— От отца к сыну, от сына к дочери и так далее, — сказал он, достаточно вежливо. — Как везде. Жаль, что такая длинная цепочка прервется здесь.
   Я не смела отступить хоть на шаг, но, собрав все оставшиеся силы, направила их на то, чтобы удерживать его взгляд, надеясь прочитать в нем, что он сделает в следующие несколько мгновений, и молясь, чтобы он не прочел в моих глазах того же. Потом глубоко вздохнула и протянула ему меч.
   — На самом деле в моей семье повелось иначе, — сказала я. — Меч не передается из поколения в поколение — его полагается украсть. Взгляни на клинок.
   Он поднес клинок к глазам и прищурился, читая при свете луны выгравированные слова — немногие успевали хотя бы заметить их. Могло показаться, что руки и глаза у него заняты, но я теперь слишком хорошо его знала, чтобы воспользоваться случаем.
   — «Украдешь — женишься», — прочитал он вслух. — Странное предупреждение. Если, конечно, это предупреждение.
   Я рассмеялась, хотя смеяться было больно.
   — Можно сказать и так. С того самого дня как был откован этот меч, воров тянуло к нему, как магнитом. Даже кузнец, который его сковал, пытался украсть его у моего предка через неделю после того, как отдал заказ. И с того дня бедному поэту ни единой ночи не довелось спать спокойно. Взломщики лезли к нему на крышу, подкапывались под стены, натыкались друг на друга в шкафу и завязывали драки прямо в доме. Старые, молодые, мужчины, женщины, малолетние сорванцы — они сползались со всех концов страны, и все лишь затем, чтобы лишить его того самого меча, который ты теперь держишь в руках. Поэт не мог доверять даже ближайшим друзьям — не говоря уже о своих тихих, дряхлых, почтенных родителях. Все это начинало становиться чересчур утомительным. Вскоре мой предок готов был подарить меч первому же взломщику, которого застанет у себя в кладовке, первому же грабителю, который попытается заманить его в безлюдный проулок за рыночной площадью. Это чистая правда, можешь мне поверить!
   — Но, разумеется, он его не отдал — иначе откуда бы взялась эта история?
   Он отступил на пару шагов, по-прежнему не глядя на меня, и покачал меч на ладонях, любуясь игрой лунных бликов на узком клинке.
   — И как же этот добрый человек разрешил свои затруднения?
   — Ну, добрым этого моего предка не назовешь, — продолжала я, — но в уме ему не откажешь. Поразмыслив как следует, он велел выгравировать на клинке те слова, что ты видел. И когда одному особенно наглому и ловкому молодому вору удалось-таки спереть у него меч — среди бела дня, заметь себе! — он самолично выследил похитителя и сделал ему странное предложение: оставить меч себе, но с тем условием, что он женится на старшей дочери моего предка и станет членом семьи. Вор согласился не раздумывая, дочка тоже — видно, молодой человек был хорош собой. И так возникла древнейшая традиция нашего рода.
   «Вверх, вниз, подними до луны, потом опусти во тьму…»
   — Захватывающая история.
   И он в самом деле был захвачен, хотя и старался не показывать этого — настолько захвачен, что даже не обратил внимания, когда я наконец позволила себе сдвинуться с места — совсем чуть-чуть, и не назад, а скорее вбок.
   — Даже если у вора не было другого выбора, кроме смерти. Не хочу обидеть дочь вашего предка…
   — Ах, но дело-то было совсем не в этом!
   И вот тут я его поймала. Он перестал вертеть меч и уставился на меня — и впервые стал похож на человека. Глаза у него сделались круглые — правда, он тут же поспешил снова их сощурить — от благословенного человеческого недоумения и прекрасной, бесценной, вполне человеческой жажды знать, что там дальше. Я была измучена, боялась за свою жизнь, все тело у меня болело
   — и все же этот взгляд наконец заставил меня почувствовать себя в своей тарелке.
   — Молодой человек вполне мог уйти живым и здоровым — и никогда больше не увидеть этого прекрасного меча. Он с удовольствием повиновался условию, начертанному на мече: «Украдешь — женишься», и был верным мужем обеим своим женам. И, поскольку он разбирался в воровстве куда лучше моего предка, меча того больше не видел никто, кроме тех, для кого этот меч был последним, что они видели в своей жизни. Единственная сложность была в том, что он никак не мог заставить себя передать свое сокровище кому-то из собственных потомков, даже на смертном ложе. Я так полагаю, что он приказал бы похоронить меч вместе с собой, если бы проворная девица-служанка не стащила его в последний момент. Ну и, разумеется, его старшему сыну пришлось разыскать служанку и, в свою очередь, жениться на ней, чтобы меч и ловкость рук остались в семье. И так оно и шло с тех пор, пока черед не дошел до моей бабушки. С бабушкой все получилось иначе.
   Даже теперь я не могла быть уверена, что он проглотил наживку, несмотря на то что он не отрываясь рассматривал меч и только изредка поглядывал на меня.
   — Главное — не давать крови застаиваться, — мурлыкал он почти про себя.
   — Почти как у нас, заметь.
   Но ему ведь надо было узнать — а так ли важна лишняя пара футов расстояния, когда тебе надо узнать, чем кончится рассказ?
   — Твоя бабушка… — медленно повторил он, и я сказала — совсем про себя: «Ты мой!»
   — Ах, бабушка… — Я вздохнула. — В детстве она казалась мне самым удивительным человеком на свете.
   Так оно и было, да благословят боги ее злую, бесстыжую душу.
   — Она была дочерью прадедушки, и потому ей никак не полагалось украсть меч и выйти замуж, чтобы сохранить его. Это представлялось ей величайшей несправедливостью, а бабушка была не из тех, кто способен смириться с несправедливостью. Она была низкорослая, вроде меня, и поначалу с нею мало считались, но начиная лет с двенадцати она только тем и занималась, что возилась с оружием и училась им владеть — это-то ей дозволили. Она посвящала занятиям каждое утро и кончила тем, что стала выпивать со старым кирианским мастером Л'кл'йяра, — я увидела, как глаза моего слушателя расширились еще больше, чем раньше, — пока не вызнала всего, что было известно ему, и не научилась изобретать свои собственные ответы на его защиты и удары, его знаменитые обманные выпады и уходы. Они могли сражаться часами. Она сделалась почти непобедимой, моя тихая маленькая бабуля, которая каждый вечер пела мне колыбельные, даже когда я стала уже слишком большой для колыбельных. И когда она поняла, что непобедима, она в тот же день, завершив свои обычные упражнения, попросту взяла меч и исчезла.
   — Исчезла?
   Я говорила нараспев, настолько же поглощенная ритмом повествования, насколько мой слушатель был поглощен самим рассказом. К этому ритму меня приучили чуть ли не одновременно с тем, как я выучила собственное имя. Но с тех пор я успела научиться еще кое-чему и знала, что теперь все следует замедлить, все — не только свое отступление, но и дыхание, толчки боли, шум крови в ушах, даже собственные мысли, подстроившись под ритм холодной и безмолвной луны. Справа, под раскидистым кустом, бесформенная голубая тень — должно быть, его мешок…
   — На самом деле она спряталась в своей комнате, — сказала я. — Но это было почти то же самое, потому что целых три года она выходила из нее лишь затем, чтобы выбросить тело очередного полуночного гостя, пожелавшего добыть меч, — и тут же пряталась обратно. Никто ее не видел, кроме ее жертв, да еще слуг, приносивших ей еду. О, ее мать и отец являлись к ней чуть ли не каждый день, умоляя ее образумиться, отдать меч и выйти замуж за того, кто украдет его у них, как положено. Но все их мольбы пропали втуне. Бабушка писала им нежные записки, справлялась о здоровье своих братьев, извинялась за то, в каком состоянии вернула последнего вора, — и продолжала держать осаду. Насколько я знаю, на третий год прадедушка, отчаявшись, отправил солдат, чтобы те взломали ее дверь. Покончив с солдатами, бабушка нарочно не стала чинить дверь, оставив комнату открытой нараспашку. Ни единая живая душа не смела даже заглянуть через порог — до тех пор пока не явился мой одноглазый дедушка. Но это совсем другая история.
   Это в самом деле его мешок? Должно быть, он самый. Но что может в нем быть? Что носят с собой эти люди? Ньятенери говорил, что он должен быть готов к путешествию по воде, но какая же лодка влезет в такой мешок? Разве что игрушечная? Дура, не смотри на мешок, головой ведь рискуешь — смотри в эти белые, завороженные глаза, держи его, держи! — а теперь выбери место, полшага, вот так, пусть твоя правая нога дрогнет и чуть подогнется, тем более что ей давно этого хочется, — интересно, с этой стороны тоже одно ребро сломано? Хорошо бы нет… И под всем этим — совсем другой трепет, не имеющий отношения к боли и страху. «Я все еще могу делать то, для чего я создана! Мое искусство меня не оставило! Я все еще умею рассказывать истории!»
   — И вот эта-то женщина и научила тебя так драться?
   Его голос, как ни странно, застал меня врасплох: я была настолько занята тем, как его убить, что почти забыла о нем самом, если вы понимаете, о чем я. Он все еще хотел узнать, чем кончится эта история, прежде чем убить меня.
   — Да нет, — сказала я. — Нет, не совсем, — и позволила ноге окончательно согнуться, опрокинувшись в сторону и вниз, вскрикнув — вполне по-настоящему, — упав на левую руку, а правая в этот же миг нырнула в сапог, вынырнула, и, в конце концов, это мне пришлось поймать меч, прежде чем он или мой противник коснулись земли. Тонкий кинжал вошел убийце в горло так глубоко, что торчала одна рукоять. Рукоять дергалась в такт его дыханию. Он изумленно смотрел на меня. Я медленно поднялась и шагнула к нему.
   — Моя бабушка в жизни не держала в руках ничего опаснее кухонного ножа,
   — сказала я. — Этот меч я купила у бродячего торговца в Форс-на'Шачиме, и о том, что значит эта надпись, я знаю не больше твоего. А драться меня научил злой старый солдат-выпивоха, который перед каждым уроком говорил мне, какова будет плата на этот раз, и предоставлял мне думать об этом во время занятия. Этот кинжал — его.
   Это он понял, я уверена. Когда белые глаза уже начали тускнеть, я добавила:
   — Извини, что обманула тебя. Ты был слишком хорош, я не могла победить тебя в честном бою. Да озарит солнце твой путь.
   У нас так принято прощаться. Услышал ли он это, я не знаю.

НЬЯТЕНЕРИ

   Я не сразу понял, что куда-то двигаюсь. Это может показаться странным, но я вообще чувствовал себя очень странно. Мне было плохо, и единственное, что я заметил сразу, — это что один глаз у меня ничего не видит. Слева от меня была багровая тьма, совсем не похожая на прохладную, лунную речную темноту справа. Из-за этого и из-за того, что голова гудела и кружилась, мне потребовалось некоторое время, чтобы осознать, что я вовсе не лежу неподвижно, потому что далекое небо и река медленно и с достоинством движутся куда-то мимо. Моя правая нога болталась в воде, под спиной что-то мешалось — это оказался корявый кусок плавника, который отвалился и уплыл, когда я сел. Как это ни удивительно, я сидел на том самом «плоту», который даже не собирался спускать на воду, и этот плот медленно разваливался подо мной. А я наполовину ослеп, и не умел плавать. И если я не заорал во всю глотку, зовя Лал, то лишь потому, что был слишком ошарашен, чтобы как следует испугаться. Впрочем, это быстро прошло.
   Встать я не решился. Мне показалось, что прошло недели две, прежде чем мне наконец удалось подняться на четвереньки. Последнее, что я помнил, — это как я связывал узлами длинные плети водорослей, чтобы моя куча плавника хотя бы отдаленно, в полутьме выглядела так, как будто она не развалится сразу, если кому-то хватит глупости спустить ее на воду. Судя по положению луны, с тех пор прошло больше часа, и, как ни странно, большая часть плота все еще была при мне, хотя и рассыпалась на глазах. Я чувствовал, как бревна шевелятся и уплывают прочь, по мере того как вываливаются сухие ветки, которые я натолкал между ними для прочности. «Мертвецкие кудри» прочны и легко, сплетаются в канат, но у них есть один серьезный недостаток. Они растягиваются. Я прикинул, что славному кораблю «Гроб Соукьяна» осталось жить минут десять. Это значит, что у меня в запасе минут пять.
   Еще больше, чем возможность утонуть, меня угнетало то, что я так и умру, даже не узнав, что со мной случилось. Видимо, меня подстерегли, застали врасплох так же легко, как Россета или Тиката. Я даже не заметил, как подкрался мой противник. Несмотря на то что голова и тело местами болели, а местами онемели, я не помнил ни одного удара. Левый глаз был одним из немногих мест, которые не болели. Но он также не моргал и не видел. Как будто его и вовсе не было.
   Я стоял на коленях, боясь, что малейшее движение ускорит гибель плота. Вчерашняя сонная река теперь, казалось, с каждой минутой все ускоряла свой бег, неся меня меж невидимых пустынных берегов навстречу унизительной, бесславной, беспомощной смерти. Совсем не такой конец, какой я выбрал бы для себя. Вот еще одна ветка выскользнула из-под «мертвецких кудрей», и бревно, на которое я опирался, провернулось у меня под рукой. Глупо, конечно, но мне вдруг представился Человек, Который Смеется: как он устраивается поудобнее и начинает обсуждать, в какой именно момент мой плот перестанет существовать в качестве плота и превратится лишь во временное соглашение нескольких бревен. Это был именно такой вопрос, какие он способен обсуждать целыми днями, время от времени налетая на меня, когда мои аргументы кажутся ему чересчур дурацкими, а свои собственные надоедают. В щели, где раньше была ветка, показалась вода. Вода плеснула мне на ногу.
   Левый глаз вроде бы начал различать свет и силуэты, но я по-прежнему не мог определить, далеко ли я от берега. Хотя какая разница? По-прежнему стоя на коленях, я принялся шарить по плоту, куда мог достать, в дурацкой надежде найти какой-нибудь обломок доски, которым можно грести, что-нибудь, чем можно направить плот к берегу, которого я все равно не видел. Одна рука наткнулась на что-то вроде трубочки из позолоченной бумаги, похожей на те бумажные свистки, в которые свистят в западных землях, справляя День Воров. Мне потребовался целый миг, чтобы понять, что это такое, — то был самый длинный миг в моей жизни, — но когда я понял, я отвел руку назад, пока костяшки пальцев не коснулись бревен, и зашвырнул эту штуку как можно дальше. Еще в полете она беззвучно растаяла в огне, озарив полнеба белым рассветным пламенем. В этом ужасном свете, в неестественной тишине, я увидел и катящуюся вдаль реку, и деревья на берегах, и птиц, спящих на ветках, все лишенное цвета, выбеленное жутким сиянием. Вокруг меня вспыхивали ночные мотыльки, тысячи мотыльков сгорали в одно-единственное мгновение. И еще я увидел Лал.
   Всего лишь на миг. Потом адская штука, которые одышливые мастера в нашем монастыре делали десятками, сколько понадобится, упала в воду и потухла. Вернулась тьма, и Лал исчезла из виду, так же как спящие птицы. Но я по-прежнему видел ее — я и теперь вижу, как она несется следом за мной по реке, сидя со скрещенными ногами на носу лодочки, которая была меньше моего плота: просто заостренный кусок дерева с рулем и парусом. Вид у Лал был такой, точно она спокойно понукает лодочку, слегка подергивая веревки, точно повод старой жирной кобылы. Увидев меня, она помахала мне рукой.
   Я махнул бы ей в ответ, но в тот момент обе руки у меня были заняты, и обе ноги тоже: я отчаянно пытался удержать то, что оставалось от плота. Бесполезная, смешная попытка. Плот все быстрее разваливался на части. Он и так продержался дольше, чем я рассчитывал, когда его делал. Сучья и бревна свободно выскальзывали из-под размокших водорослей. Я услышал, как Лал кричит, чтобы я бросал плот и подержался за любое из бревен, пока она не подойдет. Ей хорошо говорить! Она родилась на воде. А я бы чувствовал себя куда спокойнее в пылающей башне, и мне легче было бы выпрыгнуть из окна, чем расстаться с этим проклятым плотом. Чтобы оттянуть время, я принялся разыскивать свой лук, хотя это было бессмысленно. И пока я шарил в темноте, последние несколько бревен выкатились у меня из-под ног, и я плюхнулся прямо в реку, размахивая руками, захлебываясь и брыкаясь, точно повешенный на веревке. Презабавное зрелище, не спорю. Вот улыбнитесь-ка еще раз, и я окуну вас мордой в тарелку с супом. Это поможет вам лучше понять мои тогдашние ощущения. Обещаю, что не стану держать вас там дольше, чем сам пробыл в воде.
   Лал говорит, что, когда она меня выудила, я действительно висел на бревне, и так прилип к нему, что вращался вместе с ним, когда бревно крутилось и вертелось в потоке. Но я этого не помню. Когда я снова пришел в себя, я валялся ничком поперек игрушечной лодки Лал, откашливаясь и отрыгиваясь, а Лал по-прежнему держалась за веревки и в то же время колотила меня по спине обеими ногами, чтобы помочь откашляться. Вот это помню. Ножки у Лал маленькие, но запоминающиеся, в особенности пятки.
   Когда я наконец смог говорить, я выдавил:
   — Это его лодка…
   Отвечать на это не стоило, и мне ничего не ответили. Я сел, очень медленно и неуверенно, весь дрожа. Вытер губы. Даже при луне и с одним глазом я сразу заметил, как странно она сидит, как избегает лишних движений, как посерела черная кожа.
   — Сильно ранена? — спросил я.
   — Ребро, — тихо ответила она, указывая на левый бок. — А может, и два.
   Я едва разбирал ее слова в шуме реки. Куда только делась холодная неуязвимая Лал-Морячка! Теперь, когда я наконец очутился в безопасности, на борту лодки, она позволила себе вспомнить о собственной боли. Ее огромные глаза уже не видели меня. Еще мгновение — и она свалится, где сидит, оставив это сомнительное суденышко в ненадежных руках капитана Соукьяна, который только что потопил свой собственный корабль. Я осторожно взял ее за плечи, придвинулся поближе и спросил:
   — Как остановить эту штуку? В смысле, как пристать к берегу?
   Мне пришлось несколько раз повторить вопрос, прежде чем она встряхнула головой, словно пытаясь привести мысли в порядок, положила мою левую руку на руль и сильно сжала. «Толкай», — прошептала она, потом сунула мне в правую руку веревки, управляющие маленьким парусом, выдавила: — «Тяни», и навалилась на меня, окончательно потеряв сознание и едва не уронив нас обоих в воду. Мне пришлось схватиться за мачту, чтобы удержаться.
   Даже в темноте видно было, что губы у Лал синие. Сердце у нее колотилось слишком быстро, дыхание было слишком медленным и отрывистым. Я порадовался хотя бы тому, что, судя по звуку, легкие целы. Впрочем, радоваться было некогда. Я пристроил ее у основания мачты. Проклятая лодка крутилась, как собака, которая ловит собственный хвост, а та штука — все забываю, как она называется, — ах да, гик, — моталась из стороны в сторону, норовя пришибить меня, потому что я не мог одновременно укладывать Лал и тянуть все эти веревки. Ненавижу лодки. Теперь я разбираюсь в них немного лучше, чем в ту ночь — и тем сильнее их ненавижу.
   Когда я наконец смог сесть и начать управлять лодкой, стало очевидно, что Лал удалось-таки в двух словах объяснить мне, каким образом заставить эту проклятую посудину двигаться куда тебе надо. Толкаешь руль в одну сторону — в данном случае влево, так что лодка резко развернулась к правому берегу реки, — а потом тянешь веревки в другую. При этом, по идее, парус должен поймать ветер и лодка двинется вперед. Но, конечно, если хорошего попутного ветра нет, а как воспользоваться тем, что есть, ты не знаешь, — как раз мой случай! — тогда парус начинает хлопать и обвисает, а гик при этом прилетает с другой стороны прямо тебе в голову. Но тем не менее я упрямо тянул, дергал, уговаривал, ругался, уворачивался, и лодка мало-помалу двигалась в сторону берега, и наконец остановилась, уткнувшись заостренным носом в путаницу свисающих древесных корней. Я привязал ее и вынес Лал на берег.
   Я раздел ее, чтобы выяснить, насколько сильно она пострадала. Лал даже не шелохнулась. Сломанное ребро я нащупал сразу — всего одно, слава богам,
   — но все остальное выглядело целым и невредимым. Я, конечно, знал, что это не так, но самым странным и неприятным было именно то, что почти никаких следов на теле у нее не осталось. У меня, кстати, тоже. Но весь правый бок оказался горячим на ощупь, и когда я трогал ее, она дергалась и стонала, но ни разу не очнулась.
   Наших мешков в лодке не оказалось. Я неплохо разбираюсь в травах и снадобьях, но искать их ночью в незнакомом месте… Под скамейкой на носу нашелся запасной парус. Я изрезал часть паруса на полоски и, как мог, забинтовал сломанное ребро. Потом влил Лал в рот немного воды, снял свою промокшую одежду и улегся рядом с ней, накрыв нас обоих остатком паруса. Я обнял ее и лежал так всю ночь, согревая ее и себя заодно. Я не думал, что мне удастся заснуть, но тем не менее заснул и спал крепко, без снов.
   Когда я проснулся, Лал снова не шелохнулась. Дыхание у нее вроде бы сделалось ровнее, но кожа все равно оставалась слишком холодной, и синюшность расползлась на лицо и грудь. Левый глаз у меня уже видел, хотя и несколько расплывчато: должно быть, один из ударов, которых я не помню, повредил нерв. Тело все еще болело во многих местах, но это пройдет. Разгорался робкий, розовый горный рассвет. Я встал и огляделся. Передо мной была Сусати — еще не белозубая, но уже и не вчерашняя тихоня. Справа, слева и позади не было ничего, кроме камней, чахлой невысокой травы и редких деревьев-обманок. Не слишком радостное зрелище. Впрочем, места, где есть река, никогда не выглядят совершенно безнадежными. Я снова укрыл Лал парусом и нагишом захромал к воде добыть чего-нибудь на завтрак.
   Рыба в горных реках обычно держится подальше от берегов, потому что ее ловят шекнаты. Чтобы ее подманить, надо пощелкать пальцами под водой — если делать это правильно, щелкая вторым, а не первым суставом, рыба почему-то не может устоять и приплывает. А когда она подплывет, надо очень осторожно пощекотать ей брюшко, и тогда рыбы буквально засыпают у тебя в ладони. Этому трюку меня научила сестра.
   На то, чтобы подманить двух рыб приличного размера, ушло немало времени
   — впрочем, нельзя сказать, чтобы я потратил его зря. Когда я вернулся, Лал все еще спала. Свой нож я потерял, а потому воспользовался ее мечом, чтобы выпотрошить рыбу, и пожарил ее на палочках над маленьким костерком из плавника, бледным и прозрачным, как свежевылупившийся птенчик. Лал не сразу проснулась даже от запаха еды, но когда я уже начал всерьез беспокоиться, она открыла глаза и пробормотала: «Желтый перец я потеряла. Извини». Она не смогла даже сесть, не то что к костру подойти. Я накормил ее, хотя съела она очень мало, и мне несколько раз приходилось будить ее, когда она начинала клевать носом. Потом я ее снова напоил. Когда Лал уснула, я сгреб угли в кучку, еще раз позаимствовал ее меч и вернулся на берег. В десятке футов от того места, где была привязана наша лодка, я приметил несколько валунов, покрытых грязно-серыми пятнами лишайника, так что казалось, будто валуны гниют изнутри. Этот лишайник на севере называется фасска, а в восточных холмах, кажется, — крин. Он растет только высоко в горах, и его всегда бывает довольно мало. Когда я соскреб то, что росло на валунах, вся моя добыча легко могла бы уместиться в горсти. Но мять фасску нельзя, иначе вся целебная сила пропадет. Если она воняет не слишком противно, значит, уже не годится.
   Я бережно отнес фасску к костерку, завернул в рубашку — она уже начала просыхать, потому что солнце наконец поднялось над вершинами, — и принялся искать, в чем бы вскипятить воду. Вся наша посуда осталась в мешках, а мешки были неизвестно где. В конце концов мне повезло: я нашел половинку скорлупы яйца таракки, величиной в две моих горсти. Я устроил причудливое сооружение из палочек, чтобы установить скорлупу над огнем, потом наполнил скорлупу водой, молясь, чтобы она вскипела как следует на такой высоте. Лал пару раз просыпалась и смотрела на меня. Глаза у нее были расширенные и блестели нездоровым блеском.
   Возясь с костерком, я все время разговаривал с ней, не обращая внимания, открыты ли у нее глаза.
   — Интересно, он когда-нибудь пичкал тебя этим отвратным варевом? На вкус оно как грязь под ногтями, но оно очень полезно, когда дух пострадал не менее тела, и нужно исцелить то и другое одновременно, иначе вообще не выздоровеешь. Он напоил меня им в тот день, когда я к нему явился. Просто чудо, что я не сбежал сразу, как только встал на ноги. И потом еще раз — видела тот шрам поперек спины? Горный тарг успел наполовину перекусить меня и взялся было за вторую половину, когда мне удалось вогнать в него стрелу. Но к тому времени я уже успел наораться, помолиться всем богам, обмочиться и обделаться от страха, так что просто починить меня было бы бесполезно. Если бы он не влил мне в глотку такое количество фасски, что можно было бы затопить весь рынок в Коркоруа, я бы и теперь лежал у него в хибарке и пялился в потолок. Эта мерзость — замечательное лекарство, если только у тебя хватит духу ее проглотить.
   Лал ничего не ответила. Вода в скорлупе наконец закипела, я вывалил в нее лишайник и накрыл большим листом, чтобы дать настояться. Фасску нужно долго-долго кипятить — по крайней мере, до тех пор, пока не почувствуешь, что уже не можешь терпеть этой вонищи. Потом лучше всего добавить туда пару сушеных листьев кирричана, пока варево остывает — они каким-то образом делают это пойло чуточку более сносным, хотя на вид оно все равно остается белесым, как след слизняка. Но листьев кирричана у нас не было — как и всего остального, если не считать рыбы. Так что ничего не поделаешь, придется Лал пить свое лекарство как есть.