Ну так вот, смотрим мы друг на друга и смотрим, смотрим и смотрим, и так бы мы там и стояли по сей день, если бы я не заговорила. Я так думаю, что они просто приехали и встали посреди двора, потому что ни он, ни его конек не могли сделать больше ни шага, и не осталось у них ни единой мысли, ни капельки надежды — кураж у них иссяк, понимаете? А когда кураж иссяк — тут уж дело совсем плохо, можете мне поверить. Глаза-то у него были живые, но они не знали, зачем живут — только одна жизнь в них и была, а больше ничего. Такие глаза я только у животных видела, а у людей — ни разу. Безмятежная жизнь, ничего не скажешь.
   Что я сказала-то? А, чепуху какую-то — сейчас и вспомнить стыдно. Что-то вроде: «Ну что, в следующий раз ты меня признаешь?» или «В наших краях, когда смотришь на женщину так долго, принято жениться». Что-то вроде этого или даже еще глупее — да это и неважно, потому что не успела я договорить, как он взял и свалился с лошади. Просто начал вот этак съезжать, съезжать, съезжать набок и съезжал до тех пор, пока не рухнул наземь. Я успела его подхватить, усадила, прислонив к кадке, и плеснула водой ему в лицо. Ну, в этом-то ничего удивительного нету — все то время, что я не была в дороге или не разучивала новые пьесы, я утирала рот какому-нибудь очередному мужику. Пустая трата времени, если гак подумать.
   Хотя у этого паренька ротик был довольно славный, да и мордашка ничего. Простая деревенская мордашка — точнее, была когда-то. Я ведь и сама родилась на ферме, где-то неподалеку от Кейп-Дайли — по крайней мере, так мне рассказывали. Правда, на следующий день мы оттуда уехали, так что наверняка не скажешь. Вскоре мальчик открыл свои темные деревенские глаза, посмотрел прямо мне в лицо и произнес: «Лукасса». Спокойно так, словно это и не он только что упал в обморок от голода и изнеможения. Нет, настоящие живые люди — это для меня иногда слишком.
   Ну, по крайней мере, это имя я знала не хуже своего собственного — и, заметьте себе, куда лучше, чем хотелось бы. Я достаточно стара, чтобы не стыдиться признаться, что мне пришлось провести немало ночей, слушая, как очередной дурак рядом со мной ворочается и шепчет чужое имя до самого рассвета. Но то, по крайней мере, бывало по моему собственному выбору, пусть даже это и глупо. И совсем другое дело, чем каждую ночь — каждую ночь! — просыпаться оттого, что этот парнишка Россет мечется в соседнем деннике и вскрикивает: «Ньятенери!.. Лукасса, милая Лукасса… о Лал… О Лал!» Говорить с ним об этом было так же бесполезно, как будить его. По утрам он вскакивал свеженький, как огурчик, а вот мы чем дальше, тем больше выглядели так, словно всю ночь занимались тем, что ему снится. Мужчины начали поговаривать об убийстве. Я возражала, но чем дальше, тем слабее.
   — Лукасса уехала с подругами, — сказала я. — Они могут вернуться вечером или завтра утром — в общем, я не знаю, когда. Посиди тут, я тебе поесть принесу. Ты меня слышишь?
   Потому что, понимаете ли, я не была уверена на этот счет. Я подозревала, что эти невыносимые темные глаза попросту не видят меня.
   — Оставайся тут! — твердо сказала я и побежала искать Россета.
   Россет был неплохой парнишка, если не считать этой его одержимости — которую он, надо думать, теперь уже перерос, если, конечно, до сих пор жив. Он тут же бросился собрать каких-нибудь объедков от вчерашнего ужина (тех самых, которые должны были подать нам на ужин сегодня — так здесь кормят тех, кто живет в конюшне) и даже ухитрился раздобыть кружку довольно жидкого красного эля. А я тем временем позаимствовала немного овса для лошади и тунику из нашего сундука — ту самую, которую я ношу в «Двух дочерях леди Вигги», где я на протяжении половины пьесы переодета мужчиной. Эту пьесу мы играем редко — разве что кто-нибудь нарочно закажет, — так что перед у туники был почти чистый, как ни странно.
   Когда я вернулась, Россет уже кормил наше долгоногое привидение супом с ложечки, а кое-кто из наших подобрался поближе и начал задавать вопросы. Парень не обращал на них внимания, а едва увидев меня, сразу спросил:
   — Подруги. Сколько?
   — Сколько надо, — отрезала я чуточку резковато. Старею, должно быть, раз обычное «спасибо» начало значить для меня больше, чем эпическая погоня за похищенной принцессой, даже если у героя — такие красивые ноги, каких я лет двадцать не видела и еще столько же не увижу.
   — Черная женщина, — парень нетерпеливо кивнул. — …И еще одна, высокая, смуглая, нечто вроде воительницы.
   Конечно, плохо быть такой мелочной, но мне уже хватало Россета, у которого при одной мысли о них глаза сразу делались щенячьи, а тут еще и этот приехал. Я вдруг почувствовала, что меня это все ужасно раздражает. Слишком похоже на пьесу, которую приходится играть по нескольку раз подряд. Я сказала:
   — Мое имя Лисонье, а того парня, что тебя кормит, зовут Россет. Ты можешь назвать свое имя?
   — Тикат, — ответил он и тут же заснул.
   Тригвалин, наш первый любовник, попытался влить в него немного бренди, но я не позволила. Он это бренди сам делает, и теперь мы не можем позволить себе появляться в некоторых городах и даже целых провинциях исключительно из-за щедрости Тригвалина. Я сказала Россету:
   — Пусть поживет пока у тебя на чердаке. Хозяин и не узнает.
   Россет только взглянул на меня и сказал:
   — Карш всегда все знает.
   Тут Тикат снова проснулся и объявил:
   — Я из… — и назвал место, которого я не вспомню, хоть убей. — Я приехал за Лукассой.
   Да, вот так просто. Все то время, пока мы затаскивали его в конюшню, сдирали с него одежду — он, бедняжка, весь был в царапинах и открытых ранах, так что местами его тряпки попросту присохли к телу, — и отмывали его, он не переставая твердил:
   — Скажите Лукассе, что я приехал за ней.
   Долго же ему пришлось ехать, этому деревенскому мальчику!
   — Придется сказать Каршу, — вздохнул Россет.
   — У парня нет денег, — заметила я. — У него вообще ничего нет, кроме лошади и собственной шкуры. Как ты думаешь, твоему хозяину этого хватит?
   Мы играли в Коркоруа с незапамятных времен и всегда останавливались в этой конюшне. До сих пор недолюбливаю этого медлительного толстяка. Он не вороват — это, собственно, единственная причина, почему мы останавливаемся именно у него, — но на этом его добродетели и заканчиваются, насколько мне известно. Нет в нем ни воображения, ни щедрости и уж точно ни капли милосердия. Он лучше сдаст свою лучшую комнату семейству скорпионов — разумеется, если скорпионы заплатят, — чем позволит безденежному бродяге переночевать под самым дырявым навесом во дворе. Карш — он такой, его все знают.
   — Сейчас ему лишние руки как раз не помешают, — сказал Россет. — Тут на рынок приехали три компании одновременно и пробудут у нас с неделю, если не целых две. Маринеше одной с ними не управиться, а я сам буду слишком занят, чтобы ей помогать. Если он сможет работать хотя бы чуть-чуть, я, пожалуй, поговорю с Каршем.
   — Я могу работать, — сказал Тикат. Он попытался встать, и ему это даже почти удалось. — Но это только до тех пор, пока не вернется Лукасса. Потому что тогда мы вместе поедем домой.
   Да, вот так вот, прямо и просто.
   Тут ко мне подошел Дардис и пробубнил:
   — Через пять минут репетиция.
   И смылся прежде, чем я успела ткнуть его под ребра и сказать все, что я об этом думаю. Нет, вы скажите: человек двадцать лет играл «Злого лорда Хассилданию» на всех перекрестках от Граннаха до холмов Дюрли — и до сих пор боится выдохнуться к последнему акту, как случилось всего-то один раз в Лимсатти. А что это значит? А это значит, что нам — именно нам! — приходится повторять и повторять эту проклятую старую пьесу каждую свободную минуту — и, видимо, нам придется повторять ее до могилы. Но зато это дало мне удобный повод перестать спать с ним. Право же, лучше сны Россета, лучше лошади, пускающие ветры, лучше все, что угодно, чем эти строки, которые бормочут тебе на ухо посреди ночи. И, кстати, после этого мы только крепче сдружились. Странно, как иногда выходит с такими вещами.
   Россет натянул на Тиката тунику и кивнул мне, чтобы я шла по своим делам, сказав:
   — Ступайте, все в порядке. Я дам ему немного отдохнуть, а потом мы вместе пойдем к Каршу. Все в порядке.
   Когда я оглянулась назад от дверей конюшни, мальчик сел и снова попытался встать, да только запутался в своих замечательных ногах, точно новорожденный козленок, который уже знает, что ему надо бежать прямо сейчас, а иначе смерть. Насколько я знаю, в мире нет ни единой души — ни мужчины, ни женщины, — которая стоила бы подобной преданности. Но, с другой стороны, что я знаю-то, кроме своих реплик?

ТИКАТ

   Когда я очнулся, то спросил про Кролика. Парнишка-конюх сказал, что Кролик уже успел укусить двух Лошадей и одного актера, так что я заснул снова.
   Когда я проснулся во второй раз, вокруг были сумерки и тишина, если не считать того, что временами внизу фыркали и переминались с ноги на ногу лошади. Актеры, или кто они там, все куда-то подевались, а парнишка, Россет, насвистывал где-то на улице. Я медленно спустился с чердака, отстраненно отметив, что на мне — слишком тесная для меня туника, задубевшая от чужого пота. Помнится, там еще была собака: каждый раз, как она гавкала, моя голова раздувалась, становясь огромной, точно целый дом, а потом снова сжималась. В деннике недалеко от двери я увидел Кролика. Он заржал, увидев меня, но до него было слишком далеко, и я не мог его погладить. Я прислонился к двери и сказал:
   — Хороший Кролик, хороший…
   Отсюда, от дверей конюшни, трактир выглядел больше любого здания, какое я когда-либо видел. Две трубы, свет во всех окнах. Ночной ветер донес до меня смех и запах дыма, погладил мое лицо и добавил немного сил моим ногам. Я направился к трактиру, потому что думал, что Лукасса может быть там.
   Россет нашел меня под деревом рядом со свиным загоном. Меня, кажется, стошнило, но сознания я больше не терял — точно помню! Я прекрасно сознавал, кто я такой и где я, но при этом понимал, что лучше будет еще некоторое время постоять на четвереньках. Россет присел на корточки рядом со мной.
   — Тикат! Я ведь два раза пробегал мимо этого места, тебя искал. Что ж ты меня не окликнул?
   Я не ответил. Он просунул руки мне под мышки и попытался поставить меня на ноги. Я оттолкнул его — должно быть, сильнее, чем рассчитывал: он сел на пятки и некоторое время сидел, глядя на меня и не говоря ни слова. Он был на пару лет моложе меня и сложением очень похож на Кролика: коротконогий и широкогрудый, с шапкой лохматых золотисто-рыжих волос, широким ртом и быстрыми темными глазами. Доброе, любопытное и раздражающее лицо — таким оно показалось мне тогда. Я сказал:
   — Мне помощь не нужна.
   Россет беззлобно усмехнулся. Он не обиделся.
   — Ну, тогда вы с Каршем прекрасно сойдетесь. Он как раз никому не помогает. Идем, — и он протянул мне руку.
   — Не нужен мне твой Карш, — сказал я. — Мне нужна Лукасса и моя лошадь, и больше ничего.
   Тут я встал на колени и мы посмотрели друг другу в лицо. А свиньи хрюкали в сгущающемся мраке и просовывали рыла сквозь корявые столбы загородки, пытаясь дотянуться до места, где меня стошнило.
   — Лукасса еще не вернулась, и ее подруги тоже, — возразил Россет. — А что до того, что тебе нужно, а что нет, то, поверь мне, единственное, что сейчас важно — это чтобы Карш разрешил тебе кормиться и ночевать здесь, пока ты не поправишься. Ну же, Тикат!
   Внезапно он сделался совсем мальчишкой, и к тому же мальчишкой встревоженным.
   Я встал — без его помощи, но на третьем шаге у меня подломились ноги. Россет меня подхватил, но мне уже надоело, что меня все время поднимают, гладят по головке и сажают на другое место, точно младенца. Я снова отпихнул его.
   — Я могу и на четвереньках, — сказал я. — Я уже полз на четвереньках.
   Россет шумно выдохнул — в точности как Кролик, когда он мной недоволен. Потом взял меня под мышки и поставил прямо, не обращая внимания на мое сопротивление. Эти мальчишеские руки с обломанными ногтями были куда сильнее, чем казались на первый взгляд. Он сказал мне на ухо:
   — Я это все делаю не ради тебя, а ради Лукассы. Ты ее друг, и потому я должен помогать тебе, пока она не вернется. А потом можешь делать со своей дурацкой гордостью все, что твоей душе угодно. Пошли. Либо ты обопрешься на меня, либо мне придется все время тебя поднимать. Пошли.
   Россет подпер меня плечом, и я почувствовал, как он беззвучно хихикнул.
   — Вы с Каршем вдвоем будете смотреться просто замечательно! — сказал он. — Жду не дождусь!
   Изнутри трактир оказался меньше, чем выглядел снаружи. Мы вошли через кухню. Кухня была полна густого, жирного дыма. Мимо протолкнулась женщина, потом мужчина, но я их не разглядел как следует — глаза очень слезились. Кто-то яростно рубил мясо и что-то кричал, но стук ножа заглушал его голос. Россет провел меня в зал под руку, точно слепого. В зале дым развеялся достаточно, чтобы я смог увидеть человек десять, а то и больше, сидящих за ужином. Столы и стулья были грубые, неструганые, ножки разной длины — это мне особенно бросилось в глаза, я тогда еще подумал: «А у нас в деревне куда лучше делают!» После кухни в зале мне показалось холодно, хотя в очаге пылал огонь. Потолок был низкий, из горбылей, почерневших от сажи, поддерживаемых толстыми неошкуренными столбами. С балок свисали три лампы. Они медленно покачивались на сквозняке, отбрасывая на оштукатуренные стены длинные шевелящиеся тени. Под ногами шуршал тростник.
   На нас никто внимания не обратил. Гости мало чем отличались от тех, кто останавливался ночевать у бабушки Тайвари — единственной в нашей деревне, кто сдавал комнаты путникам. Несколько торговцев, за длинным столом — толпа пьяных гуртовщиков, моряк, святые люди, мужчина и женщина, совершающие паломничество в горы. А из дальнего угла наблюдал за всем происходящим толстый бледный человек в грязном фартуке. Россет повел меня к нему, заискивающе улыбаясь и в то же время говоря уголком рта:
   — Запомни одно. Он терпеть не может, когда ему перечат, но тех, кто ему не перечит, презирает. Не забывай про это.
   Толстый человек внимательно следил за нами.
   Когда мы подошли вплотную, толстяк оказался выше, чем я подумал сначала, — точно так же, как его трактир оказался меньше. Сырое тесто. Сплошное сырое тесто. Не человек, а пряник, которому чудом удалось уберечься от печки. Лицо его было похоже на мучной пудинг, с бородавками и родимыми пятнами вместо изюминок. Но глаза, воткнутые в него, были круглые, голубые и удивленные — глаза маленького мальчика под морщинистыми, тяжелыми веками ворчливого старика. Не знаю, может быть, на другом, более добром лице они выглядели бы вполне обычными. Не знаю. Я знаю только, что никогда в жизни не видел таких глаз, как у толстого Карша-трактирщика.
   — Хозяин, это Тикат! — поспешно выпалил Россет. — Он пришел с юга, ищет работу.
   Детские голубые глаза еще раз окинули меня взглядом, тонкие губы едва разомкнулись, но хриплый голос толстяка легко перекрыл шум в зале:
   — Что, еще один бродяга с навозной кучи? Да ему и ночного горшка не вынести!
   И голубые глаза забыли обо мне.
   Россет похлопал меня по руке, подмигнул и передвинулся так, чтобы Карш его видел.
   — Он просто устал, хозяин! Он измучился в дороге, это да. Но стоит его накормить и дать как следует отоспаться, и он сгодится для любой работы, что в доме, что во дворе. Честное слово!
   — Честное слово, честное слово! — недовольно пробурчал трактирщик, но все же посмотрел на меня, на этот раз повнимательнее. Наконец он пожал плечами. — Ну что ж, пусть отсыпается и добывает себе еду, где хочет, а завтра поглядим. Может, для него и найдется какая-нибудь работа, не знаю.
   — Он может переночевать со мной на чердаке… — начал Россет, но Карш перевел взгляд на него, и Россет умолк.
   Карш сказал:
   — Пусть сперва отработает день, потом ночует. Пусть приходит завтра, я же сказал.
   И детские глаза почти скрылись за набрякшими, морщинистыми веками.
   Россет начал было что-то говорить, но я отодвинул его в сторону. Голова у меня по-прежнему кружилась, то распухая до размеров звенящего колокола, то сжимаясь, как засохший каштан.
   — Толстяк, — сказал я, — слушай меня внимательно. Я проделал долгий и тяжкий путь в одиночестве и явился сюда не затем, чтобы спать и есть в твоем хлеву. Я буду работать на тебя, я буду хорошо работать, лучше, чем кто-либо из твоих слуг, но только до тех пор, пока не вернется моя Лукасса. А тогда мы вместе уедем домой. И пока я работаю на тебя, начиная с этой ночи, я буду спать у тебя в конюшне и есть наравне со всеми, кого ты кормишь.
   Россет отчаянно закашлялся и прикрыл лицо рукавом, чтобы не было видно, что он смеется.
   — Если ты не согласен, — продолжал я, — то так и скажи — и пропади ты пропадом. Я и без денег сумею найти место получше твоей навозной кучи. Но завтра я вернусь за Лукассой, и послезавтра, и на следующий день. Так не лучше ли тебе извлечь из этого хоть какую-то пользу?
   Я говорил и еще что-то, но в голове у меня так гудело, что я сам не слышал, что говорю. Потом Россет снова подхватил меня под мышки и осторожно опустил на стул.
   Когда я наконец разлепил веки, трактирщик по-прежнему изучал меня. Его пухлое белое лицо выражало не больше чувств, чем мешок с мукой. Я услышал, как Россет убеждает его:
   — Хозяин, нам ведь сейчас нужны помощники — эти две компании собираются остаться надолго…
   Ответ прозвучал, как скрежет лодки по камням:
   — Без тебя знаю. Помолчи, дай подумать.
   Быть может, это просто от усталости — но мне показалось, что при этих словах шум в зале несколько поутих. Трактирщик Карш не понравился мне с первого взгляда — и с тех пор я своего мнения не переменил, но все же он был не просто пудингом.
   — Забирай его с собой, — сказал он наконец Россету. — Пусть поест на кухне и ложится спать, где хочет. А с утра пусть приберется в бане и забьет те дыры, через которые в баню лезут лягушки — у тебя-то до них руки так и не дошли. Ну, а потом пусть отправляется на кухню, к Шадри.
   На миг он широко открыл глаза. В его глазах светилось нечто вроде удивления — впрочем, я слишком устал, чтобы думать о том, чем оно вызвано. Он открыл было рот, словно собирался сказать что-то еще — что-то важное, имеющее отношение к Лукассе и ко мне. Но вместо этого снова посмотрел на Россета и буркнул:
   — А насчет тех двоих ничего не слышно? Ты их больше не видел?
   Россет покачал головой, и Карш без единого слова развернулся и ушел в подсобку. Двигался он мягко и плавно, словно волна, которая ходит от берега к берегу, не разбиваясь и не останавливаясь. Моя мать, которая тоже была толстушкой, ходила точно так же.
   — Ух ты! — тихонько выдохнул Россет и засмеялся. — Я знал, что говорю, и все-таки…
   И снова умолк.
   — Пошли, — сказал он. — Ты заслужил, чтобы тебя накормили до отвала! Эй, Тикат, в чем дело?
   Гуртовщики за своим столом затянули непристойную песенку, которую у нас в деревне знает любой малыш. Я подумал о Лукассе — и мне стало стыдно.
   — Ладно, Тикат, пошли ужинать! — сказал Россет.

РОССЕТ

   Они вернулись, как раз когда мы с Тикатом заканчивали ужинать. Мы выбрались со своими мисками на улицу и сидели под тем деревом, где Маринеша любит развешивать белье. Я услышал их первым — топот копыт трех лошадей и характерное поскрипывание седла Лал — уж как я его ни смазывал, ничего не помогает! Тикат тоже его узнал: он выронил миску, развернулся и увидел, как они въезжают во двор. Ньятенери наклонилась, чтобы что-то сказать Лал, и ее глаза и скулы блеснули в луче света. Лукасса ехала чуть позади, бросив повод и глядя в землю. Они проехали мимо, не заметив нас.
   Честно говоря, я ненадолго забыл про Тиката. Его заботы насчет Лукассы
   — это его дело, а мне надо было предупредить Ньятенери про двух улыбающихся человечков, которые приходили ее искать. Я вскочил, окликнул их и бросился следом. Лал и Ньятенери остановились, чтобы подождать меня. За спиной у меня Тикат воскликнул: «Лукасса!» И столько горя, и радости, и облегчения прозвучало в этом единственном слове, что я до сих пор не могу забыть этого возгласа. Хотя тогда я на него почти не обратил внимания. И не оглянулся.
   Я вцепился в стремя Ньятенери и единым духом выложил все: что эти люди делали и говорили, как они выглядели, какой у них был говор, каково было дышать одним воздухом с ними — а это было почти так же мучительно, как задыхаться у них в руках. Когда я дошел до этого места, Лал тихо ахнула, а Ньятенери на миг стиснула мое плечо. Очень было приятно. Я заметил, что Ньятенери не удивилась и не испугалась. Когда Лал спросила: «Кто они?», Ньятенери ничего не ответила, только чуть заметно пожала плечами. Лал ничего не сказала, но с этого момента все время, пока я говорил, смотрела не на меня, а на Ньятенери.
   Я рассказывал им, как Карш заставил этих двоих убраться из трактира, когда позади нас внезапно вскрикнул Тикат, раздался топот копыт, и Лукасса налетела на нас, едва не выбив из седла Лал. Лукасса даже не извинилась. Пока мы с Ньятенери успокаивали всех трех лошадей, Лукасса не переставая твердила:
   — Скажите ему, пусть замолчит! Пусть он замолчит! Он не должен говорить мне такого, пусть он перестанет!
   Глаза у нее были совершенно дикие от ужаса, казалось, они вот-вот выскочат из орбит.
   Тикат подошел к ней, очень медленно, осторожно, словно подбираясь к дикому животному. Его лицо, вся его длинная фигура выражали крайнее недоумение. Он повторял — осторожно-осторожно, мягко-мягко:
   — Лукасса, это я. Я. Это Тикат. Тикат, понимаешь?
   Но каждый раз, как он произносил ее имя, она только все больше съеживалась и отодвигалась подальше, прячась за лошадью Лал.
   Ньятенери приподняла бровь, но ничего не сказала.
   — Этот парень — ее жених, — объяснила Лал. — Он следовал за нами — очень долго. Это был настоящий подвиг.
   Она приветствовала Тиката странным, плавным жестом, прижав обе руки к груди — я не раз потом пытался его воспроизвести, но у меня так ничего и не получилось. Никогда больше не видел такого жеста.
   — Ты герой, — сказала она ему. — Я раз десять думала, что мы тебя потеряли. Ты умеешь идти по следу почти так же хорошо, как ты умеешь любить.
   Тикат обернулся к ней. Глаза у него были такие же безумные, как у Лукассы, но не от страха, а от отчаяния.
   — Что же ты натворила? Она ведь знает меня всю жизнь! Ведьма, колдунья, где моя Лукасса? Кто эта девушка, которую ты воскресила из мертвых? Где моя Лукасса?
   Я всего три часа как познакомился с этим гордым и сумасшедшим упрямцем
   — и все же мое сердце готово было разорваться от жалости к нему.
   — Так-так-так-так-та-ак… — сказала Ньятенери очень тихо, ни к кому не обращаясь. Лал взяла Лукассу за руки.
   — Детка, послушай, это же твой мужчина! Как же ты его не помнишь?
   Но Лукасса вырвалась, спрыгнула с лошади и без оглядки помчалась к трактиру. На пороге она столкнулась с Гатти-Джинни. Гатти опрокинулся на спину, точно жук. Лукасса упала на одно колено — Тикат снова болезненно вскрикнул, но с места не тронулся, — вскочила и ввалилась в трактир. Пение гуртовщиков поглотило ее.
   В наступившей тишине Ньятенери пробормотала:
   — Всюду тайны…
   — Да, — ответила Лал. — Именно что всюду.
   Она спешилась. Ньятенери, чуть помедлив, последовала ее примеру. Лал вручила мне поводья всех трех лошадей, сказав только: «Спасибо, Россет», и бросилась к трактиру. Ньятенери подмигнула мне и неторопливо зашагала следом. Гатти-Джинни корчился и вопил на пороге.
   Я сделал все, что мог. В одну руку взял поводья, другой обнял за плечи Тиката и повел всех в конюшню. Лошади теснили меня, торопясь в стойло. Тикат же шел так покорно, словно его тоже вели на веревке, если не на цепи: голова опущена, руки безвольно болтаются, ноги спотыкаются о кочки. Он больше не сказал ни слова, даже когда я затащил его по лестнице на чердак, нагреб ему соломы, дал свою вторую попону и пожелал доброй ночи. Пока я чистил лошадей, мне казалось, что он ворочается и бормочет там наверху, но когда я снова залез наверх, чтобы принести ему воды, он уже крепко спал. Я порадовался за него.
   Позаботившись о лошадях, я решил, что надо бы сходить в трактир, помочь Маринеше прибрать со столов. Я был на полпути к дому, когда внезапно передо мной, точно из-под земли, выросла темная фигура. Я чуть не упал: те двое охотников были где-то рядом, я это нутром чуял, — но фигура окликнула меня, и я сразу признал этот странный пронзительный голос. Это был старик, у которого внук живет в Коркоруа. Старик временами забредал к нам в трактир и подолгу просиживал за кружкой эля, болтая о том о сем. Старик был красивый: цветущие румянцем щеки, белые усы и удивительно длинные, изящные руки. Каждый раз, глядя, как он вертит этими своими руками одну из наших глиняных кружек, рассказывая о заморских зверях и давних войнах, я думал: «Хотелось бы мне, чтобы у меня были такие руки — и такая жизнь, о которой они говорят». Я никогда не видел его вместе с Лал, Ньятенери и Лукассой, и все же он казался мне чем-то похожим на них: юго-западный ветер, ворвавшийся в мою серую, обыденную жизнь, пахнущий такими историями, такими тайнами, что я о подобном даже и помыслить не мог, не то, чтобы понять. Голос старика начинал раздражать меня, если слушать его слишком долго, но тогда мне и это казалось правильным.