Страница:
— Это давно было, — сказал я ей. — С тех пор весь трактир освятили, очистили и еще раз освятили.
Сказал я это без особого почтения к святости. Сколько денег с меня содрали эти визгливые, завывающие священники! Мне понадобилось добрых два года, чтобы избавиться от вони их назойливых божков, которой пропитались все занавески и покрывала. Будь у меня ума побольше, чем у клопа, я мог бы тут же спровадить этих женщин, разыграв обиду и негодование — но нет. Я же говорю, я человек упрямый. Временами это мне дорого обходится. Я им сказал:
— Ну, если вам угодно, можете поселиться в моей собственной комнате. Я вижу, вы дамы тонкие, привыкли требовать лучшее, что есть в гостинице, и высокая плата вас не пугает. А я и здесь поживу — мне не впервой.
Это я, конечно, перегнул — эту комнату я и сам не люблю, и предпочел бы спать на картошке или на дровах. Но сказанного не воротишь. Бледная хотела было сказать что-то еще, но смуглая мягко коснулась ее руки, а черная сказала:
— Да, это нас устроит.
Когда я посмотрел ей за спину, я увидел в дверях конюха. Он стоял, разинув рот, точно птенец. Я запустил в него свечным огарком — попал, кстати, — и прогнал вниз.
ТИКАТ
ЛАЛ
Сказал я это без особого почтения к святости. Сколько денег с меня содрали эти визгливые, завывающие священники! Мне понадобилось добрых два года, чтобы избавиться от вони их назойливых божков, которой пропитались все занавески и покрывала. Будь у меня ума побольше, чем у клопа, я мог бы тут же спровадить этих женщин, разыграв обиду и негодование — но нет. Я же говорю, я человек упрямый. Временами это мне дорого обходится. Я им сказал:
— Ну, если вам угодно, можете поселиться в моей собственной комнате. Я вижу, вы дамы тонкие, привыкли требовать лучшее, что есть в гостинице, и высокая плата вас не пугает. А я и здесь поживу — мне не впервой.
Это я, конечно, перегнул — эту комнату я и сам не люблю, и предпочел бы спать на картошке или на дровах. Но сказанного не воротишь. Бледная хотела было сказать что-то еще, но смуглая мягко коснулась ее руки, а черная сказала:
— Да, это нас устроит.
Когда я посмотрел ей за спину, я увидел в дверях конюха. Он стоял, разинув рот, точно птенец. Я запустил в него свечным огарком — попал, кстати, — и прогнал вниз.
ТИКАТ
На девятый день я начал страдать от голода.
Я взял с собой слишком мало еды. А как же иначе? Я ведь думал, что догоню их в первый же день на закате и заставлю черную женщину вернуть мне мою Лукассу. До сих пор удивляюсь, что догадался захватить с собой одеяло. Но это я собирался укрывать Лукассу от холода, когда мы вместе поедем домой. «Она так долго пролежала на дне, должно быть, промерзла до костей, бедняжка!» Это все, о чем я мог думать в течение девяти дней.
Конечно, теперь-то я знаю, что даже если бы я украл дюжину лошадей — хотя столько у нас в деревне и не было, — и всех их нагрузил едой, водой и одеждой, разницы не было бы никакой. Ведь я так и не догнал их. Я все время отставал от них не меньше чем на полдня, хотя моя отважная кобылка надорвалась, пытаясь наверстать разницу. Я лишь изредка видел их на горизонте — крошечных, с палец величиной, расплывчатых, как дым из труб тех деревень, которые они проезжали, не останавливаясь. Время от времени мне попадались угли костра — тщательно затоптанные, — так что, видимо, иногда они все же останавливались на ночлег, но отдыхал я или скакал всю ночь напролет, на рассвете их нигде не было видно. Лишь к полудню я временами замечал мимолетное движение на вершине дальнего холма, легкую тень меж скал, такую далекую, что она казалась ручьем, текущим через дорогу. Никогда еще я не чувствовал себя таким одиноким.
Однако голод хорош тем, что заставляет забыть об одиночестве и печали: Поначалу очень больно, но через некоторое время начинаются сны. И сны эти были хорошие — быть может, самые приятные, какие я когда-либо видел. И вовсе не все они были о пище и питье, как вы могли бы подумать. По большей части мне снилось, что я уже старый и живу в своем доме, со своей возлюбленной и с детьми, и что когда перила проломились под ней, я так крепко обхватил ее за талию, что след от моей руки остался до сих пор, хотя прошло уже много-много лет. Еще мне снился отец, и учитель, который учил и моего отца тоже. Мне снилось, что я еще маленький, сижу на куче стружек и опилок и играю с дохлой мышью. Это были приятные сны, один лучше другого, и чем дальше, тем меньше мне хотелось просыпаться.
Не помню, когда я впервые заметил следы второй лошади. Земля была жесткая и каменистая, и чем дальше, тем хуже. Иногда мне за целый день не попадалось никаких следов, кроме пары царапин от подков на сдвинутых с места камешках. Но, должно быть, это было уже после того, как начались сны, потому что я рассмеялся и радостно вскрикнул: наконец-то у Лукассы есть своя лошадь! Когда мы были еще маленькие, Лукасса заставила меня пообещать, что когда-нибудь я куплю ей настоящую дамскую лошадь — не деревенскую клячу, которая ничем не лучше вола, а изящное, грациозное создание. Конечно, такая лошадь мне тогда и во сне не снилась, и к тому же для нашей совместной жизни она была бы бесполезна, как ожерелье на свинье. Но я дал Лукассе слово, что куплю ей такую лошадь. Эта просьба казалась мне такой пустяковой — ведь я готов был вырвать себе глаза, если бы она попросила. Нам тогда было лет по семь или по восемь — и мы уже любили друг друга.
Будь я в здравом уме, я бы прежде всего задумался, откуда в этом пустынном краю взялась вторая лошадь, и кто на ней едет — Лукасса или кто другой. Наверное, той, которая песней подняла мою девушку со дна речного, ничего не стоило создать лошадь из воздуха, но зачем делать это именно теперь, когда до сих пор они ехали на одной лошади, и эта лошадь, по всей видимости, не ведала усталости? Но к тому времени я чаще шел пешком, чем ехал верхом, цепляясь за поникшую голову своей кобылы и умоляя ее не умирать, пожить еще чуть-чуть — хотя бы полдня, хотя бы полмили… Неизвестно, кто из нас кого тащил. Я, во всяком случае, не помню. Я плыл по воздуху и смеялся над шуточками, услышанными от придорожных камней. Временами кругом бродили звери: огромные белесые змеи, дети с птичьими лицами, — временами они исчезали. Иногда, когда черная женщина не видела, Лукасса ехала у меня на плечах.
На одиннадцатый день — а может, на двенадцатый или на пятнадцатый, — моя кобыла пала подо мной. Я почувствовал, что она умирает, и успел спрыгнуть в сторону, чтобы меня не придавило. Я похоронил бы ее, если бы хватило сил, но сил у меня не было. Я попытался съесть ее, но так ослабел, что не сумел даже прорезать шкуру. Тогда я поблагодарил кобылу и попросил у нее прощения. Первую птицу, которая прилетела ее клевать, я поймал и придушил. У птицы был вкус кровавой пыли, но я сидел рядом с лошадью и грыз птицу, жадно урча, на виду у других стервятников. Поэтому стервятники на время оставили лошадь в покое, и даже после того, как я пошел дальше, не сразу решились спуститься к ней.
Птицы мне хватило, чтобы продержаться еще два дня. Поев, я пришел в себя достаточно, чтобы понять, где я нахожусь. Это были Северные пустоши. Не совсем пустыня, но ненамного лучше. Во все стороны, насколько хватает глаз, земля разбита на куски, изломанные, растрескавшиеся, стоящие дыбом. Тут путь преграждает россыпь валунов, самый маленький из которых выше всадника на лошади, там — речное русло, пересохшее так давно, что дно успело порасти чахлыми корявыми деревцами, а дальше возвышается нечто вроде горы, разрытой и разметанной чьими-то гигантскими когтями. Дорог там нет — даже самой обыкновенной тележной колеи не сыщешь. Человек в своем уме пробирается через эти места, моля всех богов, чтобы не сломать ногу или не сгинуть в какой-нибудь яме. А я обезумел от голода, и потому бесстрашно шагал напрямик, распевая песенки. Мне снилась моя смерть, и она хранила меня.
Однажды мне приснился старик. У старика были блестящие серые глаза и белые усы, загибающиеся книзу у уголков рта. Одет он был в вылинявшую красную куртку вроде солдатской. Во сне он скакал на вороном коне, пригнувшись к самой гриве, и я расслышал, как он что-то шепчет коню на ухо. Когда они проносились мимо, старик оглянулся и посмотрел прямо мне в лицо. В глазах старика играл смех, какого я никогда не видел и, наверно, никогда больше не увижу. Этот смех пробудил меня, заставил вновь ощутить боль и ужас, понять, что я должен умереть здесь, на Пустошах, один, без Лукассы. И я упал и закричал, зовя старика, и кричал до тех пор, пока не заснул, прямо на четвереньках, как младенец. Мне приснилось, что мимо промчались другие лошади, на которых ехали огромные псы.
Когда я снова очнулся, солнце уже садилось. По небу ползли пухлые мягкие облака. Поднялся легкий ветер. Я почуял приближающийся дождь, и это придало мне сил. Я встал и пошел дальше. Вскоре я вышел к месту, где земля уходила вниз. Не то чтобы долина — просто огромная яма, на дне которой виднелась лужа стоялой воды. В яме я увидел тех псов. Они настигли свою добычу.
Их было четверо. Милдаси, судя по кинжалам и коротко подстриженным волосам. До того мне только дважды случалось видеть милдаси. Они редко появляются на юге, и это хорошо. Они окружили старика в красной куртке и жестоко избивали его, перекидывая друг другу, до тех пор, пока глаза у него не закатились и он не упал. Старик сжался в комок, и они принялись пинать его ногами, точно какой-то растрепанный мяч, ругаясь и крича, что дальше будет хуже, потому что безумца, который осмелился украсть лошадь у милдаси, ждут самые страшные муки. Не то чтобы я понимал их язык, но жесты их были достаточно красноречивы. Лошадь, о которой шла речь, стояла неподалеку с болтающимися поводьями и щипала чертополох, растущий среди камней. Это был лохматый вороной конек, невысокий, почти пони, из той породы, которую милдаси, по их словам, разводят уже тысячу лет. Эти лошади едят все, что растет, и при этом скачут, как ветер.
Меня милдаси не видели. Я спрятался за скалой и прислонился к ней, пытаясь что-нибудь придумать. Мне было жаль старика, но жалость моя была такой же спокойной и отстраненной, как и все прочие чувства — даже голод, даже сознание того, что я умираю. Но моя лошадь пала, а поблизости были еще четыре лошади милдаси. Они стояли неспутанными, как и та. И я знал, что мне нужна одна из этих лошадей, потому что мне надо куда-то добраться. Куда именно и зачем — я не помнил, но это было очень важно, гораздо важнее голода и смерти. И потому я тщательно обдумывал то, что надо сделать, глядя на милдаси, старика и заходящее солнце.
Я знаю о милдаси немногим больше того, что известно всем. Эти кочевники живут на Пустошах и время от времени совершают набеги на соседние земли. Они никогда не сдаются и дорожат своими конями больше, чем собственной головой. Сверх этого мне известно только то, что рассказывал дядя Виан. Дядя в молодости путешествовал с караванами. Он говорил, что милдаси по-своему очень религиозный народ. Они считают солнце богом и думают, что утром оно не вернется, если не улестить его кровавой жертвой. Обычно они приносят в жертву одно из животных, которых разводят нарочно для этой цели, но богу куда больше нравится кровь человеческая, и они стараются по возможности угощать его ею. Если дядя говорил правду, они должны убить старика, как только солнце коснется дальних гор. Я скользнул вдоль скалы — медленно, точно тень, растущая на закате.
Кони смотрели на меня, но не издали ни звука, даже когда я подошел вплотную. Я с лошадьми не очень умею обращаться. Должно быть, это мое безумие заставило их признать меня за своего — почти за родича. Дядя Виан говорил, что лошади милдаси — как собаки: преданные и временами свирепые, и напугать их не так-то просто. Мне хотелось помолиться, чтобы в этом дядя ошибся, но молиться было некогда. Милдаси стояли ко мне спиной и готовились к жертвоприношению. Они уже не били старика и даже не издевались над ним — они были серьезны, как священники в нашей деревне, когда благословляют младенца или молятся о дожде. Сперва они намазали ему щеки чем-то желтым, а потом пальцами начертили какие-то знаки, очень бережно. Губы ему вычернили каким-то другим снадобьем. Старик стоял совершенно неподвижно, молчал и не сопротивлялся. Один из милдаси запел пронзительную, жалобную песнь, и голос его дрожал, словно это его собирались убить. Напев был заунывный и однообразный, повторяющийся снова и снова. Когда кочевник умолк, наступила тишина — лишь ветер, прилетевший от заката, с дальних вершин, чуть слышно шелестел над камнями.
Затем тот милдаси, что пел, взял у другого длинный нож. Он показал нож старику и заставил внимательно разглядеть его, указывая поочередно на лезвие, на рукоятку, и снова на лезвие, как моя наставница, когда она пыталась объяснить мне душу узора. Я узнал бы этот нож, если бы увидел его снова.
Конь, которого я выбрал много часов, много дней назад, был серый, как кролик. Он позволил мне прикоснуться к себе. Милдаси снова запел, а я вскочил на коня и принялся кричать и махать руками, чтобы напугать остальных. Кони, похоже, удивились и были несколько разочарованы мною. Они переминались с ноги на ногу и вопросительно посматривали на своих хозяев, которые лишь теперь обернулись и уставились на меня, изумленные не меньше своих лошадей. Однако двое уже вытащили свои метательные топоры. Дядя Виан говорит, что они таким топором могут сбить на лету ночную птицу.
Вороной внезапно все же решил испугаться. Он вздыбился, заржал и метнулся в сторону, сбив с ног поющего милдаси и затоптав человека с ножом, который бросился ему на помощь. Двое других попытались поймать его за повод, но вороной промчался мимо них, ища защиты у своих товарищей. Но теперь и прочие кони заразились паникой, точно к вороному был привязан факел, подпаливший им хвосты. Мой серый — с того дня я звал его Кроликом — взлетел в воздух, оттолкнувшись всеми четырьмя ногами, и, как я ни старался его удержать, помчался прямо на двоих милдаси, которые размахивали топорами, обагренными лучами заходящего солнца. Я распластался на шее Кролика, вцепившись в него, как цеплялся за Лукассу в воде. Старика нигде не было видно.
Один топор просвистел у меня перед носом, но вреда не причинил — только срезал клок серой гривы. Второго я так и не увидел, но бедный Кролик душераздирающе взвизгнул, свернул и понесся в другую сторону, как делают настоящие кролики. Кончик его правого уха исчез, и кровь струилась мне на руку.
Один раз я оглянулся и увидел, как все четверо милдаси — один из которых хромал — ловят своих лошадей. А лошади не спешили успокаиваться. Но тут одна рука вцепилась в мое седло, другая ухватила меня за пояс, кто-то крякнул, я едва не вылетел из седла — и позади меня на лошади оказался старик. Старик хохотал, точно ветер.
— Гони, парень! — тявкнул он мне в самое ухо. — Гони во весь дух!
Я почувствовал, как он обернулся.
— Дураки! — крикнул он милдаси. — Глупые мальчишки! Неужто вы думали, что сможете убить меня? Да я просто играл с вами! А вы уж решили…
Тут Кролик перемахнул узкий овражек, и старик охнул и вцепился в меня, так и не закончив своей похвальбы. Оно и к лучшему. Может, если он будет молчать, мне удастся сделать вид, что его тут нет.
Но старик не желал молчать дольше пяти минут кряду. Он то распространялся о глупости милдаси и о том, как ловко он от них удрал, то требовал ехать быстрее, чтобы оторваться от погони. Разговаривать с ним мне не хотелось. Я пробормотал, что уже темно, и надо быть осторожнее. Старик только презрительно фыркнул.
— Да у них глаза на копытах, у этих милдасийских тварей! Он будет скакать всю ночь напролет и ни разу не споткнется. И те тоже.
От его пронзительного голоса у меня заболела голова. К тому же, что бы он ни говорил, пахло от него страхом.
Милдаси так и не поймали нас. Я даже не знаю, гнались ли они за нами вообще. Я не обращал внимания ни на признаки погони, ни на тявканье старика — я думал лишь о том, чтобы удержаться в седле, и судорожно пытался вспомнить, зачем это все. Быть может, мы по-прежнему ехали следом за Лукассой и черной женщиной — а может быть, сделали круг и скакали в обратную сторону. Я ничего не видел, ничего не чувствовал — я мог лишь держаться в седле. И не думал ни о чем другом.
Старик меня спас, это бесспорно. Это он поддерживал меня, когда я уснул и начал сползать вбок, это он всю ночь направлял Кролика в нужную сторону, и наверняка всю ночь болтал у меня над ухом, не заботясь о том, слушаю я или нет. Той ночи я не помню совсем — ни снов, ничего. Помню только, что проснулся я на склоне холма, закутанный в красную куртку старика. Солнце стояло высоко и било мне в глаза, а Кролик тыкался мордой в мою руку, выковыривая из-под нее какой-то колючий кустик. Старик исчез.
На шее Кролика висел мех с водой. Я попил воды — не очень много. Я был ужасно слаб, но безумие, похоже, оставило меня. Утреннее небо было бледным, почти белым, и с дальних вершин долетал запах снега. Я прислонился к Кролику, глядя на простиравшиеся внизу Пустоши, над которыми кружили птицы вроде той, что я съел. И сказал своему серому коньку:
— Я не умру. В этих краях есть вода, и я ее найду. Тут есть дичь, на которую можно охотиться, и съедобные коренья — иначе милдаси не смогли бы здесь жить. Я не умру. Я последую за Лукассой через горы и дальше, как бы далеко ни пришлось мне идти. Я не остановлюсь, пока не коснусь ее и не поговорю с ней. А если она не согласится вернуться со мной домой — что ж, тогда я умру. Но не раньше.
Кролик принялся теребить губами мой драный рукав.
Он почуял лиса прежде меня. Когда конь заржал и поставил уши торчком, я тоже увидел его. Лис отважно бежал прямо к нам вверх по склону, и в зубах у него болталась птица в половину его собственного роста. Лис был небольшой, но сильный и красивый, с блестящими-блестящими глазами. Он нарочно дал мне хорошенько себя рассмотреть, прежде чем обернулся.
Всего лишь легкое движение воздуха, что колеблет иногда пламя в очаге,
— и передо мной очутился старик. Он поднял птицу и подошел ко мне. Кролик топнул ногой, всхрапнул и отбежал в сторону, но я слишком устал, чтобы пугаться. Я просто спросил:
— Человек, который умеет оборачиваться лисом. Лис, который умеет оборачиваться человеком. Кто ты?
Густые белые усы смягчили острую лисью усмешку.
— Птица может обернуться нами. Остальное неважно.
Беспечно и самодовольно, словно это не он недавно побывал в руках милдаси, был избит до полусмерти и слышал свою песню смерти, старик опустился на землю рядом со мной и принялся деловито ощипывать птицу. Желтая краска уже стерлась, и синяки на розовых щеках проходили. Старик улыбался мне, а я не отрываясь смотрел на него.
— Если ты думаешь, что я сейчас высуну язык и примусь пыхтеть, — довольно мягко заметил он, — то не жди. Не буду. Кроме того, я не собираюсь слопать эту птицу сырой, с костями и перьями. В этом облике я человек, такой же, как и ты.
Я расхохотался, хотя при этом едва не упал — так я был слаб. И сказал:
— Не беспокойся, мне не реже тебя приходилось терзать добычу зубами.
Это была неправда, но тогда мне казалось, что это действительно так.
— Что ж, тогда, наверно, тебе будет приятно развести костер, — ответил старик. — Ведь люди все-таки предпочитают есть мясо жареным.
Он достал кремень и огниво из кожаного мешочка, висевшего у него на поясе, и протянул мне.
Вокруг нашлось немного хворосту — не больше охапки, зато далеко ходить не пришлось. А то бы я и охапки не собрал. Я даже ветки на растопку ломал так долго, что к тому времени, когда я наконец развел костер, старик успел ощипать и выпотрошить птицу. Костерок получился маленький, но мы все же сумели кое-как зажарить птицу и поели, как люди, хотя остаток сил у меня ушел на то, чтобы не слопать свою половину полусырой, да и порцию старика тоже. А старик все это время весело болтал. Он ухитрился выведать мое имя, хотя своего мне так и не сказал, и сообщил, что он путешествует со знатной дамой с дальнего побережья. Я спросил, не черная ли она. Старик покачал головой:
— Смуглая, это да, но никак не черная. Ее зовут Ньятенери. Она очень мудрая.
— И ты украл для нее лошадь милдаси? Клянусь душой, хотел бы я иметь такого верного и отважного слугу!
Это его задело. Я на то и рассчитывал.
— Мы путешествуем вместе. Мы равны! Заруби это себе на носу. Эта дама не распоряжается мной. Я хожу по своим делам, как мне заблагорассудится! — Он, похоже, разозлился по-настоящему. Серые глаза аж пожелтели от злости.
— Я никому не служу!
— Зачем же лошадь тому, кто может бегать на своих четырех лапах, если ему заблагорассудится?
Я рассчитывал, что гнев сделает его неосторожным, но старик уже взял себя в руки. Он расхохотался и нарочно облизнулся, как лиса.
— Мне просто захотелось поиграть с глупыми милдаси. Тебя удивляет, что у меня несколько иное представление об игре, чем у тебя?
— Они ведь избили тебя до полусмерти, — напомнил я. — И перерезали бы тебе глотку, кабы не я. Какая же тут игра?
— Мне ничто не угрожало, — возразил старик настолько надменно, насколько может выглядеть надменным человек с набитым ртом и сальными руками. — Твоя выходка была неплохо задумана, но совершенно бесполезна. Я просто играл.
— Они бы тебя убили, — сказал я. — Я спас тебе жизнь.
На этот раз старик ничего не сказал, только чуть повернул голову, глядя на меня краем глаза.
— Человек ты или лис, ты у меня в долгу, — продолжал я. — И сам это прекрасно знаешь.
Его усы ощетинились, и он снова облизал их.
— Ну, парень, так ведь и ты мне обязан! Ты пил мою воду и ел мою добычу. Даже если ты и впрямь меня спас, ты сделал это случайно — и сам это прекрасно знаешь, — в то время как я помог тебе по доброй воле. А ведь мог бы отправиться дальше и дать тебе спокойно умереть. Я не охочусь для других, а для тебя я охотился. Так что мы в расчете в твоем мире, и в моем тоже.
И больше он ничего не сказал, пока мы не управились с птицей и не зарыли объедки, чтобы не оставлять следов для милдаси.
— Если желаешь умыть лицо и лапы, я могу отвернуться, — сказал я, зевая. От еды меня сразу стало клонить в сон. Старик долго сидел неподвижно, обняв колени, и внимательно разглядывал меня. Он выглядел добрым и уютным, как дедушка, но я чувствовал себя как та птица, что заметила его слишком поздно.
— Знаешь, парень, тебе их не догнать. Ни на милдасийской лошади, ни на какой другой. А если догонишь, то не раз пожалеешь об этом.
Я не стал спрашивать, кого он имеет в виду и откуда он знает. Я сказал:
— Да, черная женщина, должно быть, могущественная волшебница, потому что моя Лукасса утонула, а она вернула ее к жизни. Я не знаю, что она может сделать со мной, но ей придется убить меня, и притом убить дважды, чтобы избавиться от меня наверняка. Потому что я найду ее и увезу Лукассу домой.
— Мальчишеская болтовня! — презрительно заметил старик. — Эта женщина — такая же волшебница, как и ты, но того, чего она не знает о бегстве и преследовании, о выслеживании и запутывании и о том, как сбить собак со следа, того не знаю даже я. А теперь к ней присоединилась госпожа Ньятенери — впрочем, об этом ты и сам догадался. А когда они вместе, бедный лис может только кусать себе лапы и молиться, чтобы эти хитрые проныры не слишком испортили его нравственность. Брось это дело, мальчик. Ступай домой.
— Лисья болтовня! — ответил я, моля богов, чтобы не поверить ему. — Передай своей хозяйке — передай им обеим, что мужчина Лукассы следует за ней.
Я вскочил на спину Кролика и посмотрел на старика сверху вниз так свирепо, как только мог, хотя на самом деле я его и не видел: у меня внезапно закружилась голова.
— Передай им, — повторил я.
Старик не шелохнулся. Он все облизывал и облизывал усы, и его усмешка расползалась все шире.
— Что ты мне дашь, если я оставлю для тебя след? — спросил он.
Желтовато-серые глаза и лающий голос были такими насмешливыми, что я сперва не поверил своим ушам.
— Что ты мне дашь? Ты все еще слишком близок к смерти, чтобы задирать нос — ты ведь и сам знаешь, что потерял след и никогда не найдешь его, если я не помогу. Отдай мне тот медальон, что ты носишь на шее. Он дешевый, и потеря для тебя будет небольшая, но я никому не помогаю бесплатно. Медальон меня устроит.
— Его подарила мне Лукасса, — сказал я. — На именины, когда мне исполнилось тринадцать.
Зубы старика блеснули, точно лед.
— Слышь, Лукасса? Твой дружок-свинопас дорожит твоей безделушкой больше, чем тобой. Ну что ж, мой мальчик, оставайся при своей игрушке. Желаю удачи.
И он встал и повернулся, чтобы уйти.
Тогда я швырнул ему медальон. Старик поймал его на лету, не оборачиваясь.
— Слезай с коня, — сказал он. — Ты сейчас еще слишком слаб, чтобы куда-то ехать. Отоспись денек вон там, — он, по-прежнему не оборачиваясь, указал на каменный карниз, под которым можно было укрыться от солнца, — а когда взойдет луна, поезжай на север, так, чтобы горы были по правую руку. Дороги тут нет. След будет.
— Но куда ведет этот след? — спросил я. — Куда они направляются, и зачем они везут с собой Лукассу?
Но старик уже спускался вниз по склону, оставив меня в бессильной ярости. Я соскользнул с седла и бросился за ним. Я уже протянул руку, чтобы схватить его за плечо, но он резко развернулся прежде, чем я успел коснуться его.
— А ты сам? — спросил я. — Объясни хотя бы это! Ты ведь идешь не на север!
Розовые щеки, белые усы, волосы, яростно-белоснежные, точно вода, которая унесла мою девушку… Он ухмыльнулся так, что даже зажмурился — он видел, что я его боюсь. Даже шепот его сделался хриплым.
— Я иду за тем вороным, неужто неясно?
И он снова обернулся лисом и убежал, не оглядываясь. Хвост он нес высоко, точно кот, — до тех пор, пока не решил, что я его уже не вижу. Но я долго смотрел ему вслед и потому увидел, что вскоре хвост опустился.
Я взял с собой слишком мало еды. А как же иначе? Я ведь думал, что догоню их в первый же день на закате и заставлю черную женщину вернуть мне мою Лукассу. До сих пор удивляюсь, что догадался захватить с собой одеяло. Но это я собирался укрывать Лукассу от холода, когда мы вместе поедем домой. «Она так долго пролежала на дне, должно быть, промерзла до костей, бедняжка!» Это все, о чем я мог думать в течение девяти дней.
Конечно, теперь-то я знаю, что даже если бы я украл дюжину лошадей — хотя столько у нас в деревне и не было, — и всех их нагрузил едой, водой и одеждой, разницы не было бы никакой. Ведь я так и не догнал их. Я все время отставал от них не меньше чем на полдня, хотя моя отважная кобылка надорвалась, пытаясь наверстать разницу. Я лишь изредка видел их на горизонте — крошечных, с палец величиной, расплывчатых, как дым из труб тех деревень, которые они проезжали, не останавливаясь. Время от времени мне попадались угли костра — тщательно затоптанные, — так что, видимо, иногда они все же останавливались на ночлег, но отдыхал я или скакал всю ночь напролет, на рассвете их нигде не было видно. Лишь к полудню я временами замечал мимолетное движение на вершине дальнего холма, легкую тень меж скал, такую далекую, что она казалась ручьем, текущим через дорогу. Никогда еще я не чувствовал себя таким одиноким.
Однако голод хорош тем, что заставляет забыть об одиночестве и печали: Поначалу очень больно, но через некоторое время начинаются сны. И сны эти были хорошие — быть может, самые приятные, какие я когда-либо видел. И вовсе не все они были о пище и питье, как вы могли бы подумать. По большей части мне снилось, что я уже старый и живу в своем доме, со своей возлюбленной и с детьми, и что когда перила проломились под ней, я так крепко обхватил ее за талию, что след от моей руки остался до сих пор, хотя прошло уже много-много лет. Еще мне снился отец, и учитель, который учил и моего отца тоже. Мне снилось, что я еще маленький, сижу на куче стружек и опилок и играю с дохлой мышью. Это были приятные сны, один лучше другого, и чем дальше, тем меньше мне хотелось просыпаться.
Не помню, когда я впервые заметил следы второй лошади. Земля была жесткая и каменистая, и чем дальше, тем хуже. Иногда мне за целый день не попадалось никаких следов, кроме пары царапин от подков на сдвинутых с места камешках. Но, должно быть, это было уже после того, как начались сны, потому что я рассмеялся и радостно вскрикнул: наконец-то у Лукассы есть своя лошадь! Когда мы были еще маленькие, Лукасса заставила меня пообещать, что когда-нибудь я куплю ей настоящую дамскую лошадь — не деревенскую клячу, которая ничем не лучше вола, а изящное, грациозное создание. Конечно, такая лошадь мне тогда и во сне не снилась, и к тому же для нашей совместной жизни она была бы бесполезна, как ожерелье на свинье. Но я дал Лукассе слово, что куплю ей такую лошадь. Эта просьба казалась мне такой пустяковой — ведь я готов был вырвать себе глаза, если бы она попросила. Нам тогда было лет по семь или по восемь — и мы уже любили друг друга.
Будь я в здравом уме, я бы прежде всего задумался, откуда в этом пустынном краю взялась вторая лошадь, и кто на ней едет — Лукасса или кто другой. Наверное, той, которая песней подняла мою девушку со дна речного, ничего не стоило создать лошадь из воздуха, но зачем делать это именно теперь, когда до сих пор они ехали на одной лошади, и эта лошадь, по всей видимости, не ведала усталости? Но к тому времени я чаще шел пешком, чем ехал верхом, цепляясь за поникшую голову своей кобылы и умоляя ее не умирать, пожить еще чуть-чуть — хотя бы полдня, хотя бы полмили… Неизвестно, кто из нас кого тащил. Я, во всяком случае, не помню. Я плыл по воздуху и смеялся над шуточками, услышанными от придорожных камней. Временами кругом бродили звери: огромные белесые змеи, дети с птичьими лицами, — временами они исчезали. Иногда, когда черная женщина не видела, Лукасса ехала у меня на плечах.
На одиннадцатый день — а может, на двенадцатый или на пятнадцатый, — моя кобыла пала подо мной. Я почувствовал, что она умирает, и успел спрыгнуть в сторону, чтобы меня не придавило. Я похоронил бы ее, если бы хватило сил, но сил у меня не было. Я попытался съесть ее, но так ослабел, что не сумел даже прорезать шкуру. Тогда я поблагодарил кобылу и попросил у нее прощения. Первую птицу, которая прилетела ее клевать, я поймал и придушил. У птицы был вкус кровавой пыли, но я сидел рядом с лошадью и грыз птицу, жадно урча, на виду у других стервятников. Поэтому стервятники на время оставили лошадь в покое, и даже после того, как я пошел дальше, не сразу решились спуститься к ней.
Птицы мне хватило, чтобы продержаться еще два дня. Поев, я пришел в себя достаточно, чтобы понять, где я нахожусь. Это были Северные пустоши. Не совсем пустыня, но ненамного лучше. Во все стороны, насколько хватает глаз, земля разбита на куски, изломанные, растрескавшиеся, стоящие дыбом. Тут путь преграждает россыпь валунов, самый маленький из которых выше всадника на лошади, там — речное русло, пересохшее так давно, что дно успело порасти чахлыми корявыми деревцами, а дальше возвышается нечто вроде горы, разрытой и разметанной чьими-то гигантскими когтями. Дорог там нет — даже самой обыкновенной тележной колеи не сыщешь. Человек в своем уме пробирается через эти места, моля всех богов, чтобы не сломать ногу или не сгинуть в какой-нибудь яме. А я обезумел от голода, и потому бесстрашно шагал напрямик, распевая песенки. Мне снилась моя смерть, и она хранила меня.
Однажды мне приснился старик. У старика были блестящие серые глаза и белые усы, загибающиеся книзу у уголков рта. Одет он был в вылинявшую красную куртку вроде солдатской. Во сне он скакал на вороном коне, пригнувшись к самой гриве, и я расслышал, как он что-то шепчет коню на ухо. Когда они проносились мимо, старик оглянулся и посмотрел прямо мне в лицо. В глазах старика играл смех, какого я никогда не видел и, наверно, никогда больше не увижу. Этот смех пробудил меня, заставил вновь ощутить боль и ужас, понять, что я должен умереть здесь, на Пустошах, один, без Лукассы. И я упал и закричал, зовя старика, и кричал до тех пор, пока не заснул, прямо на четвереньках, как младенец. Мне приснилось, что мимо промчались другие лошади, на которых ехали огромные псы.
Когда я снова очнулся, солнце уже садилось. По небу ползли пухлые мягкие облака. Поднялся легкий ветер. Я почуял приближающийся дождь, и это придало мне сил. Я встал и пошел дальше. Вскоре я вышел к месту, где земля уходила вниз. Не то чтобы долина — просто огромная яма, на дне которой виднелась лужа стоялой воды. В яме я увидел тех псов. Они настигли свою добычу.
Их было четверо. Милдаси, судя по кинжалам и коротко подстриженным волосам. До того мне только дважды случалось видеть милдаси. Они редко появляются на юге, и это хорошо. Они окружили старика в красной куртке и жестоко избивали его, перекидывая друг другу, до тех пор, пока глаза у него не закатились и он не упал. Старик сжался в комок, и они принялись пинать его ногами, точно какой-то растрепанный мяч, ругаясь и крича, что дальше будет хуже, потому что безумца, который осмелился украсть лошадь у милдаси, ждут самые страшные муки. Не то чтобы я понимал их язык, но жесты их были достаточно красноречивы. Лошадь, о которой шла речь, стояла неподалеку с болтающимися поводьями и щипала чертополох, растущий среди камней. Это был лохматый вороной конек, невысокий, почти пони, из той породы, которую милдаси, по их словам, разводят уже тысячу лет. Эти лошади едят все, что растет, и при этом скачут, как ветер.
Меня милдаси не видели. Я спрятался за скалой и прислонился к ней, пытаясь что-нибудь придумать. Мне было жаль старика, но жалость моя была такой же спокойной и отстраненной, как и все прочие чувства — даже голод, даже сознание того, что я умираю. Но моя лошадь пала, а поблизости были еще четыре лошади милдаси. Они стояли неспутанными, как и та. И я знал, что мне нужна одна из этих лошадей, потому что мне надо куда-то добраться. Куда именно и зачем — я не помнил, но это было очень важно, гораздо важнее голода и смерти. И потому я тщательно обдумывал то, что надо сделать, глядя на милдаси, старика и заходящее солнце.
Я знаю о милдаси немногим больше того, что известно всем. Эти кочевники живут на Пустошах и время от времени совершают набеги на соседние земли. Они никогда не сдаются и дорожат своими конями больше, чем собственной головой. Сверх этого мне известно только то, что рассказывал дядя Виан. Дядя в молодости путешествовал с караванами. Он говорил, что милдаси по-своему очень религиозный народ. Они считают солнце богом и думают, что утром оно не вернется, если не улестить его кровавой жертвой. Обычно они приносят в жертву одно из животных, которых разводят нарочно для этой цели, но богу куда больше нравится кровь человеческая, и они стараются по возможности угощать его ею. Если дядя говорил правду, они должны убить старика, как только солнце коснется дальних гор. Я скользнул вдоль скалы — медленно, точно тень, растущая на закате.
Кони смотрели на меня, но не издали ни звука, даже когда я подошел вплотную. Я с лошадьми не очень умею обращаться. Должно быть, это мое безумие заставило их признать меня за своего — почти за родича. Дядя Виан говорил, что лошади милдаси — как собаки: преданные и временами свирепые, и напугать их не так-то просто. Мне хотелось помолиться, чтобы в этом дядя ошибся, но молиться было некогда. Милдаси стояли ко мне спиной и готовились к жертвоприношению. Они уже не били старика и даже не издевались над ним — они были серьезны, как священники в нашей деревне, когда благословляют младенца или молятся о дожде. Сперва они намазали ему щеки чем-то желтым, а потом пальцами начертили какие-то знаки, очень бережно. Губы ему вычернили каким-то другим снадобьем. Старик стоял совершенно неподвижно, молчал и не сопротивлялся. Один из милдаси запел пронзительную, жалобную песнь, и голос его дрожал, словно это его собирались убить. Напев был заунывный и однообразный, повторяющийся снова и снова. Когда кочевник умолк, наступила тишина — лишь ветер, прилетевший от заката, с дальних вершин, чуть слышно шелестел над камнями.
Затем тот милдаси, что пел, взял у другого длинный нож. Он показал нож старику и заставил внимательно разглядеть его, указывая поочередно на лезвие, на рукоятку, и снова на лезвие, как моя наставница, когда она пыталась объяснить мне душу узора. Я узнал бы этот нож, если бы увидел его снова.
Конь, которого я выбрал много часов, много дней назад, был серый, как кролик. Он позволил мне прикоснуться к себе. Милдаси снова запел, а я вскочил на коня и принялся кричать и махать руками, чтобы напугать остальных. Кони, похоже, удивились и были несколько разочарованы мною. Они переминались с ноги на ногу и вопросительно посматривали на своих хозяев, которые лишь теперь обернулись и уставились на меня, изумленные не меньше своих лошадей. Однако двое уже вытащили свои метательные топоры. Дядя Виан говорит, что они таким топором могут сбить на лету ночную птицу.
Вороной внезапно все же решил испугаться. Он вздыбился, заржал и метнулся в сторону, сбив с ног поющего милдаси и затоптав человека с ножом, который бросился ему на помощь. Двое других попытались поймать его за повод, но вороной промчался мимо них, ища защиты у своих товарищей. Но теперь и прочие кони заразились паникой, точно к вороному был привязан факел, подпаливший им хвосты. Мой серый — с того дня я звал его Кроликом — взлетел в воздух, оттолкнувшись всеми четырьмя ногами, и, как я ни старался его удержать, помчался прямо на двоих милдаси, которые размахивали топорами, обагренными лучами заходящего солнца. Я распластался на шее Кролика, вцепившись в него, как цеплялся за Лукассу в воде. Старика нигде не было видно.
Один топор просвистел у меня перед носом, но вреда не причинил — только срезал клок серой гривы. Второго я так и не увидел, но бедный Кролик душераздирающе взвизгнул, свернул и понесся в другую сторону, как делают настоящие кролики. Кончик его правого уха исчез, и кровь струилась мне на руку.
Один раз я оглянулся и увидел, как все четверо милдаси — один из которых хромал — ловят своих лошадей. А лошади не спешили успокаиваться. Но тут одна рука вцепилась в мое седло, другая ухватила меня за пояс, кто-то крякнул, я едва не вылетел из седла — и позади меня на лошади оказался старик. Старик хохотал, точно ветер.
— Гони, парень! — тявкнул он мне в самое ухо. — Гони во весь дух!
Я почувствовал, как он обернулся.
— Дураки! — крикнул он милдаси. — Глупые мальчишки! Неужто вы думали, что сможете убить меня? Да я просто играл с вами! А вы уж решили…
Тут Кролик перемахнул узкий овражек, и старик охнул и вцепился в меня, так и не закончив своей похвальбы. Оно и к лучшему. Может, если он будет молчать, мне удастся сделать вид, что его тут нет.
Но старик не желал молчать дольше пяти минут кряду. Он то распространялся о глупости милдаси и о том, как ловко он от них удрал, то требовал ехать быстрее, чтобы оторваться от погони. Разговаривать с ним мне не хотелось. Я пробормотал, что уже темно, и надо быть осторожнее. Старик только презрительно фыркнул.
— Да у них глаза на копытах, у этих милдасийских тварей! Он будет скакать всю ночь напролет и ни разу не споткнется. И те тоже.
От его пронзительного голоса у меня заболела голова. К тому же, что бы он ни говорил, пахло от него страхом.
Милдаси так и не поймали нас. Я даже не знаю, гнались ли они за нами вообще. Я не обращал внимания ни на признаки погони, ни на тявканье старика — я думал лишь о том, чтобы удержаться в седле, и судорожно пытался вспомнить, зачем это все. Быть может, мы по-прежнему ехали следом за Лукассой и черной женщиной — а может быть, сделали круг и скакали в обратную сторону. Я ничего не видел, ничего не чувствовал — я мог лишь держаться в седле. И не думал ни о чем другом.
Старик меня спас, это бесспорно. Это он поддерживал меня, когда я уснул и начал сползать вбок, это он всю ночь направлял Кролика в нужную сторону, и наверняка всю ночь болтал у меня над ухом, не заботясь о том, слушаю я или нет. Той ночи я не помню совсем — ни снов, ничего. Помню только, что проснулся я на склоне холма, закутанный в красную куртку старика. Солнце стояло высоко и било мне в глаза, а Кролик тыкался мордой в мою руку, выковыривая из-под нее какой-то колючий кустик. Старик исчез.
На шее Кролика висел мех с водой. Я попил воды — не очень много. Я был ужасно слаб, но безумие, похоже, оставило меня. Утреннее небо было бледным, почти белым, и с дальних вершин долетал запах снега. Я прислонился к Кролику, глядя на простиравшиеся внизу Пустоши, над которыми кружили птицы вроде той, что я съел. И сказал своему серому коньку:
— Я не умру. В этих краях есть вода, и я ее найду. Тут есть дичь, на которую можно охотиться, и съедобные коренья — иначе милдаси не смогли бы здесь жить. Я не умру. Я последую за Лукассой через горы и дальше, как бы далеко ни пришлось мне идти. Я не остановлюсь, пока не коснусь ее и не поговорю с ней. А если она не согласится вернуться со мной домой — что ж, тогда я умру. Но не раньше.
Кролик принялся теребить губами мой драный рукав.
Он почуял лиса прежде меня. Когда конь заржал и поставил уши торчком, я тоже увидел его. Лис отважно бежал прямо к нам вверх по склону, и в зубах у него болталась птица в половину его собственного роста. Лис был небольшой, но сильный и красивый, с блестящими-блестящими глазами. Он нарочно дал мне хорошенько себя рассмотреть, прежде чем обернулся.
Всего лишь легкое движение воздуха, что колеблет иногда пламя в очаге,
— и передо мной очутился старик. Он поднял птицу и подошел ко мне. Кролик топнул ногой, всхрапнул и отбежал в сторону, но я слишком устал, чтобы пугаться. Я просто спросил:
— Человек, который умеет оборачиваться лисом. Лис, который умеет оборачиваться человеком. Кто ты?
Густые белые усы смягчили острую лисью усмешку.
— Птица может обернуться нами. Остальное неважно.
Беспечно и самодовольно, словно это не он недавно побывал в руках милдаси, был избит до полусмерти и слышал свою песню смерти, старик опустился на землю рядом со мной и принялся деловито ощипывать птицу. Желтая краска уже стерлась, и синяки на розовых щеках проходили. Старик улыбался мне, а я не отрываясь смотрел на него.
— Если ты думаешь, что я сейчас высуну язык и примусь пыхтеть, — довольно мягко заметил он, — то не жди. Не буду. Кроме того, я не собираюсь слопать эту птицу сырой, с костями и перьями. В этом облике я человек, такой же, как и ты.
Я расхохотался, хотя при этом едва не упал — так я был слаб. И сказал:
— Не беспокойся, мне не реже тебя приходилось терзать добычу зубами.
Это была неправда, но тогда мне казалось, что это действительно так.
— Что ж, тогда, наверно, тебе будет приятно развести костер, — ответил старик. — Ведь люди все-таки предпочитают есть мясо жареным.
Он достал кремень и огниво из кожаного мешочка, висевшего у него на поясе, и протянул мне.
Вокруг нашлось немного хворосту — не больше охапки, зато далеко ходить не пришлось. А то бы я и охапки не собрал. Я даже ветки на растопку ломал так долго, что к тому времени, когда я наконец развел костер, старик успел ощипать и выпотрошить птицу. Костерок получился маленький, но мы все же сумели кое-как зажарить птицу и поели, как люди, хотя остаток сил у меня ушел на то, чтобы не слопать свою половину полусырой, да и порцию старика тоже. А старик все это время весело болтал. Он ухитрился выведать мое имя, хотя своего мне так и не сказал, и сообщил, что он путешествует со знатной дамой с дальнего побережья. Я спросил, не черная ли она. Старик покачал головой:
— Смуглая, это да, но никак не черная. Ее зовут Ньятенери. Она очень мудрая.
— И ты украл для нее лошадь милдаси? Клянусь душой, хотел бы я иметь такого верного и отважного слугу!
Это его задело. Я на то и рассчитывал.
— Мы путешествуем вместе. Мы равны! Заруби это себе на носу. Эта дама не распоряжается мной. Я хожу по своим делам, как мне заблагорассудится! — Он, похоже, разозлился по-настоящему. Серые глаза аж пожелтели от злости.
— Я никому не служу!
— Зачем же лошадь тому, кто может бегать на своих четырех лапах, если ему заблагорассудится?
Я рассчитывал, что гнев сделает его неосторожным, но старик уже взял себя в руки. Он расхохотался и нарочно облизнулся, как лиса.
— Мне просто захотелось поиграть с глупыми милдаси. Тебя удивляет, что у меня несколько иное представление об игре, чем у тебя?
— Они ведь избили тебя до полусмерти, — напомнил я. — И перерезали бы тебе глотку, кабы не я. Какая же тут игра?
— Мне ничто не угрожало, — возразил старик настолько надменно, насколько может выглядеть надменным человек с набитым ртом и сальными руками. — Твоя выходка была неплохо задумана, но совершенно бесполезна. Я просто играл.
— Они бы тебя убили, — сказал я. — Я спас тебе жизнь.
На этот раз старик ничего не сказал, только чуть повернул голову, глядя на меня краем глаза.
— Человек ты или лис, ты у меня в долгу, — продолжал я. — И сам это прекрасно знаешь.
Его усы ощетинились, и он снова облизал их.
— Ну, парень, так ведь и ты мне обязан! Ты пил мою воду и ел мою добычу. Даже если ты и впрямь меня спас, ты сделал это случайно — и сам это прекрасно знаешь, — в то время как я помог тебе по доброй воле. А ведь мог бы отправиться дальше и дать тебе спокойно умереть. Я не охочусь для других, а для тебя я охотился. Так что мы в расчете в твоем мире, и в моем тоже.
И больше он ничего не сказал, пока мы не управились с птицей и не зарыли объедки, чтобы не оставлять следов для милдаси.
— Если желаешь умыть лицо и лапы, я могу отвернуться, — сказал я, зевая. От еды меня сразу стало клонить в сон. Старик долго сидел неподвижно, обняв колени, и внимательно разглядывал меня. Он выглядел добрым и уютным, как дедушка, но я чувствовал себя как та птица, что заметила его слишком поздно.
— Знаешь, парень, тебе их не догнать. Ни на милдасийской лошади, ни на какой другой. А если догонишь, то не раз пожалеешь об этом.
Я не стал спрашивать, кого он имеет в виду и откуда он знает. Я сказал:
— Да, черная женщина, должно быть, могущественная волшебница, потому что моя Лукасса утонула, а она вернула ее к жизни. Я не знаю, что она может сделать со мной, но ей придется убить меня, и притом убить дважды, чтобы избавиться от меня наверняка. Потому что я найду ее и увезу Лукассу домой.
— Мальчишеская болтовня! — презрительно заметил старик. — Эта женщина — такая же волшебница, как и ты, но того, чего она не знает о бегстве и преследовании, о выслеживании и запутывании и о том, как сбить собак со следа, того не знаю даже я. А теперь к ней присоединилась госпожа Ньятенери — впрочем, об этом ты и сам догадался. А когда они вместе, бедный лис может только кусать себе лапы и молиться, чтобы эти хитрые проныры не слишком испортили его нравственность. Брось это дело, мальчик. Ступай домой.
— Лисья болтовня! — ответил я, моля богов, чтобы не поверить ему. — Передай своей хозяйке — передай им обеим, что мужчина Лукассы следует за ней.
Я вскочил на спину Кролика и посмотрел на старика сверху вниз так свирепо, как только мог, хотя на самом деле я его и не видел: у меня внезапно закружилась голова.
— Передай им, — повторил я.
Старик не шелохнулся. Он все облизывал и облизывал усы, и его усмешка расползалась все шире.
— Что ты мне дашь, если я оставлю для тебя след? — спросил он.
Желтовато-серые глаза и лающий голос были такими насмешливыми, что я сперва не поверил своим ушам.
— Что ты мне дашь? Ты все еще слишком близок к смерти, чтобы задирать нос — ты ведь и сам знаешь, что потерял след и никогда не найдешь его, если я не помогу. Отдай мне тот медальон, что ты носишь на шее. Он дешевый, и потеря для тебя будет небольшая, но я никому не помогаю бесплатно. Медальон меня устроит.
— Его подарила мне Лукасса, — сказал я. — На именины, когда мне исполнилось тринадцать.
Зубы старика блеснули, точно лед.
— Слышь, Лукасса? Твой дружок-свинопас дорожит твоей безделушкой больше, чем тобой. Ну что ж, мой мальчик, оставайся при своей игрушке. Желаю удачи.
И он встал и повернулся, чтобы уйти.
Тогда я швырнул ему медальон. Старик поймал его на лету, не оборачиваясь.
— Слезай с коня, — сказал он. — Ты сейчас еще слишком слаб, чтобы куда-то ехать. Отоспись денек вон там, — он, по-прежнему не оборачиваясь, указал на каменный карниз, под которым можно было укрыться от солнца, — а когда взойдет луна, поезжай на север, так, чтобы горы были по правую руку. Дороги тут нет. След будет.
— Но куда ведет этот след? — спросил я. — Куда они направляются, и зачем они везут с собой Лукассу?
Но старик уже спускался вниз по склону, оставив меня в бессильной ярости. Я соскользнул с седла и бросился за ним. Я уже протянул руку, чтобы схватить его за плечо, но он резко развернулся прежде, чем я успел коснуться его.
— А ты сам? — спросил я. — Объясни хотя бы это! Ты ведь идешь не на север!
Розовые щеки, белые усы, волосы, яростно-белоснежные, точно вода, которая унесла мою девушку… Он ухмыльнулся так, что даже зажмурился — он видел, что я его боюсь. Даже шепот его сделался хриплым.
— Я иду за тем вороным, неужто неясно?
И он снова обернулся лисом и убежал, не оглядываясь. Хвост он нес высоко, точно кот, — до тех пор, пока не решил, что я его уже не вижу. Но я долго смотрел ему вслед и потому увидел, что вскоре хвост опустился.
ЛАЛ
Как только я отдала кольцо девушке, сны тут же вернулись. Я так и знала. Но это было неважно, потому что Мой Друг послал мне другой сон. Белая утопленница кричала изо всех нерастраченных сил своей непрожитой жизни, звала на помощь со дна реки так отчаянно, что у меня все тело с головы до пят ныло от этого зова, несмотря на то что нас разделяло много миль. Тогда девушка еще была жива. Это было за три ночи до того, как я приехала в ту деревню.