Страница:
Землетрясение? Землетрясение?! Да пол даже не шелохнулся! Мои клиенты — те, что были в сознании, — попадали на пол и лежали, цепляясь за него ногтями, словно ящерицы за стену, а вокруг летали скамейки, осколки стекла и перевернутые столы. Полминуты — и я единственный во всем питейном зале остался стоять на ногах, хотя меня не поддерживало ничто, кроме возмущения. Потому что я-то ни на миг не усомнился в том, откуда все это разорение. Бури, вулканы, разгневанные боги — все чушь! Причина, проклятая причина всего этого бардака была у меня над головой, всего в нескольких дюймах, и я уже бросился туда, хотя со стороны могло показаться, что я стою на месте. Я просто ждал, пока мои ноги догонят мою ярость.
Тут в дверь со двора ввалился Тикат. Он пригибался, чтобы не упасть. Когда я вышел из-за стойки ему навстречу, я почувствовал себя крохотной лодчонкой, которая пытается отчалить от берега в бурю. Тикат что-то орал и указывал наверх. Я его не слышал из-за грохота, но и так понял, что он спрашивает про свою безумную Лукассу. Я покачал головой и крикнул в ответ:
— Где этот чертов мальчишка? Ты мальчишку не видел?
Он не потрудился ответить. Он пробежал мимо, наступая на клиентов и доспехи, оскальзываясь в лужах эля и вина. К лестнице. Я вскарабкался по лестнице следом за ним и отпихнул его с дороги, прежде чем мы добрались до площадки. Нет, эту дверь никто, кроме меня, взламывать не будет!
ТИКАТ
ЛУКАССА
ЛИС
Тут в дверь со двора ввалился Тикат. Он пригибался, чтобы не упасть. Когда я вышел из-за стойки ему навстречу, я почувствовал себя крохотной лодчонкой, которая пытается отчалить от берега в бурю. Тикат что-то орал и указывал наверх. Я его не слышал из-за грохота, но и так понял, что он спрашивает про свою безумную Лукассу. Я покачал головой и крикнул в ответ:
— Где этот чертов мальчишка? Ты мальчишку не видел?
Он не потрудился ответить. Он пробежал мимо, наступая на клиентов и доспехи, оскальзываясь в лужах эля и вина. К лестнице. Я вскарабкался по лестнице следом за ним и отпихнул его с дороги, прежде чем мы добрались до площадки. Нет, эту дверь никто, кроме меня, взламывать не будет!
ТИКАТ
Даже внизу, в питейном зале, было достаточно плохо. Окна вылетели, но на меня все равно навалилась такая тяжесть, что я чувствовал себя, как под водой, когда все нырял и нырял за Лукассой. Я даже задержал дыхание, боясь захлебнуться, и раздвигал воздух руками, пробираясь вперед. А сверху дул жаркий, вонючий ветер, и нас с Каршем мотало от стены к перилам, а ступеньки разлетались у нас под ногами. Казалось, мы вовсе не продвигаемся вперед — точно птицы, которые летят навстречу буре, и их медленно сносит назад, и хорошо, если не слишком далеко. Долго ли это продолжалось — сказать не могу.
Теперь я думаю — я сказал «думаю», — что тогда бы я, наверно, сдался, если бы не Карш. Не то, чтобы он хоть раз оглянулся на меня после того, как отпихнул меня в сторону, не говоря уже о том, чтобы подбадривать. На самом деле один раз он даже оступился и рухнул на меня, и тут бы мы оба и покатились вниз по разлетающимся в щепки ступенькам, если бы мне не удалось поймать его и одновременно устоять на ногах. Но этот громогласный толстяк ни разу не дрогнул и даже не оглянулся. Он нагнул мясистую шею, сгорбил плечи и пробивался вперед, отдуваясь и бранясь, навстречу ветру. Я шел следом, прячась у него за спиной и не понимая, что гонит его вперед. Потому что это ведь был Карш, вы же понимаете. Был бы кто другой на его месте, я бы понял, но Карш…
На площадке он приостановился и встряхнулся. Я увидел его лицо, побелевшее от гнева, который накатывает на Карта, когда все идет не так, как ему хотелось бы. Голубые глаза потемнели, сделавшись почти лиловыми, и он до крови закусил нижнюю губу. А потом помчался дальше по коридору, заполненному сыплющейся штукатуркой, клубами пыли и визжащими постояльцами. Постояльцы расталкивали друг друга, ломясь к лестнице. Меня почти сразу сбили с ног, но я сумел откатиться в сторону и подняться на ноги, переступив через упавшего человека в фиолетовом халате. Коридор гремел и ходил волнами, как те железные листы, с помощью которых бродячие актеры изображали гром. Я заслонил лицо руками и принялся пробираться к двери комнаты тафьи.
Карш был уже там. Сперва он колотил в дверь кулаками. Потом покрутил ручку, попинал дверь ногами и, наконец, принялся бросаться на нее с разбегу. На то, чтобы орать, у него уже не хватало дыхания — я слышал, как он тяжело хрипит, впечатываясь в толстые старые доски. Когда дверь наконец подалась и мы с размаху влетели в комнату, я оказался на шаг позади.
В дальнем конце комнаты не было ничего. Пустота. Нет, вы послушайте, не перебивайте. Послушайте меня. Пустота была пастью: видно было, как ее края кривятся и сходятся, точно губы. Пасть уже начинала закрываться, и оттуда дул гнилой ветер. Далеко впереди — или далеко внизу, — виднелась яркая-яркая искорка. Она падала в пустоту, отважно сияя. Я понял, что это было.
Лукасса стояла ко мне спиной, рядом с пустой кроватью. Там были и другие, но я видел только ее. Когда мы с Каршем вломились в комнату, она не оглянулась на шум. Она пошла вперед, к этой черной пасти, которая закрывалась все быстрее. Шаги Лукассы были легки, как тогда, когда она выходила мне навстречу. Она не бежала, но сердце и глаза ее стремились вперед. Она исчезла в пустоте прежде, чем я успел ее окликнуть; и прежде, чем я успел прыгнуть туда сам, пустота захлопнулась и исчезла — осталась лишь осевшая, рушащаяся стена крохотной комнатенки, заполненной звуком ее имени.
Теперь я думаю — я сказал «думаю», — что тогда бы я, наверно, сдался, если бы не Карш. Не то, чтобы он хоть раз оглянулся на меня после того, как отпихнул меня в сторону, не говоря уже о том, чтобы подбадривать. На самом деле один раз он даже оступился и рухнул на меня, и тут бы мы оба и покатились вниз по разлетающимся в щепки ступенькам, если бы мне не удалось поймать его и одновременно устоять на ногах. Но этот громогласный толстяк ни разу не дрогнул и даже не оглянулся. Он нагнул мясистую шею, сгорбил плечи и пробивался вперед, отдуваясь и бранясь, навстречу ветру. Я шел следом, прячась у него за спиной и не понимая, что гонит его вперед. Потому что это ведь был Карш, вы же понимаете. Был бы кто другой на его месте, я бы понял, но Карш…
На площадке он приостановился и встряхнулся. Я увидел его лицо, побелевшее от гнева, который накатывает на Карта, когда все идет не так, как ему хотелось бы. Голубые глаза потемнели, сделавшись почти лиловыми, и он до крови закусил нижнюю губу. А потом помчался дальше по коридору, заполненному сыплющейся штукатуркой, клубами пыли и визжащими постояльцами. Постояльцы расталкивали друг друга, ломясь к лестнице. Меня почти сразу сбили с ног, но я сумел откатиться в сторону и подняться на ноги, переступив через упавшего человека в фиолетовом халате. Коридор гремел и ходил волнами, как те железные листы, с помощью которых бродячие актеры изображали гром. Я заслонил лицо руками и принялся пробираться к двери комнаты тафьи.
Карш был уже там. Сперва он колотил в дверь кулаками. Потом покрутил ручку, попинал дверь ногами и, наконец, принялся бросаться на нее с разбегу. На то, чтобы орать, у него уже не хватало дыхания — я слышал, как он тяжело хрипит, впечатываясь в толстые старые доски. Когда дверь наконец подалась и мы с размаху влетели в комнату, я оказался на шаг позади.
В дальнем конце комнаты не было ничего. Пустота. Нет, вы послушайте, не перебивайте. Послушайте меня. Пустота была пастью: видно было, как ее края кривятся и сходятся, точно губы. Пасть уже начинала закрываться, и оттуда дул гнилой ветер. Далеко впереди — или далеко внизу, — виднелась яркая-яркая искорка. Она падала в пустоту, отважно сияя. Я понял, что это было.
Лукасса стояла ко мне спиной, рядом с пустой кроватью. Там были и другие, но я видел только ее. Когда мы с Каршем вломились в комнату, она не оглянулась на шум. Она пошла вперед, к этой черной пасти, которая закрывалась все быстрее. Шаги Лукассы были легки, как тогда, когда она выходила мне навстречу. Она не бежала, но сердце и глаза ее стремились вперед. Она исчезла в пустоте прежде, чем я успел ее окликнуть; и прежде, чем я успел прыгнуть туда сам, пустота захлопнулась и исчезла — осталась лишь осевшая, рушащаяся стена крохотной комнатенки, заполненной звуком ее имени.
ЛУКАССА
Я не Лукасса.
Я никто.
Кто может миновать врата смерти дважды? Никто. Я — никто. Я прошла эти врата, и они меня подождали. Они не хотят ждать, но я их заставлю.
Холодно, холодно, холодно, как в реке. Кто-то звал — зовет меня, далеко позади, на краю Лукассы. Но я тогда не была Лукассой. Я — рисунок, который соскребли, нарисовали заново и опять стерли. Далеко впереди — звезда. Звезда поет, обещает сказать мне мое имя, со временем, если я ее догоню. Быть может, я здесь — я была здесь — именно за этим? Надо спешить. Спешила ли я?
Смерть — нигде, выстланное молниями. Я помню. Под ногами — холодное нигде, но я шла быстро, потому что помню дорогу. Кругом лица, и прежде были лица, плавающие во тьме между мной и звездой. Когда я умру в первый раз, я увижу те же самые лица.
Здесь, на дне реки, тише тихого. Надо мной, на поверхности, вода рычит и бесится — она будет терзать меня, когда я упаду ей в зубы. Но лежа на дне, я посмотрела наверх, сквозь тишину, и увидела, как мимо плывут лица — так много грубых, усталых деревенских лиц. Почему они узнают меня и ласково улыбаются мне? Этого не может быть. Я ведь никто.
А дальше — моя звезда. Я отметаю лица в сторону, выхожу из воды, иду через бобовые поля и соломенные крыши, следую за пением звезды. Если идти не уставая, не думая, не надеясь, звезда постепенно становится ближе. Я помню.
Это по-другому. Почему сейчас все по-другому? Смерть есть смерть. Но что-то изменилось. Тьма. Я вижу, как огромные желтые когти рвут ее с другой стороны, рассекая покров тьмы, и из ран сочится зеленоватое свечение. Когти отдергиваются, ударяют снова, они оставляют взбухшие рубцы, как те, что будут у него на спине, когда дядя побьет его за то, что воровал фрукты. Побьет? Кого? Лица начинают щелкать зубами, с шипением проплывая мимо. Их было так много, временами за ними даже звезды не видно.
Почему я должна до сих пор его слышать? Тут шумно — совсем не так, как на дне. Теперь лица несутся на меня, точно пики, и тварь по другую сторону тьмы все хихикает себе под нос, продолжая терзать тьму когтями, и тьма рычит от боли, с каждым ударом все громче. И все равно я слышала вдалеке его зов — далеко-далеко, дальше всего на свете. Это имя, которым он будет звать меня. Это имя — не мое, и никогда не было моим, не было мною.
Надо слушать звезду, и ничего больше. У звезды был женский голос, низкий, хриплый, как у горожанки, с чужеземной интонацией. Я часто теряю звезду из вида, потому что вокруг бьется и корчится тьма, но я все время слышала ее пение, чистое, как утренний ветер. Если она по-прежнему будет петь, в один прекрасный день я ее догоню, и тогда она скажет мне мое имя.
На этот раз смерть была совсем другой. На этот раз смерть кипит, бурлит, кишит движением, красками и мирской суетой. Почти как обычная рыночная площадь, если не считать тех, кто стоит за прилавками и того, чем тут торгуют. Эти существа и вещи невозможно ни вообразить, ни описать словами. Впрочем, это неважно, потому что они все равно были не настоящие. Вот речное дно — настоящее.
Когда я прохожу мимо, они устремляются за мной, эти твари из огня и грязи, которые урчат, бормочут и терзают мою тень, потому что у них нет теней. Неважно. Эта смерть — сплошная тень; эта смерть была похожа на теневые фигурки на стене, которые кто-то делал — для кого? Что эта была за грязная оштукатуренная стена с длинной щелью возле кладовки с метлами, на которую отбрасывали тень тонкие гибкие пальцы, изображая шевелящихся чудищ? Эта смерть — подделка, жалкая страна, которая облезает слой за слоем, точно луковица, под ударами желтых когтей. И даже эта тварь снаружи
— не более чем шумная тень, когда я наконец посмотрю ей в лицо, стоя над клочьями тьмы. Когти — дряблые и сморщенные, как гнилые овощи, и кровожадное хихиканье — всего-навсего старческий кашель. Неважно. Иду дальше.
Может, и звезда тоже только тень? Тьма изодрана в клочья, осталось только низкое, вязкое небо цвета когтей. Звезда кажется крупнее и ближе, движется вяло, прилипает к небу. Звезда была мужчиной, а не женщиной. Он горит ярко-ярко — неудивительно, что я так хорошо вижу его издалека. Он поет и зовет. Что я должна делать, когда догоню его? Не помню. Но я это знаю.
Здесь что-то есть. Не тень, нечто иное. За всем этим дурацким представлением таилось чье-то ожидание. Нечто поспешно бросает свои марионетки и ускользает, когда я подхожу ближе. Нашла ли я его? Оно хотело ту звезду, оно движется к звезде, как и я. Оно настоящее, как и речное дно. Подбирается к звезде.
— Покажись! — говорю я. Не показывается. Я говорю: — Покажись, чего тебе бояться? Это же твоя игра, не моя.
Оно подпускает меня почти вплотную, шуршит в осыпавшейся штукатурке разрушенной Вселенной и снова ускользает следом за звездой. Это рассердило меня. Оно не может догнать звезду, но будет вечно вспугивать ее, чтобы и я не смогла ее догнать. У меня есть вечность, но у звезды-то нет. Откуда я это знаю?
Нет, на дне реки будет лучше, чем здесь. Миры под ногами, как разбросанные игрушки, но они ненастоящие — все ненастоящее, кроме звезды и меня, и еще этого трусливого нечто, которое крадется впереди меня. А он по-прежнему зовет, громко кричит через все поддельные небеса и преисподние, непрестанно повторяя то имя, которое не я. Крики пробуждают пепельные создания, сделанные из сырой опавшей листвы. Багряно-золотые бабочки с длинными и острыми рыбьими зубами кружат и сопят возле самого лица. Что-то вроде ходячих холмов безмолвно встает у меня за спиной. Существа, похожие на людей, сотканных из сумерек, пляшут и сплетаются передо мной, потом отходят, оглядываются и плачут, видя, что я не иду за ними. Потом все скрывается в волнах густого тумана, преграждающего мне путь. Но звезда зовет, и я иду мимо.
К чему? Куда? Быть может, все это уже было? Звезда медленно-медленно плывет назад, мне навстречу, и то, другое, отползает в сторону. Его не видно, но оно сопит. Внезапно лица исчезают. Нет больше ни ярмарочных великанов, ни нарисованного пейзажа: все цвета, кроме отсутствия цвета, стекли, словно смытые дождем, и остался лишь слабый восковой звездный свет над узкой лентой нигде, и я между ними. В этой пустоте кромешной слышатся лишь три звука: сердитое пение впереди, зов далеко позади, и тихое хриплое сопение в такт моим шагам. Тысяча лет, десять тысяч лет, десять тысяч тысячелетий.
Как может он звать так долго — и как я могу слышать его? Я ложусь на спину, на дно реки, всего на миг, чтобы еще разок взглянуть на те, другие лица, но и они тоже исчезли. Но мне все равно трудно встать и идти дальше, следом за звездой, хотя я и не ведаю усталости. Наверно, мне хотелось бы уметь уставать. Чтобы мне могло быть холодно или жарко, чтобы я могла сердиться или бояться. Как хорошо уметь бояться! Но у меня есть важное дело, и только звезда может сказать мне, что это за дело. Но почему он все зовет меня этим именем?!
А что, я пела? Значит, это я пела все эти века? Я шла следом за собственной песней?
Кто-то «да», А кто-то — «нет», И так идет с начала лет.
Кто-то «нет», А кто-то — «да», Но боги видят не всегда.
Кто-то встал, другой упал, Вот ты промазал — я попал, Так вертится колесо, Дни смыкаются в кольцо…
Детская песенка. Но что это были за дети? Племянники. Чьи-то глупые племянники распевали эти дурацкие стишки. А как же звезда? Что, звезда вообще не пела? Значит, это я пела все время, зовя его назад, так же, как когда-то кто-то вызовет меня песней со дна реки? «Овощи. Она пела овощам…»
Звезда теперь так близко, что я вижу: это вовсе не звезда, просто человек, старик, падающий в это старое-старое небо. Он улыбается и поднимает руки, показывая мне пламя, сочащееся из-под ногтей. Пламя тоже видит меня — оно манит, смеется, тянется к моим рукам. У человека прекрасное лицо, мудрое и решительное. Он заговорил со мной, но я не могу разобрать слов — мешает пламя, бьющееся у него под языком. Но мне не надо слышать его. Теперь я знаю, что делать.
Когда я коснусь его руки, он освободится и от неба, и от огня, освободится от всего, чего хочет от него это бледное место. И тогда мы вместе пойдем назад, на дно реки. Там тихо. Вода исцелит его ожоги. Я встаю на цыпочки, чтобы коснуться горящей руки.
И тогда! Там!
Оно встает между мною и стариком, и не остается ничего, кроме его голоса. Оно говорит: «Мое!»
Не могу смотреть. Не могу думать. «Мое!» Должно быть, у меня течет кровь из глаз и из ушей: голова полна крови. Голос пронзает меня — здесь, здесь, здесь: «Мое! Мое! Мое! Мое!», — пока я не падаю на колени, пряча лицо, пытаясь воскликнуть: «Твой! Да-да, он твой, и я твоя!» Но слова отказываются повиноваться мне. Ведь у меня есть дело, и слова это знают. «Мое, мое», но я не могу сдаться, мне это не дозволено. Я встаю.
И вот что я увижу.
Поначалу оно выглядит почти как человек. Оно высокое, нагое, со впалой грудью и вздернутыми широкими костлявыми плечами. Жидкие пряди бесцветных волос. Голова слишком маленькая для такой толстой шеи. Огромные глаза — прекрасные бесформенные очи, похожие на цветы, на брызги воды, озаренные солнцем. Длинные трехпалые руки. Ушей нет совсем. Кожа белая, как мучной червь, туго натянутая и кривящаяся вокруг влажного синего рта. Рот полон зубов, мелких, острых, как зубья пилы. Зубы уходят внутрь до самой сине-зеленой глотки. Даже губы усыпаны зубами, даже влажный язык. Этот круглый сверкающий рот не может говорить, но одно слово вылетало из него снова и снова, терзая меня, все дни, что смыкаются в кольцо. «Мое! Мое!»
Я зажимаю уши, хотя это не поможет. И говорю: «Нет!»
«Мое!» Раскаленная игла пронзает меня до мозга костей, но я больше не падаю. Мои кости отвечают: «Нет! Он принадлежит мне». Мне никто не принадлежит, ведь я и сама — никто, но так говорят мои кости. «Ты не можешь забрать его. Я пришла, чтобы отвести его на его место. Отойди, ты!»
Я снова тянусь к пылающему старику — он снова протягивает мне свою руку с огненными ногтями — и снова это слово обжигает мой мозг, словно его лизнул этот зубастый язык. «Мое!» Но на миг сам этот голос меняется — он почти озадаченный, чуточку неуверенный, требовательный окрик готов превратиться в вопрос. Другое слово. Мои кости снова отзываются стоном. «Сделка».
Кто-то ответил:
— Он не заключал сделок. Ты не имеешь права на него.
Мой собственный голос. Дрожит, нагой на краю вечной бездны. Я снова тянусь к руке старика. Чувствую, как Оно жадно следит за моей рукой, но молчит. Пока молчит.
Рука яростно пылает в моей руке, не обжигая меня. Из того места, где соединились руки, поднимается прозрачный черный дым, но я чувствую только, как между наших ладоней слабо шевелится что-то живое. Старик смотрит на наши сомкнутые руки и наклоняет голову, быстро, но торжественно, чтобы поцеловать мою руку. Вот поцелуй — тот жжется. Я пытаюсь отдернуть руку, но старик волочится следом, словно часть меня, и ухмыляется. Он не то, что я думала, совсем не то. И все же мне надо что-то сделать — сделать что-то для него, с ним. Но если ему не суждено упокоиться на дне реки, то что же тогда?
Надо действовать так, как будто я знаю, что делать. Надо идти. Тут непонятно, где лево, где право, где верх, где низ — я могла бы описать круг, стоя на голове, и не заметить этого, — но из ничто любой путь может вести в нужную сторону. Я повернулась и отправилась обратно, откуда пришла, продолжая крепко сжимать руку старика. Под сухой пергаментной кожей, точно сердце пичуги, билось пламя.
Огненные пальцы сомкнутся на моем запястье. Они по-прежнему не обжигают меня, но мне приходится остановиться. Старик по-прежнему насмешливо улыбался и ждал. Позади него ждало Оно. Круглый синий рот пульсировал, точно обнаженное сердце. Взглянув на него, я чувствую, как мое собственное сердце замирает и кровь течет в обратную сторону. Они хотят напугать меня, но я ведь никто, я мертва — кто они такие, чтобы я их боялась? Я сильно тяну старика за руку.
— Пойдем, пойдем домой, — говорю я ему, точно заблудившемуся животному
— или тихому пьяненькому папе. Чьему папе? — Нам с тобой надо на дно реки,
— говорю я.
Он послушно прошел следом за мной еще несколько шагов — а Оно все следит, не двигаясь с места, — а потом развернулся ко мне лицом и вскинул руки. Снова улыбка, из которой ползет пламя, а потом он взрывается, растет, уходя головой в окутывающую нас дымку. Он растет так быстро, что ничто не в силах вместить его — и я не успеваю следить за ним глазами. Он разливается вширь и ввысь, наполняя ночь собою, с безмолвным стоном, который поглощает меня, как река. Я так же беспомощно бултыхаюсь в волнах его бесконечной ярости, как он сам в этом бледном дряхлом небе.
Но он не может причинить мне вред. Я дважды миновала врата смерти, один раз — по доброй воле, и ничто здесь не может причинить мне вред. Я снова тянусь к его огненной руке и кричу в ухо, похожее на закатное облако:
— Идем со мной! Я отведу тебя домой!
Проходит год — или месяц — или несколько минут, — и он снова становится ростом с обычного человека. Он впервые видит меня своими удивительными, жуткими глазами, зелеными, как небо перед большой бурей. Он издает странный звук — тихое шипение, хриплое, предостерегающее и жалобное. Я говорю:
— Тебе нечего тут делать, так же, как и мне. Ты ведь знаешь.
И тут Оно приходит в движение. Оно скользит в нашу сторону на длинных аистиных ногах, которые сгибаются и вперед, и назад. Синие губы на вытянутом лице выпячиваются, словно обрели собственную жизнь, тянутся ко мне. Мне хочется спрятаться за спиной горящего старика. Но, помнится, я осталась на месте, только внутренне сжалась. Прятаться нельзя — а то ребята тебя заклюют. Я снова говорю:
— Ты не имеешь права. Пропусти нас.
«Сделка. Наша сделка». Каждое слово выжигается у меня на лбу, точно каленым железом. Эти ожоги никогда не заживут. Мои слова отвечают:
— Сделка? Поговори об этом с ним, с другим — это он заключил с тобой сделку.
Я их не понимаю, этих слов, но старик смотрит на меня и беззвучно смеется алым ртом. Старик проходит мимо этого Оно, не глядя в его сторону и не дожидаясь меня.
Трехпалая рука тянется, тянется вниз, к моему плечу. Я не могу допустить, чтобы эта рука коснулась меня — я вижу липкую дрянь на длинной белой ладони. Я шарахаюсь в сторону, но рука указывает мимо меня, туда, где должен быть горизонт, но вместо него — лишь пятно бесцветной мути, где ничто сходится с нигде. Оно приказывает нам уходить. Так я подумала. Я еще раз оглядываюсь назад и иду следом за стариком.
Они тут же появляются снова, все разом, встают во тьме, точно созвездия. Ни одно не похоже на другое, ни одно не похоже на Оно, и все же все они — части единого целого. Одно — с меня ростом, похожее на человека, слепое и со множеством крохотных человеческих ручек и ножек, словно насекомое. Другое — наполовину как огромная грозовая туча, а снизу — пульсирующая багровая слизь. Третье — красивое, похожее на прекрасную рыбу, но такое тонкое и прозрачное, что внутри него видны суетящиеся мелкие тени. Еще одно — точно куча драгоценных камней, меж которых сверкают бесчисленные глаза. Еще одно — вообще всего лишь яркий силуэт в небе, созвездие из сусального золота и крови. И еще, и еще, и еще одно, и нам со стариком никак их не обойти. Они все тут, они ждут нас даже на дне реки, и у меня в костях, вечно. «Наша сделка! Наша сделка!»
Странно то, что эти жуткие крики терзают меня не сильнее, чем тогда, когда все они были одним Оно. Единое целое, единое желание. Должно быть, дело в этом. Что касается остального — я знала только, что они хотят плохого. Хотя я теперь не могу знать, что такое хорошо и что такое плохо. Да вряд ли они и сами это знают. И еще я знаю, что они настоящие, даже если это — не настоящий их облик. И что они хотят заполучить горящего старика.
— Ну что ж, — говорю я ему. — У нас впереди долгий путь, а они стоят у нас на дороге.
На этот раз он сам берет меня за руку. Мы идем к ним, и они плотнеют и смыкаются перед нами, не двигаясь с места. Так испуганное животное ощетинивается и кажется больше. Старик поднял свободную руку, направив на них все пять пальцев; Из-под ногтей вырываются сине-зеленые языки пламени. На концах языков — яростно ощеренные головы хищников: шекнатов, нишори, горных таргов. С каждым нашим шагом головы становятся все больше. Те, что ждут нас, не отступают ни на шаг, но видно, что им страшно. Оно боится старика.
Старик улыбается им, ненадолго распахивая печь, что пылает внутри него. Я вежливо говорю: «Разрешите, пожалуйста!», — и они расступаются, ровно настолько, чтобы мы могли пройти между ними. Потом смыкаются вокруг, возвышаясь над нами, точно горы, обжигая мне кости своими горячими словами. Но огненные звери тоже окружают нас, они говорят на своем языке, они шипят и рычат, по-своему прося разрешения пройти. И гам, где мы проходим, всегда оказывается достаточно места.
Внезапно я чувствую, что это уже слишком для мертвого человека. Слишком странно, слишком одиноко, слишком безумно. Если бы не старик, я бы, наверно, легла прямо здесь, по ту сторону никогда, между камней с блестящими глазами, бормочущими паучьими лапами и сложенными крыльями, и позволила бы этому Оно делать со мной все, что захочет. Но Оно хотело заполучить только старика — почему, я не знаю, как не знаю и того, почему этого нельзя было допустить. Просто нельзя, и все. Я держусь за его руку, трепещущую от бьющегося пламени, и он смотрит на меня и улыбается своей убийственной улыбкой, и так мы пройдем.
«Сделка, сделка! Наша сделка!» Быть может, они — зло, но и зло может страдать от несправедливости. Обиженные вопли преследуют меня еще долго после того, как Оно осталось позади, после того, как мы прошли мимо, возвращаясь на дно реки. А может, мы вернулись к вратам смерти и оставили их позади, когда зов наконец тоже утих? Старик не должен быть с этим Оно, но где он должен быть? Куда он хочет пойти? Каждый раз, как я оглядываюсь на него, он смотрит на меня, и хотя лицо его спокойно и величаво, пламя под кожей смеется. Пламя шуршит, как бумага, в которую заворачивают подарки. Откуда я это знаю? Кто станет дарить мне подарки — ведь я же никто?
На обратном пути — или это был путь вперед? Туда или оттуда? — нас не зовут песни, мы не встречаемся с голодными тенями, не проходим рынков, которые превращаются в миры, что оказываются всего лишь опилками и битой посудой. Нас только двое, и мы молча шагаем в извечной тьме, а ведь у меня больше нет в запасе вечности. Теперь я чувствую себя усталой, хотя раньше не умела уставать, не умела чувствовать, и чем дальше мы идем, тем меньше я понимаю, куда мы идем. Я не знала этого и раньше, но тогда я шла за пением звезды. А теперь мне даже хочется, чтобы кто-то по-прежнему звал меня по имени, хотя это имя и не мое. Я могла бы идти на этот зов, куда бы он ни звал, и старик мог бы следовать за мной. А теперь тьма смыкается вокруг нас — я чувствую, как она тычется мне в спину — и смеется, смеется. И теперь мне начинает становиться страшно. Как будто я живая.
Но все равно, когда он оборачивается, я готова к этому. Я сказала:
— Нет. Тебе не надо на дно. Нет. Тебе нужна моя помощь, если ты хочешь обрести покой.
Но он нависает надо мной, пламя струится из руки в руку и развевается у него за спиной, точно бело-голубая мантия. Он открывает рот и с хохотом вливает пылающий яд мне в жилы. Я тщетно закрываюсь руками и зову кого-то на помощь, потому что бесконечной ночи пришел конец, и мне тоже. Но кто придет на помощь, когда зовет никто?
Я никто.
Кто может миновать врата смерти дважды? Никто. Я — никто. Я прошла эти врата, и они меня подождали. Они не хотят ждать, но я их заставлю.
Холодно, холодно, холодно, как в реке. Кто-то звал — зовет меня, далеко позади, на краю Лукассы. Но я тогда не была Лукассой. Я — рисунок, который соскребли, нарисовали заново и опять стерли. Далеко впереди — звезда. Звезда поет, обещает сказать мне мое имя, со временем, если я ее догоню. Быть может, я здесь — я была здесь — именно за этим? Надо спешить. Спешила ли я?
Смерть — нигде, выстланное молниями. Я помню. Под ногами — холодное нигде, но я шла быстро, потому что помню дорогу. Кругом лица, и прежде были лица, плавающие во тьме между мной и звездой. Когда я умру в первый раз, я увижу те же самые лица.
Здесь, на дне реки, тише тихого. Надо мной, на поверхности, вода рычит и бесится — она будет терзать меня, когда я упаду ей в зубы. Но лежа на дне, я посмотрела наверх, сквозь тишину, и увидела, как мимо плывут лица — так много грубых, усталых деревенских лиц. Почему они узнают меня и ласково улыбаются мне? Этого не может быть. Я ведь никто.
А дальше — моя звезда. Я отметаю лица в сторону, выхожу из воды, иду через бобовые поля и соломенные крыши, следую за пением звезды. Если идти не уставая, не думая, не надеясь, звезда постепенно становится ближе. Я помню.
Это по-другому. Почему сейчас все по-другому? Смерть есть смерть. Но что-то изменилось. Тьма. Я вижу, как огромные желтые когти рвут ее с другой стороны, рассекая покров тьмы, и из ран сочится зеленоватое свечение. Когти отдергиваются, ударяют снова, они оставляют взбухшие рубцы, как те, что будут у него на спине, когда дядя побьет его за то, что воровал фрукты. Побьет? Кого? Лица начинают щелкать зубами, с шипением проплывая мимо. Их было так много, временами за ними даже звезды не видно.
Почему я должна до сих пор его слышать? Тут шумно — совсем не так, как на дне. Теперь лица несутся на меня, точно пики, и тварь по другую сторону тьмы все хихикает себе под нос, продолжая терзать тьму когтями, и тьма рычит от боли, с каждым ударом все громче. И все равно я слышала вдалеке его зов — далеко-далеко, дальше всего на свете. Это имя, которым он будет звать меня. Это имя — не мое, и никогда не было моим, не было мною.
Надо слушать звезду, и ничего больше. У звезды был женский голос, низкий, хриплый, как у горожанки, с чужеземной интонацией. Я часто теряю звезду из вида, потому что вокруг бьется и корчится тьма, но я все время слышала ее пение, чистое, как утренний ветер. Если она по-прежнему будет петь, в один прекрасный день я ее догоню, и тогда она скажет мне мое имя.
На этот раз смерть была совсем другой. На этот раз смерть кипит, бурлит, кишит движением, красками и мирской суетой. Почти как обычная рыночная площадь, если не считать тех, кто стоит за прилавками и того, чем тут торгуют. Эти существа и вещи невозможно ни вообразить, ни описать словами. Впрочем, это неважно, потому что они все равно были не настоящие. Вот речное дно — настоящее.
Когда я прохожу мимо, они устремляются за мной, эти твари из огня и грязи, которые урчат, бормочут и терзают мою тень, потому что у них нет теней. Неважно. Эта смерть — сплошная тень; эта смерть была похожа на теневые фигурки на стене, которые кто-то делал — для кого? Что эта была за грязная оштукатуренная стена с длинной щелью возле кладовки с метлами, на которую отбрасывали тень тонкие гибкие пальцы, изображая шевелящихся чудищ? Эта смерть — подделка, жалкая страна, которая облезает слой за слоем, точно луковица, под ударами желтых когтей. И даже эта тварь снаружи
— не более чем шумная тень, когда я наконец посмотрю ей в лицо, стоя над клочьями тьмы. Когти — дряблые и сморщенные, как гнилые овощи, и кровожадное хихиканье — всего-навсего старческий кашель. Неважно. Иду дальше.
Может, и звезда тоже только тень? Тьма изодрана в клочья, осталось только низкое, вязкое небо цвета когтей. Звезда кажется крупнее и ближе, движется вяло, прилипает к небу. Звезда была мужчиной, а не женщиной. Он горит ярко-ярко — неудивительно, что я так хорошо вижу его издалека. Он поет и зовет. Что я должна делать, когда догоню его? Не помню. Но я это знаю.
Здесь что-то есть. Не тень, нечто иное. За всем этим дурацким представлением таилось чье-то ожидание. Нечто поспешно бросает свои марионетки и ускользает, когда я подхожу ближе. Нашла ли я его? Оно хотело ту звезду, оно движется к звезде, как и я. Оно настоящее, как и речное дно. Подбирается к звезде.
— Покажись! — говорю я. Не показывается. Я говорю: — Покажись, чего тебе бояться? Это же твоя игра, не моя.
Оно подпускает меня почти вплотную, шуршит в осыпавшейся штукатурке разрушенной Вселенной и снова ускользает следом за звездой. Это рассердило меня. Оно не может догнать звезду, но будет вечно вспугивать ее, чтобы и я не смогла ее догнать. У меня есть вечность, но у звезды-то нет. Откуда я это знаю?
Нет, на дне реки будет лучше, чем здесь. Миры под ногами, как разбросанные игрушки, но они ненастоящие — все ненастоящее, кроме звезды и меня, и еще этого трусливого нечто, которое крадется впереди меня. А он по-прежнему зовет, громко кричит через все поддельные небеса и преисподние, непрестанно повторяя то имя, которое не я. Крики пробуждают пепельные создания, сделанные из сырой опавшей листвы. Багряно-золотые бабочки с длинными и острыми рыбьими зубами кружат и сопят возле самого лица. Что-то вроде ходячих холмов безмолвно встает у меня за спиной. Существа, похожие на людей, сотканных из сумерек, пляшут и сплетаются передо мной, потом отходят, оглядываются и плачут, видя, что я не иду за ними. Потом все скрывается в волнах густого тумана, преграждающего мне путь. Но звезда зовет, и я иду мимо.
К чему? Куда? Быть может, все это уже было? Звезда медленно-медленно плывет назад, мне навстречу, и то, другое, отползает в сторону. Его не видно, но оно сопит. Внезапно лица исчезают. Нет больше ни ярмарочных великанов, ни нарисованного пейзажа: все цвета, кроме отсутствия цвета, стекли, словно смытые дождем, и остался лишь слабый восковой звездный свет над узкой лентой нигде, и я между ними. В этой пустоте кромешной слышатся лишь три звука: сердитое пение впереди, зов далеко позади, и тихое хриплое сопение в такт моим шагам. Тысяча лет, десять тысяч лет, десять тысяч тысячелетий.
Как может он звать так долго — и как я могу слышать его? Я ложусь на спину, на дно реки, всего на миг, чтобы еще разок взглянуть на те, другие лица, но и они тоже исчезли. Но мне все равно трудно встать и идти дальше, следом за звездой, хотя я и не ведаю усталости. Наверно, мне хотелось бы уметь уставать. Чтобы мне могло быть холодно или жарко, чтобы я могла сердиться или бояться. Как хорошо уметь бояться! Но у меня есть важное дело, и только звезда может сказать мне, что это за дело. Но почему он все зовет меня этим именем?!
А что, я пела? Значит, это я пела все эти века? Я шла следом за собственной песней?
Кто-то «да», А кто-то — «нет», И так идет с начала лет.
Кто-то «нет», А кто-то — «да», Но боги видят не всегда.
Кто-то встал, другой упал, Вот ты промазал — я попал, Так вертится колесо, Дни смыкаются в кольцо…
Детская песенка. Но что это были за дети? Племянники. Чьи-то глупые племянники распевали эти дурацкие стишки. А как же звезда? Что, звезда вообще не пела? Значит, это я пела все время, зовя его назад, так же, как когда-то кто-то вызовет меня песней со дна реки? «Овощи. Она пела овощам…»
Звезда теперь так близко, что я вижу: это вовсе не звезда, просто человек, старик, падающий в это старое-старое небо. Он улыбается и поднимает руки, показывая мне пламя, сочащееся из-под ногтей. Пламя тоже видит меня — оно манит, смеется, тянется к моим рукам. У человека прекрасное лицо, мудрое и решительное. Он заговорил со мной, но я не могу разобрать слов — мешает пламя, бьющееся у него под языком. Но мне не надо слышать его. Теперь я знаю, что делать.
Когда я коснусь его руки, он освободится и от неба, и от огня, освободится от всего, чего хочет от него это бледное место. И тогда мы вместе пойдем назад, на дно реки. Там тихо. Вода исцелит его ожоги. Я встаю на цыпочки, чтобы коснуться горящей руки.
И тогда! Там!
Оно встает между мною и стариком, и не остается ничего, кроме его голоса. Оно говорит: «Мое!»
Не могу смотреть. Не могу думать. «Мое!» Должно быть, у меня течет кровь из глаз и из ушей: голова полна крови. Голос пронзает меня — здесь, здесь, здесь: «Мое! Мое! Мое! Мое!», — пока я не падаю на колени, пряча лицо, пытаясь воскликнуть: «Твой! Да-да, он твой, и я твоя!» Но слова отказываются повиноваться мне. Ведь у меня есть дело, и слова это знают. «Мое, мое», но я не могу сдаться, мне это не дозволено. Я встаю.
И вот что я увижу.
Поначалу оно выглядит почти как человек. Оно высокое, нагое, со впалой грудью и вздернутыми широкими костлявыми плечами. Жидкие пряди бесцветных волос. Голова слишком маленькая для такой толстой шеи. Огромные глаза — прекрасные бесформенные очи, похожие на цветы, на брызги воды, озаренные солнцем. Длинные трехпалые руки. Ушей нет совсем. Кожа белая, как мучной червь, туго натянутая и кривящаяся вокруг влажного синего рта. Рот полон зубов, мелких, острых, как зубья пилы. Зубы уходят внутрь до самой сине-зеленой глотки. Даже губы усыпаны зубами, даже влажный язык. Этот круглый сверкающий рот не может говорить, но одно слово вылетало из него снова и снова, терзая меня, все дни, что смыкаются в кольцо. «Мое! Мое!»
Я зажимаю уши, хотя это не поможет. И говорю: «Нет!»
«Мое!» Раскаленная игла пронзает меня до мозга костей, но я больше не падаю. Мои кости отвечают: «Нет! Он принадлежит мне». Мне никто не принадлежит, ведь я и сама — никто, но так говорят мои кости. «Ты не можешь забрать его. Я пришла, чтобы отвести его на его место. Отойди, ты!»
Я снова тянусь к пылающему старику — он снова протягивает мне свою руку с огненными ногтями — и снова это слово обжигает мой мозг, словно его лизнул этот зубастый язык. «Мое!» Но на миг сам этот голос меняется — он почти озадаченный, чуточку неуверенный, требовательный окрик готов превратиться в вопрос. Другое слово. Мои кости снова отзываются стоном. «Сделка».
Кто-то ответил:
— Он не заключал сделок. Ты не имеешь права на него.
Мой собственный голос. Дрожит, нагой на краю вечной бездны. Я снова тянусь к руке старика. Чувствую, как Оно жадно следит за моей рукой, но молчит. Пока молчит.
Рука яростно пылает в моей руке, не обжигая меня. Из того места, где соединились руки, поднимается прозрачный черный дым, но я чувствую только, как между наших ладоней слабо шевелится что-то живое. Старик смотрит на наши сомкнутые руки и наклоняет голову, быстро, но торжественно, чтобы поцеловать мою руку. Вот поцелуй — тот жжется. Я пытаюсь отдернуть руку, но старик волочится следом, словно часть меня, и ухмыляется. Он не то, что я думала, совсем не то. И все же мне надо что-то сделать — сделать что-то для него, с ним. Но если ему не суждено упокоиться на дне реки, то что же тогда?
Надо действовать так, как будто я знаю, что делать. Надо идти. Тут непонятно, где лево, где право, где верх, где низ — я могла бы описать круг, стоя на голове, и не заметить этого, — но из ничто любой путь может вести в нужную сторону. Я повернулась и отправилась обратно, откуда пришла, продолжая крепко сжимать руку старика. Под сухой пергаментной кожей, точно сердце пичуги, билось пламя.
Огненные пальцы сомкнутся на моем запястье. Они по-прежнему не обжигают меня, но мне приходится остановиться. Старик по-прежнему насмешливо улыбался и ждал. Позади него ждало Оно. Круглый синий рот пульсировал, точно обнаженное сердце. Взглянув на него, я чувствую, как мое собственное сердце замирает и кровь течет в обратную сторону. Они хотят напугать меня, но я ведь никто, я мертва — кто они такие, чтобы я их боялась? Я сильно тяну старика за руку.
— Пойдем, пойдем домой, — говорю я ему, точно заблудившемуся животному
— или тихому пьяненькому папе. Чьему папе? — Нам с тобой надо на дно реки,
— говорю я.
Он послушно прошел следом за мной еще несколько шагов — а Оно все следит, не двигаясь с места, — а потом развернулся ко мне лицом и вскинул руки. Снова улыбка, из которой ползет пламя, а потом он взрывается, растет, уходя головой в окутывающую нас дымку. Он растет так быстро, что ничто не в силах вместить его — и я не успеваю следить за ним глазами. Он разливается вширь и ввысь, наполняя ночь собою, с безмолвным стоном, который поглощает меня, как река. Я так же беспомощно бултыхаюсь в волнах его бесконечной ярости, как он сам в этом бледном дряхлом небе.
Но он не может причинить мне вред. Я дважды миновала врата смерти, один раз — по доброй воле, и ничто здесь не может причинить мне вред. Я снова тянусь к его огненной руке и кричу в ухо, похожее на закатное облако:
— Идем со мной! Я отведу тебя домой!
Проходит год — или месяц — или несколько минут, — и он снова становится ростом с обычного человека. Он впервые видит меня своими удивительными, жуткими глазами, зелеными, как небо перед большой бурей. Он издает странный звук — тихое шипение, хриплое, предостерегающее и жалобное. Я говорю:
— Тебе нечего тут делать, так же, как и мне. Ты ведь знаешь.
И тут Оно приходит в движение. Оно скользит в нашу сторону на длинных аистиных ногах, которые сгибаются и вперед, и назад. Синие губы на вытянутом лице выпячиваются, словно обрели собственную жизнь, тянутся ко мне. Мне хочется спрятаться за спиной горящего старика. Но, помнится, я осталась на месте, только внутренне сжалась. Прятаться нельзя — а то ребята тебя заклюют. Я снова говорю:
— Ты не имеешь права. Пропусти нас.
«Сделка. Наша сделка». Каждое слово выжигается у меня на лбу, точно каленым железом. Эти ожоги никогда не заживут. Мои слова отвечают:
— Сделка? Поговори об этом с ним, с другим — это он заключил с тобой сделку.
Я их не понимаю, этих слов, но старик смотрит на меня и беззвучно смеется алым ртом. Старик проходит мимо этого Оно, не глядя в его сторону и не дожидаясь меня.
Трехпалая рука тянется, тянется вниз, к моему плечу. Я не могу допустить, чтобы эта рука коснулась меня — я вижу липкую дрянь на длинной белой ладони. Я шарахаюсь в сторону, но рука указывает мимо меня, туда, где должен быть горизонт, но вместо него — лишь пятно бесцветной мути, где ничто сходится с нигде. Оно приказывает нам уходить. Так я подумала. Я еще раз оглядываюсь назад и иду следом за стариком.
Они тут же появляются снова, все разом, встают во тьме, точно созвездия. Ни одно не похоже на другое, ни одно не похоже на Оно, и все же все они — части единого целого. Одно — с меня ростом, похожее на человека, слепое и со множеством крохотных человеческих ручек и ножек, словно насекомое. Другое — наполовину как огромная грозовая туча, а снизу — пульсирующая багровая слизь. Третье — красивое, похожее на прекрасную рыбу, но такое тонкое и прозрачное, что внутри него видны суетящиеся мелкие тени. Еще одно — точно куча драгоценных камней, меж которых сверкают бесчисленные глаза. Еще одно — вообще всего лишь яркий силуэт в небе, созвездие из сусального золота и крови. И еще, и еще, и еще одно, и нам со стариком никак их не обойти. Они все тут, они ждут нас даже на дне реки, и у меня в костях, вечно. «Наша сделка! Наша сделка!»
Странно то, что эти жуткие крики терзают меня не сильнее, чем тогда, когда все они были одним Оно. Единое целое, единое желание. Должно быть, дело в этом. Что касается остального — я знала только, что они хотят плохого. Хотя я теперь не могу знать, что такое хорошо и что такое плохо. Да вряд ли они и сами это знают. И еще я знаю, что они настоящие, даже если это — не настоящий их облик. И что они хотят заполучить горящего старика.
— Ну что ж, — говорю я ему. — У нас впереди долгий путь, а они стоят у нас на дороге.
На этот раз он сам берет меня за руку. Мы идем к ним, и они плотнеют и смыкаются перед нами, не двигаясь с места. Так испуганное животное ощетинивается и кажется больше. Старик поднял свободную руку, направив на них все пять пальцев; Из-под ногтей вырываются сине-зеленые языки пламени. На концах языков — яростно ощеренные головы хищников: шекнатов, нишори, горных таргов. С каждым нашим шагом головы становятся все больше. Те, что ждут нас, не отступают ни на шаг, но видно, что им страшно. Оно боится старика.
Старик улыбается им, ненадолго распахивая печь, что пылает внутри него. Я вежливо говорю: «Разрешите, пожалуйста!», — и они расступаются, ровно настолько, чтобы мы могли пройти между ними. Потом смыкаются вокруг, возвышаясь над нами, точно горы, обжигая мне кости своими горячими словами. Но огненные звери тоже окружают нас, они говорят на своем языке, они шипят и рычат, по-своему прося разрешения пройти. И гам, где мы проходим, всегда оказывается достаточно места.
Внезапно я чувствую, что это уже слишком для мертвого человека. Слишком странно, слишком одиноко, слишком безумно. Если бы не старик, я бы, наверно, легла прямо здесь, по ту сторону никогда, между камней с блестящими глазами, бормочущими паучьими лапами и сложенными крыльями, и позволила бы этому Оно делать со мной все, что захочет. Но Оно хотело заполучить только старика — почему, я не знаю, как не знаю и того, почему этого нельзя было допустить. Просто нельзя, и все. Я держусь за его руку, трепещущую от бьющегося пламени, и он смотрит на меня и улыбается своей убийственной улыбкой, и так мы пройдем.
«Сделка, сделка! Наша сделка!» Быть может, они — зло, но и зло может страдать от несправедливости. Обиженные вопли преследуют меня еще долго после того, как Оно осталось позади, после того, как мы прошли мимо, возвращаясь на дно реки. А может, мы вернулись к вратам смерти и оставили их позади, когда зов наконец тоже утих? Старик не должен быть с этим Оно, но где он должен быть? Куда он хочет пойти? Каждый раз, как я оглядываюсь на него, он смотрит на меня, и хотя лицо его спокойно и величаво, пламя под кожей смеется. Пламя шуршит, как бумага, в которую заворачивают подарки. Откуда я это знаю? Кто станет дарить мне подарки — ведь я же никто?
На обратном пути — или это был путь вперед? Туда или оттуда? — нас не зовут песни, мы не встречаемся с голодными тенями, не проходим рынков, которые превращаются в миры, что оказываются всего лишь опилками и битой посудой. Нас только двое, и мы молча шагаем в извечной тьме, а ведь у меня больше нет в запасе вечности. Теперь я чувствую себя усталой, хотя раньше не умела уставать, не умела чувствовать, и чем дальше мы идем, тем меньше я понимаю, куда мы идем. Я не знала этого и раньше, но тогда я шла за пением звезды. А теперь мне даже хочется, чтобы кто-то по-прежнему звал меня по имени, хотя это имя и не мое. Я могла бы идти на этот зов, куда бы он ни звал, и старик мог бы следовать за мной. А теперь тьма смыкается вокруг нас — я чувствую, как она тычется мне в спину — и смеется, смеется. И теперь мне начинает становиться страшно. Как будто я живая.
Но все равно, когда он оборачивается, я готова к этому. Я сказала:
— Нет. Тебе не надо на дно. Нет. Тебе нужна моя помощь, если ты хочешь обрести покой.
Но он нависает надо мной, пламя струится из руки в руку и развевается у него за спиной, точно бело-голубая мантия. Он открывает рот и с хохотом вливает пылающий яд мне в жилы. Я тщетно закрываюсь руками и зову кого-то на помощь, потому что бесконечной ночи пришел конец, и мне тоже. Но кто придет на помощь, когда зовет никто?
ЛИС
Человечий облик! Он спер человечий облик!
Я чувствовал, чувствовал, как он уходит — с ледяным шелестом, как нож, выскальзывающий из раны. Никогда, никогда, никогда еще, никто еще не позволял себе такой наглости! Грабеж! Замечательный дедуля, человечий облик, чудные белые усы, красная солдатская куртка, такие улыбчивые щеки, такие блестящие внимательные глаза, восхитительная свобода стоять, сидеть, говорить, смеяться, петь, пить красный эль — все пропало, все стащили, и внутренности тоже! Постучи по животу — и услышишь эхо. Вот что такое был мой человечий облик! Все пропало!
Я чувствовал, чувствовал, как он уходит — с ледяным шелестом, как нож, выскальзывающий из раны. Никогда, никогда, никогда еще, никто еще не позволял себе такой наглости! Грабеж! Замечательный дедуля, человечий облик, чудные белые усы, красная солдатская куртка, такие улыбчивые щеки, такие блестящие внимательные глаза, восхитительная свобода стоять, сидеть, говорить, смеяться, петь, пить красный эль — все пропало, все стащили, и внутренности тоже! Постучи по животу — и услышишь эхо. Вот что такое был мой человечий облик! Все пропало!