Страница:
заговорил об Эрне, но это была такая мелочь, что Эш едва ли обратил на это
внимание, он был свободен! "Вы прекрасный товарищ,-- сказал Лоберг,-- и у
нас во многом общие интересы". А поскольку Эш был свободен в том, чтобы
говорить, что ему заблагорассудится, то он выдал: "Да, вас она не укокошит";
при этом он рассматривал его жалкую фигурку, которую матушка Хентьен могла
бы раздавить одним большим пальцем, и ему стало жаль Эрну, поскольку она не
способна даже на это. Лоберг испуганно улыбнулся, он немного побаи-
вался грубоватых шуток и становился под взглядом своего свирепого гостя
более жалким и мелким. Нет, это не тот противник, с которым Эшу хотелось бы
помериться силами; сильны прежде всего мертвые, неужели же в жизни они
выглядят как жалкие неудачники? Эш расхаживал по магазину, словно призрак,
высматривая что-то по сторонам, он открывал то один ящичек, то другой,
провел ладонью по гладкому прилавку, наконец, он сказал: "Будь вы мертвецом,
вы были бы сильнее меня... но вас же вообще нельзя укокошить". Он добавил
последнюю фразу пренебрежительным тоном, поскольку в голову внезапно пришла
мысль, что даже мертвого Лоберга вряд ли нужно будет принимать во внимание;
он знал Лоберга слишком уж хорошо, он останется идиотом. Но Лоберг,
недоверчиво относящийся к женщинам, поинтересовался: "Кого вы здесь имеете в
виду? Вы говорите об обеспечении вдовы? Я заключил договор о страховании
жизни". "Впрочем, это основание подсыпать муженьку яду",-- выдал Эш и
засмеялся так громко, что у него заболело где-то в горле. Да, матушка
Хентьен -- вот это женщина! Она работает не с ядом, какого-то там Лоберга
она просто наколола бы на булавку, словно жучка. Такую нужно уважать и с
такой нужно считаться. Эша удивляло, что он мог сравнивать ее с Лобергом.
Его даже немного трогало то, что она при этом выглядела как слабая женщина,
и не исключено, что так оно и было. По спине у Лоберга поползли мурашки,
глазки его забегали. "Яд",-- выдавил он, словно слышал это слово,
используемое им ведь довольно часто, в первый раз или, по меньшей мере, в
самой окончательной редакции. Смех Эша был благодушным и слегка
пренебрежительным: "Ну, уж вас она не отравит; на это Эрна наверняка не
способна". "Нет,-- произнес Лоберг,-- у нее золотое сердце; она не в
состоянии даже муху обидеть.,." "Наколоть на булавку жучка",-- уточнил Эш.
"Ах, ну конечно, нет",-- подтвердил Лоберг. "Но если вы не будете ей верны,
она вас тем не менее укокошит",-- с угрозой в голосе проговорил Эш. "Я
никогда не изменю своей супруге",-- заявил идиот. И тут Эшу в голову
внезапно пришла приятная мысль: ему стало абсолютно понятно, почему он
сравнивает Лоберга с матушкой Хентьен: Лоберг, собственно, был всего лишь
бабой, эдаким своеобразным трансвеститом, и поэтому ему было абсолютно все
равно, когда он спал с Эрной; Илона ведь тоже лежала в постели Эрны. Эш
поднялся, занял прочное и устойчивое положение на ногах и широко развел руки
в стороны и вверх, словно проснувшийся ото сна или распятый на кресте. Он
ощущал себя крепким, сильным и благополучным малым, убить которого все-таки
стоит. "Или он, или я",-- выпалил Эш и ощутил, что мир принадлежит ему --
Или он, или я",-- повторил он, меряя размашистыми шагами лавку. "Что вы
имеете в виду?" -- спросил Лоберг. "Не вас,-- ответил Эш и продемонстрировал
ему свой лошадиный оскал:-- Вам, вам достается Эрна". И так оно будет
справедливо: у него здесь? прелестная ухоженная лавка вместе со страхованием
жизни, он получит маленькую Эрну и сможет жить без мучений и головной боли;
Эш же, напротив, очнулся и взял на себя бремя. А поскольку Лоберг продолжал
петь Эрне дифирамбы, Эш сказал ему то, что тот хотел услышать и, собственно,
уже давно ждал, как знак свыше: "Эх вы, со своей бредовой Армией спасения,..
если вы будете и дальше медлить, то девушка ускользнет из ваших рук. Уже
время приниматься за дело. Вы, любитель лимонада". "Да,-- согласился
Лоберг,-- да, я думаю, что время очищения теперь уже прошло". Лавка в свете
немного мрачноватого летнего дня выглядела светло и дружелюбно; желтая
дубовая мебель производила солидное и надежное впечатление, а рядом с кассой
лежала книга с колонками тщательно суммированных цифр. Эш уселся на место
Лоберга и написал матушке Хентьен, что доехал благополучно и намерен
заняться решением своих дел.
То, что его вторая ночь была также проведена с Эрной, он рассматривал
как формальность, выполнить которую вправе свободный человек. Они, словно
друзья, обсудили брак с Лобергом и занимались любовью почти что с нежностью
и грустью, так, словно бы они никогда не враждовали друг с другом. А после
этой долгой и бессонной ночи он поднялся с хорошим чувством, что помог Эрне
и Лобергу в их счастье, ибо в человеке заключены разнообразные возможности,
и в зависимости от логической цепи, которую он выстраивает вокруг жизненных
проблем, он может доказать, какие они -- хорошие или плохие.
Покушав, он сразу же отправился в тюрьму. У Лоберга он купил сигареты,
которые намеревался передать Мартину; ничто другое в голову ему не пришло.
Стало угнетающе жарко, и это напомнило Эшу послеобеденные часы в
Гоарсхаузене, когда он сочувствовал Мартину, который изнемогал от жары. В
тюрьме его отправили в комнату свиданий, зарешеченные окна выходили прямо в
пустой двор. Покрашенные в желтый цвет здания отбрасывали резкие тени на
голое пространство двора. Посередине площади что-то возводили, вероятно,
эшафот, на котором должен был опускаться на колени осужденный, ожидая, когда
на его шею опустится острый топор. Выяснив это для себя, Эш потерял всякое
желание продолжать рассматривать двор и отвернулся от окна. Он принялся
изучать комнату, Посередине стоял покрашенный в желтый цвет стол, чернильные
пятна на котором свидетельствовали о том, что его притащили сюда из какой-то
канцелярии, имелось также несколько стульев. Невзирая на тень, в комнате
было неимоверно жарко, дообеденное солнце сильно накалило ее, а окна здесь
не отпирались. Эша начало клонить ко сну.
Затем он услышал шаги по вымощенному каменными плитами коридору и
щелканье Мартиновых костылей. Эш поднялся со стула, словно должен был зайти
какой-то начальник. Но в комнату с таким же видом, как и в забегаловку
матушки Хентьен, вошел Мартин. Если бы здесь был музыкальный автомат, то он
наверняка поковылял бы к нему и начал бы в нем ковыряться. Он осмотрелся и,
как показалось, удовлетворенный тем, что Эш был в комнате один, подошел к
нему и протянул руку: "Добрый день, Эш, любезно с твоей стороны, что ты
решил проведать меня". Он прислонил костыли к столу, как он делал это у
матушки Хентьен, и опустился на стул. "Ну, так садись же и ты, Эш".
Надзиратель, который привел его, напоминал, благодаря своей форме, Корна;
он, как и положено, остался стоять у двери. "Не хотите ли и вы присесть,
господин старший надзиратель? Никто ведь больше не придет, а закладывать вас
я, конечно же, не намерен". Мужчина пробормотал что-то о служебной
инструкции, но подошел к столу и положил на него большую связку ключей.
"Так,-- протянул Мартин,--теперь всем удобно", а затем трое мужчин молча
сидели вокруг стола и рассматривали царапины на нем. Лицо Мартина пожелтело
еще больше; Эш никак не решался спросить, как у него дела, Мартину не
оставалось ничего другого, как улыбнуться, и он спросил: "Ну, Август, что
новенького в Кельне? Как дела у матушки Хентьен и у других?" -
Эш, невзирая на свои разогретые жарой щеки, залился краской, потому что
внезапно у него возникло ощущение, будто он воспользовался тюремным
заключением человека для того, чтобы похитить у него его друзей. К тому же
он не знал, можно ли говорить о знакомых и друзьях откровенно в присутствии
надзирателя. Не каждому понравится, что его имя упоминают в комнате
свиданий. Он ответил: "Дела у всех идут нормально".
Мартин, должно быть, угадал его мысли, поскольку не стал настаивать на
подробном рассказе: "А у тебя самого?"
"Еду в Баденвайлер"
"Лечиться?"
Эш подумал, что у Мартина нет оснований мешать ему, и он сухо ответил:
"К Бертранду".
"Черт побери, вот это поворот! Хороший человек, этот Бертранд".
Эш не понял, продолжает ли Мартин шутить или он говорит это с иронией.
Хороший голубой этот Бертранд, вот это правильно. Но говорить что-либо в
таком роде в присутствии надзирателя он не решился, а только буркнул: "Ну,
будь он таким уж хорошим, ты не сидел бы здесь".
"Ты ведь не виноват",
"Я? Так это же написано черным по белому, в строгом соответствии с
законом, что я потерял свою невинность несколько раз".
"Ах, оставь, наконец, эти свои глупые шуточки. Если уж Бертранд такой
хороший человек, значит, необходимо ему рассказать, что тогда было. И он
позаботится о том, чтобы тебя выпустили".
"Это и есть истинная причина твоей поездки в Баденвайлер? -- Мартин
улыбнулся и протянул ему руку через стол: -- Но, Август, что это пришло тебе
в голову! Просто счастье, что Бертранда не будет на месте..."Эш
встрепенулся: "А где он?" .
"О, да он же постоянно в разъездах, в Америке или еще где-то".
Эш насторожился: значит, Бертранд бывал в Америке! Опередил его,
побывав раньше в сияющей свободе. И хотя он постоянно представлял себе, что
величие и свобода далекой страны должны находиться в очень значительной,
хотя и не совсем осознаваемой взаимосвязи с величием и свободой этого
недостижимого человека, теперь у Эша возникло впечатление, что из-за поездки
президента в Америку его собственные планы переселения потерпели абсолютный
крах. А поскольку у него возникли такие мысли и потому, что все стало таким
далеким и недостижимым, его охватила злость: "У президента нет проблем,
чтобы поехать в Америку... в Италию, впрочем, тоже".
Мартин охотно согласился: "Да ради Бога, хоть в Италию".
Эш решил навести справки в центральном правлении Среднерейнского
пароходства о местонахождении Бертранда. Но вдруг это показалось ему
излишним и он сказал: "Он в Баденвайлере".
Мартин засмеялся: "Ну что ж, ты, наверное, прав; они тебя все равно не
пропустят... уж не скрывается ли какая-то зазноба за этой поездкой, а?"
"Я уж отыщу средства и способы, чтобы меня пропустили",-- в голосе Эша
звучала угроза.
У Мартина возникли какие-то предчувствия: "Не делай глупостей, Август,
не лезь к нему; он порядочный человек и достоин уважения".
Очевидно, он не представляет себе всего того, что кроется за именем
Бертранд, подумал Эш, но не мог ничего рассказать, поэтому просто выпалил:
"Все они порядочные, даже Нентвиг,-- и после короткого размышления добавил:
-- Мертвые тоже бывают порядочными, только цена этой порядочности
определяется наследством, которое они оставляют кому-то".
"Как это понимать?"
Эш пожал плечами: "Никак, я просто так... да и, в конце! концов, до
лампочки, порядочный кто-то там или нет; это всего лишь одна сторона медали;
дело-то вообще не в нем, а в том что он сделал -- И со злостью добавил: -- В
противном случае вообще невозможно будет ничего понять".
Мартин насмешливо и в то же время озабоченно покачал головой:
"Послушай, Август, здесь в Мангейме у тебя есть дружок, он вечно всем
недоволен. Мне кажется, это он сбивает тебя столку..."
Но Эш непоколебимо продолжал: "И без того невозможно разобраться, где
белое, а где черное. Все перемешалось. Ты даже не знаешь, что произошло и
что происходит,.."
Мартин снова улыбнулся: "А еще меньше я знаю, что произойдет".
"Будь в конце концов серьезным. Ты жертвуешь собой для будущего; это
твои слова... единственное, что остается,--жертва для будущего и искупление
за то, что произошло; порядочный человек жертвует собой, иначе все пойдет
прахом",
Тюремный надзиратель подозрительно прислушался: "Здесь запрещено вести
всякие там революционные разговоры".
Мартин сказал: "Это не революционер, господин надзиратель. Скорее вас
можно обвинить в этом".
Эш был просто ошарашен, что его мнение воспринято таким образом. Теперь
он стал еще и социал-демократом! Ну и пусть! И с упрямым видом добавил: "А
мне все равно, пусть будут революционными, Впрочем, ты сам всегда убеждал,
что не имеет абсолютно никакого значения, порядочный человек капиталист или
нет, потому что бороться нужно с капиталистом, а не с человеком".
Мартин сказал: "Вот видите, господин старший надзиратель, стоит ли
после этого встречаться с теми, кто тебя проведывает? Этот человек своими
речами растравил мне душу. Где уж мне тут исправляться,-- И повернувшись к
Эшу, добавил: -- Как был ты, дорогой Август, бестолочью, так и остался".
Надсмотрщик вмешался: "Служба есть служба", а поскольку ему и без того
было невыносимо жарко, он посмотрел на часы и заявил, что время свидания
истекло. Мартин взялся за костыли: "Ну что ж. забирайте меня снова".
Он протянул Эшу руку:
"И позволь дать совет тебе, Август, не делай глупостей. Ну, и большое
тебе спасибо за все".
Эш был не готов к такому резко изменившемуся ходу событий. Он задержал
руку Мартина в своей и, задумавшись, подать ли руку не вызывавшему
дружественных чувств надзирателю, решил подать-- они ведь все-таки вместе
сидели за одним столом, а Мартин удовлетворенно кивнул головой, Затем
Мартина увели, и Эша опять удивило то, что выглядело это так, словно Мартин
выходил из забегаловки матушки Хентьен, а он шел при этом в тюремную камеру!
Все, что происходило в этом мире, казалось теперь безразличным. Но тем не
менее это было не так: нужно просто пересилить себя.
Перед воротами тюрьмы Эш вздохнул; он похлопал себя по бокам, чтобы
убедиться в своем существовании, и обнаружил в кармане предназначавшиеся
Мартину сигареты, в нем начала закипать эта проклятая необъяснимая злость, а
с его губ снова слетели сочные ругательства. Даже Мартина он назвал
вызывающим насмешки болтуном, демагогом, хотя, по существу, его не в чем
было обвинить, максимум в том, что разыгрывает из себя главное действующее
лицо, тогда как здесь в действительности речь идет о более важных делах, Но
таковы все демагоги.
Эш отправился обратно в город, разозлился на кондуктора трамвая из-за
его неосведомленности и забрал свои вещи от фрейлейн Эрны. Она приняла его с
большим расположением. А он в ярости на крайнюю запутанность всего в этом
мире оставил это без внимания. Затем он наспех простился и поспешил на
вокзал, чтобы поспеть к вечернему поезду на Мюльхайм,
Если желания и цели начинают сгущаться, если мечты простираются аж до
великих изменений и потрясений в жизни, то тогда путь сужается до темного
туннеля и дремотное предчувствие смерти опускается на того, кто до сих пор
бродил во сне: то, что было -- желания и мечты,-- проходит еще раз перед
глазами умирающего, и можно назвать почти что случайностью, если это не
приводит к смерти.
Мужчина, тоскующий на далекой чужбине по своей жене или всего лишь
только по родине своего детства, стоит в начале лунатизма,
Кое-что, вероятно, уже подготовлено, он просто не обращает на это
внимания. Так бывает, например, когда по дороге на вокзал ему бросается в
глаза, что дома состоят из покрашенного кирпича, двери -- из распиленных
досок, а окна -- из квадратных стекол. Или когда он вспоминает редакторов и
демагогов, которые делают вид, словно они знают, где лево, а где право,
тогда как ведомо это только женщинам, да и то далеко не всем из них. Но
нельзя же постоянно думать о таких вещах, и со спокойной душой он пропустил
на вокзале кружечку пива.
Но когда он увидел, как, фыркая и пыхтя, подошел поезд на Мюльхайм,
этот так уверенно движущийся к цели огромный и длинный червяк, то в его душу
внезапно закралось сомнение в
"Я
надежности локомотива, который может перепутать пути, его обуял страх:
ведь он, как известно, должен выполнить очень важные земные обязанности, а
его лишат возможности выполнить эти обязанности и даже могут похитить и
увезти в Америку.
Со своими сомнениями ему, по примеру неопытного путешественника,
следовало бы поспешить к служащему железной дороги в форме, но платформа
была такой вытянутой, такой неизмеримо длинной и пустой, что он едва ли мог
к нему успеть, и оставалось только радоваться, что удалось все же, хотя и
запыхавшись, но удачно поспеть на поезд, который неизвестно куда ехал.
Тогда, как правило, предпринимаются попытки разобраться с висящими на
вагонах табличками, указывающими направление следования, и вскоре
обнаруживается, что это бесцельное занятие, поскольку то, что показывают
таблички, это же просто слова. И путешествующий топчется немного
нерешительно у вагона.
Нерешительности и запыхавшегося дыхания, естественно, достаточно, чтобы
заставить разозленного человека извергать проклятия, тем более, если он,
подгоняемый сигналом отправления, вынужден с быстротой молнии взбираться по
неудобным ступенькам вагона, ударившись при этом ногой о подножку. Он
чертыхается, проклинает ступеньки и их неудачную конструкцию, проклинает
свою судьбу. А между тем за этой грубостью кроется более правильное, даже
более приятное знание, и обладай человек большей ясностью ума, он, наверное,
смог бы свои ощущения выразить словами: все это просто творение рук
человеческих, да, эти ступеньки соответствуют изгибу и размеру человеческой
ноги, эта неизмеримо длинная платформа, эти таблички с написанными на них
словами, и свисток локомотива, и отливающие сталью рельсы, все это --
избыток творений рук человеческих, все они -- дети бесплодия.
Путешествующий не совсем отчетливо понимает, что благодаря таким
рассуждениям он возвышается над обыденностью, и он охотно сохранил бы это на
всю жизнь, ибо такого рода рассуждения заслуживают, чтобы их причисляли к
общечеловеческим, так что им больше подвержены путешествующие, особенно те,
которые злятся, чем домоседы, которые ни о чем не думают, даже если они в
течение дня частенько спускаются и поднимаются по лестнице. Домосед не
замечает, что он окружен творениями рук человеческих и что его мысли тоже
есть простое творение человека. Он посылает мысли так же, как их посылает
уверенный в себе и охотно занимающийся делом путешествующий с тем, чтобы они
обошли весь мир, и он полагает, что привлечет таким образом этот мир в свой
дом и к: своему собственному делу. I
Человек же, посылающий вместо мыслей самого себя, лишен такой
уверенности; его гнев направлен против всего, что есть творение рук
человеческих, против инженеров, которые сконструировали эти ступеньки так, а
не иначе, против демагогов, которые мелют вздор о справедливости, порядке и
свободе, словно они могут устроить мир по своему соображению, против тех,
кто знает, как лучше, направлен гнев человека, в котором начинает брезжить
понимание своего незнания.
Болезненная свобода сообщает, что может быть и по-другому. Слова,
которыми обозначаются вещи, соскальзывают в неопределенность; возникает
впечатление, будто слова осиротели. Неуверенно пробирается путешествующий по
длинному коридору вагона, немного удивленный тем, что здесь такие же
стеклянные окна, как и в домах, он касается их холодной поверхности рукой,
Так человек, совершающий путешествие, легко впадает в состояние ни к чему не
обязывающей безответственности. Теперь, когда поезд набрал полную скорость,
словно стремясь к безответственности, а его порыв вперед возможно остановить
только с помощью аварийной системы торможения, когда путешествующий несется
с огромной скоростью прочь, только теперь он пытается, еще не потеряв в
болезненной свободе дневного света свою совесть, двигаться в противоположном
направлении. Но путь этот бесконечен, ибо здесь все принадлежит будущему.
Железные колеса отделяют его от доброй твердой земли, и
путешествующему, который расположился в коридоре, приходят в голову мысли о
кораблях с длинными коридорами, где койка лепится к койке, о кораблях,
плывущих на водяной горе высоко над дном моря, что является землей. Сладкая
надежда, которой не суждено сбыться! Что дает, если ты забьешься в утробу
корабля, ведь свободу может принести просто убийство,-- ах, никогда не
пришвартуется корабль к замку, в котором обитает любимая. Путешествующий
прекращает свои блуждания по коридору, он начинает рассматривать пейзаж и
далекие замки, плотно прижимая к оконному стеклу нос, как делал это еще
ребенком.
Свобода и убийство, они настолько же близки друг другу, как зачатие и
смерть! И кого забросило на свободу, тот осиротел так же, как и убийца,
который на пути к эшафоту взывает к матери, В несущемся с фырканьем прочь
поезде все есть частью будущего, поскольку каждое мгновение уже принадлежит
другому месту, а люди в вагонах довольны, словно бы им ведомо, что они
избавляются от искупления. Оставшиеся на платформе еще стремятся
прикоснуться к совести спешащих прочь возгласами и размахиванием платочков и
воззвать к их чувству долга, но путешествующие уже не расстаются с
безответственностью, они закрывают окна под тем предлогом, что из-за
сквозняка можно простудить шею, распаковывают свои съестные припасы,
которыми теперь нет нужды ни с кем делиться.
Некоторые из них заправляют билеты за поля своих шляп, так что издалека
видно, что они невиновны, большинство, впрочем, с поспешной боязливостью
начинают искать свои билеты, когда раздается голос совести и показывается
одетый в железнодорожную форму служащий. Того, кто думает об убийстве, скоро
ловят, и ему уже ничего не поможет, даже то, что он, словно ребенок,
беспорядочно запихивает в себя разнообразные блюда и сладости; это --
прощальный обед.
Они сидят на скамейках, которые бесстыдным и, вероятно, поспешным
образом были подогнаны конструкторами под скорчившуюся изломанную форму
сидящего тела, сидят, разделенные по восемь и прижатые друг к другу в своей
дощатой клетке, они раскачивают головами, прислушиваются к шуму колес и
легкому поскрипыванию конструкций над катящимися постукивающими колесами.
Сидящие по ходу поезда презирают остальных, которые смотрят в прошлое; они
опасаются сквозняка, а когда распахивается дверь, то они опасаются того, кто
мог бы войти и свернуть им голову, ибо с кем это произойдет, тому уже
неведома будет справедливость взаимосвязи между виной и искуплением; они
ставят под сомнение, что дважды два четыре, что они дети своих матерей, а не
какие-то там уроды. Так что даже носки их ног направлены строго вперед и
указывают на дела, к которым они стремятся. Ибо в деле, которым они
занимаются, содержится их общность, общность без мощи, зато преисполненная
неуверенности и наполненная злой волей.
Только мать может успокоить свое дитя, уверяя, что оно не урод.
Путешествующие же и сироты, все те, кто сжег за собой мосты, больше не
знают, кто же они. Ввергнутые в свободу, они должны сами заново возводить
здание порядка и справедливости; они больше не хотят выслушивать вранье от
инженеров и демагогов, они ненавидят творенье рук человеческих в
государственных и технических сооружениях, единственное, на что они не
решаются, так это восстать против тысячелетнего недоразумения и заявить о
своей приверженности ужасной революции в сознании, когда два и два уже
больше нельзя будет сложить, потому что там нет никого, чтобы заверить их в
потерянной ими и вновь обретенной невиновности, никого, в чьем замке они
могли бы приклонить голову, убегая из свободы дня в забытье.
Гнев обостряет разум. Путешествующие с большой тщательностью
располагают свой багаж на полках, они ведут сердитые и критикующие разговоры
о политических института) империи, об общественном порядке и о правовых
проблемах они мелочно и в резкой форме придираются к вещам и учреждениям,
хотя используют для этого слова, в соответствие которых они уже больше не
могут верить. И с нечистой совестью своей свободы они опасаются ужасной
железнодорожной катастрофы, когда железные острые конструкции проткнут
насквозь их тела. О такого рода вещах часто можно прочитать в газетах.
Они все-таки люди, которых, дабы они смогли поспеть к поезду, слишком
рано пробудили ото сна и к свободе. Так что их слова становятся все более
неуверенными и сонными, и скоро беседа погружается в неопределенное
бормотание. Кто-нибудь из них, наверное, скажет, что теперь лучше прикрыть
глаза, чем пялиться на стремительно проносящуюся мимо жизнь, но попутчики,
торопясь снова заснуть, его уже не слышат. Они засыпают со сжатыми кулаками
и натянув на лица пальто, а их сны наполнены яростью против инженеров и
демагогов, которые дают вещам фальшивые имена, настолько бесстыдные в своей
фальшивости, что гневный сон вынужден называть вещи новыми именами, правда,
они лелеют надежду, что мать даст правильные имена и мир станет надежным,
словно любимая родина.
Вещи то приближаются слишком близко, то уходят слишком далеко, будто в
восприятии ребенка, и путешествующий, который сел на поезд и на далекой
чужбине тоскует по жене или же только по родине, подобен тому, кому начинает
отказывать зрение и кого охватывает незаметный страх перед возможной
слепотой. Многое вокруг него становится нечетким, по крайней мере он думает,
что это так, пока его лицо покрыто пальто, и тем не менее в нем начинают
пробуждаться мысли, которые в нем жили, однако на них он не обращал
внимания. Он стоит на пороге лунатизма. Он еще идет по улице, которая
подготовлена инженерами, но только шагает больше по краю, словно опасается,
внимание, он был свободен! "Вы прекрасный товарищ,-- сказал Лоберг,-- и у
нас во многом общие интересы". А поскольку Эш был свободен в том, чтобы
говорить, что ему заблагорассудится, то он выдал: "Да, вас она не укокошит";
при этом он рассматривал его жалкую фигурку, которую матушка Хентьен могла
бы раздавить одним большим пальцем, и ему стало жаль Эрну, поскольку она не
способна даже на это. Лоберг испуганно улыбнулся, он немного побаи-
вался грубоватых шуток и становился под взглядом своего свирепого гостя
более жалким и мелким. Нет, это не тот противник, с которым Эшу хотелось бы
помериться силами; сильны прежде всего мертвые, неужели же в жизни они
выглядят как жалкие неудачники? Эш расхаживал по магазину, словно призрак,
высматривая что-то по сторонам, он открывал то один ящичек, то другой,
провел ладонью по гладкому прилавку, наконец, он сказал: "Будь вы мертвецом,
вы были бы сильнее меня... но вас же вообще нельзя укокошить". Он добавил
последнюю фразу пренебрежительным тоном, поскольку в голову внезапно пришла
мысль, что даже мертвого Лоберга вряд ли нужно будет принимать во внимание;
он знал Лоберга слишком уж хорошо, он останется идиотом. Но Лоберг,
недоверчиво относящийся к женщинам, поинтересовался: "Кого вы здесь имеете в
виду? Вы говорите об обеспечении вдовы? Я заключил договор о страховании
жизни". "Впрочем, это основание подсыпать муженьку яду",-- выдал Эш и
засмеялся так громко, что у него заболело где-то в горле. Да, матушка
Хентьен -- вот это женщина! Она работает не с ядом, какого-то там Лоберга
она просто наколола бы на булавку, словно жучка. Такую нужно уважать и с
такой нужно считаться. Эша удивляло, что он мог сравнивать ее с Лобергом.
Его даже немного трогало то, что она при этом выглядела как слабая женщина,
и не исключено, что так оно и было. По спине у Лоберга поползли мурашки,
глазки его забегали. "Яд",-- выдавил он, словно слышал это слово,
используемое им ведь довольно часто, в первый раз или, по меньшей мере, в
самой окончательной редакции. Смех Эша был благодушным и слегка
пренебрежительным: "Ну, уж вас она не отравит; на это Эрна наверняка не
способна". "Нет,-- произнес Лоберг,-- у нее золотое сердце; она не в
состоянии даже муху обидеть.,." "Наколоть на булавку жучка",-- уточнил Эш.
"Ах, ну конечно, нет",-- подтвердил Лоберг. "Но если вы не будете ей верны,
она вас тем не менее укокошит",-- с угрозой в голосе проговорил Эш. "Я
никогда не изменю своей супруге",-- заявил идиот. И тут Эшу в голову
внезапно пришла приятная мысль: ему стало абсолютно понятно, почему он
сравнивает Лоберга с матушкой Хентьен: Лоберг, собственно, был всего лишь
бабой, эдаким своеобразным трансвеститом, и поэтому ему было абсолютно все
равно, когда он спал с Эрной; Илона ведь тоже лежала в постели Эрны. Эш
поднялся, занял прочное и устойчивое положение на ногах и широко развел руки
в стороны и вверх, словно проснувшийся ото сна или распятый на кресте. Он
ощущал себя крепким, сильным и благополучным малым, убить которого все-таки
стоит. "Или он, или я",-- выпалил Эш и ощутил, что мир принадлежит ему --
Или он, или я",-- повторил он, меряя размашистыми шагами лавку. "Что вы
имеете в виду?" -- спросил Лоберг. "Не вас,-- ответил Эш и продемонстрировал
ему свой лошадиный оскал:-- Вам, вам достается Эрна". И так оно будет
справедливо: у него здесь? прелестная ухоженная лавка вместе со страхованием
жизни, он получит маленькую Эрну и сможет жить без мучений и головной боли;
Эш же, напротив, очнулся и взял на себя бремя. А поскольку Лоберг продолжал
петь Эрне дифирамбы, Эш сказал ему то, что тот хотел услышать и, собственно,
уже давно ждал, как знак свыше: "Эх вы, со своей бредовой Армией спасения,..
если вы будете и дальше медлить, то девушка ускользнет из ваших рук. Уже
время приниматься за дело. Вы, любитель лимонада". "Да,-- согласился
Лоберг,-- да, я думаю, что время очищения теперь уже прошло". Лавка в свете
немного мрачноватого летнего дня выглядела светло и дружелюбно; желтая
дубовая мебель производила солидное и надежное впечатление, а рядом с кассой
лежала книга с колонками тщательно суммированных цифр. Эш уселся на место
Лоберга и написал матушке Хентьен, что доехал благополучно и намерен
заняться решением своих дел.
То, что его вторая ночь была также проведена с Эрной, он рассматривал
как формальность, выполнить которую вправе свободный человек. Они, словно
друзья, обсудили брак с Лобергом и занимались любовью почти что с нежностью
и грустью, так, словно бы они никогда не враждовали друг с другом. А после
этой долгой и бессонной ночи он поднялся с хорошим чувством, что помог Эрне
и Лобергу в их счастье, ибо в человеке заключены разнообразные возможности,
и в зависимости от логической цепи, которую он выстраивает вокруг жизненных
проблем, он может доказать, какие они -- хорошие или плохие.
Покушав, он сразу же отправился в тюрьму. У Лоберга он купил сигареты,
которые намеревался передать Мартину; ничто другое в голову ему не пришло.
Стало угнетающе жарко, и это напомнило Эшу послеобеденные часы в
Гоарсхаузене, когда он сочувствовал Мартину, который изнемогал от жары. В
тюрьме его отправили в комнату свиданий, зарешеченные окна выходили прямо в
пустой двор. Покрашенные в желтый цвет здания отбрасывали резкие тени на
голое пространство двора. Посередине площади что-то возводили, вероятно,
эшафот, на котором должен был опускаться на колени осужденный, ожидая, когда
на его шею опустится острый топор. Выяснив это для себя, Эш потерял всякое
желание продолжать рассматривать двор и отвернулся от окна. Он принялся
изучать комнату, Посередине стоял покрашенный в желтый цвет стол, чернильные
пятна на котором свидетельствовали о том, что его притащили сюда из какой-то
канцелярии, имелось также несколько стульев. Невзирая на тень, в комнате
было неимоверно жарко, дообеденное солнце сильно накалило ее, а окна здесь
не отпирались. Эша начало клонить ко сну.
Затем он услышал шаги по вымощенному каменными плитами коридору и
щелканье Мартиновых костылей. Эш поднялся со стула, словно должен был зайти
какой-то начальник. Но в комнату с таким же видом, как и в забегаловку
матушки Хентьен, вошел Мартин. Если бы здесь был музыкальный автомат, то он
наверняка поковылял бы к нему и начал бы в нем ковыряться. Он осмотрелся и,
как показалось, удовлетворенный тем, что Эш был в комнате один, подошел к
нему и протянул руку: "Добрый день, Эш, любезно с твоей стороны, что ты
решил проведать меня". Он прислонил костыли к столу, как он делал это у
матушки Хентьен, и опустился на стул. "Ну, так садись же и ты, Эш".
Надзиратель, который привел его, напоминал, благодаря своей форме, Корна;
он, как и положено, остался стоять у двери. "Не хотите ли и вы присесть,
господин старший надзиратель? Никто ведь больше не придет, а закладывать вас
я, конечно же, не намерен". Мужчина пробормотал что-то о служебной
инструкции, но подошел к столу и положил на него большую связку ключей.
"Так,-- протянул Мартин,--теперь всем удобно", а затем трое мужчин молча
сидели вокруг стола и рассматривали царапины на нем. Лицо Мартина пожелтело
еще больше; Эш никак не решался спросить, как у него дела, Мартину не
оставалось ничего другого, как улыбнуться, и он спросил: "Ну, Август, что
новенького в Кельне? Как дела у матушки Хентьен и у других?" -
Эш, невзирая на свои разогретые жарой щеки, залился краской, потому что
внезапно у него возникло ощущение, будто он воспользовался тюремным
заключением человека для того, чтобы похитить у него его друзей. К тому же
он не знал, можно ли говорить о знакомых и друзьях откровенно в присутствии
надзирателя. Не каждому понравится, что его имя упоминают в комнате
свиданий. Он ответил: "Дела у всех идут нормально".
Мартин, должно быть, угадал его мысли, поскольку не стал настаивать на
подробном рассказе: "А у тебя самого?"
"Еду в Баденвайлер"
"Лечиться?"
Эш подумал, что у Мартина нет оснований мешать ему, и он сухо ответил:
"К Бертранду".
"Черт побери, вот это поворот! Хороший человек, этот Бертранд".
Эш не понял, продолжает ли Мартин шутить или он говорит это с иронией.
Хороший голубой этот Бертранд, вот это правильно. Но говорить что-либо в
таком роде в присутствии надзирателя он не решился, а только буркнул: "Ну,
будь он таким уж хорошим, ты не сидел бы здесь".
"Ты ведь не виноват",
"Я? Так это же написано черным по белому, в строгом соответствии с
законом, что я потерял свою невинность несколько раз".
"Ах, оставь, наконец, эти свои глупые шуточки. Если уж Бертранд такой
хороший человек, значит, необходимо ему рассказать, что тогда было. И он
позаботится о том, чтобы тебя выпустили".
"Это и есть истинная причина твоей поездки в Баденвайлер? -- Мартин
улыбнулся и протянул ему руку через стол: -- Но, Август, что это пришло тебе
в голову! Просто счастье, что Бертранда не будет на месте..."Эш
встрепенулся: "А где он?" .
"О, да он же постоянно в разъездах, в Америке или еще где-то".
Эш насторожился: значит, Бертранд бывал в Америке! Опередил его,
побывав раньше в сияющей свободе. И хотя он постоянно представлял себе, что
величие и свобода далекой страны должны находиться в очень значительной,
хотя и не совсем осознаваемой взаимосвязи с величием и свободой этого
недостижимого человека, теперь у Эша возникло впечатление, что из-за поездки
президента в Америку его собственные планы переселения потерпели абсолютный
крах. А поскольку у него возникли такие мысли и потому, что все стало таким
далеким и недостижимым, его охватила злость: "У президента нет проблем,
чтобы поехать в Америку... в Италию, впрочем, тоже".
Мартин охотно согласился: "Да ради Бога, хоть в Италию".
Эш решил навести справки в центральном правлении Среднерейнского
пароходства о местонахождении Бертранда. Но вдруг это показалось ему
излишним и он сказал: "Он в Баденвайлере".
Мартин засмеялся: "Ну что ж, ты, наверное, прав; они тебя все равно не
пропустят... уж не скрывается ли какая-то зазноба за этой поездкой, а?"
"Я уж отыщу средства и способы, чтобы меня пропустили",-- в голосе Эша
звучала угроза.
У Мартина возникли какие-то предчувствия: "Не делай глупостей, Август,
не лезь к нему; он порядочный человек и достоин уважения".
Очевидно, он не представляет себе всего того, что кроется за именем
Бертранд, подумал Эш, но не мог ничего рассказать, поэтому просто выпалил:
"Все они порядочные, даже Нентвиг,-- и после короткого размышления добавил:
-- Мертвые тоже бывают порядочными, только цена этой порядочности
определяется наследством, которое они оставляют кому-то".
"Как это понимать?"
Эш пожал плечами: "Никак, я просто так... да и, в конце! концов, до
лампочки, порядочный кто-то там или нет; это всего лишь одна сторона медали;
дело-то вообще не в нем, а в том что он сделал -- И со злостью добавил: -- В
противном случае вообще невозможно будет ничего понять".
Мартин насмешливо и в то же время озабоченно покачал головой:
"Послушай, Август, здесь в Мангейме у тебя есть дружок, он вечно всем
недоволен. Мне кажется, это он сбивает тебя столку..."
Но Эш непоколебимо продолжал: "И без того невозможно разобраться, где
белое, а где черное. Все перемешалось. Ты даже не знаешь, что произошло и
что происходит,.."
Мартин снова улыбнулся: "А еще меньше я знаю, что произойдет".
"Будь в конце концов серьезным. Ты жертвуешь собой для будущего; это
твои слова... единственное, что остается,--жертва для будущего и искупление
за то, что произошло; порядочный человек жертвует собой, иначе все пойдет
прахом",
Тюремный надзиратель подозрительно прислушался: "Здесь запрещено вести
всякие там революционные разговоры".
Мартин сказал: "Это не революционер, господин надзиратель. Скорее вас
можно обвинить в этом".
Эш был просто ошарашен, что его мнение воспринято таким образом. Теперь
он стал еще и социал-демократом! Ну и пусть! И с упрямым видом добавил: "А
мне все равно, пусть будут революционными, Впрочем, ты сам всегда убеждал,
что не имеет абсолютно никакого значения, порядочный человек капиталист или
нет, потому что бороться нужно с капиталистом, а не с человеком".
Мартин сказал: "Вот видите, господин старший надзиратель, стоит ли
после этого встречаться с теми, кто тебя проведывает? Этот человек своими
речами растравил мне душу. Где уж мне тут исправляться,-- И повернувшись к
Эшу, добавил: -- Как был ты, дорогой Август, бестолочью, так и остался".
Надсмотрщик вмешался: "Служба есть служба", а поскольку ему и без того
было невыносимо жарко, он посмотрел на часы и заявил, что время свидания
истекло. Мартин взялся за костыли: "Ну что ж. забирайте меня снова".
Он протянул Эшу руку:
"И позволь дать совет тебе, Август, не делай глупостей. Ну, и большое
тебе спасибо за все".
Эш был не готов к такому резко изменившемуся ходу событий. Он задержал
руку Мартина в своей и, задумавшись, подать ли руку не вызывавшему
дружественных чувств надзирателю, решил подать-- они ведь все-таки вместе
сидели за одним столом, а Мартин удовлетворенно кивнул головой, Затем
Мартина увели, и Эша опять удивило то, что выглядело это так, словно Мартин
выходил из забегаловки матушки Хентьен, а он шел при этом в тюремную камеру!
Все, что происходило в этом мире, казалось теперь безразличным. Но тем не
менее это было не так: нужно просто пересилить себя.
Перед воротами тюрьмы Эш вздохнул; он похлопал себя по бокам, чтобы
убедиться в своем существовании, и обнаружил в кармане предназначавшиеся
Мартину сигареты, в нем начала закипать эта проклятая необъяснимая злость, а
с его губ снова слетели сочные ругательства. Даже Мартина он назвал
вызывающим насмешки болтуном, демагогом, хотя, по существу, его не в чем
было обвинить, максимум в том, что разыгрывает из себя главное действующее
лицо, тогда как здесь в действительности речь идет о более важных делах, Но
таковы все демагоги.
Эш отправился обратно в город, разозлился на кондуктора трамвая из-за
его неосведомленности и забрал свои вещи от фрейлейн Эрны. Она приняла его с
большим расположением. А он в ярости на крайнюю запутанность всего в этом
мире оставил это без внимания. Затем он наспех простился и поспешил на
вокзал, чтобы поспеть к вечернему поезду на Мюльхайм,
Если желания и цели начинают сгущаться, если мечты простираются аж до
великих изменений и потрясений в жизни, то тогда путь сужается до темного
туннеля и дремотное предчувствие смерти опускается на того, кто до сих пор
бродил во сне: то, что было -- желания и мечты,-- проходит еще раз перед
глазами умирающего, и можно назвать почти что случайностью, если это не
приводит к смерти.
Мужчина, тоскующий на далекой чужбине по своей жене или всего лишь
только по родине своего детства, стоит в начале лунатизма,
Кое-что, вероятно, уже подготовлено, он просто не обращает на это
внимания. Так бывает, например, когда по дороге на вокзал ему бросается в
глаза, что дома состоят из покрашенного кирпича, двери -- из распиленных
досок, а окна -- из квадратных стекол. Или когда он вспоминает редакторов и
демагогов, которые делают вид, словно они знают, где лево, а где право,
тогда как ведомо это только женщинам, да и то далеко не всем из них. Но
нельзя же постоянно думать о таких вещах, и со спокойной душой он пропустил
на вокзале кружечку пива.
Но когда он увидел, как, фыркая и пыхтя, подошел поезд на Мюльхайм,
этот так уверенно движущийся к цели огромный и длинный червяк, то в его душу
внезапно закралось сомнение в
"Я
надежности локомотива, который может перепутать пути, его обуял страх:
ведь он, как известно, должен выполнить очень важные земные обязанности, а
его лишат возможности выполнить эти обязанности и даже могут похитить и
увезти в Америку.
Со своими сомнениями ему, по примеру неопытного путешественника,
следовало бы поспешить к служащему железной дороги в форме, но платформа
была такой вытянутой, такой неизмеримо длинной и пустой, что он едва ли мог
к нему успеть, и оставалось только радоваться, что удалось все же, хотя и
запыхавшись, но удачно поспеть на поезд, который неизвестно куда ехал.
Тогда, как правило, предпринимаются попытки разобраться с висящими на
вагонах табличками, указывающими направление следования, и вскоре
обнаруживается, что это бесцельное занятие, поскольку то, что показывают
таблички, это же просто слова. И путешествующий топчется немного
нерешительно у вагона.
Нерешительности и запыхавшегося дыхания, естественно, достаточно, чтобы
заставить разозленного человека извергать проклятия, тем более, если он,
подгоняемый сигналом отправления, вынужден с быстротой молнии взбираться по
неудобным ступенькам вагона, ударившись при этом ногой о подножку. Он
чертыхается, проклинает ступеньки и их неудачную конструкцию, проклинает
свою судьбу. А между тем за этой грубостью кроется более правильное, даже
более приятное знание, и обладай человек большей ясностью ума, он, наверное,
смог бы свои ощущения выразить словами: все это просто творение рук
человеческих, да, эти ступеньки соответствуют изгибу и размеру человеческой
ноги, эта неизмеримо длинная платформа, эти таблички с написанными на них
словами, и свисток локомотива, и отливающие сталью рельсы, все это --
избыток творений рук человеческих, все они -- дети бесплодия.
Путешествующий не совсем отчетливо понимает, что благодаря таким
рассуждениям он возвышается над обыденностью, и он охотно сохранил бы это на
всю жизнь, ибо такого рода рассуждения заслуживают, чтобы их причисляли к
общечеловеческим, так что им больше подвержены путешествующие, особенно те,
которые злятся, чем домоседы, которые ни о чем не думают, даже если они в
течение дня частенько спускаются и поднимаются по лестнице. Домосед не
замечает, что он окружен творениями рук человеческих и что его мысли тоже
есть простое творение человека. Он посылает мысли так же, как их посылает
уверенный в себе и охотно занимающийся делом путешествующий с тем, чтобы они
обошли весь мир, и он полагает, что привлечет таким образом этот мир в свой
дом и к: своему собственному делу. I
Человек же, посылающий вместо мыслей самого себя, лишен такой
уверенности; его гнев направлен против всего, что есть творение рук
человеческих, против инженеров, которые сконструировали эти ступеньки так, а
не иначе, против демагогов, которые мелют вздор о справедливости, порядке и
свободе, словно они могут устроить мир по своему соображению, против тех,
кто знает, как лучше, направлен гнев человека, в котором начинает брезжить
понимание своего незнания.
Болезненная свобода сообщает, что может быть и по-другому. Слова,
которыми обозначаются вещи, соскальзывают в неопределенность; возникает
впечатление, будто слова осиротели. Неуверенно пробирается путешествующий по
длинному коридору вагона, немного удивленный тем, что здесь такие же
стеклянные окна, как и в домах, он касается их холодной поверхности рукой,
Так человек, совершающий путешествие, легко впадает в состояние ни к чему не
обязывающей безответственности. Теперь, когда поезд набрал полную скорость,
словно стремясь к безответственности, а его порыв вперед возможно остановить
только с помощью аварийной системы торможения, когда путешествующий несется
с огромной скоростью прочь, только теперь он пытается, еще не потеряв в
болезненной свободе дневного света свою совесть, двигаться в противоположном
направлении. Но путь этот бесконечен, ибо здесь все принадлежит будущему.
Железные колеса отделяют его от доброй твердой земли, и
путешествующему, который расположился в коридоре, приходят в голову мысли о
кораблях с длинными коридорами, где койка лепится к койке, о кораблях,
плывущих на водяной горе высоко над дном моря, что является землей. Сладкая
надежда, которой не суждено сбыться! Что дает, если ты забьешься в утробу
корабля, ведь свободу может принести просто убийство,-- ах, никогда не
пришвартуется корабль к замку, в котором обитает любимая. Путешествующий
прекращает свои блуждания по коридору, он начинает рассматривать пейзаж и
далекие замки, плотно прижимая к оконному стеклу нос, как делал это еще
ребенком.
Свобода и убийство, они настолько же близки друг другу, как зачатие и
смерть! И кого забросило на свободу, тот осиротел так же, как и убийца,
который на пути к эшафоту взывает к матери, В несущемся с фырканьем прочь
поезде все есть частью будущего, поскольку каждое мгновение уже принадлежит
другому месту, а люди в вагонах довольны, словно бы им ведомо, что они
избавляются от искупления. Оставшиеся на платформе еще стремятся
прикоснуться к совести спешащих прочь возгласами и размахиванием платочков и
воззвать к их чувству долга, но путешествующие уже не расстаются с
безответственностью, они закрывают окна под тем предлогом, что из-за
сквозняка можно простудить шею, распаковывают свои съестные припасы,
которыми теперь нет нужды ни с кем делиться.
Некоторые из них заправляют билеты за поля своих шляп, так что издалека
видно, что они невиновны, большинство, впрочем, с поспешной боязливостью
начинают искать свои билеты, когда раздается голос совести и показывается
одетый в железнодорожную форму служащий. Того, кто думает об убийстве, скоро
ловят, и ему уже ничего не поможет, даже то, что он, словно ребенок,
беспорядочно запихивает в себя разнообразные блюда и сладости; это --
прощальный обед.
Они сидят на скамейках, которые бесстыдным и, вероятно, поспешным
образом были подогнаны конструкторами под скорчившуюся изломанную форму
сидящего тела, сидят, разделенные по восемь и прижатые друг к другу в своей
дощатой клетке, они раскачивают головами, прислушиваются к шуму колес и
легкому поскрипыванию конструкций над катящимися постукивающими колесами.
Сидящие по ходу поезда презирают остальных, которые смотрят в прошлое; они
опасаются сквозняка, а когда распахивается дверь, то они опасаются того, кто
мог бы войти и свернуть им голову, ибо с кем это произойдет, тому уже
неведома будет справедливость взаимосвязи между виной и искуплением; они
ставят под сомнение, что дважды два четыре, что они дети своих матерей, а не
какие-то там уроды. Так что даже носки их ног направлены строго вперед и
указывают на дела, к которым они стремятся. Ибо в деле, которым они
занимаются, содержится их общность, общность без мощи, зато преисполненная
неуверенности и наполненная злой волей.
Только мать может успокоить свое дитя, уверяя, что оно не урод.
Путешествующие же и сироты, все те, кто сжег за собой мосты, больше не
знают, кто же они. Ввергнутые в свободу, они должны сами заново возводить
здание порядка и справедливости; они больше не хотят выслушивать вранье от
инженеров и демагогов, они ненавидят творенье рук человеческих в
государственных и технических сооружениях, единственное, на что они не
решаются, так это восстать против тысячелетнего недоразумения и заявить о
своей приверженности ужасной революции в сознании, когда два и два уже
больше нельзя будет сложить, потому что там нет никого, чтобы заверить их в
потерянной ими и вновь обретенной невиновности, никого, в чьем замке они
могли бы приклонить голову, убегая из свободы дня в забытье.
Гнев обостряет разум. Путешествующие с большой тщательностью
располагают свой багаж на полках, они ведут сердитые и критикующие разговоры
о политических института) империи, об общественном порядке и о правовых
проблемах они мелочно и в резкой форме придираются к вещам и учреждениям,
хотя используют для этого слова, в соответствие которых они уже больше не
могут верить. И с нечистой совестью своей свободы они опасаются ужасной
железнодорожной катастрофы, когда железные острые конструкции проткнут
насквозь их тела. О такого рода вещах часто можно прочитать в газетах.
Они все-таки люди, которых, дабы они смогли поспеть к поезду, слишком
рано пробудили ото сна и к свободе. Так что их слова становятся все более
неуверенными и сонными, и скоро беседа погружается в неопределенное
бормотание. Кто-нибудь из них, наверное, скажет, что теперь лучше прикрыть
глаза, чем пялиться на стремительно проносящуюся мимо жизнь, но попутчики,
торопясь снова заснуть, его уже не слышат. Они засыпают со сжатыми кулаками
и натянув на лица пальто, а их сны наполнены яростью против инженеров и
демагогов, которые дают вещам фальшивые имена, настолько бесстыдные в своей
фальшивости, что гневный сон вынужден называть вещи новыми именами, правда,
они лелеют надежду, что мать даст правильные имена и мир станет надежным,
словно любимая родина.
Вещи то приближаются слишком близко, то уходят слишком далеко, будто в
восприятии ребенка, и путешествующий, который сел на поезд и на далекой
чужбине тоскует по жене или же только по родине, подобен тому, кому начинает
отказывать зрение и кого охватывает незаметный страх перед возможной
слепотой. Многое вокруг него становится нечетким, по крайней мере он думает,
что это так, пока его лицо покрыто пальто, и тем не менее в нем начинают
пробуждаться мысли, которые в нем жили, однако на них он не обращал
внимания. Он стоит на пороге лунатизма. Он еще идет по улице, которая
подготовлена инженерами, но только шагает больше по краю, словно опасается,