Декабрь 1939 года
   За окном свирепствовала лютая, редкостная даже для конца декабря стужа, а внутри корпусов было не просто тепло: внутри было жарко. Котельная госпиталя кочегарила на полную катушку. И не удивительно — прежнего завхоза отправили не то строить каналы, не то рубить леса, короче, приносить пользу всему народному хозяйству. Наглядный пример много убедительнее высокопарных слов и яростной пропаганды. И теперь можно голову прозакладывать, что новый завхоз вовремя и в достаточном количестве запасет угля, отремонтирует котлы и трубы, проверит все до единой батареи... Словом, врачи и больные могли не волноваться — даже если уличная температура против сегодняшних минус тридцати шести упадет до минус сорока шести, никаких аварий не будет.
   Благодаря раскаленным батареям форточку в библиотеке можно было не закрывать. А то закроешь и задохнешься, как от боевых отравляющих веществ, — настолько плотная табачная завеса висела в помещении.
   Как-то так само по себе сложилось, что курилкой этого отделения госпиталя стала библиотечная комната. Ну а где еще можно спокойно подымить и неспешно потолковать о всякой всячине? На лестничных площадках тесно и прохладно, а все коридоры забиты койками — Финская война переполнила госпитали и больницы Ленинграда.
   Собственно, о ней, о войне, в курилке в основном и говорили. Разговор, конечно, соскакивал и на иные, сугубо гражданские темы, но неизменно возвращался к «зимней войне»... А чему тут удивляться, когда все обитатели госпиталя еще совсем недавно мерзли в снегах на Карельском перешейке, а над головой свистели финские пули.
   — ...Смотрим в бинокль на убитых белофиннов. Ну точно: у одного бутылка, никаких сомнений. Наполовину вылезла из кармана. И как достать? Не подползешь. Финны, сволочи, все простреливают. Казалось бы, амба — играй, труба, отбой. Ан нет, наш солдат без боя не сдается...
   Это в сизых папиросных облаках солировал один из затейников разговорного жанра, каковой всенепременно найдется в каждой больнице, как и в каждой роте. Мастер сыпать байку за байкой.
   — Подгоняем саперный[6]. Бабахаем кошкой раз. Мимо. Бабахаем два. Зубья проползают рядом, цепляют белофинскую шапку с ушами и тянут на нашу сторону. Мы не особо огорчаемся, потому как первый блин, известно, завсегда комом. К тому же шапка тоже трофей, тоже в хозяйстве сгодится...
* * *
   За время, что он провалялся в госпитале, Спартак Котляревский переслушал массу подобных историй. Да и сам стравил честной компании пару-тройку схожих баек, есть такой грешок... А вообще, он не переставал удивляться и себе, и другим — вот ведь престранная человеческая натура! На войне, из которой все они только что вырвались, мало чего было веселого и забавного, с гулькин нос было веселого, прямо скажем... но вспоминают почему-то исключительно смешные эпизоды или выворачивают события так, что трагедия превращается в фарс. Впрочем, есть и такие, что не хотят ничего вспоминать. Ну так они по курилкам и не ходят — лежат себе в палатах, закрыв глаза или же уткнувши ряху в подушку.
   — А вот у нас, помню, случай был прошлым летом на маневрах под Курском... — баечную эстафету подхватил курносый связист с забинтованной головой. Но рассказать свою историю не успел.
   Распахнулась дверь, и в библиотеку вошел завотделением, военврач первого ранга[7] Шаталов, царь и бог больничного корпуса. Оглядел внимательно собрание, сказал:
   — Ага. Вижу, товарищи больные, многие у нас тут явно перележали! Половине пора на выписку. Пора отправлять по частям за несоблюдение режима, причем всенепременно со штампом «симулянт»...
   Все это он произнес без тени улыбки. Да это и не было шуткой, это была своего рода обрядовая, то бишь пустая по сути, но обязательная к исполнению фраза. Типа «караул сдал», «караул принял» и тому подобных. Завотделением обязан был выразить неодобрение и высказать порицание — должность заставляла (хотя на самом деле военврача Шаталова подобные мелочи напрочь не волновали, когда голова кругом шла от по-настоящему серьезных проблем). Точно так же «товарищи больные» не могли не отреагировать на появление в комнате старшего и по званию, и по должности (хотя все знали, что военврач первого ранга чинопочитанию не придает ровным счетом никакого значения).
   Пациенты медленно-медленно, что твои умирающие лебедушки, потянулись к пепельнице, изображая, что собираются послушно тушить окурки, — однако никто в испуге не вскочил, не стал прятать окурки в рукава. Больной с рукой на перевязи нехотя принялся сползать с широкого подоконника, а двое игроков в шахматы неспешно стали приподниматься со стульев, не отрывая, однако, взглядов от доски.
   — Котляревский здесь? — громко спросил военврач.
   — Здесь я, — сказал Спартак.
   Плюнув на ладонь, он затушил едва начатую папиросу и сунул ее в портсигар, а портсигар упрятал в карман полосатой пижамы. Двинулся к двери.
   — Пошли, Котляревский, — выходя в коридор, военврач махнул рукой. В коридоре резко остановился, обернулся и пристально взглянул в глаза Спартаку: — Мне передавали — на выписку просишься, Котляревский. Всех, говорят, уже утомил своими челобитными. Куда торопишься?
   — Дома хочу Новый год встречать, чего тут, — угрюмо пожал плечами Спартак. — Да и что мне в госпитале-то торчать? Я — легкораненый, рана уже затянулась, нагноения нет, из процедур остались покой, пилюли и перевязка. На перевязку раз в день можно и в амбулаторию ходить, а пилюли можно пить и дома... Здесь я только койку зря занимаю.
   — А если с тобой что случится, мне придется отвечать. Так, Котляревский? Скажем, хлопнешь в праздник больше положенного, замерзнешь в сугробе? С тебя-то спрашивать уже в другом месте будут, а с меня спрашивать будут здесь, на этой вот поднебесной территории. И спросят: почему ты, старый пень, выпихнул недолеченного бойца из госпиталя? А может, какой умысел имел? Может, как раз и рассчитывал, что по слабому здоровью любая хворь вгонит раненого красноармейца в гроб и на одного бойца в Красной Армии станет меньше?
   Спартак внимательно посмотрел на айболита и подумал вдруг: «А ведь это странно — и что завотделением сам пришел, а не послал кого-то за рядовым больным, и разговор этот дурацкий. Что тут обсуждать? Я попросился на досрочную выписку — мне отказали. И чего мудрить? Передал бы отказ через дежурную сестру или лечащего врача — вот и вся недолга. А еще эти подначки про недолеченных бойцов...»
   — Ну, нельзя так нельзя, — вздохнул Спартак, еще раз пожав плечами. И все же, видимо, по юношескому упрямству не удержался от последнего аргумента: — Только когда новых привезут, куда их класть будете? Вон, коридор весь забит.
   И это было сущей правдой. От комнаты сестры-кастелянши и до шахты грузового лифта, то есть почти до самого конца коридора, по обе стены койки стояли вплотную друг к другу. Тяжелых, понятное дело, определяли в палаты, а в коридор выносили легких, к каковым относился и сам Спартак — так что он тоже загорал в коридоре... Вот только за последнее время, после «плановых наступлений» и «успешных прорывов вражеской обороны», тяжелых поднабралось немало.
   — Правильно рассуждаешь, Котляревский, класть некуда, — военврач первого ранга снял очки, сунул в нагрудный карман халата. — В резерве у меня библиотечная комната, превращенная вами черт-те во что, часть коридора от ординаторской до процедурной да собственный кабинет. Все верно, Котляревский, верно... — И сказал решительно: — Тогда пошли оформляться на выписку, боец Котляревский.
   И быстро направился в сторону своего кабинета. Потрясенному Спартаку ничего не оставалось, как догонять эскулапа. Спартак отказывался что-либо понимать. Дурака, что ли, товарищ доктор валяет? Или переутомился? Ведь у него операция за операцией, немудрено... Но тогда совсем уж непонятно, почему завотделением занялся Спартаком лично. Даже, похоже, собственноручно собирается оформлять бумаги, когда единственное, что от него требуется — это подпись под документами, заполненными лечащим врачом... Создавалось впечатление, что главная забота нынче у завотделением — легкораненый Спартак.
   Все эти странности и неясности порождали легкую тревогу.
   На рабочем столе Шаталова уже лежала заранее приготовленная медкарта больного Котляревского. «Час от часу не легче, — подумал Спартак. — Выходит, он заранее собрался меня выписывать и просто спектакль ломал. Зачем, позвольте спросить?»
   — Чего встал? Стул придвигай и садись, — военврач обошел стол, взял медкарту, вновь нацепил очки. — Значит, Котляревский Спартак Романович?
   Опять дурацкие вопросы. А то, можно подумать, костоправ не в курсе.
   — Так точно. Он самый.
   — Сын Романа, выходит, — раздумчиво протянул Шаталов, барабаня пальцами по медкарте.
   Не, верняк, заработался доктор. Спит, видать, мало и все больше урывками. Но он, Спартак, он-то тут при чем?
   — А отчество своего отца знаешь?
   — Это-то зачем?
   — Затем, что ты — больной, я — врач. Военный врач, прошу заметить. А ты всего лишь рядовой Красной Армии, временно поступивший в мое распоряжение, и обязан выполнять все мои приказания. Причем без обсуждения.
   Шаталов поднял взгляд, посмотрел на Спартака поверх очков в круглой металлической оправе.
   — Отца звали Роман Аркадьевич Котляревский, — как можно спокойнее проговорил Спартак.
   — А маму как зовут?
   Котляревский наклонился вперед, сказал почти ласково, будто он был врачом, а Шаталов — беспокойным пациентом:
   — Слушайте, меня же в руку ранило, а не в голову. В карте все написано...
   — Ну да, читал, — Шаталов, напротив, откинулся на спинку стула, скрестил руки на груди. — Еще у тебя обморожение пальцев ног и бронхит. А вот про то, как зовут твою маму, в карточке ни слова.
   — Вот именно. Там только то, что должно вас интересовать, — Спартак встал. — Разрешите идти?
   Ему самому непонятно было, с чего он вдруг взъелся на беззлобного, в общем-то, айболита, но раздражение накатило нешуточное. Либо выписывай, либо перестань кота за хвост тянуть!
   — Марианна Феликсовна, кажется? — спросил военврач. — Хотя с отчеством мог и напутать...
   Спартак замер.
   — Допустим.
   — У нее еще родинка здесь вот, — Шаталов коснулся пальцем левой щеки. — Садись, прыгун. Тебе как-никак покой прописан.
   Он достал из стаканчика карандаш, нерешительно постучал кончиком по зубам.
   — Тут вот какая петрушка, боец Котляревский. По всему получается, я был знаком с твоим отцом. Все сходится. Имена, даты... В пятнадцатом году мы вместе с Романом Котляревским ушли добровольцами на фронт, на империалистическую. Познакомились в эшелоне по дороге на фронт. Вместе служили, он по связи, я по медицинской части. Когда нас прижали, его отряд попал в плен к германцу. Это было... дай бог памяти... в апреле шестнадцатого. Аккурат в те дни, — он постучал согнутым пальцем по обложке медкарты с ФИО и датой рождения, — когда ты появился на свет. Больше я с твоим отцом не встречался... И не слышал о нем ничего.
   Последнюю фразу доктор как-то странно отделил от остальных фраз, словно споткнулся перед ее началом, думая, ступать или не ступать дальше, говорить или не говорить, но все же сказал. Спартак насторожился. Разговор нравился ему все меньше и меньше. А доктор между тем смотрел на него выжидательно. Ничего не сказать в ответ было бы невежливо.
   — Я никогда не видел своего отца, — сказал Спартак осторожно. — Из германского плена он так и не вернулся. После того как с фронта перестали приходить отцовские письма, мать принялась выяснять, что случилось. Ей сперва отвечали, что пропал без вести, потом сказали, что отец в плену, потом настал семнадцатый, и в той круговерти точно узнать что-либо о человеке стало невозможно. Вот, собственно, и все, что мне известно. Получается, не больше, чем вам...
   — Получается, — задумчиво повторил доктор.
   А что мог Спартак рассказать доктору, если бы решил быть предельно откровенным? Разве что поделиться то ли сном, то ли воспоминанием из далекого детства. О том, как он однажды проснулся в своей кроватке и увидел склонившегося над ним большого усатого дядю. Дядя со страшным грохотом уронил револьвер, потом нагнулся, поднял его с пола и дал потрогать маленькому Спартаку. Потом рядом с дядей появилась мама, отругала его, отняла револьвер у ребенка, и они оба отошли от кроватки... Почему-то Спартак всегда был уверен, что этот усатый дядя — его отец и что все происходило наяву. А мать и сестра уверяли, что это был сон, что иначе быть не могло — отец ушел на фронт, когда Спартак еще не родился, и с фронта не вернулся...
   Военврач Шаталов отстучал карандашом по столу какой-то одному ему известный ритм.
   — А почему вас так назвали — Спартак? — вдруг спросил Шаталов.
   Котляревский пожал плечами, не зная, отвечать или нет.
   — У меня еще сестра есть, — наконец сказал он. — Влада, на два года старше. А родители ждали мальчика, и имя ему придумали: Спартак. Потому что отец, если вы не знаете, историком был, причем в то время весьма либеральных взглядов. Вот и настоял на этом имени... Но родилась девочка, а когда папа на фронт уходил, он не знал, что мама снова беременна — иначе бы остался... я так полагаю... Вот. А мама второго ребенка и назвала Спартаком. Меня.
   — Да, круговерть нас всех тогда закрутила, разбросала... — непонятно сказал доктор, думая явно о чем-то другом. — Выходит, Роман так и пропал в плену. А как устроилась Марианна... Феликсовна? Я-то знаю ее исключительно по фотографии и по рассказам Романа.
   Спартак опять пожал плечами, ответил нехотя:
   — Мама работает корректором, в «Смене». Вот уже почти пятнадцать лет. Живем на Васильевском, в доме на углу Большого и Девятой линии.
   «У меня еще сестра есть», — мог бы напомнить он. Но не стал. Видно было, что эскулапу это напрочь неинтересно.
   — Ты знаешь... Кхм, — доктор кашлянул в кулак. — Ты знаешь, однажды, году эдак в двадцать седьмом, повстречал я одного нашего с твоим отцом однополчанина. Дело было в Москве на совещании военмедиков — меня туда от нашего госпиталя командировали. Так вот, он тогда попал в плен вместе с твоим отцом и сидел в одном лагере. И, по его словам, когда их освободили после Брестского мира, твой отец был жив и здоров. И, опять же по его словам, твой отец садился в эшелон, отправлявшийся в Россию... Правда, дальше этот человек потерял Романа из виду и не знает, добрался он до родины или нет. Дорога вышла долгая, трудная. То по нескольку дней стоят на какой-то станции, то дрова заканчиваются, то часть вагонов перецепят к другому составу. Многие сходили по дороге, потому как жрать нечего было, надо было хотя бы на пропитание заработать... В общем, вот так. Вот что он мне рассказал. Не знаю, насколько это тебе интересно, но все же касается твоего отца... Мало ли пригодится...
   (Вдруг именно сейчас Спартак вспомнил один престранный разговор с сестрой. «А что бы ты сказал, — спросила его как-то Влада, — если бы узнал, что твой отец не погиб на германской, а сперва воевал за белых против красных, потом стал белоэмигрантом и нелегально переходил границу, чтобы помогать белому подполью, и погиб уже здесь от чекистской пули?» — «Дура, чего несешь?» — ответил ей тогда Спартак, покрутив пальцем у виска. «Сам ты дурак, — вздохнула она. — Будем ждать, когда поумнеешь. А сейчас иди играй в свой футбол».)
   — О чем задумались, товарищ Котляревский? — военврач бросил карандаш обратно в стаканчик. — Хотите что-то мне сказать и не решаетесь? Я понимаю, понимаю. Знаете что? Если когда-нибудь у вас возникнет желание поговорить о вашем отце, смело приезжайте ко мне, адрес вы теперь знаете, смены мои тоже знаете...
   Точно, чего-то недоговаривает эскулап. Голову можно дать на отсечение — военврач что-то хочет сказать или о чем-то спросить, но останавливает себя в последний момент, не решаясь на откровенность. Вот нашел для себя выход — предложил Спартаку заехать позже. А брать доктора, вернее военврача, за грудки субординация не позволяет. Позволь себе со старшим по званию какие-нибудь вольности, можно загреметь вместо отпуска по ранению на гауптвахту. Это только с виду доктор благодушный добрячок, который может простить что угодно, но Спартаку доводилось видеть, как он наводил порядок в отделении...
   — Матери-то сообщил?
   — Ага. Отсюда позвонил, с госпитальной вахты.
   — Что ранен — сказал?
   — Нет, вы что... Сказал, что жив-здоров, простудился вот только малость.
   Спартак умолчал о том, что мама хотела навестить его — но он отвертелся. Пообещал, что через недельку-полторы выпишется и сам нагрянет. Потому как лучше предстать перед родительницей (и, разумеется, Наташкой) здоровым, не в застиранной пижаме, а в военной форме, с букетом цветов и каким-нибудь сувенирчиком для Натки.
   Наташе он звонить не стал. Пусть будет сюрприз... Но потом вдруг такая тоска навалилась, что валяться в койке стало просто невмоготу. Да и встречать Новый год в больничных стенах — удовольствие, согласитесь, сомнительное.
   — Понятно мне все. Ну, вот что, Котляревский. Отпуск по ранению вы получите, — военврач Шаталов открыл его медкарту. — А дальше... что собираетесь?
   — Как я могу собираться? Что прикажут, — сказал Спартак.
   Не скажешь же едва знакомому человеку, да еще и старшему по званию, хоть пусть он и трижды был знаком с твоим отцом, что на фронт, на эту бойню, больше возвращаться не хочет.
   — Приказы во многом основываются и вот на этом, на моем заключении, — Шаталов внимательно посмотрел на Спартака. — Вы хотите назад в войну?
   — А чем я лучше других?
   — Тем, что вы уже воевали. Значит, есть опыт, есть внутренняя закалка — все это важно для кадрового военного. Самый лучший командир, или, как говорили раньше, офицер получается из солдата, понюхавшего пороху и знающего цену своей и солдатской жизни.
   — Вы предлагаете мне пойти вместо фронта в военное училище?
   — Я предлагаю вам подумать о такой возможности, — сказал Шаталов. — Время для раздумий у вас есть — отпуск по ранению. Десять дней. Помощь с училищем я обещаю. Не надо делать такое лицо, сын Романа. Ничего дурного и задевающего твою совесть тебе не предлагают. Тебе предлагают все так же служить Родине, только сменив участок фронта. И пользы от этого Родине, я тебя уверяю, будет не в пример больше. А погибнуть в качестве пушечного мяса ты еще успеешь... Ладно, уговаривать не стану, ты уже мужчина, уже взрослый, решай сам. Помочь помогу. Между прочим, перед твоим отцом у меня есть небольшой должок, так хотя бы сыну его отдать... — Он вдруг улыбнулся: — Если вы хотите меня спросить, Котляревский, зачисляют ли после такого ранения в летное, то скажу — зачисляют.
   Понятно, почему он пошутил насчет летного — все пацаны стремятся в летчики. И Спартак исключением никак не был.
   Собственно, на том и расстались военврач Шаталов и боец Котляревский.

Глава вторая
Разочарованный странник

   Никакого щенячьего восторга и радостной приподнятости он не испытывал. Даже обидно чуточку: все ж таки с войны возвращается! Какой-то месяц назад Спартак воображал себе это возвращение в иных красках. Прямо скажем, в романтических тонах воображал, в лучших романтических традициях, не иначе, — навеянных романами Дюма и Майн Рида: он, подбоченясь, восседает орлом на белом коне, на груди позвякивают медали, девчата провожают его восхищенными взглядами и вздыхают томно, но он на них, конечно, ноль внимания, мать и сестра бегут навстречу. А вокруг обязательно все цветет и порхает в ярких солнечных лучах.
   В действительности все оказалось донельзя буднично. Вместо белого коня — трамвай с заиндевевшими стеклами, в которых выгреты дыханием и протерты варежками иллюминаторы, что делало трамвай изнутри похожим на подводную лодку. Вместо восхищенных девичьих взглядов — дремлющие на сиденьях редкие (потому что все уже вернулись с вечерней смены) пассажиры, мужики — в застегнутых до последней пуговицы зимних пальто, тетки — с руками, по локоть засунутыми в муфты, точно в некие фантастические кандалы. Вместо брякающих на груди орденов с медалями и приподнятого состояния духа — уныние и безразличие...
   Ежели покопаться — а глубоко копаться и не придется, — то Спартак испытывал сейчас лишь зверскую усталость и дикое желание отоспаться. Продрыхнуть часиков эдак двадцать, и желательно, чтоб без всяких сновидений. В госпитале толком поспать не получалось: будили стоны соседей по коридору и стоны, доносившиеся из палат, ночные хождения; давила на голову духота в помещениях, мучили собственные боли и кошмары, состряпанные из воспоминаний разной степени давности.
   А еще Спартак испытывал яростное нежелание возвращаться назад, на Карельский перешеек. Не потому, что боялся смерти. А потому, что не хотелось помереть нелепо и бессмысленно, не дожив до четверти века...
   Спартак увидел в окно, как, огибая гигантский снежный курган, сооруженный лопатами дворников, за угол сворачивает рота красноармейцев. В шинелях с иголочки, в новеньких буденовках, печатают ногу с нерастраченным энтузиазмом. Новобранцы, очередное пушечное мясо. Из них, дай бог, уцелеет один на десяток. Причем половина вообще не доберется до линии фронта. Точно так же, как было на дороге Лавоярви — Лемети со сводной автоколонной, состоящей из тридцать первой ЛТБр[8] и сто семьдесят шестого МСБ[9]. Рядовой эпизод «зимней войны».
   На мине подорвался идущий первым в колонне легкий танк. Сразу же выстрелами из гранатомета была подорвана замыкающая колонну грузовая машина, к которой вдобавок были прицеплены сани-волокуши с боеприпасами. Гранатометчик лупил из леса, от которого до дороги было где-то метров тридцать, не больше. И весь прочий, не особенно многочисленный, по финскому обыкновению, отряд (а большими группами финны практически никогда не действовали) прятался в лесу. В белых маскхалатах чухонцы перемещались за соснами, за камнями, меняли позицию после короткой серии выстрелов и методично расстреливали колонну из всех видов стрелкового оружия, включая пулеметы. Обычная финская тактика, которая приносила им успех с самого начала войны и которой бойцы Красной Армии ничего не могли противопоставить... А что тут противопоставишь, когда шаг сделаешь с дороги и тонешь в сугробе, иной из которых до двух метров глубиной. Пока бойцы колдыбают до леса, с трудом выдергивая ноги из снега, белофинны положат всех, как на стрельбище. Оставалось лишь занимать позиции за колесами машин, за бортами грузовиков, за сброшенными на дорогу ящиками и открывать ответный огонь. Если в состав колонны входил танк, то огонь его пушек и пулеметов становился хорошим подспорьем. И хотя бить приходилось почти наугад, иногда такой огонь приносил пользу — финны, не особо-то и огрызаясь, быстро отходили, и колонна могла продолжить движение. Правда, все те же самые финны умудрялись потом, через какой-нибудь километр-другой, объявиться вновь, потому как на своих дурацких пьексах[10] они бегали быстрее, нежели продвигалась колонна, да и места знали — так что забрать еще несколько красноармейских жизней и вывести из строя одну-другую единицу техники было для них делом плевым.
   В тот раз единственный в их колонне танк был капитально выведен из строя взрывом мины, и серьезный огневой ответ организовать было трудно. Рядовой Спартак Котляревский вместе с другими лежал на снегу, укрывался за передним колесом грузовика и вел стрельбу по лесу из «Мосина» (ох уж этот винтарь, подведет он потом Спартака). Вместе со всеми рядовой Котляревский поднялся в атаку вслед за командиром сто семьдесят шестого МСБ майором Чугровским.
   Комбат был мужик храбрый, но войной не обстрелянный, а это, как понял Спартак (правда, не в тот день, а гораздо позднее), — крайне скверное сочетание. Но тогда комбат казался Спартаку форменным Гарибальди: ходит в полный рост, пулям не кланяясь, вообще не обращает на них внимания, размахивает наганом, матом и угрозой расстрела поднимает бойцов в атаку. Ни дать ни взять герой Гражданской войны вроде Щорса или Олеко Дундича, на чьих примерах воспитывался юный Спартак Котляревский. Тогда Спартак доверял товарищу комбату больше, чем старшине Лосеву. А последний, лежа рядом в сугробе, бормотал вполголоса: «Надо организовать плотный заградительный огонь, под его прикрытием развернуть миномет и выкурить чухонцев из леса, а не в атаку переть! Положат ведь нас всех, как курей!» Но старшина на то и старшина, чтобы приказы выполнять, а не философии разводить...
   К комбату присоединился уполномоченный особого отдела Иванов. Вот только Иванов бегал от машины к машине, пригибаясь, при каждом выстреле вздрагивая и втягивая голову в плечи. Вдвоем они подняли батальон, для чего пришлось расстрелять одного крикуна и паникера.
   И красноармейцы, среди которых был Спартак Котляревский, под прикрытием всего двух пулеметов (одного танкового, другого ручного) поперли по снежной целине в сторону леса, где засели белофинны. Перли, проваливаясь в сугробы по колено, а кое-где и по грудь. «Ура» никто не орал. Лишь глухо матерились под нос и высоко, как при переходе реки, поднимали над собой винтовки.