Страница:
что рухнет вниз. Голос демагога он еще слышит, но он больше ему ничего не
говорит. Путешествующий размахивает руками, подобно печальному танцовщику на
канате, который высоко над старой доброй землей знает о лучшей опоре. Застыв
и покорившись, раскачивается плененная душа, и спящий скользит вперед, где
крылья любящих касаются его духа, словно пушинки, опускающиеся мертвому на
уста, и ему хочется, чтобы его, будто он еще ребенок, позвали по имени, дабы
он, выдыхая слово "родина", в беспамятстве погрузился бы в объятия женщины.
Он еще не вознесся, но уже ступил на первую маленькую ступеньку тоски, ибо
он не знал уже больше, как его зовут.
Чтобы пришел Некто, кто взял бы на себя жертвенную смерть и избавил бы
мир, приведя его вновь к состоянию невинности,-- такое извечное желание
доводит человека до убийства, такая извечная мечта приводит к прозорливости.
Между исполненным мечты желанием и полной предвидения мечтой пребывает
знание, знание о жертве и о царстве избавления.
Он переночевал в Мюльхайме. В прохладной утренней дымке летнего дня
высились зеленые вершины Шварцвальда. Он садился в маленький поезд, который
должен был отвезти его в Баденвайлер. Мир имел столь четкие очертания, что
казался опасной игрушкой. Локомотив дышал часто и прерывисто, как тянет он
поезд быстро -- или медленно,-- этого не знал никто, однако на него можно
было смело положиться. Когда он останавливался, деревья приветствовали всех
дружественнее, чем где-либо, а возле здания вокзала окруженный пряными и
легкими запахами возвышался киоск с витриной, заполненной красивыми видовыми
открытками, Они отлично смотрелись бы в коллекции матушки Хентьен, и Эш
выбрал одну, на которой очень мило выглядел расположенный на вершине замок,
спрятал ее в карман и поискал взглядом затененную скамейку, чтобы сесть и не
спеша подписать открытку. Но не подписал. Взгляд его был спокойным, словно у
человека, которому некуда спешить, а его ладони мирно возлежали на коленях.
Сидел он, глядя из-под полуопущенных век на зелень деревьев, так долго, что,
полный восхищения, уже не знал, как он сюда попал, когда потом брел по
беззаботным улочкам, на которых, дыша полной грудью, прогуливались люди.
Перед одним из зданий стоял угрожающего вида автомобиль, и Эш начал
внимательно рассматривать его: не подходит ли он для того, чтобы в нем
ночевать? С невозмутимым видом он присматривался и к другим вещам, ибо в нем
была уверенность и раскованность рыцаря, который достиг одну из своих целей
и который, обернувшись в седле, видит другие, оставшиеся позади в дальней
дали; тут он сбрасывает с себя все напряжение и, наслаждаясь, растягивая
удовольствие, проезжает последний отрезок пути, он даже преисполнен
страстного желания, чтобы перед ним, прежде чем он достигнет цели, еще раз
возникло особенно труднопреодолимое и сложное препятствие, и тогда уж он
несомненно одержит победу. Поэтому вызывало почти боль то, что, хоть и день
был прелестный, не располагавший ни к каким мучениям, он так поспешно
стремился к дому Бертранда, не останавливаясь и не спрашивая дорогу,-- он
знал, где ему сворачивать, Когда он вышел на слегка извивающуюся Парковую
улицу, его объяло дыхание леса, коснулось лба, коснулось кожи, скованной
воротником и спрятанной в рукавах, и чтобы воспринимать этот аромат, он снял
шляпу и расстегнул пуговицы жилетки. Войдя в ворота парка, он практически не
удивился, что в реальности почти отсутствует великолепие, характерное для
картин, возникавших в его воображении. И если даже ни в одном из окон там,
наверху, не было Илоны в блестящем платье, замок мечты все равно оставался
неприкосновенным, неприкосновенными оставались картины, рожденные мечтой,
было ощущение, что то, что он реально видел, являло собою просто
символическую замену, рожденную для быстротечного и практического
использования,-- мечта в мечте. На идущей слегка под откос темно-зеленой
лужайке возвышалось виллообразное строение, возведенное в умеренном и
солидном стиле, и на откосе, словно бы еще раз символизируя игривую и
ускользающую прохладу этого утра, словно бы еще раз отображая символичность
всего, располагался почти беззвучный фонтан, и он был подобен глотку
играющей отблесками воды, которым наслаждаются лишь чистоты воды ради. Из
домика привратника, окруженного кустами жимолости, вышел человек в серой
одежде и поинтересовался целью визита. Серебристые пуговицы на его пиджаке
не были признаком униформы или ливреи, они просто блестели и отсвечивали
мягкими холодными бликами, словно были пришиты специально для этого
сверкающего многоцветьем утра. Если вчера и возникло на мгновение ослабление
уверенности в себе, вызванное сомнением в том, возможно ли будет застать
господина президента, то теперь все сомнения улетучились, и Эш едва не отнес
себя к тем, кому позволено здесь заходить и выходить без спроса. Итак, его
не удивил привратник, который не преминул занести в блокнот, проложенный
копировальной бумагой, фамилию и цель визита, он и не подумал даже, что
приличнее было бы подождать у входа, а перешел на его сторону, тот, храня
молчание, не возражал. Они вошли в сумрачную и прохладную переднюю, и когда
мужчина исчез за одной из многочисленных белых лакированных дверей, которая
мягкой открылась перед ним и так же мягко закрылась, Эш ощутил, что его ноги
утопают в мягком ковре, он ждал посыльного, который, вернувшись, проводил
его через несколько комнат к другому входу, где с поклоном оставил гостя. И
хотя он теперь без труда мог обходиться без провожатого, все же подумал, что
было бы вернее и даже желательнее, чтобы череда парадных комнат тянулась
дальше, может быть, в вечность, в недостижимую вечность, предшествуя
внутренней святости, предшествуя, так сказать, тронному залу, и гость почти
что поверил, что он странным, непристойным и незаметным образом все же
пронесся по бесконечному ряду бесконечных помещений, поскольку теперь стоял
перед тем, кто протягивал ему руку. Эш знал, что это был Бертранд, и в этом
уже не было сомнения, однако ему все же казалось, что это просто символ
кого-то другого, отражение более настоящего и, может быть, более
внушительного, того, кто остался скрытым, настолько просто и гладко,
настолько реально и без проблем все это произошло. Теперь он тоже видел его,
тот был безбородый и безусый, словно актер, и все-таки актером он не был;
его лицо выглядело молодо, а волосы были белесыми. Эш сидел возле
письменного стола в комнате со множеством книг, словно он был на приеме у
врача. Он слышал, как тот заговорил, голос отчасти тоже был похож на голос
врача. "Что привело вас ко мне?"
И мечтатель услышал свой собственный тихий голосок: "Я донесу на вас в
полицию".
"О, как жаль". Ответ был произнесен таким тихим голосом, что и Эш не
решался заговорить громче. Словно для самого себя он повторил: "Донесу в
полицию".
"Вы что, ненавидьте меня?"
"Да",-- соврал Эш и устыдился своей лжи.
"Это же неправда, мой друг, вам ведь очень даже приятно общаться со
мной".
"Невиновный занимает ваше место в тюрьме".
Эш ощутил, как тот улыбнулся, и перед его глазами возник образ Мартина:
он говорил и при этом улыбался. Именно эта улыбка отразилась сейчас на лице
Бертранда: "Но, дитя мое, вам следовало уже давно донести на меня в
полицию".
Он неуязвим; Эш упрямо произнес: "Я не привык наносить удар в спину".
Теперь Бертранд рассмеялся легким беззвучным смехом, а поскольку утро
было таким прелестным, да, именно потому, что утро было таким прелестным, Эш
оказался не в состоянии разозлиться, как обычно злится тот, над кем смеются,
он даже забыл, что говорил как раз об убийстве; дабы соблюсти приличия, он
не без удовольствия хохотнул под легкий смех Бертранда. И усилием воли
вернув себе серьезный вид, хотя мысли обоих не совсем были настроены на
восприятие друг друга, а просто пребывали в какой-то иной и трудно
улавливаемой взаимосвязи, он продолжил: "Нет, всадить человеку нож в спину я
не могу; вы должны освободить Мартина".
Бертранд же, который, очевидно, все прекрасно понимал, понял и это,
хотя его ставший более серьезным голос был все еще полон успокаивающего и
легкого веселья: "Но, Эш, как же можно быть таким трусливым? Разве для
убийства требуется какой-либо предлог?"
Теперь слово опять оказалось здесь, хотя оно и припорхало подобно
безмолвному темного цвета мотыльку. И Эш подумал, что Бертранду, собственно,
ни к чему умирать, раз уж Хентьен и без того мертвый. Но затем, словно
светлое и нежное откровение, родилась мысль о том, что человек может умереть
дважды. Удивляясь, что эта мысль не приходила ему в голову раньше, Эш
сказал: "Вы же можете беспрепятственно бежать,-- и заманчивым тоном
предложил: -- в Америку".
Казалось, Бертранд обращается вовсе не к нему: "Тебе, мой хороший,
прекрасно известно, что я не побегу. Слишком уж долго я ждал этого момента".
Тут душа Эша наполнилась любовью к тому, кто, занимая настолько более
высокое положение, все же говорил с ним, и всего лишь молодым служащим его
компании и к тому же сиротой, о смерти, говорил, словно с другом. Эш был рад
тому, что хорошо вел складские книги и без претензий выполнял приличную
работу. Он не решился подтвердить, что знает, как все это было устроено
через Бертранда, но не решился и попросить, чтобы Бертранд убил его, а
просто понимающе кивнул головой. Бертранд сказал: "Никто не занимает столь
высокое положение, чтобы иметь право казнить, и никто не отвержен настолько,
чтобы его вечная душа не внушала уважения".
Тут Эшу внезапно стало как никогда понятно, до него дошло, что он
обманывал себя и весь мир, ибо выходило так, словно бы знание, полученное
Бертрандом от него, широким потоком хлынуло теперь к нему обратно: он
никогда не верил в то, что этот человек освободит Мартина. Бертранд же,
сделав слегка пренебрежительное движение рукой, сказал: "И если, Эш, я
осуществлю вашу трусливую надежду и выполню ваше невыполнимое условие, то не
будет ли нам обоим стыдно: вам -- потому, что вы были всего лишь мелким
банальным шантажистом, мне-- поскольку я подчинился требованиям такого
шантажиста".
И хотя от внимания Эша, погруженного в мечты, но не потерявшего
контроль над реальностью, не ускользнули ни слегка пренебрежительный жест
рукой, ни ироничная улыбка на устах Бертранда, его все же не покидала
надежда, что Бертранд, вопреки всему, выполнит поставленное условие или, по
меньшей мере, убежит; Эш надеялся на это, поскольку внезапно внутри
шевельнулось опасение, что во второй смерти господина Хентьена может найти
свою кончину также тоска по матушке Хентьен. Но это было уже его личное
дело, и ставить в зависимость от этого судьбу Бертранда показалось ему не
менее бесчестным, чем если бы он шантажировал его из-за денег, к тому же это
никак не соотносилось с таким чистым утром. Поэтому он сказал: "Другого
выхода нет, я должен донести на вас".
На что Бертранд ответил: "Каждый должен осуществить свою мечту, это зло
и в то же время свято. Иначе не приобщиться ему к свободе".
Эш не совсем его понял: "Я должен донести на вас, в противном случае
жизнь будет все хуже и хуже".
"Да, дорогой, в противном случае жизнь будет все хуже и хуже, и мы
стремимся это предотвратить. Мне же из нас двоих выпала более легкая участь:
я должен просто уйти. Чужак не страдает, его отпускают, страдает только тот,
кто остается впутанным во все это".
Эш не сомневался, что уста Бертранда снова застыли в ироничной улыбке,
так что запутавшемуся губительным образом в таком холодном отчуждении Гарри
Келеру оставалось только мучительно погибать, и тем не менее Эш не мог
злиться на этого несущего скверну человека. Охотнее всего он сам отмахнулся
бы от него пренебрежительным движением руки, и фраза, высказанная Эшем,
прозвучала почти как продолжение слов Бертранда: "Если бы не было возмездия,
то не было бы вчера, не было бы сегодня и не было бы завтра".
"О, Эш, как же ты меня огорчаешь. Никогда еще время после смерти не
принималось в расчет: время берет отсчет с рождения".
Эшу тоже было тяжело на душе. Он все ждал, что тот отдаст распоряжение
поднять на крыше черное знамя, и он подумал, что должен подготовить место
для того, по кому производится отсчет времени, Бертранд тем не менее казался
расстроенным, потому что мимоходом, словно бы между прочим, сказал: "Многим
надлежит умереть, многими надлежит пожертвовать, дабы обеспечить место
грядущему любящему избавителю. И лишь его жертвенная смерть избавит мир,
приведя его снова к состоянию невинности, Но вначале надлежит прийти
антихристу-- ужасному и лишенному иллюзий. Он должен будет опустошить мир,
лишить его даже глотка воздуха". Звучало убедительно, как и все, что говорил
Бертранд, на столько убедительно и правдоподобно, что стало чуть ли не
неизбежным подражать ироничному выражению его лица, с которым Эш почти что
смирился: "Да, необходимо навести не порядок, чтобы можно было начать все
сначала".
Однако, произнеся эти слова, он почувствовал прилив стыда, стыда перед
саркастическим выражением лица и тоном; он опасался, что Бертранд снова
высмеет его, ибо он ощущал себя перед ним голым и был благодарен, что тот
лишь тихим голосом одернул его: "Убийство и ответное убийство-- вот что
такое этот порядок, Эш,-- порядок машины".
Эш подумал: удержи он меня здесь, был бы порядок, все бы забылось, в
чистоте и покое протекали бы дни; но он отталкивает меня, мне ведь придется
уйти, если бы даже Илона была здесь, Поэтому он сказал: "Мартин пожертвовал
собой, и никто не принес ему избавления". Рука Бертранда произвела слабое,
немного пренебрежительное и безнадежное движение,
"Никто не видит другого во мраке, Эш, и изливающийся свет-- это всего
лишь мечта. Ты же знаешь, что я не могу удерживать тебя, настолько сильно ты
боишься одиночества. Мы -- потерянное поколение, и единственное, что я могу,
это заниматься своим делом".
Эша это совсем не обрадовало, и он сказал: "Словно распят на кресте".
На лице Бертранда снова мелькнула улыбка, а поскольку она вызвала у Эша
чувство отвращения, то в голове пронеслись пожелания ему чуть ли не смерти,
если бы только эта улыбка не была такой дружественной, дружественной и едва
уловимой, будто слова, которые все объяснили: "Да, Эш, словно распят на
кресте. И только тогда может наступить тьма, в которой должен рассыпаться
мир, чтобы снова стать светлым и невинным, тьма, в которой пути человеческие
не пересекаются, и мы, идя рядом, мы не слышим и забываем друг друга, так
же, как и ты, мой дорогой последний друг, забудешь, что я тебе говорил,
забудешь, словно сон".
Он нажал на столе какую-то кнопку и отдал распоряжения. Затем они вышли
в красивый сад, тянувшийся в бесконечную даль за домом, и Бертранд показал
ему цветы и своих лошадей. Над цветами беззвучно порхали бабочки, так же
молча паслись лошади, Бертранд передвигался легкими шагами, идя по своему
владению, у Эша же постоянно возникало чувство, что легче, было бы
передвигаться на костылях. Затем они вместе сидели за столом, украшением
которого была серебряная посуда, вино и фрукты, они сидели, словно два
близких человека, которым все известно друг о друге. Закончив трапезу, Эш
понял, что приближается время прощания, поскольку вечер мог опуститься на
землю совершенно неожиданно. Бертранд проводил его к ступеням, за которыми
начинался сад, а там уже поджидал большой красного цвета автомобиль с
гладкими красными, обтянутыми кожей сидениями, которые еще хранили тепло
полуденного солнца. И как только соприкоснулись в прощальном пожатии их
руки, Эша охватило сильнейшее желание наклониться к руке Бертранда и
поцеловать ее, Но водитель автомобиля нажал что было мочи на клаксон, и
гостю пришлось поспешно запрыгнуть в транспортное средство. Как только оно
сдвинулось с места, поднялся сильный ветер, который словно сдул дом вместе с
садом, и ветер этот угомонился только в Мюльхайме, где весь в огнях застыл в
ожидании пассажиров фыркающий поезд. Это была первая поездка Эша в
автомобиле, и она ему очень понравилась.
Велик страх того, кто проснулся. Он возвращается с ничтожньш
оправданием и боится мощи своего сна, который, наверное, стал не делом, а
скорее, новым знанием. Изгнанный из сна, он бродит во сне. Ему не помогает
даже то, что в кармане у него видовая открытка, которую он может
рассматривать; для суда он остается лжесвидетелем.
Часто человек не обращает внимания на то, что его тоска на протяжении
нескольких часов меняет свой облик. Может, это. просто определенные тонкие
различия, просто нюансы освещения, которые проходят незамеченными для
обычного путешествующего, пока тоска по родине незаметно для него
превращается в тоску по земле обетованной, и когда его сердце заполняется
темной тревогой за покоящуюся в ночном сне poдину, его глаза все же
преисполнены невидимого света, пришедшего откуда-то, еще невидимого, хотя
кажется, что свет этот идет из-за океана, где светлеют мрачноватые туманы;
когда же туман поднимается, взору открывается светлая череда полей и мягко
идущих под откос зеленых лугов, страна, утопающая в настолько бесконечно
вечном утре, что тоскующий по женщинам начинает их забывать. Страна
безлюдна, а немногочисленные колонисты -- это пришлый люд. Они не
поддерживают совершенно никаких связей друг с другом, живут уединенно в
замках, занимаются своими делами, возделывают поля, засевают их и
пропалывают сорняки. Рука правосудия не смеет коснуться их, ибо не нужны им
ни право, ни законы. На своих автомобилях разъезжают они по степям и по
девственным землям, по которым еще никогда не протягивались нити дорог, и
единственное, что ими движет, это их неизбывная тоска. Даже когда колонисты
оседают, то продолжают ощущать себя чужаками; их тоской становится тяга к
дальним странствиям. Это, собственно говоря, странно, поскольку имеются же
западные люди, то есть те, взор которых обращен в вечер, словно там их
ожидает не ночь, а они надеются увидеть врата света. Потому ли их стремление
к этому свету столь сильно, что они желают четкости и определенности, или
всего лишь потому, что они боятся темноты, остается непонятным. Известно
только, что они поселяются всегда там, где мало леса, или же они его
выкорчевывают и разбивают светлый парк; прохладу лесных дебрей они тоже
любят, но говорят, что должны оберегать детей от их таинственного мрака. Так
это или нет, но тем не менее оказывается, что колонисты и первопроходцы не
похожи на тех сварливых людей, какими их себе все представляют, более того,
по своему характеру они подобны женщинам, их тоска смахивает на тоску
женщин, тоску, которая, как кажется на первый взгляд, направлена на мужчин,
а в действительности жена землю обетованную, куда они должны всех вывести из
мрака. Но услышав о себе такую характеристику, колонисты мгновенно обижаются
и становятся еще более замкнутыми в своем одиночестве. В степях же, на
холмистых пастбищах, которые изрезаны прохладными реками и которым они
отдают предпочтение, они веселы, хотя и слишком стеснительны, чтобы петь.
Это -- избавленная от боли жизнь колонистов, и они ищут ее по ту сторону
океана. Они умирают легко и беззаботно, даже если волос уже коснулась
седина, потому что тоска их-- это постоянное прощание. Они высокомерны, как
Моисей, ибо он один обозревал землю обетованную, он один пребывал в
божественной тоске. И часто можно заметить, как они немного безнадежно и
слегка пренебрежительно делают движение рукой, как и Моисей на горе, ибо за
ними лежит безвозвратно утерянная родина, перед ними -- недостижимые дали, а
человек, чья тоска не претерпела изменений, а он и не подозревает об этом,
ощущает себя иногда как тот, кто просто заглушил свою боль, но так никогда и
не смог ее забыть. Если боль о безвозвратно утерянном становится все слабее,
то кое-что может раствориться в усиливающемся свете и исчезнуть, боль
становится все слабее, все светлее, может, даже невидимее, но она исчезает
настолько же мало, как и тоска мужчины, в лунатизме которого проходит мир,
распадаясь в воспоминании о ночи со своей женщиной, ревниво и по-матерински,
и превращаясь наконец в не более чем болезненный вздох бывшего. Напрасные
надежды, часто безосновательное высокомерие. Потерянное поколение. Так что у
многих колонистов, даже если они кажутся веселыми и раскрепощенными, нечиста
совесть, и они готовы к наказанию в большей степени, чем некоторые другие
люди, которые грешники более, чем они. Да, не так уж и невероятно, что
некоторые из них не могут больше переносить ясность и покой, в которые они
сами себя ввергли; неутолимая жажда дальних странствий стала настолько
сильной, что возникает необходимость снова вернуться к противоположному,
возможно, к истокам, и именно поэтому не менее вероятно, что можно увидеть
колонистов, которые, прикрыв лицо руками плачут навзрыд, словно душу их
терзает тоска по родине.
Так, подъезжая в туманной дымке сереющего утра все ближе к Мангейму, Эш
погружался во все более болезненный страх, он почти ничего не осознавал: не
в Кельн ли, прямиком в забегаловку, везет его этот поезд, а может, его ждет
в Мангейме матушка Хентьен, дабы понести от него ребенка? Он был
разочарован, найдя там только письмо, на которое он, как бы то ни было,
рассчитывал, хотя лучше бы он его и не читал. К тому же сразу было понятно,
что это чертово письмо писалось под портретом господина Хентьена. Может,
поэтому, а может, из-за страха рука Эша, которой он, вопреки всему, взял
письмо, дрожала.
Он почти не обращал внимания на Эрну, не замечал ее обиженной
физиономии, а сразу же отправился в город, поскольку знал, что должен кое о
чем донести в полицайпрезидиум. Но странным образом он попал вначале к
Лобергу, поприветствовал его, а сейчас раздумывал над тем, не заглянуть ли
ему еще раз в порт. А между тем и к этому охоты у него не было, лучше всего
он поехал бы в тюрьму, хотя ему и было известно, что посетителей туда
пускают только во второй половине дня. Откуда-то издалека подкралось чувство
одиночества, и в конечном итоге он оказался перед памятником Шиллеру и был
бы вполне доволен, окажись рядом с ним Эйфелева башня и статуя Свободы,
Может, сказывалось просто различие в размерах; памятник в естественную
величину не производил на него впечатления, он даже не был в состоянии
больше представить себе забегаловку матушки Хентьен. Так он бестолково
коротал утренние часы, ковыряясь в собственной памяти; да, он хочет накатать
донос в полицию, но он никак не мог сформулировать текст этого доноса, С
чувством облегчения ему удалось наконец набросать план, но тут ему пришло в
голову, что мангеймская полиция, засадившая Мартина в тюрьму, недостойна
того, чтобы ей писали доносы, тогда как перед кельнской он все равно в долгу
из-за заместителя Нентвига. Он разозлился: мог бы до этого и раньше
додуматься, но теперь все было в порядке, и он с большим удовольствием
отобедал в обществе Лоберга.
Затем он поехал в тюрьму. День опять был невыносимо жарким, он снова
оказался в комнате для свиданий -- а выходил ли он вообще отсюда? Все
осталось таким же, ничего не изменилось за это время: снова вошел Мартин с
тюремным надзирателем, Эш, как и прежде, ощутил мучительную пустоту в своей
голове, опять было необъяснимо, зачем он сидит в этой ведомственной комнате,
необъяснимо, хотя это происходило все же с определенной и давно задуманной
целью. К счастью, он ощутил у себя в кармане сигареты, которые он в этот раз
обязательно всучит Мартину, так что результатом визита будет, по крайней
мере, ликвидация старого долга. Но это только повод, да, повод, подумал Эш,
из-за глупой головы ногам горе. Раздражало все, и когда они снова втроем
расселись вокруг стола, то ироничная дружественность Мартина была тем, что
его сегодня особенно злило -- она напоминала ему нечто, во что ему никак не
хотелось верить.
"Значит, Август, вернулся с курорта? Шикарно выглядишь. Повстречался со
всеми своими знакомыми?"
Эш не соврал, когда сказал: "Я ни с кем не встречался".
"Ого, так ты, значит, и не побывал в Баденвайлере?"
Эш не знал, что отвечать.
"Эш, ты что, наделал глупостей?"
Эш все еще молчал, и Мартин посерьезнел: "Если ты чего-то там натворил,
то между нами все кончено".
Эш сказал: "Все это странно. Что я должен был натворить?"
На что Мартин отреагировал: "Тебя что, мучает совесть? Что-то же не в
порядке!"
"Совесть меня не мучает".
Мартин все еще смотрел на него испытывающим взглядом, и Эшу вспомнился
день, когда Мартин догонял его на улице, словно бы горел желанием долбануть
его в спину костылем. Лицо Мартина снова приобрело дружественное выражение,
он спросил: "А что ты тогда все еще делаешь в этом Мангейме?"
"Лоберг должен жениться на Эрне".
"Так, Лоберг,., знаю, знаю, торговец сигаретами. И поэтому ты здесь?"
Взгляд Мартина снова стал недоверчивым.
"Я сегодня уезжаю... самое позднее --завтра".
"Ну а что будет дальше, какие планы у тебя?"
Эшу хотелось отправиться как можно дальше. Он сказал "Хочу в Америку".
Детское лицо Мартина расплылось в улыбке: "Да, да, туда ты хочешь уже
давно.,, или теперь у тебя особая причина, заставляющая тебя отправляться в
такую даль?"
"Нет, просто я думаю, что там сейчас хорошие перспективы".
"Что ж, Эш, надеюсь, я тебя еще увижу до того. Лучше хорошие
говорит. Путешествующий размахивает руками, подобно печальному танцовщику на
канате, который высоко над старой доброй землей знает о лучшей опоре. Застыв
и покорившись, раскачивается плененная душа, и спящий скользит вперед, где
крылья любящих касаются его духа, словно пушинки, опускающиеся мертвому на
уста, и ему хочется, чтобы его, будто он еще ребенок, позвали по имени, дабы
он, выдыхая слово "родина", в беспамятстве погрузился бы в объятия женщины.
Он еще не вознесся, но уже ступил на первую маленькую ступеньку тоски, ибо
он не знал уже больше, как его зовут.
Чтобы пришел Некто, кто взял бы на себя жертвенную смерть и избавил бы
мир, приведя его вновь к состоянию невинности,-- такое извечное желание
доводит человека до убийства, такая извечная мечта приводит к прозорливости.
Между исполненным мечты желанием и полной предвидения мечтой пребывает
знание, знание о жертве и о царстве избавления.
Он переночевал в Мюльхайме. В прохладной утренней дымке летнего дня
высились зеленые вершины Шварцвальда. Он садился в маленький поезд, который
должен был отвезти его в Баденвайлер. Мир имел столь четкие очертания, что
казался опасной игрушкой. Локомотив дышал часто и прерывисто, как тянет он
поезд быстро -- или медленно,-- этого не знал никто, однако на него можно
было смело положиться. Когда он останавливался, деревья приветствовали всех
дружественнее, чем где-либо, а возле здания вокзала окруженный пряными и
легкими запахами возвышался киоск с витриной, заполненной красивыми видовыми
открытками, Они отлично смотрелись бы в коллекции матушки Хентьен, и Эш
выбрал одну, на которой очень мило выглядел расположенный на вершине замок,
спрятал ее в карман и поискал взглядом затененную скамейку, чтобы сесть и не
спеша подписать открытку. Но не подписал. Взгляд его был спокойным, словно у
человека, которому некуда спешить, а его ладони мирно возлежали на коленях.
Сидел он, глядя из-под полуопущенных век на зелень деревьев, так долго, что,
полный восхищения, уже не знал, как он сюда попал, когда потом брел по
беззаботным улочкам, на которых, дыша полной грудью, прогуливались люди.
Перед одним из зданий стоял угрожающего вида автомобиль, и Эш начал
внимательно рассматривать его: не подходит ли он для того, чтобы в нем
ночевать? С невозмутимым видом он присматривался и к другим вещам, ибо в нем
была уверенность и раскованность рыцаря, который достиг одну из своих целей
и который, обернувшись в седле, видит другие, оставшиеся позади в дальней
дали; тут он сбрасывает с себя все напряжение и, наслаждаясь, растягивая
удовольствие, проезжает последний отрезок пути, он даже преисполнен
страстного желания, чтобы перед ним, прежде чем он достигнет цели, еще раз
возникло особенно труднопреодолимое и сложное препятствие, и тогда уж он
несомненно одержит победу. Поэтому вызывало почти боль то, что, хоть и день
был прелестный, не располагавший ни к каким мучениям, он так поспешно
стремился к дому Бертранда, не останавливаясь и не спрашивая дорогу,-- он
знал, где ему сворачивать, Когда он вышел на слегка извивающуюся Парковую
улицу, его объяло дыхание леса, коснулось лба, коснулось кожи, скованной
воротником и спрятанной в рукавах, и чтобы воспринимать этот аромат, он снял
шляпу и расстегнул пуговицы жилетки. Войдя в ворота парка, он практически не
удивился, что в реальности почти отсутствует великолепие, характерное для
картин, возникавших в его воображении. И если даже ни в одном из окон там,
наверху, не было Илоны в блестящем платье, замок мечты все равно оставался
неприкосновенным, неприкосновенными оставались картины, рожденные мечтой,
было ощущение, что то, что он реально видел, являло собою просто
символическую замену, рожденную для быстротечного и практического
использования,-- мечта в мечте. На идущей слегка под откос темно-зеленой
лужайке возвышалось виллообразное строение, возведенное в умеренном и
солидном стиле, и на откосе, словно бы еще раз символизируя игривую и
ускользающую прохладу этого утра, словно бы еще раз отображая символичность
всего, располагался почти беззвучный фонтан, и он был подобен глотку
играющей отблесками воды, которым наслаждаются лишь чистоты воды ради. Из
домика привратника, окруженного кустами жимолости, вышел человек в серой
одежде и поинтересовался целью визита. Серебристые пуговицы на его пиджаке
не были признаком униформы или ливреи, они просто блестели и отсвечивали
мягкими холодными бликами, словно были пришиты специально для этого
сверкающего многоцветьем утра. Если вчера и возникло на мгновение ослабление
уверенности в себе, вызванное сомнением в том, возможно ли будет застать
господина президента, то теперь все сомнения улетучились, и Эш едва не отнес
себя к тем, кому позволено здесь заходить и выходить без спроса. Итак, его
не удивил привратник, который не преминул занести в блокнот, проложенный
копировальной бумагой, фамилию и цель визита, он и не подумал даже, что
приличнее было бы подождать у входа, а перешел на его сторону, тот, храня
молчание, не возражал. Они вошли в сумрачную и прохладную переднюю, и когда
мужчина исчез за одной из многочисленных белых лакированных дверей, которая
мягкой открылась перед ним и так же мягко закрылась, Эш ощутил, что его ноги
утопают в мягком ковре, он ждал посыльного, который, вернувшись, проводил
его через несколько комнат к другому входу, где с поклоном оставил гостя. И
хотя он теперь без труда мог обходиться без провожатого, все же подумал, что
было бы вернее и даже желательнее, чтобы череда парадных комнат тянулась
дальше, может быть, в вечность, в недостижимую вечность, предшествуя
внутренней святости, предшествуя, так сказать, тронному залу, и гость почти
что поверил, что он странным, непристойным и незаметным образом все же
пронесся по бесконечному ряду бесконечных помещений, поскольку теперь стоял
перед тем, кто протягивал ему руку. Эш знал, что это был Бертранд, и в этом
уже не было сомнения, однако ему все же казалось, что это просто символ
кого-то другого, отражение более настоящего и, может быть, более
внушительного, того, кто остался скрытым, настолько просто и гладко,
настолько реально и без проблем все это произошло. Теперь он тоже видел его,
тот был безбородый и безусый, словно актер, и все-таки актером он не был;
его лицо выглядело молодо, а волосы были белесыми. Эш сидел возле
письменного стола в комнате со множеством книг, словно он был на приеме у
врача. Он слышал, как тот заговорил, голос отчасти тоже был похож на голос
врача. "Что привело вас ко мне?"
И мечтатель услышал свой собственный тихий голосок: "Я донесу на вас в
полицию".
"О, как жаль". Ответ был произнесен таким тихим голосом, что и Эш не
решался заговорить громче. Словно для самого себя он повторил: "Донесу в
полицию".
"Вы что, ненавидьте меня?"
"Да",-- соврал Эш и устыдился своей лжи.
"Это же неправда, мой друг, вам ведь очень даже приятно общаться со
мной".
"Невиновный занимает ваше место в тюрьме".
Эш ощутил, как тот улыбнулся, и перед его глазами возник образ Мартина:
он говорил и при этом улыбался. Именно эта улыбка отразилась сейчас на лице
Бертранда: "Но, дитя мое, вам следовало уже давно донести на меня в
полицию".
Он неуязвим; Эш упрямо произнес: "Я не привык наносить удар в спину".
Теперь Бертранд рассмеялся легким беззвучным смехом, а поскольку утро
было таким прелестным, да, именно потому, что утро было таким прелестным, Эш
оказался не в состоянии разозлиться, как обычно злится тот, над кем смеются,
он даже забыл, что говорил как раз об убийстве; дабы соблюсти приличия, он
не без удовольствия хохотнул под легкий смех Бертранда. И усилием воли
вернув себе серьезный вид, хотя мысли обоих не совсем были настроены на
восприятие друг друга, а просто пребывали в какой-то иной и трудно
улавливаемой взаимосвязи, он продолжил: "Нет, всадить человеку нож в спину я
не могу; вы должны освободить Мартина".
Бертранд же, который, очевидно, все прекрасно понимал, понял и это,
хотя его ставший более серьезным голос был все еще полон успокаивающего и
легкого веселья: "Но, Эш, как же можно быть таким трусливым? Разве для
убийства требуется какой-либо предлог?"
Теперь слово опять оказалось здесь, хотя оно и припорхало подобно
безмолвному темного цвета мотыльку. И Эш подумал, что Бертранду, собственно,
ни к чему умирать, раз уж Хентьен и без того мертвый. Но затем, словно
светлое и нежное откровение, родилась мысль о том, что человек может умереть
дважды. Удивляясь, что эта мысль не приходила ему в голову раньше, Эш
сказал: "Вы же можете беспрепятственно бежать,-- и заманчивым тоном
предложил: -- в Америку".
Казалось, Бертранд обращается вовсе не к нему: "Тебе, мой хороший,
прекрасно известно, что я не побегу. Слишком уж долго я ждал этого момента".
Тут душа Эша наполнилась любовью к тому, кто, занимая настолько более
высокое положение, все же говорил с ним, и всего лишь молодым служащим его
компании и к тому же сиротой, о смерти, говорил, словно с другом. Эш был рад
тому, что хорошо вел складские книги и без претензий выполнял приличную
работу. Он не решился подтвердить, что знает, как все это было устроено
через Бертранда, но не решился и попросить, чтобы Бертранд убил его, а
просто понимающе кивнул головой. Бертранд сказал: "Никто не занимает столь
высокое положение, чтобы иметь право казнить, и никто не отвержен настолько,
чтобы его вечная душа не внушала уважения".
Тут Эшу внезапно стало как никогда понятно, до него дошло, что он
обманывал себя и весь мир, ибо выходило так, словно бы знание, полученное
Бертрандом от него, широким потоком хлынуло теперь к нему обратно: он
никогда не верил в то, что этот человек освободит Мартина. Бертранд же,
сделав слегка пренебрежительное движение рукой, сказал: "И если, Эш, я
осуществлю вашу трусливую надежду и выполню ваше невыполнимое условие, то не
будет ли нам обоим стыдно: вам -- потому, что вы были всего лишь мелким
банальным шантажистом, мне-- поскольку я подчинился требованиям такого
шантажиста".
И хотя от внимания Эша, погруженного в мечты, но не потерявшего
контроль над реальностью, не ускользнули ни слегка пренебрежительный жест
рукой, ни ироничная улыбка на устах Бертранда, его все же не покидала
надежда, что Бертранд, вопреки всему, выполнит поставленное условие или, по
меньшей мере, убежит; Эш надеялся на это, поскольку внезапно внутри
шевельнулось опасение, что во второй смерти господина Хентьена может найти
свою кончину также тоска по матушке Хентьен. Но это было уже его личное
дело, и ставить в зависимость от этого судьбу Бертранда показалось ему не
менее бесчестным, чем если бы он шантажировал его из-за денег, к тому же это
никак не соотносилось с таким чистым утром. Поэтому он сказал: "Другого
выхода нет, я должен донести на вас".
На что Бертранд ответил: "Каждый должен осуществить свою мечту, это зло
и в то же время свято. Иначе не приобщиться ему к свободе".
Эш не совсем его понял: "Я должен донести на вас, в противном случае
жизнь будет все хуже и хуже".
"Да, дорогой, в противном случае жизнь будет все хуже и хуже, и мы
стремимся это предотвратить. Мне же из нас двоих выпала более легкая участь:
я должен просто уйти. Чужак не страдает, его отпускают, страдает только тот,
кто остается впутанным во все это".
Эш не сомневался, что уста Бертранда снова застыли в ироничной улыбке,
так что запутавшемуся губительным образом в таком холодном отчуждении Гарри
Келеру оставалось только мучительно погибать, и тем не менее Эш не мог
злиться на этого несущего скверну человека. Охотнее всего он сам отмахнулся
бы от него пренебрежительным движением руки, и фраза, высказанная Эшем,
прозвучала почти как продолжение слов Бертранда: "Если бы не было возмездия,
то не было бы вчера, не было бы сегодня и не было бы завтра".
"О, Эш, как же ты меня огорчаешь. Никогда еще время после смерти не
принималось в расчет: время берет отсчет с рождения".
Эшу тоже было тяжело на душе. Он все ждал, что тот отдаст распоряжение
поднять на крыше черное знамя, и он подумал, что должен подготовить место
для того, по кому производится отсчет времени, Бертранд тем не менее казался
расстроенным, потому что мимоходом, словно бы между прочим, сказал: "Многим
надлежит умереть, многими надлежит пожертвовать, дабы обеспечить место
грядущему любящему избавителю. И лишь его жертвенная смерть избавит мир,
приведя его снова к состоянию невинности, Но вначале надлежит прийти
антихристу-- ужасному и лишенному иллюзий. Он должен будет опустошить мир,
лишить его даже глотка воздуха". Звучало убедительно, как и все, что говорил
Бертранд, на столько убедительно и правдоподобно, что стало чуть ли не
неизбежным подражать ироничному выражению его лица, с которым Эш почти что
смирился: "Да, необходимо навести не порядок, чтобы можно было начать все
сначала".
Однако, произнеся эти слова, он почувствовал прилив стыда, стыда перед
саркастическим выражением лица и тоном; он опасался, что Бертранд снова
высмеет его, ибо он ощущал себя перед ним голым и был благодарен, что тот
лишь тихим голосом одернул его: "Убийство и ответное убийство-- вот что
такое этот порядок, Эш,-- порядок машины".
Эш подумал: удержи он меня здесь, был бы порядок, все бы забылось, в
чистоте и покое протекали бы дни; но он отталкивает меня, мне ведь придется
уйти, если бы даже Илона была здесь, Поэтому он сказал: "Мартин пожертвовал
собой, и никто не принес ему избавления". Рука Бертранда произвела слабое,
немного пренебрежительное и безнадежное движение,
"Никто не видит другого во мраке, Эш, и изливающийся свет-- это всего
лишь мечта. Ты же знаешь, что я не могу удерживать тебя, настолько сильно ты
боишься одиночества. Мы -- потерянное поколение, и единственное, что я могу,
это заниматься своим делом".
Эша это совсем не обрадовало, и он сказал: "Словно распят на кресте".
На лице Бертранда снова мелькнула улыбка, а поскольку она вызвала у Эша
чувство отвращения, то в голове пронеслись пожелания ему чуть ли не смерти,
если бы только эта улыбка не была такой дружественной, дружественной и едва
уловимой, будто слова, которые все объяснили: "Да, Эш, словно распят на
кресте. И только тогда может наступить тьма, в которой должен рассыпаться
мир, чтобы снова стать светлым и невинным, тьма, в которой пути человеческие
не пересекаются, и мы, идя рядом, мы не слышим и забываем друг друга, так
же, как и ты, мой дорогой последний друг, забудешь, что я тебе говорил,
забудешь, словно сон".
Он нажал на столе какую-то кнопку и отдал распоряжения. Затем они вышли
в красивый сад, тянувшийся в бесконечную даль за домом, и Бертранд показал
ему цветы и своих лошадей. Над цветами беззвучно порхали бабочки, так же
молча паслись лошади, Бертранд передвигался легкими шагами, идя по своему
владению, у Эша же постоянно возникало чувство, что легче, было бы
передвигаться на костылях. Затем они вместе сидели за столом, украшением
которого была серебряная посуда, вино и фрукты, они сидели, словно два
близких человека, которым все известно друг о друге. Закончив трапезу, Эш
понял, что приближается время прощания, поскольку вечер мог опуститься на
землю совершенно неожиданно. Бертранд проводил его к ступеням, за которыми
начинался сад, а там уже поджидал большой красного цвета автомобиль с
гладкими красными, обтянутыми кожей сидениями, которые еще хранили тепло
полуденного солнца. И как только соприкоснулись в прощальном пожатии их
руки, Эша охватило сильнейшее желание наклониться к руке Бертранда и
поцеловать ее, Но водитель автомобиля нажал что было мочи на клаксон, и
гостю пришлось поспешно запрыгнуть в транспортное средство. Как только оно
сдвинулось с места, поднялся сильный ветер, который словно сдул дом вместе с
садом, и ветер этот угомонился только в Мюльхайме, где весь в огнях застыл в
ожидании пассажиров фыркающий поезд. Это была первая поездка Эша в
автомобиле, и она ему очень понравилась.
Велик страх того, кто проснулся. Он возвращается с ничтожньш
оправданием и боится мощи своего сна, который, наверное, стал не делом, а
скорее, новым знанием. Изгнанный из сна, он бродит во сне. Ему не помогает
даже то, что в кармане у него видовая открытка, которую он может
рассматривать; для суда он остается лжесвидетелем.
Часто человек не обращает внимания на то, что его тоска на протяжении
нескольких часов меняет свой облик. Может, это. просто определенные тонкие
различия, просто нюансы освещения, которые проходят незамеченными для
обычного путешествующего, пока тоска по родине незаметно для него
превращается в тоску по земле обетованной, и когда его сердце заполняется
темной тревогой за покоящуюся в ночном сне poдину, его глаза все же
преисполнены невидимого света, пришедшего откуда-то, еще невидимого, хотя
кажется, что свет этот идет из-за океана, где светлеют мрачноватые туманы;
когда же туман поднимается, взору открывается светлая череда полей и мягко
идущих под откос зеленых лугов, страна, утопающая в настолько бесконечно
вечном утре, что тоскующий по женщинам начинает их забывать. Страна
безлюдна, а немногочисленные колонисты -- это пришлый люд. Они не
поддерживают совершенно никаких связей друг с другом, живут уединенно в
замках, занимаются своими делами, возделывают поля, засевают их и
пропалывают сорняки. Рука правосудия не смеет коснуться их, ибо не нужны им
ни право, ни законы. На своих автомобилях разъезжают они по степям и по
девственным землям, по которым еще никогда не протягивались нити дорог, и
единственное, что ими движет, это их неизбывная тоска. Даже когда колонисты
оседают, то продолжают ощущать себя чужаками; их тоской становится тяга к
дальним странствиям. Это, собственно говоря, странно, поскольку имеются же
западные люди, то есть те, взор которых обращен в вечер, словно там их
ожидает не ночь, а они надеются увидеть врата света. Потому ли их стремление
к этому свету столь сильно, что они желают четкости и определенности, или
всего лишь потому, что они боятся темноты, остается непонятным. Известно
только, что они поселяются всегда там, где мало леса, или же они его
выкорчевывают и разбивают светлый парк; прохладу лесных дебрей они тоже
любят, но говорят, что должны оберегать детей от их таинственного мрака. Так
это или нет, но тем не менее оказывается, что колонисты и первопроходцы не
похожи на тех сварливых людей, какими их себе все представляют, более того,
по своему характеру они подобны женщинам, их тоска смахивает на тоску
женщин, тоску, которая, как кажется на первый взгляд, направлена на мужчин,
а в действительности жена землю обетованную, куда они должны всех вывести из
мрака. Но услышав о себе такую характеристику, колонисты мгновенно обижаются
и становятся еще более замкнутыми в своем одиночестве. В степях же, на
холмистых пастбищах, которые изрезаны прохладными реками и которым они
отдают предпочтение, они веселы, хотя и слишком стеснительны, чтобы петь.
Это -- избавленная от боли жизнь колонистов, и они ищут ее по ту сторону
океана. Они умирают легко и беззаботно, даже если волос уже коснулась
седина, потому что тоска их-- это постоянное прощание. Они высокомерны, как
Моисей, ибо он один обозревал землю обетованную, он один пребывал в
божественной тоске. И часто можно заметить, как они немного безнадежно и
слегка пренебрежительно делают движение рукой, как и Моисей на горе, ибо за
ними лежит безвозвратно утерянная родина, перед ними -- недостижимые дали, а
человек, чья тоска не претерпела изменений, а он и не подозревает об этом,
ощущает себя иногда как тот, кто просто заглушил свою боль, но так никогда и
не смог ее забыть. Если боль о безвозвратно утерянном становится все слабее,
то кое-что может раствориться в усиливающемся свете и исчезнуть, боль
становится все слабее, все светлее, может, даже невидимее, но она исчезает
настолько же мало, как и тоска мужчины, в лунатизме которого проходит мир,
распадаясь в воспоминании о ночи со своей женщиной, ревниво и по-матерински,
и превращаясь наконец в не более чем болезненный вздох бывшего. Напрасные
надежды, часто безосновательное высокомерие. Потерянное поколение. Так что у
многих колонистов, даже если они кажутся веселыми и раскрепощенными, нечиста
совесть, и они готовы к наказанию в большей степени, чем некоторые другие
люди, которые грешники более, чем они. Да, не так уж и невероятно, что
некоторые из них не могут больше переносить ясность и покой, в которые они
сами себя ввергли; неутолимая жажда дальних странствий стала настолько
сильной, что возникает необходимость снова вернуться к противоположному,
возможно, к истокам, и именно поэтому не менее вероятно, что можно увидеть
колонистов, которые, прикрыв лицо руками плачут навзрыд, словно душу их
терзает тоска по родине.
Так, подъезжая в туманной дымке сереющего утра все ближе к Мангейму, Эш
погружался во все более болезненный страх, он почти ничего не осознавал: не
в Кельн ли, прямиком в забегаловку, везет его этот поезд, а может, его ждет
в Мангейме матушка Хентьен, дабы понести от него ребенка? Он был
разочарован, найдя там только письмо, на которое он, как бы то ни было,
рассчитывал, хотя лучше бы он его и не читал. К тому же сразу было понятно,
что это чертово письмо писалось под портретом господина Хентьена. Может,
поэтому, а может, из-за страха рука Эша, которой он, вопреки всему, взял
письмо, дрожала.
Он почти не обращал внимания на Эрну, не замечал ее обиженной
физиономии, а сразу же отправился в город, поскольку знал, что должен кое о
чем донести в полицайпрезидиум. Но странным образом он попал вначале к
Лобергу, поприветствовал его, а сейчас раздумывал над тем, не заглянуть ли
ему еще раз в порт. А между тем и к этому охоты у него не было, лучше всего
он поехал бы в тюрьму, хотя ему и было известно, что посетителей туда
пускают только во второй половине дня. Откуда-то издалека подкралось чувство
одиночества, и в конечном итоге он оказался перед памятником Шиллеру и был
бы вполне доволен, окажись рядом с ним Эйфелева башня и статуя Свободы,
Может, сказывалось просто различие в размерах; памятник в естественную
величину не производил на него впечатления, он даже не был в состоянии
больше представить себе забегаловку матушки Хентьен. Так он бестолково
коротал утренние часы, ковыряясь в собственной памяти; да, он хочет накатать
донос в полицию, но он никак не мог сформулировать текст этого доноса, С
чувством облегчения ему удалось наконец набросать план, но тут ему пришло в
голову, что мангеймская полиция, засадившая Мартина в тюрьму, недостойна
того, чтобы ей писали доносы, тогда как перед кельнской он все равно в долгу
из-за заместителя Нентвига. Он разозлился: мог бы до этого и раньше
додуматься, но теперь все было в порядке, и он с большим удовольствием
отобедал в обществе Лоберга.
Затем он поехал в тюрьму. День опять был невыносимо жарким, он снова
оказался в комнате для свиданий -- а выходил ли он вообще отсюда? Все
осталось таким же, ничего не изменилось за это время: снова вошел Мартин с
тюремным надзирателем, Эш, как и прежде, ощутил мучительную пустоту в своей
голове, опять было необъяснимо, зачем он сидит в этой ведомственной комнате,
необъяснимо, хотя это происходило все же с определенной и давно задуманной
целью. К счастью, он ощутил у себя в кармане сигареты, которые он в этот раз
обязательно всучит Мартину, так что результатом визита будет, по крайней
мере, ликвидация старого долга. Но это только повод, да, повод, подумал Эш,
из-за глупой головы ногам горе. Раздражало все, и когда они снова втроем
расселись вокруг стола, то ироничная дружественность Мартина была тем, что
его сегодня особенно злило -- она напоминала ему нечто, во что ему никак не
хотелось верить.
"Значит, Август, вернулся с курорта? Шикарно выглядишь. Повстречался со
всеми своими знакомыми?"
Эш не соврал, когда сказал: "Я ни с кем не встречался".
"Ого, так ты, значит, и не побывал в Баденвайлере?"
Эш не знал, что отвечать.
"Эш, ты что, наделал глупостей?"
Эш все еще молчал, и Мартин посерьезнел: "Если ты чего-то там натворил,
то между нами все кончено".
Эш сказал: "Все это странно. Что я должен был натворить?"
На что Мартин отреагировал: "Тебя что, мучает совесть? Что-то же не в
порядке!"
"Совесть меня не мучает".
Мартин все еще смотрел на него испытывающим взглядом, и Эшу вспомнился
день, когда Мартин догонял его на улице, словно бы горел желанием долбануть
его в спину костылем. Лицо Мартина снова приобрело дружественное выражение,
он спросил: "А что ты тогда все еще делаешь в этом Мангейме?"
"Лоберг должен жениться на Эрне".
"Так, Лоберг,., знаю, знаю, торговец сигаретами. И поэтому ты здесь?"
Взгляд Мартина снова стал недоверчивым.
"Я сегодня уезжаю... самое позднее --завтра".
"Ну а что будет дальше, какие планы у тебя?"
Эшу хотелось отправиться как можно дальше. Он сказал "Хочу в Америку".
Детское лицо Мартина расплылось в улыбке: "Да, да, туда ты хочешь уже
давно.,, или теперь у тебя особая причина, заставляющая тебя отправляться в
такую даль?"
"Нет, просто я думаю, что там сейчас хорошие перспективы".
"Что ж, Эш, надеюсь, я тебя еще увижу до того. Лучше хорошие