Мой Друг коснулся его руки и поблагодарил его, подождал, пока мальчик выйдет из комнаты, и продолжал:
   — То, что хотел знать Аршадин, дается не просто и не дешево. Надо уговорить кое-какие силы, улестить кое-какие власти, внести вперед плату — довольно неприятную. Но он счел, что оно того стоит — и кто я такой, чтобы отрицать это, даже теперь? Я ведь и сам в свое время уплатил положенную цену, я говорил через огонь с лицами, которые предпочел бы никогда не видеть, с голосами, которые я слышу до сих пор. Магия не имеет цвета — она всего лишь орудие.
   Сколько раз я слышала это от него? Он говорил так каждый раз, когда я или кто-нибудь еще из его многочисленных детей-учеников задавал вопрос о внутренней сущности волшебства. Я знаю, некоторые из нас уходили от него с твердым убеждением, что у него вовсе нет нравственного чувства. Возможно, они были правы.
   — Но, с другой стороны, — продолжал он, — мне никогда прежде не приходилось самому бывать платой. В этом вся разница.
   На еду он даже не взглянул, но жестом приказал мне налить ему немного вина, и я сделала это по старинному обычаю, которому он нас учил — когда ученик сперва прихлебывает из чаши, а потом уже передает ее наставнику. Вино было лучше «Драконьей дочери», но ненамного. Он взял у меня чашу и передал ее Лукассе, улыбнувшись мне при этом. Он принял ее в ученики прежде, чем она об этом попросила. Со мной было так же. Я улыбнулась в ответ, вся дрожа от воспоминаний.
   — Истинная цена обучения Аршадина — моя ламисетия, — сказал он. Голос его звучал ровно и невыразительно. — Аршадин должен устроить так, чтобы, когда я умру, моя смерть была настолько тревожной и неприятной, чтобы я превратился в грига-ата. Ньятенери, что такое грига-ат?
   Этот вопрос — нет, это слово настолько потрясло Ньятенери, что он тихо зарычал и отступил назад. Ответил он не сразу, а когда заговорил, голос его был таким же бледным, как его лицо.
   — Скитающийся дух, исполненный великой злобы, лишенный дома, лишенный тела, лишенный покоя и смерти.
   Я никогда до тех пор не видела его таким, и с тех пор больше не видела, кроме одного раза. Немного придя в себя, он добавил:
   — Но ведь существует заклинание против грига-ата! Ты меня ему научил.
   — Ах да, конечно! — сказал Мой Друг, внезапно развеселившись. — Только оно не действует. Я просто придумал его для тебя, потому что ты всегда ужасно боялся этих жутких тварей. Хотя никогда в жизни их не видел. Я и не думал, что тебе когда-нибудь придется увидеть грига-ата.
   Он помолчал, потом произнес совершенно иным голосом:
   — А вот мне приходилось. Возможно, придется и вам.
   Ньятенери не мог вымолвить ни слова. Я опустилась на колени рядом с тюфяком. И сказала:
   — Этого не будет. Мы не позволим.
   Тогда он коснулся меня, легонько провел пальцем по лбу и щеке, впервые с того дня, как он простился со мной и затворил за мной дверь — вечность тому назад.
   — Вот она, моя Лал, — повторил он. — Моя чамата, которая доверяет лишь собственной воле, чей истинный меч — ее собственное упрямство. В конце концов, что такое грига-ат, как не еще один вражеский воин, еще одна пустыня, которую надо преодолеть, еще один кошмар, с которым приходится бороться до утра? Еще немножко решимости, еще один отчаянный оскал — «Лал этого не допустит! Лал жива, и она не хочет, чтобы было так!» Какой грига-ат устоит перед этим?
   Слова были насмешливыми, но легкое, сухое прикосновение к моей щеке дышало любовью. Я ответила:
   — Я видела одного из них много лет тому назад. Он, конечно, был ужасен, но ведь вот я, жива!
   Я врала, и Мой Друг это знал, но Ньятенери этого не знал, и ему, похоже, полегчало. Но Мой Друг сказал:
   — Бродячий грига-ат — это одно дело. Такая судьба иной раз постигает бедолаг, которые умирают в одиночестве, и никто в целом свете не подумает о них ничего хорошего, а с того света их призвать тоже некому. Но грига-ат, повинующийся могущественному волшебнику — это гораздо хуже. Я однажды видел, как один маг предпринял попытку создать такого грига-ата.
   Он умолк, глядя куда-то мимо нас, словно снова увидел то, о чем рассказывал, в дальнем пыльном углу. Или это была очередная уловка рассказчика? Не думаю. Впрочем, не знаю.
   — Но страшнее всего будет грига-ат, который при жизни сам был магом. Этот дух будет способен на все — абсолютно на все, и никакой защиты против него не будет, явится ли он на зов какого-нибудь Аршадина, или тех, кого Аршадин использует — точнее, думает, что использует.
   Он издал странный, шелестящий смешок, какого мы никогда прежде от него не слышали.
   — Бедный мой Аршадин, у него совершенно нет чувства юмора! Это его единственное слабое место. Бедняга!
   Что-то слышится из-за двери. Не шаги, не шорох, не звук дыхания, не шелест одежды, но за дверью явно кто-то притаился. Ньятенери смотрит на меня. Я встаю, очень медленно, и поворачиваю ручку своей трости, пока не чувствую, что защелка открылась. Хорошая трость. Защелка произвела не больше шума, чем тот, кто притаился за дверью.

ТИКАТ

   Не знаю, почему она меня не увидела. Должно быть, она просто знала, что дверные проемы на этом этаже слишком неглубокие, чтобы в них мог укрыться хотя бы ребенок. Любой, кроме отчаянного ткача, застигнутого врасплох, поспешил бы укрыться в нише под лестницей. Она коротко глянула в обе стороны, потом принялась медленно продвигаться к лестнице, чуть выдвинув меч из трости. Она мне не нравилась и никогда не понравится, и к тому же я до сих пор не могу простить ей той снисходительной доброты, которую она проявляла ко мне при Лукассе. Но никогда я не чувствовал себя более неуклюжим, чем тогда, когда стоял и смотрел, как она крадется по коридору. Мне нечего было делать в мире, где люди ходят так, как она. И моей любимой тоже. Я прижался спиной к чьей-то двери, затаил дыхание и постарался ни о чем не думать. В этом мире мысли отбрасывают тени и издают звуки.
   Убедившись, что ни в нише, ни на лестнице никто не прячется, она вернулась к своей двери, беззвучно, осторожно переставляя ноги. Теперь меч был обнажен — тонкий и острый, как игла, чуть изогнутый на конце, точно так же, как ее голова и плечи были чуть наклонены вперед. Последний долгий взгляд — не влево, где, всего в нескольких футах от нее, стоял я, а направо, опять в сторону лестницы. Она явно ждала увидеть кого-то. Кого угодно, только не меня, не сиволапого Тиката с берега реки. Меч-игла дернулся туда-сюда, точно змеиный язык. В больших золотистых глазах виднелся откровенный страх. Потом дверь закрылась.
   Я еще немного постоял, потом выбрался из дверного проема, где прятался, и подкрался к их двери, чтобы послушать, о чем они говорят. Я стоял там, когда что-то — должно быть, мое дыхание или стук сердца — встревожило их. Старик говорил:
   — Он так хорошо меня знал! И сумел воспользоваться моей гордыней, как никто другой. Я отгонял его дурацкие видения, не отрываясь от обеда, развеивал его кошмары, не давая себе труда проснуться. И к моему собственному старинному чувству утраты прибавилась великая печаль — за него, за моего истинного сына, оттого, что он так и не успел познать истинных глубин своего дара и вот уже так глупо предал его. Теперь я ничего не мог для него сделать — но я пытался хотя бы не унижать его еще сильнее.
   Тут он рассмеялся, и какое-то время я не слышал ничего другого, кроме этого смеха — он был так похож на смех моего младшего братика, который умер во время морового поветрия! Когда я снова заставил себя прислушаться к разговору, то услышал резкий голос высокой, Ньятенери:
   — Но постепенно, мало-помалу, эти послания становились все хуже и хуже?
   — Мало-помалу… — прошептал старик. — Он был терпелив — очень терпелив. Прошло много лет, и только в ту последнюю ночь, когда я оказался загнан в угол своими кошмарами и не смог проснуться, я понял, как он сумел использовать меня, чтобы расставить сети на меня же. Он знал меня, знал, что больше всего любят мои душа и тело и чего мой дух более всего страшится втайне от себя самого. Никто из вас — и никто другой — никогда не знал обо мне таких вещей. Только Аршадин.
   — И он-таки сумел этим воспользоваться! — сказал Ньятенери, фыркнув, точно рассерженная лошадь. — И что же случилось тогда? Он снова явился к тебе?
   Чтобы расслышать ответ, мне пришлось изо всех сил прижаться ухом к двери.
   — Это я явился к нему. Это отняло львиную долю моих сил, но я явился к нему в его собственный дом. Он меня не ждал. Мы так ни о чем и не договорились, и он попытался помешать мне уйти. Но я все равно ушел.
   Лукасса, должно быть, была недалеко от двери — я чуял ее сладкий, хлебный запах. Старик продолжал:
   — Я бежал в красную башню и укрепил ее против него всеми способами, какие только мог выдумать. Он последовал за мной — сперва духом, в виде посланий, которые теперь разрывали мои заклятия, как ветер срывает паутину, — а потом и во плоти.
   Несколько слов я не разобрал — его внезапно одолел кашель, и мне удалось расслышать лишь:
   — Остальное вы знаете. По крайней мере, Лукасса знает.
   Должно быть, я слегка заразился напряженной бдительностью черной женщины — так или иначе, я поймал себя на том, что то и дело оглядываюсь через плечо, высматривая того, кого она думала увидеть на лестнице. Я услышал ее голос — похоже, она была рассержена:
   — Ну, по крайней мере, мы знали тебя достаточно хорошо, чтобы идти по следу кошмаров, где ты завывал в объятиях пылающих любовниц, вечно падал сквозь бритвенно-острую пустоту, убегал от ходячих цветов, которые взывали к тебе младенческими голосами. Это такие сны посылал тебе твой сын?
   Он ответил сразу же. Теперь он не кашлял и не мямлил — ответ был отчетливый и резкий, как вспышка молнии.
   — Это были не сны. Это не сны. Неужели ты до сих пор не поняла? То, что разбудило тебя, то, что привело тебя сюда — это все происходило со мной на самом деле, так, как ты видела. И это были еще цветочки.
   Он внезапно хмыкнул.
   — Уж не думаешь ли ты, что простые сны, пусть даже и самые жуткие, могли сотворить со мной такое?
   Шорох одеял, одежды, чего-то еще. Женский вскрик. Я понял, что то была Лукасса — именно так вскрикнула бы она, если бы река дала ей время выкрикнуть мое имя. Я это знаю. Я дернулся, собираясь постучать в дверь, несмотря на клятву, которую дал себе меньше часа назад. Но тут что-то коснулось моего плеча, совсем легонько, и я обернулся, чтобы посмотреть, что это было.

НЬЯТЕНЕРИ

   И, показав нам именно то, что делали с ним в этих наших снах, он решил, что все-таки голоден, и налег на бульон с хлебом. Через некоторое время я услышал свой собственный охрипший голос:
   — Лукасса рассказывала нам о Других…
   — Ну, значит, мне рассказывать не придется, — ответил он с набитым ртом, невнятно, но презрительно. — Аршадин совершил ошибку, не полагаясь исключительно на собственные силы. Он отвлекся от меня — ровно настолько, насколько потребовалось, чтобы призвать на помощь тех, чья помощь, как он думал, ему потребуется. Это больше не повторится.
   Он снова издал свой новый отстраненный смешок, похожий на шуршанье испуганного зверька в сухой траве.
   Я сказал:
   — Лукасса говорит, что Другие убили Аршадина и что он снова вернулся к жизни. Ты ведь так говорила, да. Лукасса?
   Она подняла взгляд на него. Девушка сделалась немой и бесполезной — она, похоже, почти меня не слышала. Он вытер губы и пожал плечами.
   — Поскольку я воспользовался его кратким невниманием, чтобы сбежать, мне трудно сказать, что там было и чего не было. Там все было так запутано…
   Он простодушно посмотрел мне в глаза, зная, что я не решился бы уличить его во лжи, даже если бы за спиной у меня стояла целая армия.
   — Все, что я могу вам сказать, — это то, что с тех самых пор я скрывался от него, не смея нигде остановиться, не решаясь разыскать вас из страха выдать ему мое убежище. Впрочем, я все равно выдал бы его рано или поздно, даже если бы не призвал к себе твоего друга-лиса, Ньятенери. Но я очень устал…
   Мне пришлось говорить быстро, чтобы не дать себе задуматься о том, что мы видели под лохмотьями его рубашки.
   — Скажи нам, где его замок! Утром мы с Лал отправимся туда.
   Даже если бы он действительно был мертв, чего мы так долго боялись, думаю, при этих моих словах он бы встал. Сейчас он сел так резко, что остатки бульона пролились ему на грудь.
   — Даже и не вздумайте! Я вам это строго-настрого запрещаю! Поняли? Отвечайте, вы оба — я хочу, чтобы вы дали мне клятву. Отвечайте!
   Лал, стоявшая позади меня, разразилась хохотом. Поначалу я просто остолбенел — она ведь обращалась с этим человеком, точно он призрак в лунном свете, а тут сидит и хохочет — ее так скрутило, что ей пришлось сесть на пол. Но тут я и сам почувствовал, что мне ничего не остается, как привалиться к стене и расхохотаться так, что вся комната задрожала. Наверно, это и имелось в виду в той песне о бедном Карше: «Дрожал потолок, штукатурка летела». Бедный Карш… Раньше я такого ни разу не говорил.
   Старик не обратил внимания ни на наше нахальство, ни на Лукассу, пытающуюся стереть с него бульон хлебным мякишем. Он продолжал кричать на нас:
   — Это не для вас! Аршадин вам не речной пират и не какой-нибудь барончик с двумя лошадьми, сорока акрами земли и каменным сараем с толпой полудурков, которые готовы делать все, что он прикажет, пока не выветрился хмель! Он живет не в замке, а в доме, таком простом, что вы прошли бы мимо, приняв его за хижину дровосека, и даже пять десятков таких, как вы, не смогут вломиться туда, так же как вы не сможете покинуть эту комнату, если я так захочу, несмотря на то что я бледен и слаб, как огонек свечи. Пойми, Соукьян! — и он схватил меня за руку и сдавил ее отнюдь не слабо. — Это битва волшебников, вам там делать нечего! Вы не можете мне помочь — по крайней мере, таким образом. Оставьте Аршадина мне, слышите?
   Лал все еще хихикала. Я сел рядом со стариком, нависая над ним до тех пор, пока он не подвинулся на тюфяке, чтобы дать мне место. Я сказал:
   — Это вроде одной из тех рифмованных загадок, которые ты загадывал мне
   — и Лал, полагаю, тоже — и запрещал возвращаться к тебе без ответа. Все равно, как учиться заваривать чай, который ты все равно пить не станешь. Я думал, что это все такие специальные магические упражнения, такие же важные, как тренировки по стрельбе, предназначенные для того, чтобы в капле воды явить устройство Вселенной. Но со временем я понял, что ты устраивал это не для того, чтобы расширить мои познания о мире, не для того, чтобы чему-то научить, а просто затем, чтобы побыть одному, и ни за чем больше. Так вот, загадки эти научили меня, что слушаться тебя следует далеко не всегда. Очень полезный урок. Я его до сих пор не забыл.
   Это был первый и единственный раз за все то время, что я его знал, когда мой Человек, Который Смеется, мог только шипеть и плеваться: на некоторое время он утратил дар речи от негодования. Я похлопал его по ноге.
   — Ну-ну, — сказал я. — Мы уже не дети, которых ты знал когда-то, а уж дураками-то мы никогда не были. К тому же мы немного умеем обращаться с волшебниками. Так где же живет этот Аршадин?
   Он надулся. Другого слова не подберешь. Он сложил руки на груди и откинулся на подушки, глядя куда-то сквозь нас. Мы с Лал снова заговорили одновременно. Лал принялась усердно уверять его, что мы Аршадина все равно разыщем, с его помощью или без оной, но хорошо было бы найти его прежде, чем он найдет нас. Мне было что сказать насчет упрямых, надменных, неблагодарных старикашек, и я все это высказал. Наши речи не произвели на него ни малейшего впечатления — как, впрочем, мы и предвидели. Он просто закрыл глаза.
   Тут заговорила Лукасса. С тех пор как мы вошли в комнату, она только и делала, что возилась с ним. Все это время она молчала, не издавая ни звука, когда перестала плакать. Я почти забыл, что она тут — а ведь обычно я постоянно ощущал присутствие Лукассы, даже когда она молчала. А теперь она сказала очень отчетливо, этим своим южанским птичьим щебетом:
   — Белые зубы — белые-белые. Белые зубы реки.
   Судя по выражению лица Лал, я понял, что она, как и я, решила, что Лукасса может иметь в виду ту реку, из которой Лал подняла ее утонувшее тело. Человек, Который Смеется попытался изобразить тихий храп, но никто ему не поверил. Лал сказала:
   — Лукасса, это было давно. Тут, где мы теперь, реки нет.
   — В горах, — произнесла Лукасса. Голос ее звучал все громче, с той же настойчивой уверенностью, как тогда, в холодной, пустой башне. — Он сидит в горах и дарит реке чудные подарки, чтобы она пела. Дхариссы гнездятся под его окном, и большие шекнаты ловят рыбу на берегах, а река поет: «Есть хочу, есть хочу, дай еще!»
   Она шумно и тяжело дышала, как будто пробежала пару миль.
   Когда мы снова взглянули на Человека, Который Смеется, глаза его были широко раскрыты, все еще бледные, словно выцветшие, но, несмотря ни на что, блестящие. Я сказал:
   — Ей многое ведомо.
   — Да, видимо, так, — ответил он, с трудом заставив себя зевнуть. — Так же как мне ведомо, что там, за дверью, один из мальчиков, которые тащили меня наверх, лежит раненый. Нет, дорогая моя Лал, не тот, что приносил еду, — сказал он, видя, что она уже рванулась к двери. — Другой. Внесите его сюда и позаботьтесь о нем, а потом мы, может быть, поговорим еще об Аршадине. Может быть.

РОССЕТ

   Они пришли за своими лошадьми задолго до рассвета, но я был готов и ждал у конюшни, перебирая в уме все разумные доводы, которые должны были убедить их взять меня с собой. Я был уверен, что Ньятенери откажет, сколько бы я ни просил, но, быть может, с Лал что-нибудь получится?
   Но вышло иначе. Лал мне и рта раскрыть не дала — только посмотрела на меня, восседающего на теплой спине старого Тунзи, старой рабочей лошади Карша, в обнимку с двухнедельным запасом краденой еды и несколькими садовыми инструментами — действительно довольно острыми, — и сразу сказала:
   — Нет, Россет.
   Я вечно буду ей признателен за то, что она не стала смеяться и даже не удивилась. Но по ее тону я понял, что отказ был окончательным и бесповоротным, и ответить было нечего — разве что начать брызгаться слюной и размахивать руками. Но Ньятенери вдруг довольно мягко заметил:
   — Ну, в конце концов, ты ведь назвала его нашим верным рыцарем! Что, должность была временная?
   Лал залилась краской от шеи до корней волос, но не обратила внимания на Ньятенери и сказала мне:
   — Россет, расседлывай это бедное животное и отправляйся спать. Я уже сказала, что мы не можем взять тебя с собой. Тебе придется остаться дома.
   — Я всего лишь выполняю ваши приказы, — возразил я. — Мой дом там, где вы.
   Сказано было дерзко, но чуть слышно, насколько я помню. Лал ни улыбнулась, ни нахмурилась, услышав это. Только сказала:
   — Россет, посмотри на меня. Нет, Россет, ты посмотри прямо — на меня и на Ньятенери.
   Я посмотрел ей прямо в глаза, что потребовало от меня немало усилий. Но встретиться глазами со спокойным взглядом Ньятенери было свыше моих сил. Мне до сих пор немножко стыдно вспоминать, как я тогда застыдился — не того, что произошло между нами, но своих благоговейных мечтаний о женщине, за которую я его принимал. Мне было всего шестнадцать, а в этом возрасте легче встретиться с хихикающими убийцами, чем с подобной неловкостью.
   Лал сказала:
   — Я объясню тебе, куда мы едем и почему мы не можем взять тебя с собой. Мы отправляемся в горы искать волшебника по имени Аршадин, который донимает нашего учителя ужасными призраками и видениями. Когда мы объясним ему, что это невежливо, мы вернемся. А пока что…
   — Но я могу вам помочь! — перебил я. — Вам ведь понадобится кто-то, кто будет отыскивать воду в горах, тропы, где могут пройти лошади, кто будет тащить мешки, когда надо дать лошадям отдохнуть…
   Каждый новый довод казался все менее убедительным, но я упрямо продолжал:
   — Кто-нибудь, кто будет ставить лагерь, прибираться, кто-то, кто будет сколько угодно ждать там, где вы прикажете. Я это все очень хорошо умею. Я этим всю жизнь занимаюсь.
   — Да, — мягко сказала Лал. — Но нам нужно, чтобы ты занимался этим здесь, в трактире. Послушай меня, Россет! — поскольку я тут же начал возражать. — Сейчас Аршадин охотится за нашим учителем. Он сидит молча, закрыв глаза, и ищет его, понимаешь? Если мы не сумеем его убедить, единственная наша надежда не в том, чтобы сражаться с ним, — ибо его могущество неизмеримо больше нашего, — а в том, чтобы как-то его отвлечь, заставить его немного поохотиться за нами, пока наш учитель снова наберется сил.
   Она помолчала, потом добавила, чуть заметно улыбнувшись:
   — Как нам это удастся, мы пока не знаем.
   — Да, это уж точно! — насмешливо заметил Ньятенери. — Большая часть сил у нас ушла только на то, чтобы уговорить учителя отпустить нас с благословением. На планы нас уже не хватило. Найти гору, найти реку, найти волшебника и сделать что-нибудь.
   Он вздохнул и покачал головой, изображая отчаяние.
   — Подробности мы пока не обсуждали.
   Лал не обратила на него внимания. Она стиснула в руках мои запястья и сказала:
   — Ты нам нужен здесь. Стереги его, пока нас не будет. Для нас будет большим подспорьем — знать, что он согрет, обихожен и не один.
   Она сказала бы и больше, но я перебил ее, отбросив ее руки.
   — Сиделка, — сказал я. — Будьте честны со мной — я имею право требовать хотя бы этого. Сиделка при больном старике — вот что вам нужно!
   Именно так я и сказал.
   Лошадь Ньятенери придвинулась ко мне, и Ньятенери ухватил меня за плечо
   — рукой, которая ласкала меня в этом самом месте, после того, как я спас ему жизнь и лежал у него на коленях, обливаясь кровью из носа. Я привстал на стременах, оглядываясь на его руку. Он сказал очень тихо:
   — Мальчик. Это мир, которого ты не знаешь. В этом мире есть волшебники и маги, которые могут скушать нас с тобой на завтрак с маслом, не успев продрать глаза, и даже не поймут, что это были мы, а не прошлогоднее варенье из ледяного цветка. И среди этих могущественных существ нет ни единого, кто не оставил бы все дела, всякую гордость, всякие обязательства ради случая посидеть у постели этого больного старика. Подумай об этом хорошенько, Россет, когда будешь менять ему простыни.
   Лал заставила его отпустить меня. Наверно, он так рассердился, что забыл о том, что держит меня. Но и я рассердился тоже — никогда бы не поверил, что я могу быть настолько зол. Как я уже говорил, в те дни проявление гнева было величайшей роскошью, какую я мог себе вообразить, а уж позволить никак не мог, и в шестнадцать лет это чувство казалось мне таким же редким и неестественным, как и его проявление. Отвечая Ньятенери, я с трудом сдерживал дрожь. Я сказал:
   — Есть еще Лукасса, которая с вашего учителя глаз не спускает. Есть Тикат, который никогда не отходит от Лукассы так далеко, чтобы не услышать, когда она позовет его, если он понадобится. Есть Маринеша, которая знает о болезнях больше, чем все мы трое, вместе взятые. Что такого могу сделать для старика я, чего не сделают они?
   — Я же сказала: нам нужна охрана, — ответила Лал. — Во-первых, тебе придется следить, чтобы его не беспокоил Карш. Мы уплатили вперед за лишнюю комнату и за еду, которую будет носить ему Маринеша. Так что Каршу совершенно незачем вертеться возле него. Можешь ли ты позаботиться об этом, Россет?
   Я ответил не сразу — не потому, что выполнение ее просьбы потребовало бы от меня какого-то непривычного умения — в конце концов, я всю жизнь только и делал, что учился обращаться с Каршем, — а потому, что до сих пор чувствовал себя глубоко уязвленным и особенно злился на Ньятенери, который, похоже, не обращал внимания на то, что должен был бы знать. Он сказал:
   — Во-вторых, Аршадин наверняка найдет здесь нашего учителя, и скорее рано, чем поздно. Но когда бы это ни случилось, вашему трактиру будет угрожать такая опасность, какой «Серп и тесак» отродясь не ведал. Если бы у нас был выбор, — он сделал выразительную паузу, — если бы у нас был выбор, мы предпочли бы оставить на страже кого-то, в чьих отваге и уме мы могли убедиться на деле. Никто не поможет нам лучше тебя — если ты, конечно, согласишься.
   Тогда мне это показалось бесстыдной, откровенной, подлой лестью, унижавшей его не менее, чем меня. Теперь я думаю иначе. Когда я опять ничего не ответил, снова заговорила Лал:
   — Россет, тебе следует знать еще одну вещь. Те люди, которых убил Ньятенери, — с ними был еще третий. Мы думаем, это он подстерег Тиката у нашей двери. Несомненно, он последует за нами в горы и трактир больше тревожить не станет, но все равно тебе придется приглядывать, чтобы он не появился, так же как и за посланиями или знаками присутствия Аршадина.
   Лал взяла мою руку в свою, но в ее прикосновении и взгляде не было ничего убаюкивающего.
   — Ты по-прежнему полагаешь, что мы навязываем тебе работу сиделки? — спросила она. Она не улыбалась.
   Громко хлопнула дверь кухни — кого-то явно не заботит, что постояльцы еще спят. Этот звук был мне знаком. Я знал, что Карш вышел в холодный туман и теперь стоит руки в бока и озирается, разыскивая меня. Еще минута
   — и он примется громко меня звать. Я обвел их взглядом — прекрасных чужестранцев, которые знали, что могут делать со мной все, что захотят, которые так быстро перевернули вверх дном и разнесли вдребезги мою жизнь в «Серпе и тесаке», что она теперь казалась сном, как та песня про Бирнарик-Бэй, куда меня кто-то собирался когда-нибудь отвезти… В сон вернуться невозможно — дурной был сон или хороший, все равно его не вернуть. Я сказал им, выговаривая слова как можно отчетливее: