро уезжают, вечером возвращаются и совершенно не думают о том, что кому-то приходится целыми днями скрываться в полях — по такой-то жарище! — а ночами дрожать от холода в полом бревне. Человечий облик теперь не примешь, пока тут этот мальчишка Тикат. На Северных пустошах и то лучше, честное слово! В монастыре — и то лучше, только там кормят плохо.
   Вот и это утро. Облачно, легкий туман, холодный серый пот. Я бегу в сторону гор легкой рысцой, высматриваю птиц, кроликов. Может быть, удастся поймать кумбия — это такой большой, жирный зверь вроде крота, почти с меня ростом. Но никаких кумбиев нет, ничего вкусного, вообще ничего, кроме запаха надвигающейся грозы и одной-единственной глупой ящерицы, которая падает на спину, едва завидев меня. Плохо есть ящериц: глаза слезятся, зубы выпадают. Съедаю половину.
   Мех трещит. С востока идет грозовая туча, зеленовато-черная, вся исхлестанная молниями. В маленьких медлительных ручейках беспокойно квакают лягушки. Может быть, и для меня найдется вкусная, славная лягушка? Может, даже две лягушки? Я мягко подкрадываюсь к ручейку — только взглянуть… Воет собака.
   Эту собаку я не знаю. Гавкает снова, уже ближе — большая, бежит быстро. И все равно я ее не чую, усы не чувствуют запаха, сердце не трепещет, говоря: «Собака, собака!» Еще утро, но сделалось слишком пасмурно, чтобы разглядеть что-то дальше деревьев, камней, прутьев почти завалившейся изгороди. Но я слышу, как она сопит.
   Ну что ж, наверх и в сторону, сквозь заросли ежевики, клещевины, терновника — собака сюда не полезет. Но эта ломится сквозь кусты. Трещат и ломаются ветки, собака скулит, напоровшись на шип, громко лает на бедного маленького лиса, который не сделал ей ничего плохого. Собака мчится, мчится за мной, а следом за ней мчится гроза и лает на нее. Но я уже в распаханных полях, перемахиваю через тележные колеи, виляю туда-сюда по террасам, засаженным виноградниками, — ого-го, я лечу быстрее любой своей добычи, быстрее птицы. Никто не умеет бегать так, как я!
   Снова гром, ближе, чем собака, но еще не слишком громкий. Несмотря на раскаты грома и вой бури, я все еще слышу сопение собаки, словно ветер в глухом затерянном ущелье. А тут еще и дождь. Гром — это все пустяки, но дождь хлещет меня, заставляет путаться в стерне, вязнуть в глине. И все это время — ее серое дыхание, тяжелее и холоднее дождя, у меня в ушах, где-то внутри меня… Я в мгновение ока вскакиваю на ноги — мне не страшно, я ничего не боюсь! — и бросаюсь в чащу леса справа от меня. Я не оглядываюсь — к чему? Кролики на меня не оглядываются. За лесом — сад, а за садом — трактир, где славный улыбчивый дедуля сможет укрыться от бури под юбками Маринеши. Вот попробуй-ка поймать меня там, злая собака, не имеющая запаха, вот там попробуй поймать!
   Тут что-то не то. Ничего не выходит. Я ныряю между деревьями, вдалеке мелькает сад, но к трактиру я подобраться не могу. Как же так? Я же вижу его, даже сквозь ветер, дождь и туман: вижу трубы, двор, баню, конюшню — даже мое славное дерево, ветви которого колотятся в окно женщин. Я бегу, бегу, бегу — я бы уже три раза мог добежать туда, но добежать до трактира так же невозможно, как до луны. Собака лает слева. Я сворачиваю в сторону города, пробегаю немного, закладываю петлю, возвращаюсь по своим следам. Но каждый раз, как я пытаюсь сделать это, трактир оказывается все дальше, собака все ближе, мой мех все мокрее, хвост путается в лапах, мешает бежать… Никто не бегает лучше меня, но ведь никто не может бежать вечно!
   Кролики не оглядываются. А люди оглядываются. Останавливаюсь под большим деревом, оборачиваюсь и наконец принимаю человечий облик. Какая собака будет преследовать человечий облик, как бедного лиса? Эта — будет. Из тумана и дождя появляется пес: зияющая пасть, влажные зубы блестят, дурацкие уши болтаются, она мчится сквозь бурю, точно четверолапый огонь. Да-да, вот и говорите, что человек — царь природы! Два прыжка. Здравствуйте, мои родные четыре лапы! Бегу туда, куда гонит собака, — прямиком в город. Ей меня не поймать, но и мне не уйти.
   Буря проносится мимо нас, в сторону того страшного края, где живут милдаси. Туман редеет, гром грохочет над городскими кровлями, последняя молния тает в сиянии полуденного солнца. Я вспоминаю каменный водосток — узенький-преузенький, который ведет к рыночной площади. Этой мерзкой собаке в него нипочем не протиснуться! Пусть тогда ищет меня хоть до завтра. Быстрее, быстрее, чтобы она меня не обогнала! Ах, какой я замечательный, как быстро я бегу!
   Но водосток превратился в настоящую реку, вода течет вровень с краями… В воде чернеют дохлые твари — крысы, птицы. Если я туда прыгну, тоже буду дохлый… Но раздумывать и решать некогда — времени хватает только на великолепный прыжок — ах, какой я ловкий, прямо рыба, а не лис, как изящно я проплываю в воздухе! Ныряю вниз. Еще одно гавканье — и неуклюжие лапы собаки топочут по моим следам. Остается рынок — найти какую-нибудь корзину, кучу капустных кочанов, перевернутую тачку — любое место, где может укрыться бедный маленький лис, промокший хвост которого волочится за ним по земле.
   Рынок пуст. Все еще прячутся от бури. Тачки укрыты грязной мешковиной, навесы провисли от набравшейся воды. Смотрю налево, направо. Фруктовый лоток. Десять прыжков — и я попадаю в корзину, до половины набитую склизкими зелеными плодами. Я уже почти выбрался из корзины — но тут меня хватают за шкирку. Крепко, очень больно. Никто меня так не хватает, даже Ньятенери. Я извиваюсь, щелкаю зубами — понапрасну. Вторая рука хватает за задние лапы, и меня поднимают вверх, растянув, точно тушку кролика. Но зубы-то у меня живые, и на этот раз они вцепляются в мокрый рукав и костлявое запястье. Славные, крепкие зубы! Голос без слов произносит мое имя — и я застываю, мои крепкие зубы не успевают сомкнуться, не порвав ни единой нитки. Я знаю, я знаю этот голос…
   Руки разворачивают меня, одна разжимается. Я вишу в воздухе перед его лицом и не шевелюсь. Ньятенери не узнала бы его. И Лал не узнала бы. Он седой, весь седой, насквозь: кости, кровь, сердце — все седое. Седой как дождь, и тонкий, как дождь, и одежда на нем такая рваная и мокрая, что кажется, будто и одет он тоже в дождь. Они бы его ни за что не узнали. И все же он — тот же самый, еще не все в нем поседело. И потому я жду, когда он скажет мне, что можно двигаться.
   Он долго молчит, потом снова произносит мое имя, на этот раз человеческим голосом. Ньятенери знает мое имя, но никогда не произносит его, никогда! Он говорит:
   — Ты доставил мне немало хлопот. Как всегда.
   Собака… Нет никакой собаки. Не слышно топота лап, не слышно холодного неживого дыхания… Я говорю очень тихо:
   — Собака без запаха… Это ты.
   Он смеется — пытается засмеяться этим своим смехом, но смех сочится сквозь зубы, точно кровь:
   — Нет-нет-нет! Ты всегда был льстецом. Буря — это да. Я еще могу устроить небольшую бурю. Но менять облик больше не получается. Нет, собака была всего лишь частью бури, простой иллюзией, как и призрак трактира. И все это пришлось устроить только затем, чтобы привести тебя сюда. Ужасно хлопотно, как я уже сказал. Пока я занимался тем, что старел, ты успел сделаться сильным и ловким.
   Давным-давно, в те времена, которых Ньятенери не помнит, ему не нужно было ни рук, чтобы удержать меня, ни призраков, чтобы заставить меня повиноваться ему.
   — Сам ты льстец, — говорю я. — Что тебе от меня надо?
   Он мягко опускает меня на землю. Я ощущаю легкую дрожь. Он озирается. На рынке по-прежнему никого. Он садится на корточки передо мной.
   — Лал, — говорит он. — Ньятенери. Всего в нескольких милях отсюда, но я слишком болен, слишком устал, чтобы добраться туда. Помоги мне. Отведи меня к ним.
   Это не приказ, всего лишь просьба, всего лишь услуга старому — другу? Соратнику? Спутнику? У меня нет ни друзей, ни соратников, ни спутников.
   — А с чего это ты обратился ко мне? Ты маг. Ты можешь устроить волшебную бурю и создать волшебную собаку, которая пригонит к тебе бедного лиса. Вызови себе теперь другую, чтобы она отнесла тебя куда тебе надо. Вызови шекната.
   От тряпок уже идет пар под горячими лучами солнца, но он по-прежнему обнимает себя за плечи, пытаясь согреться.
   — Я израсходовал последние силы на это представление. Ты это прекрасно понимаешь. Прими свой человеческий облик, малыш, хотя бы ненадолго. Мне нужна рука, плечо, на которое можно опереться Ничего более.
   — Иди пешком, — говорю я. — Или лети. Был бы я магом, я бы только и делал, что летал.
   Я сижу и ухмыляюсь ему в лицо. Давно мне не было так приятно — с того времени, как я поохотился на голубей.
   Через рынок пробегают двое мальчишек, ненадолго задерживаются, чтобы поплескаться в лужах. Он прячется за грудой ящиков, испускает тяжелый седой вздох. Пожалуй, он не сможет встать, если понадобится… Говорит:
   — Прошу тебя! Та тварь, что преследует меня, настоящая. Она уже близко. Просто отведи меня к Ньятенери, к моей Лал. Ты ведь знаешь, кто тебя просит.
   Чем дальше, тем лучше…
   — А кто я такой, чтобы встать на пути твоего врага? Бедный маленький лис, как зерно между жерновами, между двумя могучими волшебниками. Нет, сударь, это не для меня, спасибочки!
   Я отворачиваюсь. Лис греется на солнышке, выискивает себе местечко, где можно уютно свернуться клубочком и вылизать грязь из меха…
   Никогда, никогда не спускайте глаз с волшебников, пока они дышат! На этот раз то была не рука, а могучая хватка воли мага: хвать! — и моя бедная шея только что не трещит, р-раз! — и меня уже трясут в воздухе, хлоп! — и я шлепаюсь на землю рядом с ним и судорожно хватаю воздух. Он склоняется надо мной, и в голове у меня звучит безмолвный голос:
   — Только попробуй вякнуть, скотина несчастная! Ты ведь знаешь, кто тебя просит!
   Теперь вокруг звучат голоса, колеса гремят по мостовой, хлопают мокрые навесы — торговцы снова открывают лавки. Он склоняется еще ниже — не человек, а куча серых тряпок.
   — Ну, будь умницей, — говорит он. — Смени облик.
   А кто думает обо мне? Никто обо мне не думает. Вежливость, порядочность
   — это все они приберегают для других, для посторонних, а со мной можно обращаться как хочешь… Я отвечаю:
   — А говорил, твоя сила иссякла! Лжец. Просил об услуге, а потом едва не убил меня, когда я сказал «нет». Старый, загнанный, одинокий — ничего удивительного.
   Снова этот багровый призрак смеха. Шерсть у меня встает дыбом, уши прижимаются.
   — Ничего удивительного и в том, что ты по-прежнему лис, после стольких лет. Слишком ты хитер, слишком много ты знаешь и видишь. Ты никогда не задумывался над тем, почему тебе до сих пор приходится бегать лисом?
   Шаги. Тяжелые шаги. «Это мой лоток!» Топает, как толстый трактирщик.
   — Меняй облик, быстро!
   И вот уже из-за разломанных ящиков встает человечий облик, держа на руках седого бродягу. Точно так же, как он держал меня недавно, только я обращаюсь с ним бережнее. Приходится.
   Торговец охает, чешет в затылке. Хотел было заорать — но на что тут орать? Славный голубоглазый старичок помогает славному вонючему оборванцу… Он стоит и смешно охает. Человечий облик проносит свою беспомощную ношу мимо него. Человечий облик улыбается, кивает, как свой своему. Оборванец успевает ухватить горсть кураги из корзины.
   Он заставляет человечий облик тащить его на руках через всю рыночную площадь. Глаза закрыты, лицо спрятано в лохмотьях. Все сочувствуют, ахают, хвалят человечий облик, засыпают его вопросами.
   — Нет-нет, он оправится, ему нужно только немного терпения и заботы, как и всем нам. Нет-нет, благодарю вас, добрые дела не тяготят. Да-да, вы очень любезны, достойный господин, благодарю вас, спасибо большое, спасибо, спасибо.
   Кое-кто из достойных господ даже сует монетки — в руки, в карманы человечьему облику. Монетки мелкие.
   Мы выходим на дорогу, ведущую за город, и он говорит:
   — Наверно, я смогу идти сам. Хотя бы немного. Помоги мне встать на ноги.
   Он обвивает рукой шею человечьего облика, наваливается всем весом ему на плечо. Нет, нести его куда легче.
   — Тебе, наверно, интересно, что со мной стряслось. Как я мог докатиться до такого.
   Видит, что меня куда больше интересуют следы старка на влажной земле и лягушки в канавах. Вон та самая канава, там сидят две лягушки: одна зеленая, очень вкусная, другая красно-коричневая, мерзкая на вкус. Почему бы это? Он улыбается. Улыбка рваная, как его одежда.
   — Что ж, ты мудрый лис, этого у тебя не отнимешь. Я воспользовался тобой против твоей воли, я оскорбил тебя. Прости, если можешь.
   Прощать я не собираюсь. Я молчу и не разговариваю с ним на протяжении всех миль, что лежат между городом и трактиром. Впрочем, на полдороге он теряет сознание.

ТИКАТ

   Конечно, я его узнал. Эту его красную солдатскую куртку, эту его особенную походочку: два шага вперед, третий чуть в сторону, — не признать трудно. Ничего, что он был далеко и лицо его было полускрыто оборванным человеком, которого он нес на руках. Я уронил корзинку к ногам Россета — мы собирали падалицу и желуди для свиней — и бросился навстречу.
   Мы встретились во дворе. Все собаки яростно гавкали на него, крутясь возле его ног, и Гатти-Джинни орал на них из окна. Когда я приблизился, он поставил оборванного человека на ноги, поддерживая его рукой за пояс. Человек обвис у него на руке и зашелся кашлем. Он был очень стар, куда старше моего приятеля в красной куртке, и по звуку его кашля я понял, что у него совершенно не осталось сил. Я подумал, что он умирает. Старик в красной куртке глянул на меня поверх его головы и сказал памятным мне тявкающим голосом:
   — А-а, коллега-конокрад! Рад видеть тебя снова.
   — Значит, милдаси тебя все-таки не поймали, — сказал я. Довольно неуклюже, согласен, но что бы вы сказали на моем месте тому, кто в свое время принес тебе завтрак в зубах? Он и теперь показал зубы, такие же белые, как прежде.
   — А ты как думал? Если бы они меня поймали, тебе теперь не пришлось бы кормить твоего серого конька. Глянь-ка сюда, парень. Это друг наших дам.
   Я медленно подошел к нему, и он уронил старика мне на руки. Старик оказался неожиданно тяжелым — я даже испугался. Казалось бы, кожа да кости, чему там весить-то? И тем не менее колени у меня подкашивались под его тяжестью. Я пошатнулся. Красная Куртка расхохотался. Честно говоря, я бы упал, если бы он не схватил меня за плечи и не поставил на ноги.
   — Что, видать, в нем больше весу, чем кажется? Да, друг-конокрад, старики временами застают врасплох. Вот взять хотя бы этого: его кости налиты тьмой, а кровь — густая и холодная от древней мудрости и тайн. Все это весит немало — с таким грузом перебираться с места на место и то непросто.
   Он зудел и хихикал у меня над ухом, пока я волок старика к двери трактира. На пороге стоял Гатти-Джинни, разинув рот и растерянно моргая. Тут подоспел Россет и, ни слова не говоря, принялся мне помогать. Я был ему очень признателен.
   Тут появился Карш. Он отодвинул в сторону Гатти-Джинни и нахмурясь смотрел, как мы ворочаем бедолагу, точно неуклюжий комод. Красная Куртка у меня за спиной по-прежнему хихикал. От этого смеха у меня покалывало ладони. Карш смотрел не на меня, а на Россета. На меня он вообще никогда не смотрел прямо.
   — Еще один, — буркнул он.
   Тогда я целыми днями испытывал жалость к себе — просыпаясь, работая и ложась спать, — и все же в тот момент я от души пожалел Россета. Только подумать: каждый день, всю жизнь слышать этот ворчливый, протяжный голос! Но я тут же осознал, что Россет попросту не слушает Карша. Он слышит голос, слышит приказы, он всегда почтителен и исполнителен, послушно выполняет любую работу — и все же каким-то образом ему удается постоянно избегать хозяина, не даваться ему, точно так же как мне не даются слова, чтобы выразить это как следует. Было заметно, что и Карш все понимает — и что ему это не по нраву. А сам Россет понимал? Не думаю.
   Вот и сейчас он только покачал головой и весело ответил:
   — На этот раз это не ко мне, хозяин. Это гость госпожи Лал и госпожи Ньятенери. Мы отнесем его в их комнату. Пусть отдыхает, пока они не возвратятся.
   Он кивнул мне, и мы потащили полумертвого старика дальше.
   Карш заворчал и сплюнул. Он не пытался помешать нам, только пристально смотрел на нас своими бледными глазами, пока мы проходили мимо. Мы уже добрались до порога, когда он сказал негромко, но отчетливо:
   — Гость, говоришь? Похоже, скорее, еще один труп для наших кустов клещевины.
   Я не понял, что он имел в виду, но шея Россета налилась краской. Он окликнул Гатти-Джинни, прося помочь нам, но Гатти уже скрылся в одном из своих пыльных закоулков. Так что пришлось нам тащить старика наверх вдвоем.
   Я думал, что смогу войти. Я знал, что в комнате будет пахнуть ею и что мне тяжело будет смотреть на кровать, где она спит, и думать о том, может ли человеку, который умер, сниться кто-то живой. Но стоило мне поднять задвижку и приотворить дверь на расстояние вытянутой руки, как я увидел бархатный пояс, висящий на спинке стула. Это был тот самый пояс, на который я потратил все деньги, вырученные мной от продажи своего первого куска полотна на ярмарке в Лимсатти. Этот пояс был на ней, когда она утонула. Я захлопнул дверь и отвернулся.
   — Тикат, — сказал Россет, — они уехали, когда луна еще не села. Их целый день не будет дома. Ее… Лукассы… ее здесь нет.
   Он очень старался быть деликатным. Помнится, он еще снова покраснел, произнося ее имя. Наверно, это очень утомительно — так стараться щадить чужие чувства…
   — Я пришлю наверх Маринешу, — ответил я. — Извини.
   И сбежал по лестнице, как будто все звери из моих дневных кошмаров, что мерещились мне на Северных пустошах, гнались за мной следом. Разогнавшись, я споткнулся во дворе и упал на колени. Если бы Карт оказался поблизости, он бы, наверное, лопнул со смеху. По правде говоря, я того стоил. Но там, у той двери, я внезапно понял, что моя погоня окончена. Я следовал за Лукассой через пустыни и леса, через реки и горы, выслеживая любой ее мимолетный след, который она оставила за собой, но в эту комнату я за ней последовать не мог, даже если бы моя возлюбленная сама стояла на пороге, маня меня внутрь. Довольно.
   — Пусть сама приходит ко мне, если захочет! — сказал я пыльным курам, кудахчущим и роющимся в пыли. — Она должна прийти сама!
   Дурацкий то был обет, как вы сами вскоре увидите — дурацкий, и злой к тому же, ибо я ведь по-прежнему верил, что она находится под заклятием, которое мешает ей признать меня. Но я ужасно устал — хотя, может, это и не оправдание, — и был очень зол и полон отчаяния. Тогда, во дворе, стоя на коленях, я думал, что никого не люблю, и никого никогда не любил.

МАРИНЕША

   Если бы не Тикат, мне бы все-таки удалось прожить целую неделю, не разбив ни единой тарелки. Ага, вам смешно — а попробовали бы вы сами пожить, как я, чтобы Карш все время орал на вас, обзывал неуклюжей растяпой, и все из-за разных случайностей, которые стрясаются вовсе не по моей вине! И все-таки, несмотря на все его зудение и дурацкую привычку подкрадываться и орать над ухом — а тут уж не захочешь, да уронишь что-нибудь, — мне все-таки удалось за целую неделю не разбить ни единой чашки, ни единого блюдечка, даже когда поднялся весь этот кавардак из-за голубей. А тут вдруг влетает Тикат и зовет меня, когда я этого совсем не ожидала, своим приятным деревенским голосом — он так смешно коверкал мое имя! — ну, и конечно, я выронила суповую тарелку — а кто бы не выронил? Ну и, конечно, я развернулась и влепила ему увесистую пощечину. Тикат понял. Тикат был парень вежливый и воспитанный — и мне все равно, что он деревенский.
   — Извини, Маринеша, — сказал он. — Я не хотел тебя пугать. Я просто пришел сказать, что Россет зовет тебя наверх. Ты ему нужна.
   — Ах, вот как? — ответила я. Мне вовсе не хотелось, чтобы Тикат подумал, будто я готова плясать пол дудку Россета. — Ну, так иди и скажи лорду Россету, что принцесса Маринеша явится, когда сочтет нужным, а если ему это не по вкусу, то внизу, на кухне, его ждет один милый господин, который хочет видеть его немедленно.
   Потому что Шадри люто ненавидит Россета — просто страх, как он гоняет бедного парня. Я тут же пожалела, что сказала это. И потому добавила:
   — Я поднимусь наверх, как только управлюсь. Мне еще нужно прибрать черепки. Надеюсь, Карш не заметит.
   Все равно заметит, конечно.
   У Тиката удивительные ресницы. Красивее я ни у кого в жизни не видела. Даже странно, что у простого деревенского парня такие длинные, густые ресницы, цветом — точно пыль во дворе, когда ее освещает заходящее солнце. И он высокий, намного выше Россета, и еще этот голос… А если бы он еще немножко ухаживал за своими волосами, они были бы… ну, я не знаю. Прямо как прекрасная птица или животное какое-нибудь. Я с ним почти не разговаривала — «доброе утро» да «добрый вечер», — но он всегда держался со мной очень любезно, а это о чем-то да говорит, верно?
   Но на этот раз он был другой. Не могу сказать, в чем именно, — другой, да и все. Если я скажу, что он был бледен, и вот так вот трясся, вы подумаете, что тут и вся разница, а дело-то было не в этом. Дело в том, что я просто никогда раньше его таким не видела. Он сказал:
   — Маринеша, тебе придется самой ему сказать. Я не могу идти наверх.
   — Да что случилось? — говорю. — Что с тобой?
   В смысле, я не могу сказать, что совсем не знала, в чем дело. Наверное, все, даже постояльцы, знали, что он проделал это ужасное путешествие, чтобы найти свою девушку, а тут эта тихонькая, бледная… ну, скажу просто
   — тварь, — просто отвернулась и сделала вид, что знать его не знает. Я лично думаю, что это просто свинство и что это эти две другие бабы ее подговорили. Заносчивые, наглые бабы — и я ничуть не стесняюсь так о них говорить! Правда, один мой знакомый конюх чуть не упал, когда я ему это сказала, но мне-то что? А Тикат был парень вежливый, а если я что ценю в людях, так это именно вежливость.
   Но он сказал только:
   — Я не могу… я просто трус… не могу…
   И с этими словами выбежал на улицу, едва не сбив с ног Шадри. Я расхохоталась — просто не могла удержаться. Так что мне ничего не оставалось, как умаслить Шадри, прибрать осколки тарелки и пойти наверх, к Россету. Он как раз успел уложить старика — самого старого, какого я когда-нибудь видела в своей жизни, — на соломенный тюфяк на полу. Глаза старика были закрыты, и он был весь грязно-белый, как снег по весне. Я одно время работала у знахаря — еще совсем девочкой, — и мне довелось повидать немало покойников. Я было подумала, что и это тоже покойник, но только Россет с ним разговаривал.
   — Ну вот, сударь, я вас и устроил — ничем не хуже прочих постояльцев. Ваши знакомые должны вернуться к вечеру. Не могу ли услужить еще чем-нибудь?
   Но старик так ничего и не ответил.
   — Единственное, что ты можешь для него сделать, — сказала я с порога, — это спросить, где он желает быть похороненным и какие священники должны совершить обряд.
   Россет развернулся и сердито уставился на меня, но я только улыбнулась. Россет всегда терпеть не мог, когда я ему так улыбалась. Я добавила:
   — А тебе остается только молиться, чтобы Карш не хватился этого запасного тюфяка. Не то он тебя самого выпотрошит, чтобы набить новый.
   Россет издал долгий-долгий тяжкий вздох, которого терпеть не могла я, и сказал:
   — Этот господин просто приехал повидать своих знакомых. Ночевать он не останется.
   — Да, потому что до ночи он не дотянет, — сказала я. Россет прижал палец к губам, но я не обратила на это внимания. — Когда вернутся эти три девки, они обнаружат, что их ждет покойник.
   Лично меня это вполне устраивало, и я рассмеялась, подумав об этом.
   — Бедняжки! Единственный человек, из которого они не смогут извлечь никакой пользы! По крайней мере, я на это надеюсь.
   Ох, как Россет на меня разозлился! Признаюсь, я его нарочно рассердила. Потому что с тех пор как эта троица заявилась к нам в трактир, Россет с каждым днем делался все невозможнее, особенно в последние недели две. Раньше мы так славно болтали вдвоем, когда Карша не было поблизости, ходили гулять в лес или даже хаживали в Коркоруа, а теперь он не желал говорить ни о чем, кроме прекрасных рук Лал и изящной походки Ньятенери, и о том, как мила и приветлива Лукасса, когда познакомишься с ней поближе. Он сделался таким занудой, таким утомительным! Боюсь, его фантазии просто вывели меня из себя.
   — Маринеша, — сказал он мне — вот так вот, сквозь зубы, — Маринеша, иди сюда и сядь.
   Он сам уселся рядом с тюфяком и махнул мне, чтобы я подошла. Ну уж нет, спасибо! Я осталась стоять, где стояла, пока он не добавил: «Пожалуйста» — на самом деле, довольно вежливо. Тогда я подошла и села напротив, по другую сторону от старика, и сказала: «Ну?» Просто «Ну?», и все, понимаете?
   Россет сказал:
   — Ты разбираешься в целительстве. Куда лучше меня — по крайней мере, там, где речь идет не о лошадях. Скажи мне, что делать.
   — Я же тебе сказала, — отвечаю. — Спроси у него, где он желает быть похороненным. Он, должно быть, не ел уже несколько дней, судя по виду, и вдобавок попал под ливень, что прошел над городом сегодня утром. И еще он ужасно стар. Это, собственно, все — но с этим ты ничего поделать не сможешь.