К моему удивлению — и страху, — она совсем не сопротивлялась, когда я усадил ее и принялся вливать это пойло ей в рот. Я ожидал, что она его выплюнет — в сторону, если мне повезет. Я ожидал, что она будет рычать, ругаться и пытаться пнуть меня в подбородок своей твердой, как рог, ножкой. А Лал послушно, без возражений проглотила фасску — только слегка закашлялась. Если б она не скривила губы, можно было бы подумать, что она пьет вино, чай или красный эль. Допив, она снова закрыла глаза, молча легла на место и до конца дня больше ни разу не шевельнулась.
   Я вымыл ее, искупался сам, немного поспал, снова половил рыбу. Остальное время я потратил на то, чтобы как следует изучить единственное наше достояние. Я никогда раньше не видел такой лодки. На самом деле она была больше похожа на воздушного змея, чем на лодку. В длину в ней было не больше двенадцати футов, а в ширину она в самом широком месте была меньше моего роста. Она состояла из круглых и плоских палочек и дощечек, подогнанных друг к другу так плотно, что швов было почти не видно. Часть палочек — мачта, к примеру, — была сделана из какого-то полого тростника, а многие другие, должно быть, убирались друг в друга — иначе бы все это не влезло в дорожный мешок. Сами дощечки были куда легче любой древесины, которую мне приходилось видеть. Паруса были как шелковые, но не из шелка. Лодку легко можно было поднять с воды вдвоем, но она явно была рассчитана только на одного путешественника. Я не мог себе представить, как Лал ухитрилась собрать ее в одиночку и как мы поплывем дальше — кстати, далеко ли нам еще плыть? — на этом хрупком суденышке. Пока я размышлял об этом, солнце снова скрылось за горами, и легкий ветерок усилился. В горах ночь наступает рано.
   Я уже говорил, что Лал целый день лежала не двигаясь, если только я ее не трогал, что до фасски, что после. Когда я снова улегся рядом с ней, она была в прежнем состоянии: сердце бьется ровно, дыхание тоже достаточно ровное, но кожа заметно холоднее, чем раньше. Отчетливый пульс был обманчив: биение жизни в ней постепенно замедлялось, и я с этим ничего поделать не мог, раз уж снадобье не помогло. Кожа Лал была на ощупь сухой, как крылышки насекомого, и издавала слабый сладковатый аромат, который встревожил меня еще больше, чем холод. Наверное, так могли бы пахнуть чьи-то воспоминания детства или сны об ином мире. Но не Лал, Лал-Морячка, Лал-Одиночка.
   Но ночью, где-то после полуночи, она принялась беспокойно крутиться, разбудив меня, и что-то бормотать на языке тех бесконечных песен, которые она постоянно напевала себе под нос. Голос ее становился все громче. Поначалу он звучал испуганно, потом все более гневно. Она вырывалась у меня из рук, глядя на меня широко раскрытыми, невидящими глазами. Я удерживал ее, крепко, но бережно, боясь, что, если я ее отпущу, она может покалечить себя либо меня. Несмотря на это, она успела несколько раз оцарапать мне лицо и до крови искусать себе губы, зовя кого-то, чьего имени я не знал. Но это все ничего. Хуже всего было то, что этот ее странный новый запах сделался таким же невыносимо сладким, каким невыносимо мерзким был запах фасски.
   Потом она начала потеть. В какой-то момент холодная сухая лихорадка кончилась, и Лал начала буквально истекать нормальным человеческим потом, задыхаясь и плача, как новорожденная, откинув голову назад, словно купалась под водопадом. Снадобье сделало-таки свое дело — к ней снова вернулся ее собственный запах, пряный и терпкий, почти горький, ее собственный. И сама Лал тоже вернулась. Она выскользнула из моих влажных рук, уселась и заявила дрожащим голосом:
   — Мой меч воняет рыбьими потрохами!
   Я положил его рядом с ней, как любимую игрушку, на случай, если она очнется. Теперь я уставился на нее. Она понюхала меч еще раз, скривилась и попробовала лезвие пальцем. Тут же обернулась ко мне — голая, дрожащая, с трудом сидевшая прямо — и гневно осведомилась:
   — Что ты с ним делал? Ты знаешь, что ты его испортил к такой-то матери? Проклятье, Соукьян, ты испортил мой меч!
   Я отобрал у нее меч — силы уже возвращались к ней, судя по тому, как она воспротивилась, — и закутал ее парусом, чтобы не мерзла. Она отбивалась, ругалась, но я все-таки уложил ее, уселся рядом и сказал:
   — Мне нужно было что-то острое. А кроме твоего меча, ничего не осталось.
   — Ах, острое? Острое? Да ты знаешь, чего мне стоило сделать этот клинок по-настоящему острым? Теперь мне вообще не удастся заточить его как следует! Да как ты мог! Что ты им делал, дрова колол?
   Лал была еще очень слаба — теперь, когда она снова легла, она с трудом могла поднять голову, чтобы лаяться на меня, и время от времени голос у нее пресекался, — но такой сердитой я ее еще никогда не видел.
   — Даже Маринеша, даже Шадри, и тот лучше соображает!
   — Шадри и Маринеше не приходилось лечить и кормить тебя, — возразил я.
   — А мне пришлось, и я воспользовался тем, что было под рукой. Если бы ты не бросила все наши вещи…
   — Мне надо было убить человека, собрать лодку и спасти твою глупую, бесполезную жизнь! Этот дурацкий плот должен был вот-вот загореться, потонуть — не знаю что! Я вообще не знала, жив ты или мертв, и не собиралась тратить время на то, чтобы укладывать в лодку эти проклятые мешки! Он все говорил: «Горит, горит!»
   Голос ее не пресекся, и слез у нее на глазах не было, но я почувствовал себя так же странно и неуверенно, как тогда, когда она назвала меня моим истинным именем. Она так сердилась на меня и выглядела одиннадцатилетней девочкой.
   Я рассказал ей о том, что произошло с тех пор, как она вытащила меня из реки. Лал слушала очень тихо, не сводя глаз с моего лица. Она перестала потеть — хотя к этому времени даже ее волосы вымокли и на маленьких ушах висели капли. Я впервые осознал, как она похудела всего за двое суток. Когда я договорил, она еще некоторое время смотрела на меня, потом покачала головой и тихо перевела дыхание.
   — Ну ладно, — сказала она. — Спасибо.
   — Ты ничего из этого не помнишь? — спросил я. — Даже фасску не помнишь? Я-то думал, что человек, которого поили фасской, не забудет этого никогда.
   — Ничего не помню, — коротко ответила Лал. — И мне это не нравится.
   Она снова помолчала, потом улыбнулась. Теперь ей можно было дать лет пятнадцать.
   — Не знаю, чем там ты меня напоил, но это была хорошая штука. Не могу сказать, спасла ли она мне жизнь, но она меня вытащила из… — она запнулась, — из такого места, откуда меня не достала бы даже та огородная песенка. Спасибо, Соукьян.
   — И тебе спасибо, Лалхамсин-хамсолал, — ответил я. — А теперь спи.
   Я обтер ее своей рубашкой. Она уснула прежде, чем я закончил ее вытирать — по крайней мере, казалась уснувшей. Но когда я снова улегся рядом и обнял ее за талию, как будто мы были старинными любовниками, ветеранами многих любовных битв, она сонно пробормотала:
   — Завтра отправимся вниз по реке.
   — Ни в коем случае, — сказал я ей на ухо. — Тебе и до лодки-то не дойти.
   Ответом мне был храп, тоненький, как кружево. Я немного полежал, прислушиваясь к шуму реки и глядя, как звезды скрываются за плечом Лал, а потом тоже заснул.
   Перед завтраком мы побеседовали. Она всерьез собиралась немедленно продолжить путешествие. Мне едва не пришлось бороться с ней, чтобы заставить хотя бы выслушать мои возражения. Кстати, бороться с ней было бы накладно — никогда не встречал человека — ни мужчины, ни женщины, — который настолько быстро оправлялся бы от увечий. Одно ребро сломано, над вторым сильно повреждены мышцы, левая рука почти не работает, до правого бедра лучше не дотрагиваться, и вообще все тело — сплошной синяк; и, несмотря на все это, она вскочила на ноги раньше меня и отправилась осматривать лодку и пробовать заточить свой меч о разные камни. Об этом мы тоже побеседовали.
   В конце концов мы пришли к соглашению — чему, вероятно, способствовал небольшой обморок Лал. Мы отправимся в путь завтра с утра, невзирая на ветер и непогоду, и вдобавок она по-прежнему будет носить повязку на ребрах. А я взамен пообещал заботиться о ней не больше, чем во время предыдущего путешествия, и никогда, ни-ког-да не спрашивать, как она себя чувствует. Договорившись на этот счет, мы весь день ловили рыбу, дрыхли и болтали, с легкой грустью обсуждая третьего убийцу, который так унизил нас обоих, и строя бесполезные планы нападения на дом Аршадина.
   Я хочу, чтобы вы поняли. У нас с Лал на двоих было куда больше опыта странных битв в странных местах, чем у большинства людей. Но мы не питали ни малейших иллюзий насчет того, что нам удастся одолеть волшебника, достаточно могущественного, чтобы превратить нашего учителя в отчаявшегося беглеца. Как я и говорил Россету, мы могли в лучшем случае отвлечь его, и не больше. Надеяться оставалось лишь на то, что мой Человек, Который Смеется, сумеет воспользоваться передышкой, которую мы ему предоставим. Если, конечно, Аршадин соизволит обратить внимание на наше нападение. Наш опыт, в том числе, позволял чувствовать, что мы привлекли к себе внимание такой персоны, как волшебник. Так вот, я совершенно не чувствовал, чтобы за нами кто-то следил, пока мы купались в реке, сохли на солнышке и обсуждали грядущие дни. Это показывает, чего стоит опыт.
   — Нет, — говорил я, — я, конечно, никакой не моряк, и все же не стал бы я доверяться лодке, которая умещается в дорожном мешке. Даже я понимаю, что это глупо.
   — Она прекрасна! — говорила Лал. — Великолепное изобретение. Жаль, что ты так плохо разбираешься в лодках — да и в своих прежних товарищах по монастырю, если уж на то пошло. Я была просто зачарована, когда пыталась разобраться, как она устроена. Я почти забыла, что ранена и что ты в опасности. Во всяком случае, могу поручиться, что она под нами не потонет. По-моему, она вообще не тонет. Изумительно!
   Она так радовалась этой несчастной лодке, как будто мы уже завершили свое дело и уничтожили Аршадина. Я одновременно почувствовал себя виноватым оттого, что мне приходится напоминать Лал о суровой реальности, и рассердился оттого, что почувствовал себя виноватым.
   — Да, — сказал я, — эта изумительная лодка нам очень кстати. Хорошо бы она еще умела стрелять из лука, взбираться на стены, отгонять горных таргов, нишори и магов, шить одежду, добывать дичь и врачевать раны в придачу. Потому что все наши припасы и оружие остались выше по реке, под охраной покойника. Насколько я вижу, все, на что нам остается надеяться, — это что Аршадин увидит нас и лопнет со смеху. Говорят, бывает и такое.
   Я ожидал, что Лал снова набросится на меня за такие разговоры, но на этот раз она осталась спокойна. Похоже, мои слова ее даже немного позабавили.
   — Все, что нам требуется, это вывести его из себя, — ответила она. — А если нам с тобой не удастся натворить дел голыми руками, тогда нам останется только подать в отставку и наняться помощниками в «Серп и тесак» к старому Каршу. А теперь помоги-ка мне спустить парус — я хочу попробовать установить его чуточку иначе.
   За работой Лал принялась напевать себе под нос какую-то очередную немелодичную, монотонную песню. Я был почти счастлив услышать, что она снова поет.
   Ночью, когда я думал, что Лал уже спит, она внезапно повернулась и прижалась ко мне, обняв меня так крепко, как позволяла здоровая рука. Даже в тот вечер, в трактире, она меня так не обнимала. Я неуклюже погладил ее по голове и поплотнее укрыл парусом.
   — В чем дело? — спросил я. — Тебе плохо? — Потом вспомнил, что обещал не задавать подобных вопросов, и сказал: — Я вовсе не хотел встревожить тебя насчет наших возможностей. Разберемся с Аршадином, как получится.
   Но это тоже звучало глупо и снисходительно — я даже договаривать не стал. Лал не ответила — только еще мгновение обнимала меня, а потом резко отвернулась и тут же заснула. Я еще долго ощущал прикосновение ее руки.
   Ну, по крайней мере, утром нам не пришлось долго возиться с погрузкой. Грузить нам было нечего, кроме самих себя, затупившегося меча и рыбы, которую Лал успела накоптить за время стоянки. Теперь она подняла парус, пока я отталкивал лодку от берега и поспешно забирался на борт, цепляясь за мачту и здоровую ногу Лал. По пояс я в воду заходить еще согласен, но никак не глубже.
   Как вы легко можете догадаться, я так и не привык к этой утлой, неверной лодчонке за те три дня, которые я на ней провел. Я боялся вставать на ноги, а когда все же приходилось встать, судорожно цеплялся за мачту. С места на место я предпочитал перемещаться, ползая на заднице, как младенец. Когда мы причаливали и высаживались на берег, во сне меня преследовали кошмары, в которых я неизменно тонул. Мало того, что копченая рыба была сухой и безвкусной, меня еще начало от нее пучить, так что когда я переставал бояться, я начинал чувствовать себя неловко. Я был зол и постоянно голоден. Я не привык быть бесполезным грузом, и это бесило меня не меньше, чем необходимость плыть на лодке. И все же я вспоминаю эти три дня с удивительной нежностью.
   Идиллия? Это вряд ли. За все это время я обнимал Лал только затем, чтобы не свалиться в Сусати или чтобы заново повязать выстиранные бинты. Мы были одни, но именно поэтому приходилось держаться скромно. Мы старались предоставить друг другу наибольшее уединение, какого можно достичь на куске плавучего дерева длиной в двенадцать футов: отворачивались, не дожидаясь просьб, и вообще как-то старались не мешать друг другу. Помнится, один день прошел почти в полном молчании, если не считать того момента, когда наступил мой черед сменить Лал у руля. Эта смена караула, кстати, сама по себе была изумительна и неизменно повергала меня в трепет: корма была слишком узка, чтобы разойтись на ней без риска свалиться в воду. В конце концов Лал стала просто спрыгивать в воду, чтобы дать мне пройти, а потом непринужденно забиралась обратно или хваталась за веревку и некоторое время плыла за лодкой, проверяя, как чувствуют себя ее ушибы в воде. Так вот, не считая нескольких слов, которыми мы обменялись тогда, единственными звуками вокруг были пение птиц, да еще иногда шум ветра, от которого шла рябь по воде. Наша лодка, созданная для тишины, скользила вниз по течению, точно тень этих коротких шквалов.
   Но в ту же ночь Лал проснулась с криком, задыхаясь от одного из своих кошмаров, которые не тревожили ее с тех пор, как мы выехали из «Серпа и тесака». Успокоилась она очень быстро, но засыпать не хотела, так что мы проболтали почти до рассвета, лежа бок о бок рядом с маленьким костерком, которого нельзя было заметить издалека — но зато и тепла он почти не давал.
   О чем же говорили мы тогда в темноте, двое искусных, покрытых шрамами и, несомненно, стареющих воителей? В основном о прошлом — и по большей части о своем детстве. У Лал было два брата, старший и младший, которых она не видела с тех пор, как ее похитили из дому в возрасте двенадцати лет. У меня была старшая сестра, которую я очень любил, больше, чем кого бы то ни было. Она умерла из-за того, что мужчина, которого любила она, оказался человеком глупым и небрежным и не любил никого. Это был первый человек, которого я убил в своей жизни. Мне тогда тоже исполнилось двенадцать.
   Лал рассказывала о друзьях, товарищах детских игр — она прекрасно помнила их всех, вплоть до манеры одеваться и игр, которые они предпочитали. У меня не было никого, кроме сестры, но зато я был знаком с одним дровосеком. Ему, наверно, было около сорока: крестьянин с юга, необразованный, суеверный, исключительно честный и живший исключительно своими закаменевшими страхами и обычаями. Но когда нам случалось встретиться в лесу, он всегда делился со мной своими обедами и рассказывал мне длинные-предлинные истории о зверях и деревьях; и когда семья человека, которого я убил, охотилась за мной и пришла следом за мной к его двери, он приютил меня, спрятал и солгал им, хотя если бы они узнали об этом, они спалили бы нас обоих в его хижине. На следующий день я сбежал, чтобы не подвергать дровосека опасности, и никогда больше его не видел. Но каждое утро, просыпаясь, я вспоминаю его имя.
   На реке плескались леелтисы, кормящиеся при луне. Это блестящие черные рыбы с широкими и тонкими, как паутина, передними плавниками. Они шлепают ими по воде, чтобы вспугнуть насекомых. Временами они ловят даже птенцов, слетевших с гнезда. Лал попросила:
   — Расскажи про своих родителей.
   — Они продали мою сестру, — ответил я. Лал обвила мои плечи рукой. Я помолчал, потом добавил: — Я буду их ненавидеть до гроба. Тебе это, наверно, кажется ужасным…
   Лал долго ничего не отвечала, но руки не убрала. Наконец она произнесла:
   — Я скажу тебе одну вещь, о которой никогда не говорила вслух, даже себе самой. Когда меня продали и увезли, я была ужасно напугана, буквально до безумия. Единственное, за что я могла уцепиться, это была неколебимая уверенность, что мои родители придут и найдут меня; что пока все это… все это со мной творится, мои замечательные мамочка и папочка вот-вот будут здесь, что они ищут, ищут и не успокоятся, пока я не вернусь домой и не буду отомщена. Быть может, эта вера и помогла мне сохранить рассудок. По крайней мере, я всегда так думала…
   Последние слова я еле расслышал.
   — Но они тебя так и не нашли.
   — Так и не нашли, — прошептала Лал, уткнувшись мне в бок. — Так и не нашли, будь они прокляты…
   Я коснулся губами ее век — они были горячие-горячие.
   — Они искали тебя все это время, — сказал я. — Они разыскивали тебя повсюду. Я знаю.
   — Они могли бы постараться и найти меня!
   Она отвернулась и вцепилась зубами в парус, чтобы заглушить долгий вой, теребя ткань, точно зверь, попавший в капкан и пытающийся отгрызть себе лапу. Когда я поцеловал ее, она меня действительно укусила, и довольно сильно, так что я ощутил на ее губах вкус пыли, слез и моей крови — и еще наших пяти ночей, проведенных вдвоем под этим парусом. Но любовью мы занимались очень осторожно. Иначе и нельзя было: тело Лал не выдержало бы моего веса, и ее руки и ноги не могли сжимать меня так, как ей хотелось. Поэтому мы долго-долго шептались и ласкали друг друга, а когда все кончилось, она сказала:
   — Завтра вода будет плохая.
   И уснула, лежа на мне, уткнувшись носом мне в левое ухо. Так мы и спали.
   На следующее утро, уже довольно поздно, в трех милях ниже по течению действительно началась плохая вода. Поначалу я заметил ветер: он становился все сильнее и резче и дул непрерывно, а не налетал играючи, как раньше. Лал приходилось тратить меньше усилий на то, чтобы его поймать, и больше на то, чтобы управиться с лодкой. Ветер даже немного пах морем. Со вчерашнего дня Сусати постепенно сужалась, ущелье становилось все глубже и горы с обеих сторон смыкались над нами. Теперь для того, чтобы увидеть небо, приходилось задирать голову. Скал впереди пока еще не было, и пены тоже, кроме как в тени берега; но лодка начала зарываться носом, и когда я ухватился за мачту, она дрожала, как струна. Я спросил у Лал:
   — Откуда ты знала?
   — По рыбе, — ответила Лал. Я недоумевающе уставился на нее. — По рыбе, которую мы ели вчера вечером. Рыба, которая живет в бурной воде, отличается на вкус от той, что мы ели раньше. Не знаю, почему, но это так.
   Я пялился на нее, пока она не заулыбалась:
   — Да нет, Соукьян, это неправда. На самом деле мне просто было очень хорошо с тобой сегодня ночью. Я редко бываю настолько счастлива и не хочу привыкать к этому, потому что сразу вслед за этим непременно начинаются неприятности. Так что эти мои слова насчет реки были сказаны наудачу. Понимаешь?
   — Я тоже был счастлив, — ответил я. Мне еще многое хотелось добавить, но как раз в тот миг нос лодки взлетел вверх, вода впереди куда-то исчезла, и сзади нас накрыло волной, так что нос лодки провалился вниз. Я распластался на дне и зажмурился.
   — А-а! — сказала Лал. — Вот теперь становится интересно.
   Мне показалось, что она совершенно счастлива.
   Да, интересно стало, причем сразу же. Наша лодчонка непрерывно раскачивалась и ныряла. Пока я лежал, зажмурившись, мне казалось, что мы летим одновременно во все стороны, безо всякого управления. Когда мне удавалось оглядеться, я неизменно обнаруживал, что мы каким-то образом продолжаем двигаться вниз по течению, почти так же прямо, как и раньше, только куда быстрее, и что волны на самом деле куда меньше, чем кажется, когда они налетают на лодку. Но теперь они все были белые, белые, как ледяные цветы, как внутренности сангарти, разорванного крупным шекнатом. И еще появились скалы: черные, зазубренные, и там, и сям, и повсюду, пролетающие мимо так близко, что я отчетливо видел зеленые и рыжие водоросли на их боках, сонно раскачивающиеся в бешено мчащейся воде. Мне казалось, что мы бесконечно падаем в чью-то длинную, пенящуюся глотку, и я старался не думать о брюхе, ожидающем в конце пути.
   — Река старая, — крикнула мне один раз Лал, — и полна подвохов! Глубокое старое русло, и уйма мелких боковых течений. Нам еще повезло, что сейчас не половодье!
   Да, все эти истории о Лал-Морячке — чистая правда. Она сидела, как всегда, скрестив ноги, мокрая от колючих брызг пены; ее плечи и шея были так разбиты, что смотреть она могла только вперед, и при этом она вела нашу лодку сквозь это буйство так же легко, как иглу сквозь складки шелка. Временами она сидела совершенно спокойно, не трогая ни руля, ни веревок; а иногда она чуть откидывалась назад или легонько поводила рукой, точно поглаживая собаку, и лодка послушно виляла в сторону и проходила между двух зеленогубых камней: лакомый кусочек снова ускользнул из зубов реки. Часто нос лодки полностью заливало водой, и я нырял вместе с ним, вверх-вниз, вниз-вверх, словно жертвенные лоскутки, какие лодочники на западе привязывают к лопастям весел. И все же должен вам признаться, что я, впервые в жизни, сам удивлялся собственному возбуждению и что с тех пор я стал лучше понимать людей, которым нравится плавать по плохой воде. Лал я этого никогда не говорил.
   Несмотря на то, что мой Человек, Который Смеется, предупреждал нас о том, что дом Аршадина — вовсе не замок, а скорее похож на пастушью хижину, мы едва его не прозевали. На самом деле единственная причина, почему мы его заметили, — это потому, что оба мы увидели дхарисс, как видела их прежде нас Лукасса. Дхариссы кружили возле окон домика с тростниковой крышей, и было их не меньше десятка, хотя достаточно одной-единственной дхариссе появиться в окрестностях какой-нибудь деревни впервые за двадцать лет, чтобы крестьяне бросили дома, поля и все хозяйство еще до заката. Дхариссы — это маленькие голубовато-серые птицы, кормятся они рыбой и на вид совсем неприметные, если не считать темно-синей полоски поперек груди. Не знаю, почему, несмотря на то что встречаются они очень редко, во всех землях, где мне случалось бывать, они считаются вестниками злосчастья, беды и всяких ужасов. Но это так. И именно они теснились на подоконниках дома Аршадина, отпихивая друг друга. Я почувствовал, как лицо у меня похолодело. Когда я обернулся к Лал, то увидел, что она делает в воздухе левой рукой знак — как я узнал потом, оберег от зла. Я бы сделал то же самое.
   Лал отвела руль до отказа влево и крикнула:
   — Держи его там!
   Лодка развернулась против ветра и течения и двинулась к берегу. Я висел на руле, а Лал тем временем боролась с парусом, как вдруг внезапно парус резко, неестественно выгнулся, вырвав веревки у нее из рук. Гик развернулся, ударил меня в плечо, когда я пытался пригнуться, и сбросил за борт. Я услышал, как вскрикнула Лал, когда я упал, но ее голос потонул в холодных криках дхарисс, которые кружили над нами, хлопая крыльями. Мгновением позже лодка перевернулась — мачта упала возле моей головы еще до того, как я начал тонуть, и полые трубки, которые были так искусно подогнаны друг к другу, рассыпались и полетели в разные стороны. Бедная лодчонка! Клянусь, я помню, как подумал это.
   А еще я подумал: «На этот раз Лал тебя не спасти». Нечего было и надеяться, что она отыщет меня в этой кипящей глотке — хорошо бы у нее хватило сил спастись самой! Река швыряла меня от скалы к скале. Я пытался зацепиться за каждую по очереди, но у меня ничего не выходило: водоросли скользкие, течение сильное. Я просил — молиться я никогда не молюсь, — я просил лишь о том, чтобы утонуть прежде, чем меня размолотит о скалы. Я пытался произнести слова, которые меня учили произносить перед смертью, но река забивала мне их обратно в глотку, и я снова погружался под воду. Через некоторое время даже боль исчезла. Ощущение было такое, словно я засыпаю, медленно ухожу от себя к покою.
   А потом мои ноги коснулись дна.
   Если вы хотите, чтобы я рассказывал дальше, посидите минутку молча и постарайтесь представить себе, что это такое, когда твое тело говорит тебе «Ты жив!», а ты уверен, что оно врет. Я вам говорю: я стоял на твердой земле, смотрел вниз, видел, как вода спадает, обнажая мою грудь, пояс, колени, — и при этом знал, знал, что я мертв, без вопросов. В монастыре нам строго-настрого запрещалось рассуждать о загробной жизни, и за исполнением запрета тщательно следили, но когда я обернулся и увидел в сотне ярдов выше по течению Лал, стоящую на растущем островке из щебня и тины, и нас не разделяло ничего, кроме полоски воды, которую мог бы перейти годовалый младенец, — ну что я мог подумать, как не «значит, вот как это бывает: ты уходишь вместе с друзьями в мир, который меняется с каждым шагом!». Может, там оно действительно так и будет. Я, как и вы, надеюсь, что никогда этого не узнаю.