Страница:
Тут она улыбнулась — мимолетной, лисьей усмешкой, но при этом достаточно искренней. Это она впервые оказала такую честь хозяину «Серпа и тесака».
— Другие постояльцы тоже недооценивают вас, так же как и я? — поинтересовалась она. — Ответьте «да», будьте так добры!
— Откуда мне знать? — спросил я в свою очередь. Парень вытаращился куда-то мне за спину, но я не обратил на это внимания.
— Я торгую молчанием, — сказал я. — Я ни о чем не спрашиваю, кроме того, нужна ли постояльцу грелка, или второе одеяло, или, быть может, фаршированный гусь на ужин. Шадри замечательно готовит фаршированных гусей, но с ними долго возиться, а потому надо предупреждать за день.
Рядом со мной раздалось хихиканье черной женщины, Лал, и я услышал у себя за спиной шумное дыхание белой.
— Предупреждать надо не только об этом, — заметила Лал. Лицо госпожи Ньятенери буквально захлопнулось, точно дверь, — это было видно даже мне, а уж я-то богатым воображением никогда не отличался.
Лал сказала:
— Отправляйтесь к своим постояльцам, милостивый государь Карш. Мы с подругами сами разберемся с этой дурацкой историей. Россета тоже можете забрать с собой.
Говорила она очень надменно, но на этот раз я был только рад послушаться. Я успел пройти шагов десять прежде, чем сообразил, что парень со мной не идет. Когда я обернулся, он стоял спиной ко мне, лицом к этим трем, и говорил:
— Я принесу вам лопату. Дайте я вам хоть лопату принесу!
Руки в бока, и упрямо мотает головой. Вот так же стоял он, бывало, на сеновале или на картофельной грядке, когда ему было лет пять.
— Россет, ты нам не нужен! — Голос Лал звучал резко, даже грубо — не хуже моего. — Иди с хозяином, Россет.
Он развернулся и направился ко мне. Шел он, не разбирая дороги, и непременно наткнулся бы на меня, если бы я не отступил в сторону. Я оглянулся на женщин. Они на нас и не смотрели — они сдвинулись над мертвыми телами, точно три вороны. Я пошел в трактир следом за парнем. Когда такое было, чтобы я шел за ним следом?
ЛАЛ
— Другие постояльцы тоже недооценивают вас, так же как и я? — поинтересовалась она. — Ответьте «да», будьте так добры!
— Откуда мне знать? — спросил я в свою очередь. Парень вытаращился куда-то мне за спину, но я не обратил на это внимания.
— Я торгую молчанием, — сказал я. — Я ни о чем не спрашиваю, кроме того, нужна ли постояльцу грелка, или второе одеяло, или, быть может, фаршированный гусь на ужин. Шадри замечательно готовит фаршированных гусей, но с ними долго возиться, а потому надо предупреждать за день.
Рядом со мной раздалось хихиканье черной женщины, Лал, и я услышал у себя за спиной шумное дыхание белой.
— Предупреждать надо не только об этом, — заметила Лал. Лицо госпожи Ньятенери буквально захлопнулось, точно дверь, — это было видно даже мне, а уж я-то богатым воображением никогда не отличался.
Лал сказала:
— Отправляйтесь к своим постояльцам, милостивый государь Карш. Мы с подругами сами разберемся с этой дурацкой историей. Россета тоже можете забрать с собой.
Говорила она очень надменно, но на этот раз я был только рад послушаться. Я успел пройти шагов десять прежде, чем сообразил, что парень со мной не идет. Когда я обернулся, он стоял спиной ко мне, лицом к этим трем, и говорил:
— Я принесу вам лопату. Дайте я вам хоть лопату принесу!
Руки в бока, и упрямо мотает головой. Вот так же стоял он, бывало, на сеновале или на картофельной грядке, когда ему было лет пять.
— Россет, ты нам не нужен! — Голос Лал звучал резко, даже грубо — не хуже моего. — Иди с хозяином, Россет.
Он развернулся и направился ко мне. Шел он, не разбирая дороги, и непременно наткнулся бы на меня, если бы я не отступил в сторону. Я оглянулся на женщин. Они на нас и не смотрели — они сдвинулись над мертвыми телами, точно три вороны. Я пошел в трактир следом за парнем. Когда такое было, чтобы я шел за ним следом?
ЛАЛ
К добру оно или к худу, но этого можно было бы избежать, если бы я к тому времени не успела напиться. Напиваюсь я очень редко — это одна из тех приятных привычек, которых я себе при своем образе жизни позволить не могу, — но зато если напиваюсь, то целенаправленно. Вы можете сказать, что мне, наоборот, следовало бы радоваться: в тот день мы не только напали наконец на след того, кого я звала Моим Другом, а Ньятенери — Человеком, Который Смеется, но и узнали кое-что о его судьбе. Это, конечно, правда. Но эта правда казалась такой бессмысленной и бесполезной в тот далекий вечер, в комнатенке с низким потолком, где воняло жизнью Карша, лисом Ньятенери и голубями, которых Карш держал на чердаке прямо над той комнатой. Ну что толку знать, что наш драгоценный маг жил неподалеку от Коркоруа в смешной пряничной башне, что его предал лучший друг, которого, в свою очередь, убили какие-то демоны, если мы не можем даже догадываться, как давно все это случилось и куда он после этого бежал? Лукасса могла рассказать нам только то, что поведала ей эта ужасная комната. А что до всего прочего — след выглядел еще более остывшим, чем утром, когда мы выезжали на поиски. Теперь Моему Другу самому придется нас разыскивать — мы его найти не сможем.
Ну, а я устала, как собака, и злая была, как собака, и не могла ни думать, ни спать. А потому я заставила Карша прислать наверх три бутылки — он жаловался, что это последние, — «Драконьей дочери», самого южного вина, какое нашлось в его погребе, такого красного, что оно кажется черным. И не успела я управиться со второй бутылкой, как мне сказали, что я требуюсь в бане. Бутылку я прихватила с собой, для компании. Лукасса тоже пошла со мной.
Когда я выпью слишком много — а иначе я не пью, как я уже говорила, — я обычно делаюсь угрюмой и обидчивой. Быть может, такая я и есть на самом деле, а все прочее — только маска, кто знает? Пока мы втроем зарывали два трупа в буйных зарослях клещевины, довольно далеко от бани, я не сказала Ньятенери ни слова. Не спрашивала, не упрекала — просто молчала. Работа эта нам обеим была знакома, и ее всяко лучше делать молча. Там я прикончила вторую бутылку, не поделившись с остальными. Ньятенери произнесла над могилами несколько слов на своем родном языке, и мы пошли обратно в трактир. Ньятенери косилась на меня слева, Лукасса украдкой поглядывала на меня справа. А я так ничего и не сказала, пока мы не поднялись в нашу комнату и я не откупорила последнюю бутылку. Да, я такая. И до сих пор осталась такой. Вот почему я предпочитаю путешествовать одна.
И тут, наконец, я обрушилась на Ньятенери. Я не особенно горжусь тем, что тогда наговорила, и пересказывать это слово в слово совершенно незачем. В общем, я говорила, что она обманула нас с Лукассой, что из-за нее мы обе оказались в опасности, что при встрече она наврала, что никто ее не преследует, зная при этом, что те двое уже близко. Ньятенери принялась оправдываться. Она, мол, сказала только, что ее никто не собирается возвращать обратно, а про то, не хотят ли ее убить, ее не спрашивали. Тут я совершенно вышла из себя. У меня отнялся язык, и я бросилась на нее. Это, конечно, было глупо — она была сильнее меня, даже раненная и измотанная. Но она поспешно спряталась за кроватью и подняла руки в знак мира. На чердаке проснулись голуби и принялись ворковать и хлопать крыльями. Сквозь щели в потолке посыпалась холодная пыль.
— Какая разница? Они явились, чтобы убить меня, и теперь они убиты — вы их даже не видели, пока они были живы. Разве вы подвергались хоть малейшей опасности? Разве это доставило вам хоть какие-то неудобства? Разве это стоило вам хоть одной бессонной ночи? Это было мое дело, разбираться с ними пришлось мне, и теперь с этим покончено. Покончено, понимаешь? И никому, кроме меня, они вреда не причинили. Скажи, что это не так, Лал-Полуночница!
— Ах вот как? — взвизгнула я. — Всего две смерти — и все в порядке? Для тебя это всегда кончается так легко, без всяких… — я все еще путалась в словах, — без всяких последствий? Скажи это Россету, которого они чуть не придушили! Скажи это ей!
Лукассе этот день обошелся очень дорого — сперва та страшная башня, потом встреча с Тикатом, а потом еще пришлось помогать закапывать покойничков, — неудивительно, что теперь она съежилась, забилась в угол, тихо поскуливала, обнимая лиса, и теребила прядь волос. Я бы тоже так сделала, если бы не напилась.
Ньятенери обернулась и задумчиво посмотрела на Лукассу. Та на миг подняла глаза и тотчас же отвернулась.
— Хорошо, скажу, — произнесла Ньятенери. — А потом, быть может, она расскажет мне, что такое умереть и вновь быть разбуженной к жизни, и почему мне никто не сказал, что я путешествую с волшебницей и живым трупом, за которыми гонится сумасшедший крестьянский мальчик. Это ведь тоже должно было всплыть в свой час, не так ли?
Голос ее оставался все таким же спокойным и насмешливым, но когда она посмотрела на меня, он чуточку дрогнул. Я по-прежнему была в ярости, но бросаться на нее я бы уже не стала.
— Это было наше дело! — сказала я. — Это тебе ничем не грозило — в отличие от твоих тайн. Если бы это было опасно, я бы тебя предупредила.
Ньятенери громко, презрительно рассмеялась.
— На свете есть только один волшебник, которому я верю на слово!
Левая рука у нее здорово распухла. Когда мы копали могилы, Ньятенери работала без жалоб, но теперь, похоже, малейшее движение причиняло ей боль. Она громко продолжала:
— И даже он никогда не пытался воскрешать мертвых. Он говорил, что таких вещей делать нельзя, потому что это плохо и что даже самый великий маг не мог бы сделать это правильно. Так что не надо пытаться убедить меня, будто ты научилась этому от него. Я его слишком хорошо знаю.
— Черта с два! — крикнула я и, только увидев, как Ньятенери непонимающе уставилась на меня, сообразила, что невольно перешла на язык моего детства, тайную речь инбарати Хайдуна. Давненько я на нем не говорила! Может, это и не скажет вам, насколько я была зла и насколько пьяна, но мне это говорит многое. Я сама задрожала, услышав звук этих слов. Я перешла на всеобщий язык и тщательно повторила: — Если ты знала его так хорошо, как говоришь, то должна помнить, как он любил огородничать и что огородник из него был никудышный. Дыни у него вырастали с кулачок, огурцы — сморщенные, как пергамент, кукуруза засыхала на корню, а бобы и вовсе не всходили. Без помощи магии ему бы и картошки не вырастить.
Ньятенери уставилась на меня и потрясла головой. Она сама выглядела полупьяной от усталости и удивления.
— Ах, вот в чем дело? — сказала она. — Ты что, сделала это с помощью его старой огородной песенки? Не может быть!
И тем не менее она рассмеялась — на этот раз другим, грудным, раскатистым смехом.
— Не может быть! Не бывает! Ты ее просто вырастила, как кабачок, как…
Но тут она захлебнулась смехом и плюхнулась на кровать рядом с Лукассой, хлопая себя по колену здоровой рукой и беспомощно всхлипывая от хохота. Лис вторил ей своим холодным смехом.
Лукасса поначалу вроде обиделась, но смех Ньятенери был так заразителен, что вскоре мы уже все втроем покатывались и тявкали, как лисы, а развеселившийся лис скакал между нами и больно кусал за носы и подбородки. Я смахнула его с кровати — он тут же ловко вспрыгнул на стол и застыл, насторожив уши, прислушиваясь, как возятся голуби наверху, явно подсчитывая их. Зачем вообще Карш держал этих птиц? Кому он собирался отправлять послания? Этого я так и не узнала.
Смех растопил холодный ком ярости, что рос у меня в груди с утра, а может, и дольше. А Лукасса — та цеплялась за смех, как ребенок за последние минуты праздника. Ну, еще бы: она ведь, пожалуй, и двух раз не смеялась со времени своего возвращения к жизни. Ньятенери все спрашивала ее, посмеиваясь, но без насмешки:
— Ну, и каково оно — быть кабачком или кочаном капусты? Как это было?
И наконец Лукасса ответила. Таким голосом, что я отдала бы многое, чтобы только забыть его. Больше, чем вы можете себе представить.
— Не кочаном, — сказала она тихо-тихо. — Кочан капусты не сознает, что с ним происходит, а я все, все сознавала. Когда я упала в реку, я была умирающей Лукассой, и когда я умерла, я по-прежнему оставалась Лукассой, Лукассой, Лукассой…
И так оно и было, хотя почему — не знаю до сих пор: она оплакивала свою смерть с такой силой, с такой обидой, что эта сила заставила меня свернуть с дороги, а потом изменила мой путь, а в конце концов и всю мою жизнь.
— И когда я пробила речную гладь и встала перед Лал в лунном свете, я все еще была Лукассой, только… — тут она запнулась, — только не такой, как раньше. Другой. Часть прежней Лукассы осталась на дне реки, и я не могу вернуться, чтобы найти ее. И даже если бы я и могла, она не вернется ко мне, потому что она утратила имя, и никто не может призвать ее обратно.
Она остановилась — и никто, даже лис, не мог смотреть ей в лицо.
Я почувствовала, как слезы наворачиваются на глаза, но не поняла, что со мной. Я так давно не плакала! Сперва я подумала, что меня просто тошнит от выпитого, а потом решила, что это какой-то припадок: мышцы лица, горла и груди перестали меня слушаться, хотя я боролась с ними так, что с трудом могла дышать. Мое собственное тело внезапно предало меня, как Бисмайя, сделалось жестоким, как люди! Я услышала откуда-то издалека странный, звонкий голос, детский голос, голос что-то говорил, а потом слезы наконец прорвались, и я сдалась, сдалась — это я-то, которая никогда не сдавалась, никогда, никому, в глубине души я всегда оставалась непобежденной, и они это знали, все до единого. До того момента никто из живущих не видел, как я плачу, — никто, кроме Моего Друга, если он действительно жив. Я с тех пор плакала еще раз, но только однажды, и это было от радости, но об этом не будет речи в моей истории.
Ох, как они на меня уставились обе, и Ньятенери, и Лукасса! Я согнулась в три погибели, меня почти тошнило от горя — да, конечно, и от вина тоже, но дело не только в вине. Понимаете, все, что у меня было с самого начала,
— это мое имя, Лалхамсин-хамсолал, и потерять его, так, чтобы душа твоя больше не отзывалась на свое имя… Понимаете, я только представила себе такое — и от одной мысли об этом мне сделалось так плохо, что это нельзя было ни преодолеть, ни вынести, ни описать. А она, эта деревенская гусыня, пялилась на меня в смутном изумлении, а я плакала, плакала, оплакивая ее утрату, и ее мужество, и себя самое, и Моего Друга, и Хайдун, где я родилась. Это было так долго…
В конце концов Ньятенери обняла меня — и я тут же успокоилась. Ее объятия были неловкими — да и обнимать меня не так-то просто, по крайней мере, для большинства людей. Я немного отстранилась, вытерла лицо и глаза. Тогда Ньятенери отвернулась и налила мне еще вина. Отхлебнула из кружки, ахнула, ее немного передернуло, и она сказала:
— Пожалуй, надо добыть еще этих жутких помоев.
— Больше нет, — ответила я, шмыгнув носом. — Карш сказал…
И при мысли о том, что вина больше нет, я поплакала еще немного.
— Вы с Каршем просто не поняли друг друга, — возразила Ньятенери. Она поднялась с кровати и вышла — все это одним плавным движением. Спускаясь по лестнице, она уже звала трактирщика. Мы с Лукассой остались сидеть молча, стесняясь друг друга больше, чем чужих. Я, как могла, приводила себя в порядок. Когда я снова смогла говорить, я сказала:
— Лукасса! Есть только один человек, который может призвать обратно Лукассу, ту, что осталась на дне реки. Этот человек — Тикат.
Лукасса содрогнулась. Я почувствовала это по дрожи кровати — как будто содрогнулась сама земля. Девушка упорно смотрела в пол. Я сказала:
— Больше некому. Если ты хочешь вновь соединиться с ней, иди к нему.
— Не хочу! Не хочу!
Я едва расслышала ее, так тихо она это прошептала. Девушка стиснула руками кроватную раму и уставилась на свои плотно сжатые колени.
— Не хочу. Оставьте меня в покое.
— Он любит тебя, — сказала я. — Я мало знаю о любви, но это видно сразу.
Но Лукасса так сильно замотала головой, что я услышала, как хрустнули у нее шейные позвонки, и воскликнула:
— Нет, Лал! Оставь меня! Я этого не вынесу…
Она редко называла меня по имени, а Ньятенери и вовсе никогда. Я прикоснулась к ней, чтобы успокоить — так же неуклюже, как Ньятенери обнимала меня, — но девушка оттолкнула мою руку. Так мы и сидели, пока на лестнице снова не послышался топот сапог. Тогда Лукасса повернулась ко мне. Она была еще бледнее обычного, но глаза у нее были сухие, и взгляд твердый.
— Я не знаю, хочу ли я, чтобы она вернулась, — сказала девушка. — Та Лукасса.
А потом Ньятенери распахнула дверь ногой и ввалилась в комнату. Обе руки у нее были заняты целой гроздью бутылок с «Драконьей дочерью». Она хищно ухмылялась — я даже пригляделась, не торчит ли у нее из зубов клок грязного халата Карша.
— Ну конечно, это было обычное недоразумение! — сказала Ньятенери. — Я так и знала, что стоит как следует объясниться — и все будет!
То ли это было результатом переутомления, следствием схватки не на жизнь, а на смерть, то ли я просто действительно так тщеславна, как мне всегда казалось — но в ту ночь оказалось, что у Ньятенери голова послабее моей. Она больше не подмигивала и не кривилась — она хлестала вино прямо из горла, как какой-нибудь солдафон, и ей хватило всего одной бутылки, чтобы начать рассказывать нам про монастырь, откуда она сбежала. Все-таки я была права на этот счет — впрочем, я почти всегда оказываюсь права.
— Он расположен в сердце западных земель, — говорила она. — Нет, Лал, ты его не знаешь — ты, конечно, много странствовала, но в тех краях тебе не доводилось бывать ни разу. Ближайший к нему город — Сумильдене, и до него совсем не близко, так что без особой необходимости туда не ездят.
Да, это правда — я это знаю, потому что один раз была в этом Сумильдене. Впрочем, об этом упоминать было не обязательно.
— К югу и к западу от Сумильдене начинаются болота, — продолжала Ньятенери, — и земля эта не нужна никому, кроме сборщиков тильгита.
Мы вопросительно уставились на нее. Она улыбнулась.
— Тильгит? Это такие болотные водоросли. Их собирают, сушат, толкут и варят из них премерзкую кашу, которая не дает умереть человеку с голоду до тех пор, пока он не почувствует, что лучше уж умереть с голоду, чем есть эту кашу. О, у нас в монастыре постные дни, когда вообще не едят, были чуть ли не праздником! Оттуда стоило сбежать из-за одного тильгита.
— А как оно называлось, то место? — спросила я. Ньятенери только развела руками и виновато улыбнулась. Тогда я спросила:
— И долго ты там прожила?
— Двадцать один год, — тихо ответила Ньятенери. — С девяти лет.
На мой следующий вопрос она ответила прежде, чем я успела его задать:
— Одиннадцать лет. Я скрываюсь от них уже одиннадцать лет.
Лукасса отхлебнула вина и скривилась, как котенок. И сказала:
— Не понимаю. Что же это за монастырь такой?
Ньятенери не ответила. Я сказала:
— Монастырь, который запрещает своим сестрам отрекаться от данных обетов. Бывают и такие.
Лис выполз из-под стола и свернулся в уголке, сверкая глазами из-под сонно опущенных век. Я продолжала:
— Но мне никогда не приходилось слышать, чтобы какой-то монастырь охотился за беглянкой в течение одиннадцати лет и тем более высылал ей вслед убийц.
Ньятенери открыла вторую бутылку, не глядя на меня, и я из вредности добавила:
— Надо сказать, немногого стоят преследователи, которые целых одиннадцать лет не могли отыскать свою жертву. Я бы нашла тебя самое большее за два года и знаю людей, которые управились бы и за год.
Конечно, это была чистой воды подначка, и Ньятенери, разумеется, сразу это поняла. Во всяком случае, она отхлебнула вина — щедро, по-солдатски, — с размаху опустила бутылку на стол так, что вино выплеснулось из горлышка, и сказала, глядя в стену:
— Первые преследователи нашли меня раньше, чем через год. У нас в монастыре все самое лучшее.
Вот тут, надо признаться, у меня действительно отнялся язык. Ньятенери успела наполовину опорожнить вторую бутылку, прежде чем я наконец сумела спросить:
— Первые? Так что, были и другие?
На этот раз улыбка Ньятенери состарила ее на много лет.
— Перед этой были еще две команды. Они охотятся командой, и скрыться от них невозможно. Их надо убить.
Ее улыбка вцепилась в меня — вот так же, должно быть, улыбалась она толстому Каршу.
— А со временем — куда быстрее, чем ты думаешь, — в монастырь доходит весть, и тогда они высылают новую команду. До меня еще никому не удавалось пережить три команды. В монастыре будут очень недовольны.
Наступило продолжительное молчание. Я была слишком ошеломлена, чтобы задать следующий вопрос, и в конце концов его задала Лукасса:
— Но почему? Почему они непременно должны убить всякого, кто от них сбежал? Они бы не стали этого делать, если бы знали, что такое быть мертвым.
В ее голосе была мягкость, не имеющая ничего общего с жалостью. Мне и теперь страшно вспоминать об этом. А я до сих пор помню это, как наяву.
Ньятенери коснулась здоровой рукой руки Лукассы. Не пожала, не погладила — просто коснулась.
— Они-то, пожалуй, как раз знают, — сказала она. — Лучше многих. В том месте хранится слишком много знаний, слишком много тайн — и вот их-то они и не хотят выпускать наружу.
Лукасса открыла было рот, чтобы задать очередной вопрос, но Ньятенери опередила ее, рассмеявшись и дружески передразнив ее ребяческий тон:
— «Какие тайны, какие знания?» О, Лукасса, это великие тайны и мерзкие тайны, тайны королей и королев, священников и военачальников, советников и судей: тайны, которые способны сокрушить основания какого-нибудь храма, какой-нибудь империи, развязать одну войну и положить конец другой, заставить кого-то отречься от короны, кого-то покончить жизнь самоубийством, а еще кого-нибудь — уничтожить целый народ лишь затем, чтобы сохранить в тайне еще одну неприятную истину. Дурацкие, дурацкие тайны!
Она стукнула по столу другой рукой — не очень сильно, но достаточно, чтобы заставить ее стиснуть губы и чуточку побледнеть.
— Покажи-ка, — сказала я, но Ньятенери спрятала руку и продолжала говорить еще более ровным, чем прежде, тоном.
— Этот монастырь очень древний. Я даже не знаю, сколько ему веков. Люди там очень разные — и старые, и совсем юные, как я тогда. Единственное, что объединяет их всех, — это то, что каждый из них приносит с собой свои тайны. Каждый должен принести с собой хотя бы одну тайну, иначе тебя туда не примут.
— Тебе было девять лет, — сказала я. Я поймала ее взгляд и одновременно снова взяла ее руку. Кисть и запястье опухли и горели, но переломов вроде бы не было. Ньятенери прикрыла глаза, пока я ощупывала ее руку.
— У меня было достаточно тайн. Они были рады принять меня к себе, и… и мне тоже было хорошо там. Довольно долго. Набраться сил… многому научиться… Слушай, либо налей вина, либо отпусти руку! Это что, еще одно огородное заклинание?
— Да нет, не заклинание. Так делают на Южных островах, чтобы обмануть боль. Иногда у меня получается. Тебя ведь в монастыре тоже научили многому насчет боли, не так ли?
Ньятенери опорожнила свою кружку в два глотка.
— Еще до монастыря, — сказала она. И потом долго молчала — только все пила и пила, пока я занималась ее рукой. Лукасса села на кровати и смотрела на нас, давая отпить из своей кружки лису, когда думала, что я не вижу. Шорох ветвей за окном; снаружи, на лестнице, медленные шаги, грубый голос напевает морскую песню — какой-то моряк пошел спать. В комнате через одну от нашей святые люди, мужчина и женщина, напевают какой-то медленный антифон. Я эту молитву немного знаю.
— А почему ты сбежала?
Ее рука начала отзываться. Понятия не имею, почему эта островитянская штучка действует, и к тому же мне не очень нравится ощущение, как будто через мое тело перекачивают кипяток, хоть я и знаю, что это иллюзия. Но ведь действует же…
Ньятенери пожала плечами.
— Мне предложили немалую власть. В самом монастыре и за его пределами. Меня для этого и воспитывали с детства, и вот теперь пришло мне время занять свое место среди избранных, среди высших. Честно говоря, мне это польстило, внушило даже что-то вроде благодарности — и до сих пор приятно. Если бы они не предложили мне власти, откуда мне было бы знать, что я ее не хочу? А как только предложили, мне это сразу стало ясно. Провести остаток жизни чем-то вроде смотрителя чужих тайн, вечно блуждать в жутких тайниках сильных мира сего, со старыми историями, свисающими с твоего неба, точно стаи летучих мышей… Нет, та тощая девчушка-северянка никогда бы на это не согласилась!
Ньятенери снова стукнула по столу, на сей раз винной кружкой. Но потом отвернулась и заговорила тихо-тихо, не с нами, а с лисом — именно с лисом.
— Она соглашалась на многое, против чего не имела возражений, и на кое-что еще сверх того — но не на это.
Лис поглядел ей в лицо и зевнул — явно нарочно, как в тот вечер, когда мы впервые встретились. «Они знают друг друга, как старые любовники, — подумала я. — Они пережили все: и любовь, и ненависть, и неразрешимые вопросы, и доверие, и предательство. И все это у них позади». Интересно, как они познакомились? И давно ли? Сколько вообще живут лисы?
Ньятенери продолжала:
— На такое предложение нельзя ответить «нет». Это не разрешается. И я ответила «да». Я ответила: «Да, спасибо. Я недостойна такой чести».
— И в ту же ночь ты сбежала!
Лукасса подалась вперед. По глазам было видно, что она переживает историю Ньятенери в точности так же, как она переживала каждую легенду, которую я ей рассказывала. Ньятенери резко, коротко усмехнулась.
— Я знала, что в ту ночь мою келью будут стеречь. Я сбежала через час. Вот с тех пор и бегаю.
Мимо двери протопали несколько гуртовщиков, шумя, хохоча, отплевываясь, натыкаясь друг на друга. Эфрани, западные люди, судя по говору. Далеконько их занесло от родины! Голос Карша, приказывавшего им вести себя потише — не рык, а звук, который крупный зверь издает перед тем, как зарычать. Этот толстяк предпочитает многого не знать, но трактиром управлять он умеет. Святые люди продолжали петь. Мы продолжали мрачно пить. «Все это было так давно…»
— Ну, может быть, на этот раз, когда до монастыря дойдет весть о гибели убийц, им, наконец, надоест высылать новых, чтобы их тоже убили, — сказала я. Ньятенери набрала воздуху в грудь, явно собираясь ответить. Но вместо этого встала и подошла к окну, глядя на темную листву и немногочисленные звезды. Я сказала: — Быть может, больше команд не будет.
Сколько времени прошло прежде, чем она обернулась и посмотрела на меня? Мне показалось, что много, но, когда я напиваюсь, время для меня замедляется, так что наверняка сказать не могу. Показалось, что много. А может, она и вовсе не оборачивалась — я помню только, как она шепотом произнесла:
— Я вам еще не все рассказала…
Я тут же взметнулась на ноги, несмотря на то что была уже порядком пьяна.
— Ну конечно! Когда это ты рассказывала все?
Я крикнула это? Да, наверное. Наверное, я уже предвидела, что последует за этим.
— Они всегда ходят втроем, — сказала она. — Всегда.
Ну, а я устала, как собака, и злая была, как собака, и не могла ни думать, ни спать. А потому я заставила Карша прислать наверх три бутылки — он жаловался, что это последние, — «Драконьей дочери», самого южного вина, какое нашлось в его погребе, такого красного, что оно кажется черным. И не успела я управиться со второй бутылкой, как мне сказали, что я требуюсь в бане. Бутылку я прихватила с собой, для компании. Лукасса тоже пошла со мной.
Когда я выпью слишком много — а иначе я не пью, как я уже говорила, — я обычно делаюсь угрюмой и обидчивой. Быть может, такая я и есть на самом деле, а все прочее — только маска, кто знает? Пока мы втроем зарывали два трупа в буйных зарослях клещевины, довольно далеко от бани, я не сказала Ньятенери ни слова. Не спрашивала, не упрекала — просто молчала. Работа эта нам обеим была знакома, и ее всяко лучше делать молча. Там я прикончила вторую бутылку, не поделившись с остальными. Ньятенери произнесла над могилами несколько слов на своем родном языке, и мы пошли обратно в трактир. Ньятенери косилась на меня слева, Лукасса украдкой поглядывала на меня справа. А я так ничего и не сказала, пока мы не поднялись в нашу комнату и я не откупорила последнюю бутылку. Да, я такая. И до сих пор осталась такой. Вот почему я предпочитаю путешествовать одна.
И тут, наконец, я обрушилась на Ньятенери. Я не особенно горжусь тем, что тогда наговорила, и пересказывать это слово в слово совершенно незачем. В общем, я говорила, что она обманула нас с Лукассой, что из-за нее мы обе оказались в опасности, что при встрече она наврала, что никто ее не преследует, зная при этом, что те двое уже близко. Ньятенери принялась оправдываться. Она, мол, сказала только, что ее никто не собирается возвращать обратно, а про то, не хотят ли ее убить, ее не спрашивали. Тут я совершенно вышла из себя. У меня отнялся язык, и я бросилась на нее. Это, конечно, было глупо — она была сильнее меня, даже раненная и измотанная. Но она поспешно спряталась за кроватью и подняла руки в знак мира. На чердаке проснулись голуби и принялись ворковать и хлопать крыльями. Сквозь щели в потолке посыпалась холодная пыль.
— Какая разница? Они явились, чтобы убить меня, и теперь они убиты — вы их даже не видели, пока они были живы. Разве вы подвергались хоть малейшей опасности? Разве это доставило вам хоть какие-то неудобства? Разве это стоило вам хоть одной бессонной ночи? Это было мое дело, разбираться с ними пришлось мне, и теперь с этим покончено. Покончено, понимаешь? И никому, кроме меня, они вреда не причинили. Скажи, что это не так, Лал-Полуночница!
— Ах вот как? — взвизгнула я. — Всего две смерти — и все в порядке? Для тебя это всегда кончается так легко, без всяких… — я все еще путалась в словах, — без всяких последствий? Скажи это Россету, которого они чуть не придушили! Скажи это ей!
Лукассе этот день обошелся очень дорого — сперва та страшная башня, потом встреча с Тикатом, а потом еще пришлось помогать закапывать покойничков, — неудивительно, что теперь она съежилась, забилась в угол, тихо поскуливала, обнимая лиса, и теребила прядь волос. Я бы тоже так сделала, если бы не напилась.
Ньятенери обернулась и задумчиво посмотрела на Лукассу. Та на миг подняла глаза и тотчас же отвернулась.
— Хорошо, скажу, — произнесла Ньятенери. — А потом, быть может, она расскажет мне, что такое умереть и вновь быть разбуженной к жизни, и почему мне никто не сказал, что я путешествую с волшебницей и живым трупом, за которыми гонится сумасшедший крестьянский мальчик. Это ведь тоже должно было всплыть в свой час, не так ли?
Голос ее оставался все таким же спокойным и насмешливым, но когда она посмотрела на меня, он чуточку дрогнул. Я по-прежнему была в ярости, но бросаться на нее я бы уже не стала.
— Это было наше дело! — сказала я. — Это тебе ничем не грозило — в отличие от твоих тайн. Если бы это было опасно, я бы тебя предупредила.
Ньятенери громко, презрительно рассмеялась.
— На свете есть только один волшебник, которому я верю на слово!
Левая рука у нее здорово распухла. Когда мы копали могилы, Ньятенери работала без жалоб, но теперь, похоже, малейшее движение причиняло ей боль. Она громко продолжала:
— И даже он никогда не пытался воскрешать мертвых. Он говорил, что таких вещей делать нельзя, потому что это плохо и что даже самый великий маг не мог бы сделать это правильно. Так что не надо пытаться убедить меня, будто ты научилась этому от него. Я его слишком хорошо знаю.
— Черта с два! — крикнула я и, только увидев, как Ньятенери непонимающе уставилась на меня, сообразила, что невольно перешла на язык моего детства, тайную речь инбарати Хайдуна. Давненько я на нем не говорила! Может, это и не скажет вам, насколько я была зла и насколько пьяна, но мне это говорит многое. Я сама задрожала, услышав звук этих слов. Я перешла на всеобщий язык и тщательно повторила: — Если ты знала его так хорошо, как говоришь, то должна помнить, как он любил огородничать и что огородник из него был никудышный. Дыни у него вырастали с кулачок, огурцы — сморщенные, как пергамент, кукуруза засыхала на корню, а бобы и вовсе не всходили. Без помощи магии ему бы и картошки не вырастить.
Ньятенери уставилась на меня и потрясла головой. Она сама выглядела полупьяной от усталости и удивления.
— Ах, вот в чем дело? — сказала она. — Ты что, сделала это с помощью его старой огородной песенки? Не может быть!
И тем не менее она рассмеялась — на этот раз другим, грудным, раскатистым смехом.
— Не может быть! Не бывает! Ты ее просто вырастила, как кабачок, как…
Но тут она захлебнулась смехом и плюхнулась на кровать рядом с Лукассой, хлопая себя по колену здоровой рукой и беспомощно всхлипывая от хохота. Лис вторил ей своим холодным смехом.
Лукасса поначалу вроде обиделась, но смех Ньятенери был так заразителен, что вскоре мы уже все втроем покатывались и тявкали, как лисы, а развеселившийся лис скакал между нами и больно кусал за носы и подбородки. Я смахнула его с кровати — он тут же ловко вспрыгнул на стол и застыл, насторожив уши, прислушиваясь, как возятся голуби наверху, явно подсчитывая их. Зачем вообще Карш держал этих птиц? Кому он собирался отправлять послания? Этого я так и не узнала.
Смех растопил холодный ком ярости, что рос у меня в груди с утра, а может, и дольше. А Лукасса — та цеплялась за смех, как ребенок за последние минуты праздника. Ну, еще бы: она ведь, пожалуй, и двух раз не смеялась со времени своего возвращения к жизни. Ньятенери все спрашивала ее, посмеиваясь, но без насмешки:
— Ну, и каково оно — быть кабачком или кочаном капусты? Как это было?
И наконец Лукасса ответила. Таким голосом, что я отдала бы многое, чтобы только забыть его. Больше, чем вы можете себе представить.
— Не кочаном, — сказала она тихо-тихо. — Кочан капусты не сознает, что с ним происходит, а я все, все сознавала. Когда я упала в реку, я была умирающей Лукассой, и когда я умерла, я по-прежнему оставалась Лукассой, Лукассой, Лукассой…
И так оно и было, хотя почему — не знаю до сих пор: она оплакивала свою смерть с такой силой, с такой обидой, что эта сила заставила меня свернуть с дороги, а потом изменила мой путь, а в конце концов и всю мою жизнь.
— И когда я пробила речную гладь и встала перед Лал в лунном свете, я все еще была Лукассой, только… — тут она запнулась, — только не такой, как раньше. Другой. Часть прежней Лукассы осталась на дне реки, и я не могу вернуться, чтобы найти ее. И даже если бы я и могла, она не вернется ко мне, потому что она утратила имя, и никто не может призвать ее обратно.
Она остановилась — и никто, даже лис, не мог смотреть ей в лицо.
Я почувствовала, как слезы наворачиваются на глаза, но не поняла, что со мной. Я так давно не плакала! Сперва я подумала, что меня просто тошнит от выпитого, а потом решила, что это какой-то припадок: мышцы лица, горла и груди перестали меня слушаться, хотя я боролась с ними так, что с трудом могла дышать. Мое собственное тело внезапно предало меня, как Бисмайя, сделалось жестоким, как люди! Я услышала откуда-то издалека странный, звонкий голос, детский голос, голос что-то говорил, а потом слезы наконец прорвались, и я сдалась, сдалась — это я-то, которая никогда не сдавалась, никогда, никому, в глубине души я всегда оставалась непобежденной, и они это знали, все до единого. До того момента никто из живущих не видел, как я плачу, — никто, кроме Моего Друга, если он действительно жив. Я с тех пор плакала еще раз, но только однажды, и это было от радости, но об этом не будет речи в моей истории.
Ох, как они на меня уставились обе, и Ньятенери, и Лукасса! Я согнулась в три погибели, меня почти тошнило от горя — да, конечно, и от вина тоже, но дело не только в вине. Понимаете, все, что у меня было с самого начала,
— это мое имя, Лалхамсин-хамсолал, и потерять его, так, чтобы душа твоя больше не отзывалась на свое имя… Понимаете, я только представила себе такое — и от одной мысли об этом мне сделалось так плохо, что это нельзя было ни преодолеть, ни вынести, ни описать. А она, эта деревенская гусыня, пялилась на меня в смутном изумлении, а я плакала, плакала, оплакивая ее утрату, и ее мужество, и себя самое, и Моего Друга, и Хайдун, где я родилась. Это было так долго…
В конце концов Ньятенери обняла меня — и я тут же успокоилась. Ее объятия были неловкими — да и обнимать меня не так-то просто, по крайней мере, для большинства людей. Я немного отстранилась, вытерла лицо и глаза. Тогда Ньятенери отвернулась и налила мне еще вина. Отхлебнула из кружки, ахнула, ее немного передернуло, и она сказала:
— Пожалуй, надо добыть еще этих жутких помоев.
— Больше нет, — ответила я, шмыгнув носом. — Карш сказал…
И при мысли о том, что вина больше нет, я поплакала еще немного.
— Вы с Каршем просто не поняли друг друга, — возразила Ньятенери. Она поднялась с кровати и вышла — все это одним плавным движением. Спускаясь по лестнице, она уже звала трактирщика. Мы с Лукассой остались сидеть молча, стесняясь друг друга больше, чем чужих. Я, как могла, приводила себя в порядок. Когда я снова смогла говорить, я сказала:
— Лукасса! Есть только один человек, который может призвать обратно Лукассу, ту, что осталась на дне реки. Этот человек — Тикат.
Лукасса содрогнулась. Я почувствовала это по дрожи кровати — как будто содрогнулась сама земля. Девушка упорно смотрела в пол. Я сказала:
— Больше некому. Если ты хочешь вновь соединиться с ней, иди к нему.
— Не хочу! Не хочу!
Я едва расслышала ее, так тихо она это прошептала. Девушка стиснула руками кроватную раму и уставилась на свои плотно сжатые колени.
— Не хочу. Оставьте меня в покое.
— Он любит тебя, — сказала я. — Я мало знаю о любви, но это видно сразу.
Но Лукасса так сильно замотала головой, что я услышала, как хрустнули у нее шейные позвонки, и воскликнула:
— Нет, Лал! Оставь меня! Я этого не вынесу…
Она редко называла меня по имени, а Ньятенери и вовсе никогда. Я прикоснулась к ней, чтобы успокоить — так же неуклюже, как Ньятенери обнимала меня, — но девушка оттолкнула мою руку. Так мы и сидели, пока на лестнице снова не послышался топот сапог. Тогда Лукасса повернулась ко мне. Она была еще бледнее обычного, но глаза у нее были сухие, и взгляд твердый.
— Я не знаю, хочу ли я, чтобы она вернулась, — сказала девушка. — Та Лукасса.
А потом Ньятенери распахнула дверь ногой и ввалилась в комнату. Обе руки у нее были заняты целой гроздью бутылок с «Драконьей дочерью». Она хищно ухмылялась — я даже пригляделась, не торчит ли у нее из зубов клок грязного халата Карша.
— Ну конечно, это было обычное недоразумение! — сказала Ньятенери. — Я так и знала, что стоит как следует объясниться — и все будет!
То ли это было результатом переутомления, следствием схватки не на жизнь, а на смерть, то ли я просто действительно так тщеславна, как мне всегда казалось — но в ту ночь оказалось, что у Ньятенери голова послабее моей. Она больше не подмигивала и не кривилась — она хлестала вино прямо из горла, как какой-нибудь солдафон, и ей хватило всего одной бутылки, чтобы начать рассказывать нам про монастырь, откуда она сбежала. Все-таки я была права на этот счет — впрочем, я почти всегда оказываюсь права.
— Он расположен в сердце западных земель, — говорила она. — Нет, Лал, ты его не знаешь — ты, конечно, много странствовала, но в тех краях тебе не доводилось бывать ни разу. Ближайший к нему город — Сумильдене, и до него совсем не близко, так что без особой необходимости туда не ездят.
Да, это правда — я это знаю, потому что один раз была в этом Сумильдене. Впрочем, об этом упоминать было не обязательно.
— К югу и к западу от Сумильдене начинаются болота, — продолжала Ньятенери, — и земля эта не нужна никому, кроме сборщиков тильгита.
Мы вопросительно уставились на нее. Она улыбнулась.
— Тильгит? Это такие болотные водоросли. Их собирают, сушат, толкут и варят из них премерзкую кашу, которая не дает умереть человеку с голоду до тех пор, пока он не почувствует, что лучше уж умереть с голоду, чем есть эту кашу. О, у нас в монастыре постные дни, когда вообще не едят, были чуть ли не праздником! Оттуда стоило сбежать из-за одного тильгита.
— А как оно называлось, то место? — спросила я. Ньятенери только развела руками и виновато улыбнулась. Тогда я спросила:
— И долго ты там прожила?
— Двадцать один год, — тихо ответила Ньятенери. — С девяти лет.
На мой следующий вопрос она ответила прежде, чем я успела его задать:
— Одиннадцать лет. Я скрываюсь от них уже одиннадцать лет.
Лукасса отхлебнула вина и скривилась, как котенок. И сказала:
— Не понимаю. Что же это за монастырь такой?
Ньятенери не ответила. Я сказала:
— Монастырь, который запрещает своим сестрам отрекаться от данных обетов. Бывают и такие.
Лис выполз из-под стола и свернулся в уголке, сверкая глазами из-под сонно опущенных век. Я продолжала:
— Но мне никогда не приходилось слышать, чтобы какой-то монастырь охотился за беглянкой в течение одиннадцати лет и тем более высылал ей вслед убийц.
Ньятенери открыла вторую бутылку, не глядя на меня, и я из вредности добавила:
— Надо сказать, немногого стоят преследователи, которые целых одиннадцать лет не могли отыскать свою жертву. Я бы нашла тебя самое большее за два года и знаю людей, которые управились бы и за год.
Конечно, это была чистой воды подначка, и Ньятенери, разумеется, сразу это поняла. Во всяком случае, она отхлебнула вина — щедро, по-солдатски, — с размаху опустила бутылку на стол так, что вино выплеснулось из горлышка, и сказала, глядя в стену:
— Первые преследователи нашли меня раньше, чем через год. У нас в монастыре все самое лучшее.
Вот тут, надо признаться, у меня действительно отнялся язык. Ньятенери успела наполовину опорожнить вторую бутылку, прежде чем я наконец сумела спросить:
— Первые? Так что, были и другие?
На этот раз улыбка Ньятенери состарила ее на много лет.
— Перед этой были еще две команды. Они охотятся командой, и скрыться от них невозможно. Их надо убить.
Ее улыбка вцепилась в меня — вот так же, должно быть, улыбалась она толстому Каршу.
— А со временем — куда быстрее, чем ты думаешь, — в монастырь доходит весть, и тогда они высылают новую команду. До меня еще никому не удавалось пережить три команды. В монастыре будут очень недовольны.
Наступило продолжительное молчание. Я была слишком ошеломлена, чтобы задать следующий вопрос, и в конце концов его задала Лукасса:
— Но почему? Почему они непременно должны убить всякого, кто от них сбежал? Они бы не стали этого делать, если бы знали, что такое быть мертвым.
В ее голосе была мягкость, не имеющая ничего общего с жалостью. Мне и теперь страшно вспоминать об этом. А я до сих пор помню это, как наяву.
Ньятенери коснулась здоровой рукой руки Лукассы. Не пожала, не погладила — просто коснулась.
— Они-то, пожалуй, как раз знают, — сказала она. — Лучше многих. В том месте хранится слишком много знаний, слишком много тайн — и вот их-то они и не хотят выпускать наружу.
Лукасса открыла было рот, чтобы задать очередной вопрос, но Ньятенери опередила ее, рассмеявшись и дружески передразнив ее ребяческий тон:
— «Какие тайны, какие знания?» О, Лукасса, это великие тайны и мерзкие тайны, тайны королей и королев, священников и военачальников, советников и судей: тайны, которые способны сокрушить основания какого-нибудь храма, какой-нибудь империи, развязать одну войну и положить конец другой, заставить кого-то отречься от короны, кого-то покончить жизнь самоубийством, а еще кого-нибудь — уничтожить целый народ лишь затем, чтобы сохранить в тайне еще одну неприятную истину. Дурацкие, дурацкие тайны!
Она стукнула по столу другой рукой — не очень сильно, но достаточно, чтобы заставить ее стиснуть губы и чуточку побледнеть.
— Покажи-ка, — сказала я, но Ньятенери спрятала руку и продолжала говорить еще более ровным, чем прежде, тоном.
— Этот монастырь очень древний. Я даже не знаю, сколько ему веков. Люди там очень разные — и старые, и совсем юные, как я тогда. Единственное, что объединяет их всех, — это то, что каждый из них приносит с собой свои тайны. Каждый должен принести с собой хотя бы одну тайну, иначе тебя туда не примут.
— Тебе было девять лет, — сказала я. Я поймала ее взгляд и одновременно снова взяла ее руку. Кисть и запястье опухли и горели, но переломов вроде бы не было. Ньятенери прикрыла глаза, пока я ощупывала ее руку.
— У меня было достаточно тайн. Они были рады принять меня к себе, и… и мне тоже было хорошо там. Довольно долго. Набраться сил… многому научиться… Слушай, либо налей вина, либо отпусти руку! Это что, еще одно огородное заклинание?
— Да нет, не заклинание. Так делают на Южных островах, чтобы обмануть боль. Иногда у меня получается. Тебя ведь в монастыре тоже научили многому насчет боли, не так ли?
Ньятенери опорожнила свою кружку в два глотка.
— Еще до монастыря, — сказала она. И потом долго молчала — только все пила и пила, пока я занималась ее рукой. Лукасса села на кровати и смотрела на нас, давая отпить из своей кружки лису, когда думала, что я не вижу. Шорох ветвей за окном; снаружи, на лестнице, медленные шаги, грубый голос напевает морскую песню — какой-то моряк пошел спать. В комнате через одну от нашей святые люди, мужчина и женщина, напевают какой-то медленный антифон. Я эту молитву немного знаю.
— А почему ты сбежала?
Ее рука начала отзываться. Понятия не имею, почему эта островитянская штучка действует, и к тому же мне не очень нравится ощущение, как будто через мое тело перекачивают кипяток, хоть я и знаю, что это иллюзия. Но ведь действует же…
Ньятенери пожала плечами.
— Мне предложили немалую власть. В самом монастыре и за его пределами. Меня для этого и воспитывали с детства, и вот теперь пришло мне время занять свое место среди избранных, среди высших. Честно говоря, мне это польстило, внушило даже что-то вроде благодарности — и до сих пор приятно. Если бы они не предложили мне власти, откуда мне было бы знать, что я ее не хочу? А как только предложили, мне это сразу стало ясно. Провести остаток жизни чем-то вроде смотрителя чужих тайн, вечно блуждать в жутких тайниках сильных мира сего, со старыми историями, свисающими с твоего неба, точно стаи летучих мышей… Нет, та тощая девчушка-северянка никогда бы на это не согласилась!
Ньятенери снова стукнула по столу, на сей раз винной кружкой. Но потом отвернулась и заговорила тихо-тихо, не с нами, а с лисом — именно с лисом.
— Она соглашалась на многое, против чего не имела возражений, и на кое-что еще сверх того — но не на это.
Лис поглядел ей в лицо и зевнул — явно нарочно, как в тот вечер, когда мы впервые встретились. «Они знают друг друга, как старые любовники, — подумала я. — Они пережили все: и любовь, и ненависть, и неразрешимые вопросы, и доверие, и предательство. И все это у них позади». Интересно, как они познакомились? И давно ли? Сколько вообще живут лисы?
Ньятенери продолжала:
— На такое предложение нельзя ответить «нет». Это не разрешается. И я ответила «да». Я ответила: «Да, спасибо. Я недостойна такой чести».
— И в ту же ночь ты сбежала!
Лукасса подалась вперед. По глазам было видно, что она переживает историю Ньятенери в точности так же, как она переживала каждую легенду, которую я ей рассказывала. Ньятенери резко, коротко усмехнулась.
— Я знала, что в ту ночь мою келью будут стеречь. Я сбежала через час. Вот с тех пор и бегаю.
Мимо двери протопали несколько гуртовщиков, шумя, хохоча, отплевываясь, натыкаясь друг на друга. Эфрани, западные люди, судя по говору. Далеконько их занесло от родины! Голос Карша, приказывавшего им вести себя потише — не рык, а звук, который крупный зверь издает перед тем, как зарычать. Этот толстяк предпочитает многого не знать, но трактиром управлять он умеет. Святые люди продолжали петь. Мы продолжали мрачно пить. «Все это было так давно…»
— Ну, может быть, на этот раз, когда до монастыря дойдет весть о гибели убийц, им, наконец, надоест высылать новых, чтобы их тоже убили, — сказала я. Ньятенери набрала воздуху в грудь, явно собираясь ответить. Но вместо этого встала и подошла к окну, глядя на темную листву и немногочисленные звезды. Я сказала: — Быть может, больше команд не будет.
Сколько времени прошло прежде, чем она обернулась и посмотрела на меня? Мне показалось, что много, но, когда я напиваюсь, время для меня замедляется, так что наверняка сказать не могу. Показалось, что много. А может, она и вовсе не оборачивалась — я помню только, как она шепотом произнесла:
— Я вам еще не все рассказала…
Я тут же взметнулась на ноги, несмотря на то что была уже порядком пьяна.
— Ну конечно! Когда это ты рассказывала все?
Я крикнула это? Да, наверное. Наверное, я уже предвидела, что последует за этим.
— Они всегда ходят втроем, — сказала она. — Всегда.