Это тогда мы услышали тихие шаги на лестнице? Или потом, когда я снова принялась орать на нее?
   — Лал, не кричи, — сказала Ньятенери. — Я говорю правду. Третий ходит отдельно от двух остальных. Он следит за ними, но он не с ними. Это всегда самый хитрый и искусный из троих. Он всегда держится поблизости. Лал, не кричи, успокойся!
   И тут раздался стук в дверь, очень тихий — надо было прислушаться, чтобы его услышать.

НЬЯТЕНЕРИ

   Я молилась, чтобы это оказался кто угодно, только не он. Кто угодно! Пусть бы лучше это был тот третий убийца, прямо сейчас, несмотря на то что моя рука, в которой я держу меч, никуда не годилась и тело мое окоченело, как тела тех двоих, которых мы недавно зарыли. «Только не он! Только не теперь! Боги, боги, окажите мне такую милость! Я без сил, мне страшно, я не знаю, что может случиться тогда! Я боюсь встречаться с ним сейчас».
   Лал встала, чтобы открыть дверь. Я сказала: «Не надо!», хотя вовсе не собиралась этого говорить. Лал посмотрела на меня. Тогда я встала сама.

ЛАЛ

   Когда я встала, комната вокруг меня то расширялась, то сжималась. Мне пришлось зажмуриться, потому что от расплывчатого пламени свечей голова шла кругом. В тот момент я даже Ньятенери плохо видела. Она подошла к двери. Но разум мой был холоден и ясен, как клинок. Я ухватилась за спинку стула и подумала: «Дура я, дура! Не надо было больше пить после этой бани. Кто бы ни стоял по ту сторону двери, убийца, гуртовщик или поваренок, он запросто может перебить нас всех зараз. Что со мной? Как я могла так распуститься?» Я загородила собой Лукассу. Руки вспотели так сильно, что рукоятка трости скользила в ладони, и меч никак не желал выниматься.

ЛИС

   Да-да-да-да-да, я его чую! Я их всех чую. И голубков тоже.

РОССЕТ

   Актеры заявились поздно и шумно ссорились между собой, но Тиката они не разбудили. Меня тоже, потому что я даже не пытался заснуть. Я сидел на чердаке, смотрел, как луна клонится к западу и как Тикат пытается разгрести соломенную постель, которую я ему устроил. Лисонье, актриса, которая мне всегда нравилась, забралась по лестнице, просунула свою голову в парике в люк и спросила:
   — Ну как там наш поселянин?
   — Не столь плохо, сударыня, — ответил я, — по крайней мере, телесно.
   Каждый раз, как эта труппа останавливается у нас — а они приезжают на две-три недели каждое лето, — ко времени их отъезда я начинаю говорить в точности как они, и Каршу приходится потратить еще целую неделю ворчания и тумаков, чтобы отучить меня от этого. Я рассказал Лисонье, что произошло, когда вернулась Лукасса, — только это, и ничего больше. Она облокотилась на край люка и долго смотрела на Тиката, не говоря ни слова. Она по-прежнему была в своем гриме и костюме любовницы злого лорда Хассилдании и была похожа на ребенка, который засиделся допоздна со взрослыми.
   — В свое время, и не так уж давно, — сказала она наконец, — я прогнала бы тебя вниз и легла с этим мальчиком, чтобы его утешить. Быть может, я и теперь бы так сделала, если бы на его месте был кто-нибудь другой и если бы этот мальчик потом не возненавидел и меня, и себя как последний дурак.
   Она поразмыслила еще немного, потом решительно покачала головой:
   — Нет, и тогда бы я этого не сделала. Довольно я утешала страждущих, с меня хватит. Заруби это себе на носу!
   Она похлопала меня по руке и принялась спускаться, но потом снова сунула голову в люк и сказала:
   — Россет, ты за ним приглядывай! Мне уже случалось видеть такой сон разбитого сердца. На твоем месте я бы время от времени будила его. Ему ведь теперь хочется больше не просыпаться.
   Она уснула быстро, как и все прочие. Я не двинулся с места, пока не убедился, что храпят все, во всех стойлах. Я различал их всех — от заливистого, гулкого храпа старого Дардиса до нежных переливов Лисонье. Потом я, как и советовала Лисонье, потряс за плечо Тиката. Когда он уставился на меня заспанными глазами, я прошептал:
   — Свиньи чего-то тревожатся. Надо сходить посмотреть. Ты спи, спи.
   Тикат выругался, громко и отчетливо, и снова заснул, не успев опустить голову на солому.
   У меня не было выбора. Нет, я прекрасно знаю, что большинство людей, которые так говорят, на самом деле имеют в виду, что им просто не хотелось делать выбор, и, возможно, со мной было то же самое. Но я действительно тревожился за Ньятенери — мало ли куда еще ее могли ранить, кроме руки? Крови-то не было? — и подумал, что если я схожу наверх и спрошу, нельзя ли чем помочь, ничего плохого не случится. А что до того, что сказала мне Лал
   — а где она была, эта Лал, когда мы с Ньятенери сражались с этими хихикающими убийцами в бане? Мы сражались вместе, мы целовались, мы вместе смотрели в лицо смерти — ну, может, и не плечом к плечу, но ведь вместе же! И я имел право — нет, я был просто обязан — убедиться, что с моей боевой подругой все в порядке. Убедив себя такими рассуждениями, я босиком спустился с чердака, пришел в трактир и поднялся по лестнице, не разбудив ни актеров, ни свиней, ни Карша, который храпел за стойкой, положив голову на сгиб локтя.
   Да, конечно, теперь, через столько лет, я и сам вижу, что поднялся я туда по одной-единственной причине, а по какой — вы и сами знаете, иначе не хихикали бы так понимающе себе под нос. «Ну конечно, а с чего бы еще его туда понесло, в его-то годы?» И все же дело было не только в этом, совсем не только в этом, и даже в мои годы — если не в ваши. Пусть так. Пусть я пришел туда только ради ее губ и смуглых, округлых грудей. Сойдет для начала.

НЬЯТЕНЕРИ

   Одну вещь я знаю с детства, и по опыту мне известно, что это так и есть: это что боги бывают милостивы только до определенного предела. Победа в бою — самый незначительный из их даров, но душевный покой — это уже твоя забота. Еще не успев отворить дверь, я уже опустила глаза так, чтобы они встретились с его глазами. Быть может, я уже даже назвала его по имени.
   — Я беспокоился… — сказал он так тихо, что я едва расслышала. Он спросил: — Твоя рука… ей лучше? Я беспокоился…
   В волосах у него застрял клок соломы.
   Войти я его не приглашала. В этом я буду клясться до последнего своего вздоха. Что бы я там ни пробормотала — честно говоря, я охрипла, как и он,
   — это Лал, в стельку пьяная, крикнула у меня из-за спины:
   — А, Россет, привет! Заходи и присоединяйся к «Драконьей дочке»!
   Это все Лал, зараза. Я бы его отослала, честное слово!

ЛАЛ

   А какая разница? Как только мы увидели его на пороге, мы сразу поняли все, что сейчас будет. Ну нет, не совсем все — я, по крайней мере, кое-чего не предвидела. А если бы и предвидела? Не могу сказать. Как бы то ни было, я или не я его пригласила, а по-настоящему выбор сделала Ньятенери. И Ньятенери это знает.
   Да, я была пьяна — хотя еще и не совсем пьяная, по моим меркам. Да, меня кружило между моих старых бед, горестей и ненавистей, чего со мной давно не бывало. Но я люблю не от боли, и вожделею не от страха и не от нужды, как бы далеко я ни зашла. Отчего меня той ночью потянуло к Россету
   — к коротконогому, коренастому, лохматому конюху Россету — так это из-за того, как он смотрел на Ньятенери. Сквозь туман своих невинных, себялюбивых фантазий он как-то ухитрился разглядеть ее подлинную боль. На меня никто и никогда так не смотрел — и никогда не посмотрит. Да и не хочу я, чтобы меня видели так, по-настоящему. Поздно уже. Но тогда, в тот момент…
   Да, я надеюсь, что это была я. Надеюсь, что это именно я сказала: «О, Россет! Заходи, мы тебе рады». Но я не помню. Правда, не помню.

РОССЕТ

   Меня никто не приглашал. По крайней мере, вслух. Мы с Ньятенери посмотрели друг другу в глаза, я что-то промямлил — что, уж и не помню, — а потом она отступила в сторону и я вошел в комнату.
   Вот как это было. Они все стояли: Лал позади стола, Лукасса — между кроватью и окном. Конечно, в комнате крепко пахло вином, и по полу катались пустые бутылки, — но они не были пьяны, по крайней мере, по моим тогдашним понятиям. Пьяный — это когда мне приходилось раз в месяц волочить Гатти-Джинни в его унылую каморку на чердаке или когда Карш устало смотрел на какого-нибудь ухмыляющегося бурлака с кухонным ножом в одной руке и с «розочкой» в другой и на двух окровавленных и блюющих фермеров на полу. Мне самому в те времена редко доставалось что-то крепче красного эля, да и эля не так много, чтобы хотя бы осоловеть. Кстати, самого Карша я пьяным не видел ни разу. Карш если и напивается, то в одиночку.
   Да, конечно, кое-что даже мне было заметно. Ньятенери осталась такой же бледной и напряженной, какой я видел ее в последний раз, но ее изменчивые глаза сделались темно-серыми, без малейших следов голубизны, и они очень ярко блестели, как иногда бывает от усталости. Лал улыбнулась — не мне, я даже тогда это понял, а чему-то у меня за спиной, и эта улыбка как бы перетекала — с губ на золотистые глаза, а оттуда — на теплые, темные щеки и на лоб. А Лукасса… Лукасса с самого начала смотрела прямо на меня, щеки у нее разгорелись, и лицо было такое, точно она вот-вот расхохочется. Я еще ни разу не видел ее такой, и мысль о Тикате резанула меня осколком льда. Но сдержаться я не мог.
   Как я себя чувствовал, оказавшись в этой маленькой комнатке наедине с тремя женщинами, которых я любил, когда тяжелая дверь сама собой медленно затворилась у меня за спиной? А вы как думаете? Меня бросало то в жар, то в холод: вот только что губы и уши горели, а в следующий миг в животе стыл ледяной ком. При виде блуждающей улыбки Лал я задрожал так, что еле мог стоять, а при виде пылающих щек Лукассы — окаменел, точно один из этих зачарованных дурней в пьесах, что играют наши актеры. А Ньятенери? Я взял ее левую руку — бережно-бережно, она, казалось, вскрикнула в моей ладони, точно пойманный зверек, — и поцеловал ее, а потом привстал на цыпочки (совсем чуть-чуть, заметьте себе!) и поцеловал ее в губы, сказав так громко, как только мог: «Я тебя люблю». А этого я еще не говорил никогда в жизни, хотя с женщиной вроде как уже был.
   Ньятенери вздохнула — прямо мне в губы. Я до сих пор помню запах ее дыхания — вино и покорность — не столько мне, сколько себе самой, но какая мне была разница? Она сказала что-то мне в губы — я не знаю, что она сказала. Через ее плечо я видел лиса в углу: глаза крепко зажмурены, ушки на макушке, красный язычок облизывает усы — раз-два, раз-два…
   Нет, я не подхватил ее на руки и не отнес через всю комнату на кровать
   — всего несколько шагов, а какой длинный путь! Во-первых, я наверняка сорвал бы себе спину — мне еще никогда не приходилось таскать женщин на руках; во-вторых, едва сделав шаг, я наступил на бутылку, и Ньятенери самой пришлось меня ловить; а в-третьих… ну, в-третьих, там еще были Лал и Лукасса. И что бы вы ни думали обо мне и о моей истории, можете мне поверить — я был парень скромный. Похотливый — да, конечно; испуганный и неуклюжий — без вопросов; но не тщеславный. Тщеславие пришло чуть позже.

ЛАЛ

   Той ночью со мной произошло то, чего со мной никогда больше не бывало.
   Раньше — да. Вы заметили мою оговорку — по лицу вижу. Да, мне приходилось спать больше чем с одним человеком за раз. Но тогда у меня просто не бывало выбора, и никакого удовольствия мне это не доставляло. И вообще мне об этом рассказывать не хочется. Я говорю именно о выборе и о чем-то большем, чем выбор, большем, чем откровенное желание, — о чем-то, чего я никогда не знала по-настоящему, несмотря на то что себя я знаю достаточно хорошо. Когда Ньятенери вздохнула и обняла Россета, я поняла, что тоже не могу без него. Меня охватило безумие — простое и неудержимое.
   Может быть, я слишком много выпила и слишком много плакала? Вполне возможно. Это явно не имело ничего общего с ревностью, и Ньятенери здесь тоже была ни при чем — я ее почти не видела в тот миг, и почти ничего не слышала, кроме собственного голоса, который произнес: «А как же мы? Без нас не обойдется. Только не сегодня!»
   Почему я это сказала? И почему позволила себе говорить за Лукассу? Ведь тогда я уж точно не думала ни о ком, кроме себя самой! Единственное, чем я могу это объяснить, — это тем, что я все же каким-то образом сумела разглядеть настоящую Ньятенери, как-то ухитрилась понять взгляд, который она бросила на меня, — не гневный, а испуганный, молящий, полный отчаяния. Мальчик стоял, разинув рот, — бедное дитя! — но Лукасса… Лукасса расхохоталась во все горло, и смех ее был нежен, как звон обледеневших веточек. Я сказала:
   — Россет наш! Он наш рыцарь, наш верный и доблестный любовник, он служил нам всем, не ожидая просьб и наград.
   Я дрожала всем телом и никак не могла унять эту дрожь, но голос мой звучал ровно и спокойно. Это еще один из моих старых трюков. Я дорого заплатила за то, чтобы научиться ему. Это всегда действует.
   — Ты заслужил вознаграждение, — сказала я Россету. Я подошла к нему, взяла в ладони его горящие щеки и привлекла его к себе. Сколько шуток ходит, сколько песен сложено о дамах, целующих лопоухих олухов из конюшни, с навозом на башмаках и под ногтями, знающих о любви только по жеребцам и кобылам! Губы Россета были нежными и в то же время сильными, и на вкус — точно первый предрассветный ветерок. И его руки, когда он наконец коснулся меня, были такими нежными, что я почувствовала, что вот-вот вновь расплачусь, или рассмеюсь, или выбегу из комнаты. Если бы он меня не поддержал, я бы упала.
   Хорошо все-таки, что у меня почти не было случая узнать, с какой ужасной легкостью нежность находит путь к моему сердцу. Я каждый день не устаю благодарить за это судьбу. О да!

ЛИС

   Голуби! Голубочки! Поднимаю нос — между нами ни балок, ни потолка… Закрываю глаза — и вижу воркотливых, мяконьких голубков, темные, сочные взмахи крыльев наполняют тьму, поднимают в воздух пыль и зерно, пушистые, нежные перышки плавно опускаются вниз… Воркуют, воркуют, беспокойно ворочаются в своих гнездышках, боятся меня. Закрывают свои глазки, похожие на капельки крови, и тоже видят меня, как и я их.
   А тут, внизу — хо-хо, тут тоже ворочаются, да еще как! В комнате очень тесно, так много людей пытаются одновременно раздеть друг друга. Мальчик пятится к кровати, одной рукой держит за руку Ньятенери, другой пытается расстегнуть рубаху Лал. Лал помогает ему, ломает ноготь, бранится. Ноги мальчика путаются в ножках кровати, он садится. Лукасса встает на коленях на кровати у него за спиной, смеется. Ньятенери оборачивается, смотрит на меня. Мы разговариваем.
   «Не делай этого!»
   «Иначе нельзя».
   «Оно не удержится. Ни за что не удержится».
   «Я знаю. Иначе не могу. Помоги мне!»
   Окно приоткрыто довольно широко. Дерево поскрипывает, шуршит, одна тонкая ветка достает почти до самой голубиной спаленки. Ньятенери: «Помоги!» Лал протягивает руку, валит ее на кровать.

РОССЕТ

   У Лал на плечах ямочки. Ключицы у Лал — гордые и бархатистые, как весенние рожки молодого синту. Лал склоняет передо мной голову — ее затылок вызывает у меня слезы.
   Лукасса пахнет свежей-свежей дыней, и перцем, и коричными яблоками, что продают на базаре. Груди у нее мягче и острее, чем груди Ньятенери, а предплечья изнутри прозрачные, в самом деле прозрачные — я прямо вижу маленьких голубых рыбок, плавающих между тонких вен. Она кладет на меня руку — и встречается с рукой Лал. Она поворачивает голову, улыбается — так простодушно!
   Ньятенери… Я не вижу Ньятенери… Ее руки блуждают по моему телу, она кусает мои губы до крови, но лица ее я не вижу.

НЬЯТЕНЕРИ

   Нет! Нет! Я не могу этого допустить, не могу! Ради нас всех — нет!
   Но… Но мне так хорошо… так сладко… все такие добрые… Когда тебя в последний раз целовали так, как этот мальчик, — именно тебя, а не твой лук и не твой кинжал, то, что ты умеешь, то, что ты знаешь? Чьи руки ласкали тебя так умело, как руки Лал, так радостно, как руки Лукассы? А ты устала, тебе так одиноко, и все это тянулось так долго…
   Нет, этого нельзя допустить! Оно не удержится — он это знает. Я пытаюсь оттолкнуть Россета — но это вовсе не Россет, это Лукасса, она хватает мою больную руку и тянет ее в себя, к себе, к Лал, словно обнимая ее моим прикосновением. На моих губах — живот Лал, точно тугая речная струя, Лукасса с очаровательной неуклюжестью тычет меня коленом куда-то в бок, сломанный ноготь Лал царапает мне бедро. «Нет, нет, не выдержит!» Лукасса… Волосы Лукассы на мне… «Нет!»

ЛАЛ

   Чьи-то руки подо мной, чьи-то губы ласкают обе груди. Глаза мои широко открыты, но все, что я вижу, — это чьи-то волосы. Россет выдыхает мое имя, Лукасса вскрикивает: «Ах! Ах! Ах! Ах!», и каждый нежный стон огнем опаляет шрам на внутренней стороне бедра. Я принимаюсь рассказывать ей, откуда у меня этот шрам, но кто-то еще шепчет «Лал!» мне в губы, и старая боль забывается, усмиренная поцелуем. Я обнимаю всех, до кого могу дотянуться, отворяю настежь все свои окна и двери, впускаю в себя дикое наслаждение.

ЛИС

   Окно приоткрыто довольно широко — может, все-таки хватит места? Места для маленького-маленького лиса с мягкой шерсткой? Бегу вдоль стены, тороплюсь, ставлю лапы на подоконник — нос, усы, уши — все пролезло… Здравствуйте, голубочки!
   Мельком оглядываюсь назад — меня никто не видит. Ньятенери почти не видать — сплошные ноги. Стоны, смех, бедная кровать гремит и скрипит, последняя бутылка падает на пол и разбивается. Протискиваюсь, осторожненько — одна лапка, потом вторая, одно плечо, голова, другое плечо
   — и вот уже весь лис целиком на славной толстой ветке, смеется, такой ловкий, такой хитрый! Светит луна. На луне тоже виден Лис.
   Если бы Ньятенери позвала: «Вернись…» Может, и вернулся бы.
   Лунный Лис: «Поздно, поздно! Не удержать. Иди к голубям».
   Голос Ньятенери: радость, боль, отчаяние — какая разница? Это не ко мне, меня никто не звал. Я взбегаю по лунному лучу на крышу, к славному пуховому окошечку, к славной теплой крови, что ждет меня там…

РОССЕТ

   Должно быть, это Лукасса. Лица я не вижу — свеча у кровати давно упала и потухла в луже сала, — но пахнет Лукассой, и волосы у меня во рту, и острые мелкие зубки, впившиеся мне в запястье — тоже ее. Ах нет, нет, — это, должно быть, Ньятенери: это раненая рука Ньятенери ведет меня… — «ах! невероятно!» — это ее длинные ноги оплетают меня и крепко держат… Но кругом лишь лунный свет и винные бутылки — и это, — а Ньятенери ускользнула, хотя я чувствую ее запах, совсем близко, как будто моя голова по-прежнему лежит у нее на коленях, в нескольких шагах от двух покойников, всего несколько минут как убитых. И я слышу смех Лал, тихий и нежный — если протянуть руку влево, вот так, я чувствую этот смех у себя на ладони, между пальцами, и шепот Лал: «Россет, малыш, ты такой сильный — там, во мне, — такой ласковый, такой добрый во мне! Россет, Россет… да, вот так, да, пожалуйста, милый, милый!» Это имя, которое дал мне Карш, имя, которое я всегда ненавидел, — о, как прекрасно оно звучит! Если бы я только мог спрятаться в этом звуке моего имени, как она его произносит, и никогда не выходить наружу…
   Но я не в ней, я совсем не в ней, это понятно даже в этой пляшущей тьме. Это Лукасса принимает меня — Лукасса выгибается, тянется к моим губам, целует меня, молчит, отдает мне свое дыхание взамен моего — это ее бедра жгут мои недоверчивые руки… Я слишком бестолков даже для того, чтобы войти в женщину, которую я хочу больше всего, — как же я могу соединиться и наслаждаться с двумя зараз? О таких мужах рассказывают легенды, но я-то всего лишь Россет, я вовсе не рыцарь, всего лишь Россет, конюх, и тот разум, который у меня был, давно растворился в лунном свете, а глупое тело осталось болтаться в этой постели, как игрушечная лодка на волнах бурной бухты Бирнарик, которой я никогда не видел. «Кто-то возьмет меня туда, и я буду целый день играть в маленькой лодке своей на волнах Бирнарик-Бэй-бэй-бэй-бэй… Это Лукасса, Лукасса ведет меня туда. Это была песня. Была песня…»
   Чья-то рука гладит меня по затылку, по бедру, ласково, настойчиво, толкает — потом подается в тот же миг, как подаюсь я, и мы вместе плывем в Бирнарик-Бэй. Голос Лал, внезапный свистящий шепот — должно быть, так свистит ее меч, вылетая из трости:
   — Россет? Россет?!

НЬЯТЕНЕРИ

   В конце концов меня выдали волосы. Что ж, этого следовало ожидать. Волосы Россета — сплошные тугие завитки. А мои — такие же жесткие и лохматые, как его, но при этом совершенно прямые, так что ошибиться невозможно. Едва только пальцы Лал вцепились в мои волосы — все было кончено, даже если бы магия каким-то чудом продолжала действовать.
   Но магия отказала. Когда тебя оставляет заклятие — даже самое слабое, — ощущение удивительно странное. Вы себе этого просто представить не можете. Нет, я вовсе не хочу вас обидеть — я этого тоже представить не могу, хотя мне случалось испытывать такое целых три раза. Поэты и доморощенные маги что-то там болтают насчет мановения огромных крыл, насчет того, что это все равно, как будто тебя покидает некий бог, который использовал тебя и заставил пережить почти невыносимый взлет… Чушь все это. Это похоже на то, как… Как будто у тебя на руке лопнул мыльный пузырь, оставив после себя холодок, такой мимолетный, что кожа успевает забыть о нем прежде, чем медлительный мозг его заметит, — знаете? Вот вроде этого. И ничего больше.
   Ну, тогда вы, быть может, понимаете и то, что человек, находящийся под заклятием, знает об этом только по тому, как оно действует на окружающих? Целых девять лет я был Ньятенери, дочерью Ломадис, дочери Тиррин, и все это время лицо, отражение которого я видел в блестящих шлемах и придорожных лужах, было совсем не женским. Эти груди, что терзали Россета и придавали ему мужества; эта нежная кожа, изящные, нежные губы, мягкая, грациозная походка — все это было лишь уловкой, единственной уловкой, которая могла хотя бы на время сбить со следа тех, кто хотел меня убить. Я носил личину — достаточно надежную, чтобы путешествовать и жить рядом с настоящими женщинами, не возбуждая в них ни малейших подозрений. Но сам я не изменился — ни на деле, ни по собственным ощущениям. За все эти годы я ни минуты не верил, что я и в самом деле Ньятенери.
   И тем не менее… И тем не менее тогда, на перегруженной кровати, когда Лал обвивалась вокруг меня, и рука Лукассы протискивалась между нами, а моя рука наконец-то нашла Россета, в алчном и возвышенном восторге трех тел, слившихся воедино с моим, — чье имя было настоящим, чей пол был истинным? Это невинное желание Россета заставило мое собственное с рыком пробудиться от многолетней спячки — так кто же жаждал его губ не менее, чем сладких губ Лал, его рук не менее, чем робких ласк некогда мертвой Лукассы? Был ли то я — мужчина — или Ньятенери, женщина, которой никогда не было на свете? Все, что я знаю, — это что я целовал их и возбуждался от их поцелуев — Ньятенери и в то же время мужчина, который не был Россетом, когда Лал застонала и зарылась руками в его волосы. В ту ночь в той постели не было ни стражи, ни границ.

ЛАЛ

   На миг — ибо мне потребовалось не больше мгновения, чтобы грубо оттянуть за волосы голову Ньятенери и разглядеть сквозь трепетную тьму странное и знакомое лицо, что склонилось надо мной, — на этот миг я снова превратилась в Лад-Одиночку, холодную, равнодушную, всегда готовую убить. Не потому, что женщина, бывшая со мной в постели, оказалась мужчиной, но потому, что этот мужчина меня обманул, а я не могу, просто не могу позволить себе обманываться — днем или ночью, в постели или в узком проулке. Это единственное, что я считаю за грех. Моя трость с мечом стоит в углу — о голая, глупая Лал! — но пальцы мои уже скрючились, готовясь раздавить гортань Ньятенери. Но тут я слышу тихое восклицание:
   — Это он меня научил, Человек, Который Смеется!
   И я уронила руки, и Ньятенери рассмеялся… то есть рассмеялась… и поцеловал меня — грубо, точно ударил, — и медленно задвигался во мне. И я застонала.
   Наверху, в голубятне, что-то творится: смутное протестующее воркованье, беспокойный шум, как будто птицы спархивают со своих насестов и вновь взлетают на них. Интересно, что гуртовщики, моряк и святая парочка могут думать о том, что здесь происходит? Что подумал бы этот скрытный толстяк, если бы тайком поднялся по лестнице, распахнул дверь и увидел нас сейчас, вот в эту самую минуту, кувыркающихся друг через друга, точно озаренные луной акробаты, нагие канатоходцы, скользкие твари? Что подумала бы я, если бы губы и шея Лукассы не затеняли мой разум нежной завесой, если бы внезапно и сама я не пустилась в пляс? Это я, Лал, пляшу в высоте, под куполом благоуханной ночи, выше голубятни, выше всех, пляшу в высоте безо всякого каната, и ничто не поддерживает меня, кроме любви троих чужих мне людей, которые и не дают мне упасть…

ЛИС

   Ну ведь там, на балках, осталось целых три штуки, чего же ему еще? Эти три ловких голубя, которых я так и не смог достать, дадут большое потомство — полный чердак голубей. Так зачем же так орать, зачем всех будить? Люди же устали, спать хотят! Толстый трактирщик орет, ругается, вламывается в комнаты, роется в шкафах, заглядывает под половицы, под кровати — и даже в сами кровати! Псы — во дворе, в конюшне, на лестницах, вынюхивают, гавкают — точь-в-точь как толстый трактирщик. Мальчишка Россет бегает туда-сюда, ухитряется оказаться в трех местах одновременно, морда у него виноватая и счастливая. Мальчишка Тикат помогает — вот это плохо, слишком много он знает. Больно добрый ты, лис! Надо было дать ему сдохнуть с голоду.