Страница:
Но этот сон вовсе не был кошмаром. Просто это Мой Друг со мной так разговаривает. Он всегда так делал с тех пор, как я впервые с ним встретилась. Мои кошмары куда более давнишние, и они совсем про другое. Кошмары для меня вроде кровопускания. Я — Лал, Лалхамсин-хамсолал, худая, проворная, бесстрашная, Лал-Морячка, Лал с Мечом в Трости, Лал-Одиночка, скитающаяся по морям и закоулкам мира единственно ради собственного удовольствия. Лал, которая рыдала и кричала во сне каждую ночь с тех пор, как ей исполнилось двенадцать, пока Мой Друг не подарил ей кольцо с изумрудом, что дала ему мертвая королева.
— Хватит с тебя кошмаров, — сказал он, пряча в своей заплетенной бороде улыбку, точно дикого зверька. — Ты больше не будешь видеть кошмаров. Ты вообще больше не будешь видеть снов, кроме тех, которые пошлю тебе я. Я обещаю. Береги кольцо до тех пор, пока не встретишь того, кому оно будет нужнее, чем тебе. Кого? Ты его узнаешь, когда придет время. А тогда тебе это кольцо больше не понадобится. Обещаю, чамата.
Это он так меня звал — с самого начала. До сих пор понятия не имею, что значит это слово.
Ну что ж, Мой Друг ошибся, при всей своей мудрости. Ошибся насчет меня, а не насчет кольца. Все старые ужасы таились в засаде, поджидая, пока я отдам кольцо. И когда мне наконец пришлось заснуть, все они набросились на меня, шипя и ухмыляясь, все до последнего, стоило мне закрыть глаза. Джаэджан, у которого изо рта разило, как из горячей помойки, Джаэджан и его безымянный дружок, и я — не прошло и трех часов, как меня похитили из дома… Шавак. Дарадара, которая убила Шавака, — и то, что она сделала со мной в луже его крови. Лоум, тот мальчик, — я не могла его спасти, просто не могла, я ведь сама была еще девчонкой! Унававия, с его полосатыми ночными рубашками и ножами. Эдкилос, который притворялся добреньким.
Бисмайя, которая меня продала.
Я вовсе не королева и никогда не выдавала себя за королеву, хотя про меня рассказывают и такое. Меня с рождения готовили к тому, чтобы стать чем-то меньшим, чем королева, и в то же время чем-то куда большим. Сказительница. Историк. Помнящая. У нас это называется инбарати, и в нашей семье старшая дочь всегда становилась инбарати Хайдуна, с тех пор как появился сам город и само это слово. К девяти годам я могла пропеть наизусть историю каждого семейства Хайдуна — и на высоком наречии, которому меня обучали, и на рыночном говоре, за который наставники меня пороли. Я и до сих пор все это помню — хотя вряд ли мне когда-нибудь еще придется говорить на одном из этих языков. Я помню также все боевые песни, все сказки о животных, все истории об основании нашего города, обо всех потопах, и засухах, и моровых поветриях, которые мы пережили. Не говоря уже обо всех, какие только есть, легендах о великой любви и ужасных и могущественных любовниках, которые вечно проверяют верность друг друга. Мой народ вообще ужасно любит романтику.
Бисмайя. Двоюродная сестра, с которой мы играли в детстве. Лучшая подруга. Она умерла родами, и я не успела ее убить — нет, не за то, что по ее вине меня похитили и продали в рабство, а за то, что она устроила это из пустой ребяческой скуки. Если бы мы влюбились в одного и того же парня, если бы мы поссорились из-за того, что я ее изводила и дразнила (а Бисмайю нельзя было не дразнить — просто невозможно!), если бы она желала сама сделаться Инбарати вместо меня — нет, конечно, вряд ли бы я ее простила, но, по крайней мере, было бы что прощать. А она предала меня просто так, для развлечения, и получила за это не больше денег, чем нужно, чтобы купить ручную птичку. Бисмайя снится мне чаще остальных.
Но я умею управляться с кошмарами. Я научилась этому задолго до того, как встретилась с Моим Другом. Я очень хотела умереть, но сходить с ума я не собиралась. По ночам я рассказываю сама себе историю — старую хайдунскую сказку с побережья о лодочнице, которая знала рыбий язык и могла призвать рыб, когда захочет, или, наоборот, выгнать из залива всю живность, кроме детей, ныряющих за монетками. За это ее не любили, но уважали и обхаживали. Ее многочисленных приключений мне обычно хватает на то, чтобы провести время от восхода до захода луны относительно спокойно. А если я не засну к тому времени, у меня есть в запасе еще бесконечная хвалебная песня в честь короля. В этой песне столько героев, побед и пиров, что уж этого-то точно хватит до рассвета. Кольцо, конечно, было лучше — оно позволяло мне высыпаться по-настоящему, — но и этот способ тоже неплох.
В те первые ночи девушка спала, как мертвая — да она, собственно, и была мертвой. А я лежала, смотрела на здешние низкие, ползучие звезды и изо всех сил прислушивалась, ожидая, когда же Мой Друг обратится ко мне в третий раз. Первый сон выдернул меня из постели любовника — по правде говоря, оно и к лучшему, — но после второго я долго корчилась в судорогах, меня тошнило от чужой боли и трясло от чужого страха. В этом сне чувствовалась такая ярость отчаяния, что даже я не ведала ничего подобного
— а я-то думала, что постигла все глубины беспомощности и отчаяния. Но могла ли я представить себе, что маг, достаточно могущественный, чтобы крушить большие военные корабли посреди моря, точно сухарики в бульоне (и достаточно добрый, чтобы послать дельфинов на помощь потерпевшим кораблекрушение), окажется в таком отчаянном положении, чтобы позвать на помощь беглую не-скажу-кого, которую он нашел прячущейся нагишом под корзиной из-под рыбы на пристани в Ламеддине? Но он позвал меня — и через полчаса я, застигнутая врасплох, была уже в седле и спешила в чужую страну. Есть немало людей, которым я обязана жизнью — как есть немало и таких, кто обязан жизнью мне, — но этот человек спас мне душу.
Третий сон пришел ко мне на Пустошах, в ту ночь, когда дорога кончилась и мы поехали напрямик. Лукасса — я знала ее имя от этого мальчика, который кричал ей вслед, — Лукасса к тому времени пришла в себя, насколько это вообще было возможно. Хорошенькая, тихая, невежественная деревенская девчонка, с которой за всю жизнь не случалось ничего интересного, кроме того, что ей случилось умереть. Но об этом она не помнила. Она вообще почти ничего не помнила — ни своего имени, ни семьи, ни друзей, ни этого юного идиота, который до сих пор тащился за нами, безмозглый, как камень, что катится с горы. Для нее все началось с моего голоса и луны.
В тот вечер она снова принялась упрашивать меня, чтобы я еще раз спела ей ту песню, которая подняла ее из реки, — точно ребенок, который опять и опять требует, чтобы ему рассказали любимую сказку, причем слово в слово. Я устала и потому раздраженно ответила:
— Лукасса, это самая обыкновенная песня, которой давным-давно научил меня один старик. Он обычно пользовался ею в огороде.
— Я хочу ее выучить! — настаивала Лукасса. — Теперь это моя песня, я имею право ее знать.
Она робко, по-деревенски, улыбнулась и добавила, искоса глядя на меня:
— Конечно, я никогда не стану такой великой волшебницей, как ты, но, быть может, я тоже смогу кое-чему научиться.
— Я и сама знаю только кое-что, — ответила я. — Всего несколько незамысловатых уловок. И мне потребовалась целая жизнь, чтобы научиться этому. Сиди тихо, я расскажу тебе еще одну историю про Зивинаки, короля лжецов.
Я хотела, чтобы она побыстрее заснула. Мне надо было поразмыслить о том, что делать, если третьего сна не будет. Но Лукасса далеко не сразу успокоилась и перестала просить, чтобы я научила ее той песне. По-своему она не менее упряма, чем тот парнишка. Любопытная, должно быть, у них деревня…
В ту ночь мне так и не удалось уснуть, но Мой Друг все равно пришел. Он явился мне в пламени костра, когда я встала на колени, чтобы подбросить хворосту. Измученный страхом старик, нагой и дрожащий, как я в тот день, когда мы впервые встретились. Самоцветы, что он всегда носил в ушах — четыре в левом ухе, три в правом, видишь, я все помню, — исчезли, глаза потускнели и выцвели, дурацкие ленточки, которыми он переплетал свою бороду, тоже куда-то подевались. Ни колец, ни одеяния, ни посоха. И, что самое ужасное, — он не отбрасывал тени ни от луны, ни в свете костра. В моей стране — в стране, которая когда-то была моей, — люди верят, что увидеть человека без тени — это верный знак, что скоро ты умрешь, в одиночестве, в дурном месте. Я и сама в это верю, хотя, конечно, это чепуха.
Но все равно я бросилась к нему с радостью и попыталась накинуть плащ ему на плечи. Конечно, плащ упал на землю, и мои руки прошли через дрожащее тело насквозь. Он страдал от холода, но это было не здесь. Я заговорила с ним и попросила:
— Скажи мне, что делать!
Он видел меня, но ответить не смог. Вместо этого он указал в ту сторону, где звезды уже начали бледнеть над плоскими, изломанными холмами Северных пустошей. Из его пальца вылетела лента зеленого света — когда-то его глаза были такими же зелеными. Лента пересекла Пустоши и ушла куда-то за горы — слишком далеко, чтобы можно было увидеть, куда, даже если бы это было днем. Когда он опустил руку и снова взглянул на меня, я отвернулась, не в силах смотреть в его бледное от ужаса лицо. Не годится мне видеть его таким, даже если это всего лишь призрак. Я сказала:
— Я найду тебя. Лал придет и найдет тебя.
Даже если он и услышал меня, это его не утешило. Когда я это сказала, он исчез, но запах его тоски и боли жег мне горло еще долго после того, как встало солнце. Зеленый след светился на склонах холмов даже тогда, когда мы с Лукассой снова двинулись в путь. Я показала этот след ей, но она ничего не увидела. Я подумала, что у Моего Друга, видимо, хватило сил только на то, чтобы послать зов мне, и никому другому.
Помнится, в тот день я немного рассказала Лукассе о себе, и чуть побольше — о том, что нас связало и почему. Несмотря на все свое упрямство, Лукасса пока что не задавала настоящих вопросов, кроме одного: «Я жива? Я правда жива?» А так ее вполне устраивало, что мы едем на одном коне, день за днем, по стране, такой пустынной и страшной, что я бы на ее месте предпочла бы снова утонуть и спокойно лежать на дне родной и милой реки. Я сказала ей, что один мой друг попал в беду и я еду ему на помощь. Тут она впервые улыбнулась — и я увидела, за чем гонится тот деревенский парнишка. И сказала:
— Это твой любовник.
— Да ты что! — Эта мысль задела меня всерьез. — Это мой учитель. Он помог мне, когда никто во всем мире не хотел мне помочь. Я сейчас была бы куда мертвее тебя, если бы не он.
— Старик, который пел песни овощам в огороде, — сказала она. Я кивнула. Лукасса помолчала. Потом спросила: — Почему я еду с тобой? Что, я теперь принадлежу тебе, все равно как та песня принадлежит мне?
— Мертвые не принадлежат никому. Я просто не могла тебя оставить и не могла остаться, чтобы позаботиться о тебе. Что еще я могла сделать?
Я говорила хрипло и резко, потому что от слов Лукассы мне стало не по себе.
— Кстати, о любовниках: твой гонится за нами с той самой ночи, как я забрала тебя с собой. Может, остановишься и подождешь его? Ты ему явно очень дорога, а я к попутчикам не привыкла.
Я не знала, что за сила терзает Моего Друга, но Лукасса мне тут явно не помощница. Мне совершенно незачем было везти ее с собой дальше. Это не нужно ни ей, ни мне, ни тому парню.
— Возвращайся с ним домой, — продолжала я. — Жизнь там, позади, а вовсе не там, куда мы едем.
Но девушка воскликнула, что оба пути ей одинаково незнакомы, что мир для нее чужой и во всем этом мире она знает только смерть и меня. Так что мы поехали дальше вместе. А ее парень продолжал гнаться за нами. С каждым днем он все больше отставал, но не прекращал погоню. Я очень торопилась, и, однако, вскоре мы начали по очереди идти пешком, чтобы поберечь коня. А временами дорога была такая плохая, что идти пешком приходилось обеим. Что же касается еды, то я могу почти не есть, когда это необходимо, — не все время, но подолгу. Это было очень кстати, потому что Лукасса лопала за двоих — не просто как здоровый ребенок, а так, словно хотела убедиться, что действительно жива. Я сама когда-то была такая.
Вода. Мне еще не встречалось места, где я не смогла бы найти воду: в наших краях любой двухлетка чует ее так же хорошо, как запах обеда. Искать воду совсем не так трудно, как думает большинство людей — просто большинство людей принимаются за поиски, когда они уже в панике и вообще не могут как следует думать. Но на этих Пустошах воду отыскать оказалось труднее, чем где бы то ни было, даже мне. Если бы зеленый след, тускневший с каждой ночью, не пересекал временами русло подземных ручьев, нам с Лукассой пришлось бы туго. Но нам все же хватало воды на то, чтобы напоить коня и не дать собственной глотке совсем уж пересохнуть в этом горячем воздухе. Как обходился тот парнишка, что за нами гнался, — понятия не имею.
Когда начался подъем, местность сделалась получше, но ненамного. Там чаще попадалась вода и водились кролики и птицы, которых можно было ловить силком. К тому же поднялся легкий ветерок. Но зеленый след совсем растаял, и по ночам, когда Лукасса спала, я ревела от злости: я ведь знала, что след тут, никуда не делся, что он по-прежнему указывает путь к Моему Другу, просто сделался настолько слаб, что даже мои глаза его не различают. А дорога — если это можно назвать дорогой — постоянно раздваивалась, вилась, ветвилась, разбегаясь в разные стороны — в ущелья, заканчивающиеся тупиком и постоянно грозящие обвалом, в лощины, густо заросшие лесом, вдоль бесконечных подножий гор, половина из которых были разворочены лавинами. И которая из множества тропинок была той, что нужно, я знать не знала. Я положилась на удачу и на то, что желания волшебников обретают плоть в этом мире. То, о чем волшебник говорит «Да будет!», действительно возникает, будь то камень или яблоко. Даже если у волшебника не хватает сил, чтобы заставить тебя видеть это яблоко как следует. Я могла лишь надеяться, что дорога Моего Друга достаточно материальна, чтобы указать мне путь днем, как его искаженный болью облик был достаточно материален, чтобы явиться мне ночью.
Ньятенери появилась в сумерках, на четвертый день после того, как мы начали подниматься в горы. Она не таилась — я услышала топот подков еще до того, как мы развели костер, а когда она подъехала, Лукасса уже закапывала угли. И все-таки эта женщина застала меня врасплох: вот только что ее не было — и вдруг появилась, как звезда на небе. А я не люблю, чтобы меня заставали врасплох. Поэтому я разозлилась на себя, но тут почувствовала легкое покалывание магии и, взглянув на женщину, увидела, что воздух между нами чуть заметно дрожит. Когда достаточно долго живешь вместе с магом, такие вещи чувствуешь непроизвольно — все равно, как если долго живешь с сапожником, начинаешь невольно обращать внимание на людей, которым жмут сапоги. Магия была не ее — женщина была кем угодно, только не волшебницей, но какое-то заклятие на ней лежало. Какое именно — я сказать не могла. Я ведь тоже не волшебница.
Она была смуглая, цвета крепкого чая, а ее узкие, чуть раскосые глаза были цвета сумерек. Выше меня, кость тонкая и длинная, левша. Плечи широкие, развернутые — должно быть, стреляет далеко (при ней был лук), хотя необязательно метко. Когда ведешь такую жизнь, как я, на эти вещи обращаешь внимание в первую очередь. Что до остального — на ней была обычная одежда всадника, ничем особенным не отличающаяся, кроме разве что нарочитой неброскости: сапоги, клетчатые штаны, верхняя туника, плащ-сидрин, какие носят в Кейп-Дайли, — обычная западная одежда, довольно разномастная. Ее волосы были спрятаны под капюшоном сидрина, и снимать капюшон она не спешила. Она ехала на чалом коне, таком же длинноногом и крепком, как она сама, и вела в поводу лохматую черную лошадку, немногим крупнее пони, с хищными желтыми глазами. Таких лошадей я еще никогда не видела.
Поначалу она ничего не сказала — только сидела в седле и смотрела на нас. В ее поведении не чувствовалось ни дружелюбия, ни угрозы — ничего особенного, кроме чуть заметного присутствия магии и опасного переутомления. Лукасса поспешила подойти поближе ко мне.
— Что видишь, то твое, — сказала я. Так принято здороваться у нас дома. Я все никак не могу отвыкнуть от этого приветствия — возможно, потому, что оно многое говорит о тех людях, среди которых я родилась. Они щедры в том, что касается вещей — и славятся этим, — но невидимое берегут ревностно. Надо будет когда-нибудь бросить эту привычку.
— Сири те мистанье, — ответила женщина. По спине у меня поползли мурашки. Дело не в том, что я ее не поняла. Просто все культурные люди отвечают на приветствие на языке приветствующего. Тон ее был довольно любезным, и она вежливо склонила голову, но то, что она сделала, она явно сделала нарочно. Я имела полное право вызвать ее на поединок или велеть ехать своей дорогой. Но мне, несмотря на мурашки, сделалось любопытно, и потому я просто спросила, как ее зовут, и добавила, что, если она плохо знает всеобщий язык, мы можем говорить на банли. Банли — это примитивный язык торговцев, которые бродят по дальним странам. Женщина улыбнулась и проглотила оскорбление.
— Я — Ньятенери, — сказала она. — Дочь Ломадис, дочери Тиррин.
Тут я решила, что она, должно быть, с Южных островов, потому что только там женщины ведут свой род по материнской линии. Да и по голосу похоже: голос у нее был звонче моего, и говорила она медленнее, и при этом интонация виляла из стороны в сторону, в то время как у меня голос поднимается и опускается.
— А ты — Лал-Морячка, Лал-Полуночница, — продолжала она. — А вот другую женщину я не знаю.
— Ты и меня не знаешь, — возразила я. В путешествии я пользуюсь двумя другими именами — их я ей и назвала. — А с чего ты приняла меня за ту Лал?
— Какая же другая женщина решится ехать через эту безжалостную землю? Тем более черная женщина, у которой к седлу привязана трость с мечом? И почему она бродит здесь, среди этих слепых холмов, без дороги — если не считать зеленого ночного следа, по которому она спешит на выручку к великому магу?
Я разинула рот. Она расхохоталась и махнула рукой, давая понять, что бояться мне нечего.
— И не тебе одной известно, что некая Лалхамсин-хамсолал, — она произнесла мое имя почти правильно, — была когда-то спутницей и ученицей волшебника…
— Волшебника, чье имя не произносится, — перебила я, и на этот раз женщина умолкла. Я сказала: — Одни называют его Учителем, другие Сокрытым, третьи — просто Стариком. Я называю его… так, как я его называю.
Я осеклась, разозлившись: сгоряча я едва не выболтала имя, которым я его зову, хотя что в этом могло быть плохого, понятия не имею. Она дернула уголком рта.
— А я всегда звала его Человек, Который Смеется. Тот, кто знает его так хорошо, как ты, поймет.
У меня снова поползли мурашки по спине, и ответила я не сразу. Он смеется не так уж часто, этот маг, но я никогда не могла удержаться от того, чтобы засмеяться вместе с ним. Это детский смех, звонкий, совсем не подобающий такому великому магу, могучий и не ведающий собственной силы. Это сама суть этого человека. Именно этот смех удерживал меня и хранил надежнее мечей и драконов, когда они узнали, где я, и пришли за мной. Любой, кто это знает, знает его. Ньятенери перебросила ногу через луку седла и остановилась, выжидательно вскинув брови.
— Слезай, — сказала я. — Я рада тебя видеть.
Когда она спрыгнула на землю, ее капюшон откинулся, и Лукасса тихонько ахнула при виде густых, седеющих темно-каштановых волос, подстриженных причудливыми завитками, валиками и стрелочками. Голова Ньятенери была похожа на дорогу, по которой промаршировало целое войско. При Лукассе я ничего говорить не стала — это подождет, — но я могу признать монастырский постриг, когда увижу его. Я даже знаю несколько стрижек, которые носят в разных монастырях. Но эта стрижка была мне незнакома. Совсем незнакома.
Мы помогали ей чистить и кормить обеих лошадей, когда из седельной сумки высунулась мордочка лиса. Ньятенери тут же нацепила ему на шею тонкую серебряную цепочку и представила его нам как своего близкого друга и многолетнего спутника. Лукасса тут же вцепилась в лиса и принялась таскать его на руках, кормить объедками и напевать ему тихие заунывные песенки. Лис висел у нее на руках и ухмылялся во всю пасть. А я разглядывала зловещую прическу его хозяйки и размышляла о том, в каком это монастыре сестрам разрешают держать у себя в келье ручных лис. Ньятенери наблюдала за мной, а Лукасса упрашивала ее позволить взять лиса к себе хотя бы на эту ночь. Ньятенери позволила, и девочка торжествующе отнесла лиса к себе на одеяло. Лис подмигнул нам через плечо Лукассы. Ньятенери что-то резко бросила ему на своем языке — это звучало как предупреждение. Лис зевнул, продемонстрировав все свои белоснежные зубы и красный, как рана, язык, и закрыл глаза.
— Он ей ничего плохого не сделает, — сказала Ньятенери. Она стояла и смотрела на меня своими странными глазами. Только что они были туманно-серыми, а теперь, когда стало темнее, сделались почти лиловыми.
— Ну, и что теперь? — спросила она.
— Откуда ты его знаешь? И давно ли?
На этот раз она улыбнулась по-настоящему. Зубы у нее чуть смахивали на лисьи.
— Пожалуй, так же давно, как и ты. Вся разница в том, что я знаю, где он.
Она прислонилась к валуну, ожидая, когда я с радостью предложу объединиться. Я сказала:
— Разница не только в этом. Разница по меньшей мере еще и в том, что я не скрываюсь от каких-то фанатиков, и за меня не объявлено награды тому, кто вернет меня в лоно родного монастыря. Может статься, что помех от тебя будет больше, чем помощи.
Я сказала это наудачу, но попала в цель: на миг ее надменная маска слетела, и я увидела перед собой просто измученную женщину, которой остался всего шаг до безумия. Я знаю этот взгляд. Впервые я увидела его в мутной луже.
Ее лицо сразу же сделалось прежним, но голос еще дрожал, когда она сказала:
— Никакой награды за меня не назначено, честное слово. Никто никуда меня возвращать не собирается, никто в целом мире.
Ее высокое и сильное тело, созданное для битв и суровых зим, даже не шелохнулось. Она добавила:
— Девушка может ехать на моей вьючной лошади. Так будет гораздо быстрее. И я скажу тебе, куда ехать, прямо сейчас, так что я тебе буду больше не нужна. А дальше решай сама.
Некоторое время мы стояли так тихо, что я слышала ее дыхание, а она мое, и смотрели друг на друга. Лукасса сонно напевала что-то на ухо лису. Наконец я сказала:
— Я никогда не называла его иначе, как Мой Друг.
ЛИС
— Хватит с тебя кошмаров, — сказал он, пряча в своей заплетенной бороде улыбку, точно дикого зверька. — Ты больше не будешь видеть кошмаров. Ты вообще больше не будешь видеть снов, кроме тех, которые пошлю тебе я. Я обещаю. Береги кольцо до тех пор, пока не встретишь того, кому оно будет нужнее, чем тебе. Кого? Ты его узнаешь, когда придет время. А тогда тебе это кольцо больше не понадобится. Обещаю, чамата.
Это он так меня звал — с самого начала. До сих пор понятия не имею, что значит это слово.
Ну что ж, Мой Друг ошибся, при всей своей мудрости. Ошибся насчет меня, а не насчет кольца. Все старые ужасы таились в засаде, поджидая, пока я отдам кольцо. И когда мне наконец пришлось заснуть, все они набросились на меня, шипя и ухмыляясь, все до последнего, стоило мне закрыть глаза. Джаэджан, у которого изо рта разило, как из горячей помойки, Джаэджан и его безымянный дружок, и я — не прошло и трех часов, как меня похитили из дома… Шавак. Дарадара, которая убила Шавака, — и то, что она сделала со мной в луже его крови. Лоум, тот мальчик, — я не могла его спасти, просто не могла, я ведь сама была еще девчонкой! Унававия, с его полосатыми ночными рубашками и ножами. Эдкилос, который притворялся добреньким.
Бисмайя, которая меня продала.
Я вовсе не королева и никогда не выдавала себя за королеву, хотя про меня рассказывают и такое. Меня с рождения готовили к тому, чтобы стать чем-то меньшим, чем королева, и в то же время чем-то куда большим. Сказительница. Историк. Помнящая. У нас это называется инбарати, и в нашей семье старшая дочь всегда становилась инбарати Хайдуна, с тех пор как появился сам город и само это слово. К девяти годам я могла пропеть наизусть историю каждого семейства Хайдуна — и на высоком наречии, которому меня обучали, и на рыночном говоре, за который наставники меня пороли. Я и до сих пор все это помню — хотя вряд ли мне когда-нибудь еще придется говорить на одном из этих языков. Я помню также все боевые песни, все сказки о животных, все истории об основании нашего города, обо всех потопах, и засухах, и моровых поветриях, которые мы пережили. Не говоря уже обо всех, какие только есть, легендах о великой любви и ужасных и могущественных любовниках, которые вечно проверяют верность друг друга. Мой народ вообще ужасно любит романтику.
Бисмайя. Двоюродная сестра, с которой мы играли в детстве. Лучшая подруга. Она умерла родами, и я не успела ее убить — нет, не за то, что по ее вине меня похитили и продали в рабство, а за то, что она устроила это из пустой ребяческой скуки. Если бы мы влюбились в одного и того же парня, если бы мы поссорились из-за того, что я ее изводила и дразнила (а Бисмайю нельзя было не дразнить — просто невозможно!), если бы она желала сама сделаться Инбарати вместо меня — нет, конечно, вряд ли бы я ее простила, но, по крайней мере, было бы что прощать. А она предала меня просто так, для развлечения, и получила за это не больше денег, чем нужно, чтобы купить ручную птичку. Бисмайя снится мне чаще остальных.
Но я умею управляться с кошмарами. Я научилась этому задолго до того, как встретилась с Моим Другом. Я очень хотела умереть, но сходить с ума я не собиралась. По ночам я рассказываю сама себе историю — старую хайдунскую сказку с побережья о лодочнице, которая знала рыбий язык и могла призвать рыб, когда захочет, или, наоборот, выгнать из залива всю живность, кроме детей, ныряющих за монетками. За это ее не любили, но уважали и обхаживали. Ее многочисленных приключений мне обычно хватает на то, чтобы провести время от восхода до захода луны относительно спокойно. А если я не засну к тому времени, у меня есть в запасе еще бесконечная хвалебная песня в честь короля. В этой песне столько героев, побед и пиров, что уж этого-то точно хватит до рассвета. Кольцо, конечно, было лучше — оно позволяло мне высыпаться по-настоящему, — но и этот способ тоже неплох.
В те первые ночи девушка спала, как мертвая — да она, собственно, и была мертвой. А я лежала, смотрела на здешние низкие, ползучие звезды и изо всех сил прислушивалась, ожидая, когда же Мой Друг обратится ко мне в третий раз. Первый сон выдернул меня из постели любовника — по правде говоря, оно и к лучшему, — но после второго я долго корчилась в судорогах, меня тошнило от чужой боли и трясло от чужого страха. В этом сне чувствовалась такая ярость отчаяния, что даже я не ведала ничего подобного
— а я-то думала, что постигла все глубины беспомощности и отчаяния. Но могла ли я представить себе, что маг, достаточно могущественный, чтобы крушить большие военные корабли посреди моря, точно сухарики в бульоне (и достаточно добрый, чтобы послать дельфинов на помощь потерпевшим кораблекрушение), окажется в таком отчаянном положении, чтобы позвать на помощь беглую не-скажу-кого, которую он нашел прячущейся нагишом под корзиной из-под рыбы на пристани в Ламеддине? Но он позвал меня — и через полчаса я, застигнутая врасплох, была уже в седле и спешила в чужую страну. Есть немало людей, которым я обязана жизнью — как есть немало и таких, кто обязан жизнью мне, — но этот человек спас мне душу.
Третий сон пришел ко мне на Пустошах, в ту ночь, когда дорога кончилась и мы поехали напрямик. Лукасса — я знала ее имя от этого мальчика, который кричал ей вслед, — Лукасса к тому времени пришла в себя, насколько это вообще было возможно. Хорошенькая, тихая, невежественная деревенская девчонка, с которой за всю жизнь не случалось ничего интересного, кроме того, что ей случилось умереть. Но об этом она не помнила. Она вообще почти ничего не помнила — ни своего имени, ни семьи, ни друзей, ни этого юного идиота, который до сих пор тащился за нами, безмозглый, как камень, что катится с горы. Для нее все началось с моего голоса и луны.
В тот вечер она снова принялась упрашивать меня, чтобы я еще раз спела ей ту песню, которая подняла ее из реки, — точно ребенок, который опять и опять требует, чтобы ему рассказали любимую сказку, причем слово в слово. Я устала и потому раздраженно ответила:
— Лукасса, это самая обыкновенная песня, которой давным-давно научил меня один старик. Он обычно пользовался ею в огороде.
— Я хочу ее выучить! — настаивала Лукасса. — Теперь это моя песня, я имею право ее знать.
Она робко, по-деревенски, улыбнулась и добавила, искоса глядя на меня:
— Конечно, я никогда не стану такой великой волшебницей, как ты, но, быть может, я тоже смогу кое-чему научиться.
— Я и сама знаю только кое-что, — ответила я. — Всего несколько незамысловатых уловок. И мне потребовалась целая жизнь, чтобы научиться этому. Сиди тихо, я расскажу тебе еще одну историю про Зивинаки, короля лжецов.
Я хотела, чтобы она побыстрее заснула. Мне надо было поразмыслить о том, что делать, если третьего сна не будет. Но Лукасса далеко не сразу успокоилась и перестала просить, чтобы я научила ее той песне. По-своему она не менее упряма, чем тот парнишка. Любопытная, должно быть, у них деревня…
В ту ночь мне так и не удалось уснуть, но Мой Друг все равно пришел. Он явился мне в пламени костра, когда я встала на колени, чтобы подбросить хворосту. Измученный страхом старик, нагой и дрожащий, как я в тот день, когда мы впервые встретились. Самоцветы, что он всегда носил в ушах — четыре в левом ухе, три в правом, видишь, я все помню, — исчезли, глаза потускнели и выцвели, дурацкие ленточки, которыми он переплетал свою бороду, тоже куда-то подевались. Ни колец, ни одеяния, ни посоха. И, что самое ужасное, — он не отбрасывал тени ни от луны, ни в свете костра. В моей стране — в стране, которая когда-то была моей, — люди верят, что увидеть человека без тени — это верный знак, что скоро ты умрешь, в одиночестве, в дурном месте. Я и сама в это верю, хотя, конечно, это чепуха.
Но все равно я бросилась к нему с радостью и попыталась накинуть плащ ему на плечи. Конечно, плащ упал на землю, и мои руки прошли через дрожащее тело насквозь. Он страдал от холода, но это было не здесь. Я заговорила с ним и попросила:
— Скажи мне, что делать!
Он видел меня, но ответить не смог. Вместо этого он указал в ту сторону, где звезды уже начали бледнеть над плоскими, изломанными холмами Северных пустошей. Из его пальца вылетела лента зеленого света — когда-то его глаза были такими же зелеными. Лента пересекла Пустоши и ушла куда-то за горы — слишком далеко, чтобы можно было увидеть, куда, даже если бы это было днем. Когда он опустил руку и снова взглянул на меня, я отвернулась, не в силах смотреть в его бледное от ужаса лицо. Не годится мне видеть его таким, даже если это всего лишь призрак. Я сказала:
— Я найду тебя. Лал придет и найдет тебя.
Даже если он и услышал меня, это его не утешило. Когда я это сказала, он исчез, но запах его тоски и боли жег мне горло еще долго после того, как встало солнце. Зеленый след светился на склонах холмов даже тогда, когда мы с Лукассой снова двинулись в путь. Я показала этот след ей, но она ничего не увидела. Я подумала, что у Моего Друга, видимо, хватило сил только на то, чтобы послать зов мне, и никому другому.
Помнится, в тот день я немного рассказала Лукассе о себе, и чуть побольше — о том, что нас связало и почему. Несмотря на все свое упрямство, Лукасса пока что не задавала настоящих вопросов, кроме одного: «Я жива? Я правда жива?» А так ее вполне устраивало, что мы едем на одном коне, день за днем, по стране, такой пустынной и страшной, что я бы на ее месте предпочла бы снова утонуть и спокойно лежать на дне родной и милой реки. Я сказала ей, что один мой друг попал в беду и я еду ему на помощь. Тут она впервые улыбнулась — и я увидела, за чем гонится тот деревенский парнишка. И сказала:
— Это твой любовник.
— Да ты что! — Эта мысль задела меня всерьез. — Это мой учитель. Он помог мне, когда никто во всем мире не хотел мне помочь. Я сейчас была бы куда мертвее тебя, если бы не он.
— Старик, который пел песни овощам в огороде, — сказала она. Я кивнула. Лукасса помолчала. Потом спросила: — Почему я еду с тобой? Что, я теперь принадлежу тебе, все равно как та песня принадлежит мне?
— Мертвые не принадлежат никому. Я просто не могла тебя оставить и не могла остаться, чтобы позаботиться о тебе. Что еще я могла сделать?
Я говорила хрипло и резко, потому что от слов Лукассы мне стало не по себе.
— Кстати, о любовниках: твой гонится за нами с той самой ночи, как я забрала тебя с собой. Может, остановишься и подождешь его? Ты ему явно очень дорога, а я к попутчикам не привыкла.
Я не знала, что за сила терзает Моего Друга, но Лукасса мне тут явно не помощница. Мне совершенно незачем было везти ее с собой дальше. Это не нужно ни ей, ни мне, ни тому парню.
— Возвращайся с ним домой, — продолжала я. — Жизнь там, позади, а вовсе не там, куда мы едем.
Но девушка воскликнула, что оба пути ей одинаково незнакомы, что мир для нее чужой и во всем этом мире она знает только смерть и меня. Так что мы поехали дальше вместе. А ее парень продолжал гнаться за нами. С каждым днем он все больше отставал, но не прекращал погоню. Я очень торопилась, и, однако, вскоре мы начали по очереди идти пешком, чтобы поберечь коня. А временами дорога была такая плохая, что идти пешком приходилось обеим. Что же касается еды, то я могу почти не есть, когда это необходимо, — не все время, но подолгу. Это было очень кстати, потому что Лукасса лопала за двоих — не просто как здоровый ребенок, а так, словно хотела убедиться, что действительно жива. Я сама когда-то была такая.
Вода. Мне еще не встречалось места, где я не смогла бы найти воду: в наших краях любой двухлетка чует ее так же хорошо, как запах обеда. Искать воду совсем не так трудно, как думает большинство людей — просто большинство людей принимаются за поиски, когда они уже в панике и вообще не могут как следует думать. Но на этих Пустошах воду отыскать оказалось труднее, чем где бы то ни было, даже мне. Если бы зеленый след, тускневший с каждой ночью, не пересекал временами русло подземных ручьев, нам с Лукассой пришлось бы туго. Но нам все же хватало воды на то, чтобы напоить коня и не дать собственной глотке совсем уж пересохнуть в этом горячем воздухе. Как обходился тот парнишка, что за нами гнался, — понятия не имею.
Когда начался подъем, местность сделалась получше, но ненамного. Там чаще попадалась вода и водились кролики и птицы, которых можно было ловить силком. К тому же поднялся легкий ветерок. Но зеленый след совсем растаял, и по ночам, когда Лукасса спала, я ревела от злости: я ведь знала, что след тут, никуда не делся, что он по-прежнему указывает путь к Моему Другу, просто сделался настолько слаб, что даже мои глаза его не различают. А дорога — если это можно назвать дорогой — постоянно раздваивалась, вилась, ветвилась, разбегаясь в разные стороны — в ущелья, заканчивающиеся тупиком и постоянно грозящие обвалом, в лощины, густо заросшие лесом, вдоль бесконечных подножий гор, половина из которых были разворочены лавинами. И которая из множества тропинок была той, что нужно, я знать не знала. Я положилась на удачу и на то, что желания волшебников обретают плоть в этом мире. То, о чем волшебник говорит «Да будет!», действительно возникает, будь то камень или яблоко. Даже если у волшебника не хватает сил, чтобы заставить тебя видеть это яблоко как следует. Я могла лишь надеяться, что дорога Моего Друга достаточно материальна, чтобы указать мне путь днем, как его искаженный болью облик был достаточно материален, чтобы явиться мне ночью.
Ньятенери появилась в сумерках, на четвертый день после того, как мы начали подниматься в горы. Она не таилась — я услышала топот подков еще до того, как мы развели костер, а когда она подъехала, Лукасса уже закапывала угли. И все-таки эта женщина застала меня врасплох: вот только что ее не было — и вдруг появилась, как звезда на небе. А я не люблю, чтобы меня заставали врасплох. Поэтому я разозлилась на себя, но тут почувствовала легкое покалывание магии и, взглянув на женщину, увидела, что воздух между нами чуть заметно дрожит. Когда достаточно долго живешь вместе с магом, такие вещи чувствуешь непроизвольно — все равно, как если долго живешь с сапожником, начинаешь невольно обращать внимание на людей, которым жмут сапоги. Магия была не ее — женщина была кем угодно, только не волшебницей, но какое-то заклятие на ней лежало. Какое именно — я сказать не могла. Я ведь тоже не волшебница.
Она была смуглая, цвета крепкого чая, а ее узкие, чуть раскосые глаза были цвета сумерек. Выше меня, кость тонкая и длинная, левша. Плечи широкие, развернутые — должно быть, стреляет далеко (при ней был лук), хотя необязательно метко. Когда ведешь такую жизнь, как я, на эти вещи обращаешь внимание в первую очередь. Что до остального — на ней была обычная одежда всадника, ничем особенным не отличающаяся, кроме разве что нарочитой неброскости: сапоги, клетчатые штаны, верхняя туника, плащ-сидрин, какие носят в Кейп-Дайли, — обычная западная одежда, довольно разномастная. Ее волосы были спрятаны под капюшоном сидрина, и снимать капюшон она не спешила. Она ехала на чалом коне, таком же длинноногом и крепком, как она сама, и вела в поводу лохматую черную лошадку, немногим крупнее пони, с хищными желтыми глазами. Таких лошадей я еще никогда не видела.
Поначалу она ничего не сказала — только сидела в седле и смотрела на нас. В ее поведении не чувствовалось ни дружелюбия, ни угрозы — ничего особенного, кроме чуть заметного присутствия магии и опасного переутомления. Лукасса поспешила подойти поближе ко мне.
— Что видишь, то твое, — сказала я. Так принято здороваться у нас дома. Я все никак не могу отвыкнуть от этого приветствия — возможно, потому, что оно многое говорит о тех людях, среди которых я родилась. Они щедры в том, что касается вещей — и славятся этим, — но невидимое берегут ревностно. Надо будет когда-нибудь бросить эту привычку.
— Сири те мистанье, — ответила женщина. По спине у меня поползли мурашки. Дело не в том, что я ее не поняла. Просто все культурные люди отвечают на приветствие на языке приветствующего. Тон ее был довольно любезным, и она вежливо склонила голову, но то, что она сделала, она явно сделала нарочно. Я имела полное право вызвать ее на поединок или велеть ехать своей дорогой. Но мне, несмотря на мурашки, сделалось любопытно, и потому я просто спросила, как ее зовут, и добавила, что, если она плохо знает всеобщий язык, мы можем говорить на банли. Банли — это примитивный язык торговцев, которые бродят по дальним странам. Женщина улыбнулась и проглотила оскорбление.
— Я — Ньятенери, — сказала она. — Дочь Ломадис, дочери Тиррин.
Тут я решила, что она, должно быть, с Южных островов, потому что только там женщины ведут свой род по материнской линии. Да и по голосу похоже: голос у нее был звонче моего, и говорила она медленнее, и при этом интонация виляла из стороны в сторону, в то время как у меня голос поднимается и опускается.
— А ты — Лал-Морячка, Лал-Полуночница, — продолжала она. — А вот другую женщину я не знаю.
— Ты и меня не знаешь, — возразила я. В путешествии я пользуюсь двумя другими именами — их я ей и назвала. — А с чего ты приняла меня за ту Лал?
— Какая же другая женщина решится ехать через эту безжалостную землю? Тем более черная женщина, у которой к седлу привязана трость с мечом? И почему она бродит здесь, среди этих слепых холмов, без дороги — если не считать зеленого ночного следа, по которому она спешит на выручку к великому магу?
Я разинула рот. Она расхохоталась и махнула рукой, давая понять, что бояться мне нечего.
— И не тебе одной известно, что некая Лалхамсин-хамсолал, — она произнесла мое имя почти правильно, — была когда-то спутницей и ученицей волшебника…
— Волшебника, чье имя не произносится, — перебила я, и на этот раз женщина умолкла. Я сказала: — Одни называют его Учителем, другие Сокрытым, третьи — просто Стариком. Я называю его… так, как я его называю.
Я осеклась, разозлившись: сгоряча я едва не выболтала имя, которым я его зову, хотя что в этом могло быть плохого, понятия не имею. Она дернула уголком рта.
— А я всегда звала его Человек, Который Смеется. Тот, кто знает его так хорошо, как ты, поймет.
У меня снова поползли мурашки по спине, и ответила я не сразу. Он смеется не так уж часто, этот маг, но я никогда не могла удержаться от того, чтобы засмеяться вместе с ним. Это детский смех, звонкий, совсем не подобающий такому великому магу, могучий и не ведающий собственной силы. Это сама суть этого человека. Именно этот смех удерживал меня и хранил надежнее мечей и драконов, когда они узнали, где я, и пришли за мной. Любой, кто это знает, знает его. Ньятенери перебросила ногу через луку седла и остановилась, выжидательно вскинув брови.
— Слезай, — сказала я. — Я рада тебя видеть.
Когда она спрыгнула на землю, ее капюшон откинулся, и Лукасса тихонько ахнула при виде густых, седеющих темно-каштановых волос, подстриженных причудливыми завитками, валиками и стрелочками. Голова Ньятенери была похожа на дорогу, по которой промаршировало целое войско. При Лукассе я ничего говорить не стала — это подождет, — но я могу признать монастырский постриг, когда увижу его. Я даже знаю несколько стрижек, которые носят в разных монастырях. Но эта стрижка была мне незнакома. Совсем незнакома.
Мы помогали ей чистить и кормить обеих лошадей, когда из седельной сумки высунулась мордочка лиса. Ньятенери тут же нацепила ему на шею тонкую серебряную цепочку и представила его нам как своего близкого друга и многолетнего спутника. Лукасса тут же вцепилась в лиса и принялась таскать его на руках, кормить объедками и напевать ему тихие заунывные песенки. Лис висел у нее на руках и ухмылялся во всю пасть. А я разглядывала зловещую прическу его хозяйки и размышляла о том, в каком это монастыре сестрам разрешают держать у себя в келье ручных лис. Ньятенери наблюдала за мной, а Лукасса упрашивала ее позволить взять лиса к себе хотя бы на эту ночь. Ньятенери позволила, и девочка торжествующе отнесла лиса к себе на одеяло. Лис подмигнул нам через плечо Лукассы. Ньятенери что-то резко бросила ему на своем языке — это звучало как предупреждение. Лис зевнул, продемонстрировав все свои белоснежные зубы и красный, как рана, язык, и закрыл глаза.
— Он ей ничего плохого не сделает, — сказала Ньятенери. Она стояла и смотрела на меня своими странными глазами. Только что они были туманно-серыми, а теперь, когда стало темнее, сделались почти лиловыми.
— Ну, и что теперь? — спросила она.
— Откуда ты его знаешь? И давно ли?
На этот раз она улыбнулась по-настоящему. Зубы у нее чуть смахивали на лисьи.
— Пожалуй, так же давно, как и ты. Вся разница в том, что я знаю, где он.
Она прислонилась к валуну, ожидая, когда я с радостью предложу объединиться. Я сказала:
— Разница не только в этом. Разница по меньшей мере еще и в том, что я не скрываюсь от каких-то фанатиков, и за меня не объявлено награды тому, кто вернет меня в лоно родного монастыря. Может статься, что помех от тебя будет больше, чем помощи.
Я сказала это наудачу, но попала в цель: на миг ее надменная маска слетела, и я увидела перед собой просто измученную женщину, которой остался всего шаг до безумия. Я знаю этот взгляд. Впервые я увидела его в мутной луже.
Ее лицо сразу же сделалось прежним, но голос еще дрожал, когда она сказала:
— Никакой награды за меня не назначено, честное слово. Никто никуда меня возвращать не собирается, никто в целом мире.
Ее высокое и сильное тело, созданное для битв и суровых зим, даже не шелохнулось. Она добавила:
— Девушка может ехать на моей вьючной лошади. Так будет гораздо быстрее. И я скажу тебе, куда ехать, прямо сейчас, так что я тебе буду больше не нужна. А дальше решай сама.
Некоторое время мы стояли так тихо, что я слышала ее дыхание, а она мое, и смотрели друг на друга. Лукасса сонно напевала что-то на ухо лису. Наконец я сказала:
— Я никогда не называла его иначе, как Мой Друг.
ЛИС
Да-да-да-да-да, и я могу украсть всех, всех их лошадей, если захочу, прямо из-под их глупых, грязных, волосатых задниц! Этот мальчишка просто представить не может — никто не может себе представить, на что я способен, если только захочу! Когда захочу. Они не знают, кто я, чего мне хочется, когда и почему. Милдаси, этот мальчишка, черная женщина, белая женщина, толстый трактирщик — все они одинаковы. Кроме Ньятенери.
Хо-хо, а что я знаю про Ньятенери! Этого никто не знает, кроме меня. Ньятенери знает, почему я смеюсь про себя, а я знаю, чего боится Ньятенери. Почему Ньятенери спит на полу, а не на кровати, и никогда, никогда не засыпает надолго. А вот я сплю на кровати — тихо, как мышка, но стоит мне дернуть ухом, которое зацепила рука Лукассы, стоит мне вильнуть хвостом, лежащим на груди Лал, — и Ньятенери тут же вскакивает, проворней меня, прижимается спиной к стене, выхватывает кинжал, блестящий в лучах луны, и ждет. Временами я делаю это нарочно, для смеха: всю ночь то чешусь, то потягиваюсь, то тихонько фыркаю — и каждый раз Ньятенери вскакивает, готовая, готовая… К чему, а?
Готовая встретить тех двоих, что преследуют нас так долго? Да нет, не мальчишку — кому он нужен, тот мальчишка! Двое мужчин, маленьких, легконогих, бесшумно бегущих по следу, миля за милей. У них нет ни копий, ни длинных мечей — ничего, кроме зубов, совсем как у меня. Ньятенери знает, что они идут за ней, но никогда не видит их. А я вижу, я чую, я знаю, что они едят, когда они отдыхают, что они думают, что собираются делать. Я знаю все, что хочу знать!
Как за нами охотятся, как за нами гонятся, просто смешно! Ну, догонит этот мальчишка свою девчонку, и что дальше? Я его знаю, а она его совсем не знает. Ну, догонят эти двое Ньятенери — и что дальше, а? Все трое — отменные убийцы, двое так или иначе умрут. Лучше, если Ньятенери их убьет
— иначе не придется мне больше ездить в седельной сумке, не будет больше огня холодной ночью. С Ньятенери лучше.
Здесь, в трактире, слишком много народу, все шумят, топают, лис никто не любит. Наверху, на крыше, вкусные голуби, и цыплята вкусные, нежные цыплята, так и вертятся под ногами. Ньятенери мне говорит: «Ешь мою еду, сиди с нами, не трогай птиц толстого трактирщика и вообще носа за дверь не высовывай». Я прячусь, сплю, жду, позволяю Лукассе кормить меня дыней и сладким картофелем. И временами сижу тихо, тихо-тихо, а внутри убегаю далеко-далеко, туда, где ветер, кровь и тишина, днем туда, ночью сюда, прислушиваюсь к тому, кто идет по следу, принюхиваюсь к тому, что будет. Валяюсь в пыли на дальних холмах, в диких землях, смеюсь, сижу тихо-тихо…
«След будет», — говорит человечий облик тому мальчишке — и след есть, но оставляю его я, а не человечий облик. Хо-хо, видите, как я выпрыгиваю из сумки Ньятенери и присаживаюсь на горячие камни, задираю лапу, чешусь, подпрыгиваю, снова присаживаюсь, оставляю след, ведущий через горы и скалы, прямиком к двери толстого трактирщика. Так я держу слово человечьего облика, и этот парень до сих пор вынюхивает мой след на камнях, и впереди у него еще долгий путь, потому что все время приходится смотреть в землю. Но он скоро придет. Он тоже держит слово, да!
Хо-хо, а что я знаю про Ньятенери! Этого никто не знает, кроме меня. Ньятенери знает, почему я смеюсь про себя, а я знаю, чего боится Ньятенери. Почему Ньятенери спит на полу, а не на кровати, и никогда, никогда не засыпает надолго. А вот я сплю на кровати — тихо, как мышка, но стоит мне дернуть ухом, которое зацепила рука Лукассы, стоит мне вильнуть хвостом, лежащим на груди Лал, — и Ньятенери тут же вскакивает, проворней меня, прижимается спиной к стене, выхватывает кинжал, блестящий в лучах луны, и ждет. Временами я делаю это нарочно, для смеха: всю ночь то чешусь, то потягиваюсь, то тихонько фыркаю — и каждый раз Ньятенери вскакивает, готовая, готовая… К чему, а?
Готовая встретить тех двоих, что преследуют нас так долго? Да нет, не мальчишку — кому он нужен, тот мальчишка! Двое мужчин, маленьких, легконогих, бесшумно бегущих по следу, миля за милей. У них нет ни копий, ни длинных мечей — ничего, кроме зубов, совсем как у меня. Ньятенери знает, что они идут за ней, но никогда не видит их. А я вижу, я чую, я знаю, что они едят, когда они отдыхают, что они думают, что собираются делать. Я знаю все, что хочу знать!
Как за нами охотятся, как за нами гонятся, просто смешно! Ну, догонит этот мальчишка свою девчонку, и что дальше? Я его знаю, а она его совсем не знает. Ну, догонят эти двое Ньятенери — и что дальше, а? Все трое — отменные убийцы, двое так или иначе умрут. Лучше, если Ньятенери их убьет
— иначе не придется мне больше ездить в седельной сумке, не будет больше огня холодной ночью. С Ньятенери лучше.
Здесь, в трактире, слишком много народу, все шумят, топают, лис никто не любит. Наверху, на крыше, вкусные голуби, и цыплята вкусные, нежные цыплята, так и вертятся под ногами. Ньятенери мне говорит: «Ешь мою еду, сиди с нами, не трогай птиц толстого трактирщика и вообще носа за дверь не высовывай». Я прячусь, сплю, жду, позволяю Лукассе кормить меня дыней и сладким картофелем. И временами сижу тихо, тихо-тихо, а внутри убегаю далеко-далеко, туда, где ветер, кровь и тишина, днем туда, ночью сюда, прислушиваюсь к тому, кто идет по следу, принюхиваюсь к тому, что будет. Валяюсь в пыли на дальних холмах, в диких землях, смеюсь, сижу тихо-тихо…
«След будет», — говорит человечий облик тому мальчишке — и след есть, но оставляю его я, а не человечий облик. Хо-хо, видите, как я выпрыгиваю из сумки Ньятенери и присаживаюсь на горячие камни, задираю лапу, чешусь, подпрыгиваю, снова присаживаюсь, оставляю след, ведущий через горы и скалы, прямиком к двери толстого трактирщика. Так я держу слово человечьего облика, и этот парень до сих пор вынюхивает мой след на камнях, и впереди у него еще долгий путь, потому что все время приходится смотреть в землю. Но он скоро придет. Он тоже держит слово, да!