И вывалился обратно, даже не заперев за собой тамбурную дверь. Спартак переглянулся с Федором. Федор секунду тупо глядел перед собой, потом вскочил и заорал на всю камеру: «Ур-р-ра!!!»
   А Спартак отчего-то почувствовал тоску и злость. В конце концов, он тоже воевал, он тоже имеет право радоваться вместе с теми, кто празднует снаружи, а не киснуть в арестантском вагоне...
   Состав дернулся и, постепенно набирая ход, покатил дальше. Но спать уже никто не хотел и не мог. Зеки получили новую пищу для разговоров и споров — и урки, и фронтовики обсуждали единственную тему: возможность скорой амнистии. Обсуждали бурно, чуть ли не до потасовки. Одни стояли на том, что амнистия грядет, другие доказывали, что на всех она не распространится.
   Спартак в диспуте участия не принимал, лежал на нарах и смотрел в качающийся потолок. Он отчетливо понимал, что если амнистию и объявят, то его самого она уж точно не коснется. И он, успокоенный этой мыслью (а что себя зря терзать — освободят, не освободят?), вновь задремал.
* * *
   На очередной остановке со стороны тамбура донеслось азартное сипение, звуки ударов, выкрики вроде: «Он еще брыкается, гад нерусский!..» — и опять глухие тычки. Двое сержантов почти волоком тянули по коридору отчаянно вырывающегося человека. Возле камеры Спартака со товарищи процессия остановилась, из-за спин сержантов протиснулся лейтенант и отпер дверь. Вояки попытались впихнуть несчастного внутрь, но тот каким-то непостижимым образом извернулся и вцепился зубами в руку сержанта.
   — Падла! — взревел укушенный, а его напарник, коротко размахнувшись, хрястнул бедолагу по голове автоматным прикладом. Человек рухнул на пол коридора.
   — Любимцев, ты его не прибил часом? — озабоченно наклонился над лежащим лейтенант.
   — Ничего, товарищ лейтенант, в самый раз, — оскалился сержант, — так сподручней грузить будет.
   Закинув автомат за спину, он толкнул второго сержанта, разглядывающего свою прокушенную, кровоточащую ладонь.
   — А ну, взяли!
   Один схватил лежащего за руки, другой за ноги, и, как мешок с мукой, они кинули трофей на пол камеры, прямо под ноги Спартака. Лейтенант запер дверь, и троица удалилась в конец вагона.
   Новенький — совсем старик, лет ему было около шестидесяти — слабо застонал, а Спартак только сейчас заметил, что одет он совершенно иначе: добротные сапоги с непонятным узором, брезентовые штаны и куртка, явно сшитая из выделанной кожи оленя, под которой виднелась синяя, с вышитыми загогулинами на воротнике рубаха. Седые спутанные волосы запачканы кровью, под левым глазом наливался здоровенный синячище. И, что характерно, никаких вещей с собой.
   — Саттана перкеле, — пробормотал вновь прибывший и сел, обхватив голову руками, — саттана перкеле...
   Обитатели вагона, даже блатные, свешиваясь с полок, разглядывали нового пассажира с неподдельным недоумением и интересом. Значит, подобное здесь не в порядке вещей?..
   — Гляди, братва, что за чудо-юдо рыба-кит в нашей камере сидит, — нараспев протянул один и ловко спрыгнул на пол. Опустился на корточки, заглянул гостю в лицо, спросил:
   — Ты кто таков, обзовись, чудо!
   — Ен уммара тейта... Минула саркее паата...
   Урка недоуменно оглянулся и, задрав голову к своим, прокричал:
   — Люди, я ни хрена не волоку, что он там лопочет! Зато глянь, Мойка, какие у этого фраера шмотки!
   Над краем полки показалось лицо главаря.
   — Да, шмотье знатное, — согласился Мойка. — Только что-то оно этому деду не по рангу будет, я думаю. Да и сапоги вроде как тесноваты ему, того и гляди сотрет, бедняга, ножки в кровь.
   Блатные дружно заржали.
   — А вот мне, пожалуй, в самый раз будут. Ухо, а ну кинь-ка мне, я тут примерю...
   Урка, которого Мойка назвал Ухо, тут же вновь наклонился над страдальцем:
   — А ну, давай сымай колеса, живенько! Слыхал, что бугор приказал?
   Седой сидел, вообще не реагируя на происходящее; тогда Ухо попытался стянуть с него сапог — и тут же отскочил в сторону, получив сильный тычок в колено и шипя от боли.
   — Ах ты ж сука! Ладно, сам напросился...
   В его руке тускло блеснула заточенная ложка. Ухо приблизил сверкнувшую металлическую полоску к глазам бедолаги и, брызгая слюной, прошипел:
   — А ну скидывай сапоги, сучий потрох, шнифты вырежу!
   Сверху спрыгнул еще один уголовник...
   Где-то Спартак уже слышал этот тарабарский язык, на котором говорил бедолага. Что-то очень знакомое. Давно забытое и тем не менее знакомое. В Лондоне? Да ну, ничуть на английский не похоже. Не немецкий и не польский...
   Тем временем таинственный старик, не отрывая глаз от заточки, принялся стаскивать сапог, бормоча свое «саттана перкеле», стянул, швырнул Уху, взялся за второй. Ухо подобрал обувку и передал наверх. Приказал, подкрепляя свои слова жестами:
   — Клифт тоже сымай.
   На этот раз ему не пришлось дважды повторять — человек быстро стянул куртку и, сказавши отчетливо: «Меннэ пойс!» — бросил на пол. Ухо, гадко улыбаясь, попытался надеть ее, но мешала зажатая в кулаке заточка.
   — Да она тебе на одно плечо налезет, — ухмыльнулся второй урка и, выхватив у него куртку, напялил на себя. — Во, глянь, как на меня шита! А тебе штаны в самую пору будут.
   В этот момент в голове Спартака что-то щелкнуло. Черт побери, «саттана перкеле» — это ж по-фински как раз и есть «черт побери»! Ну точно! А ну-ка, напряги память, Спартак, как там по-ихнему...
   — Терве[25], — тщательно выговаривая забытое слово, произнес он, наклонившись к гостю.
   Тот резко вскинул голову.
   — Микя он сукунименне? Олеттеко суомалайнен?[26] — с трудом подбирая слова, продолжил Спартак. Перед отправкой на «зимнюю войну» их заставляли учить кое-какие фразы из русско-финского разговорника — и надо же, пригодилось, смотри-ка...
   Все недоуменно таращились на Спартака, Ухо так и застыл с разинутой пастью.
   — Олен суомалайнен, — ответил дед. — Нимени он Хямме Муллоннен. Пухуттеко суомеа?[27]
   Между тем Ухо, опомнившись, вновь вознамерился во что бы то ни стало завладеть еще какой-нибудь обновой.
   — Так, а ну стоп, мародер! — чувствуя холодок в груди, рявкнул Спартак. — Отставить!
   — Ты это кому? — малость опешил Ухо. — Ты это мне? Ты че вагранку крутишь, сука? Ты у меня щас будешь гарнир хавать, босявка, а верзать квасом будешь!
   Перехватив заточку, он круговым движением замахнулся на Спартака. Спартак ушел от удара и в свою очередь впечатал кулак в бок зека. Уловил движение за спиной, попытался уклониться, но недостаточно быстро и, получив в ухо, свалился на колени сидящих на полке. Бил второй уголовник, про которого Спартак в суматохе забыл. «Ну вот и кранты, сейчас прирежут, как барана...» Однако, подняв взгляд, он увидел, что Ухо держат вцепившиеся в него Василий и Хямме, а второй уголовник лежит в проходе и над ним, потирая правый кулак, стоит угрюмый Федор. Похоже, поживем еще...
   Блатные на полках подняли вой, но вниз спускаться не торопились.
   Раздался спокойный голос Мойки, и остальные тотчас замолкли:
   — Почто фордыбачишь, пилот? Что ты шорох навел? Этот, — кивок в сторону финна, — тебе кто: сват, брат, кореш? Ты его первый раз видишь. Чего за него мазу держишь, думаешь, ты тут центровой?
   После чего Мойка выдал потрясающий монолог — ни одного слова Спартак не понял, однако смысл уловил предельно точно. А смысл был таков:
   — Ты, может, думаешь, что конвой будет за тебя заступаться? Здесь, на этапе, возможно! Им в пути мертвые не нужны, это да. Ну, проедешь ты до конца этапа отдельно, может, в карцер тебя упрячут, от греха подальше, а потом-то что? В лагере другой закон — воровской, и по этому закону ты уже приговорен к высшей мере.
   — Да? — поднял на Мойку взгляд Спартак. — А что, по закону без предъявления можно человека резать? Ты спросил у него, кто он, откуда? Сам-то кто таков, ты объявился перед людьми?
   Мойка удивленно смотрел на Спартака.
   — Это что ж за птица с нами в клетку залетела, а? — наконец поинтересовался он. — Давай-ка присядем в сторонке, — и кивнул своим шестеркам. Те быстро освободили уголок на втором, воровском ярусе. — Давай-давай, пообщаемся.
   Спартак, оглянувшись на Федора и чуть пожав плечами, полез вслед за Мойкой. Устроившись, Мойка помолчал, глядя на Спартака, у которого возникло ощущение, что тот видит его насквозь, и сказал:
   — Ну что ж, похоже, надобно тебе растолковать кое-что... Я на этом этапе смотрящий, ясно? И как смотрящий, людьми поставленный, большую власть тут имею. Люди меня многие знают, а вот ты кто, никому не известно. Так что мои решения, — тут Мойка улыбнулся, — ты можешь обжаловать, как на место прибудем. Там авторитетные люди есть — Крест, Туз, Марсель. Посмотрим, что они решат. Только я тебе заранее скажу: покойничек ты, хоть и дышишь пока... Вот такие у тебя першпективы, фраерок.
   Опаньки! Марсель! Неужто старый знакомец? Да нет, не бывает таких совпадений. А вдруг?! Терять Спартаку, судя по всему, нечего, тут Мойка прав, не в поезде, так в лагере точно порежут...
   — Марсель, говоришь, решать будет? — небрежно, вроде как даже лениво, проговорил Спартак. — Это какой же Марсель — питерский? Не с Васьки[28] случаем?
   Мойка недоуменно поднял брови; заметно было, что вор не ожидал такого поворота в беседе.
   — Которого во Львове на сходняке едва мусора не замели, но он слинял успешно? — продолжал Спартак, видя уже, что попал он, в точку попал, наш это Марсель, старая сволочь!
   — Ну допустим, — нехотя проговорил Мойка, — а ты-то тут с какого боку шьешься?
   — А ты поинтересуйся, с кем Марсель с того сходняка ноги уносил. А потом мы с тобой, ежели желание не пропадет, еще побалакаем, — закрепляя успех и внутренне ликуя, проговорил Спартак.
   — Так ты Марселя кореш будешь? — в глазах Мойки мелькнул огонек недоверия.
   — Можно и так сказать, — уклончиво ответил Спартак.
   Пусть «уголки» пока в непонятках побудут, а там и Марсель, глядишь, сам объявится...
   — Ладно, пошел я к себе, не хворайте тут! И финну вещи верните. За него я ответ держать буду, ежели что.
   Спартак спрыгнул вниз и скромно сел на свое место.
   Ухо, бросив на Спартака злобный взгляд, и второй уголовник полезли наверх. Сверху тут же послышалось бурное обсуждение, но разговор шел с таким большим количеством жаргонных выражений, что Спартак вообще ничего не понимал. Несколько раз прозвучало имя Марселя. А спустя некоторое время на пол шлепнулись сапоги и куртка.
   Пока Спартак вел переговоры с Мойкой, Федор усадил финна на полку и кое-как перевязал ему голову нашедшейся в его мешке тряпицей.
   Подобрав с пола куртку и сапоги, Спартак протянул их Хямме. Помялся и, запинаясь, выдал:
   — Пидяа киинни, уюстяа вяа, кукан ей тяассяа еняа лоуккаа синуа[29].
   — Вилпиттоомат киитоксени, — с чувством ответил ему Хямме, протягивая руку, — эн унохда ситяа![30]
   Спартак ни хрена не понял, устало присел к стенке и прикрыл глаза. Подумал: «Да, чero у меня никак не отнять, так это умения влипать е различные истории. Теперь еще и Марселя приплел... Эх, ладно, доберемся до места — там видно будет, как из всего этого выпутываться».
   Увлекательное путешествие по просторам Родины продолжалось. Спартак беседовал с Хямме, вспоминал все больше финских слов из разговорника и попутно заучивая новые. Более несочетаемых понятий, нежели «Хямме Муллоннен» и «тюрьма», представить себе было трудно. Городской или сельский житель, будь он человеком достаточно сильным, что называется — со стержнем внутри, при определенной сноровке сумеет выжить на зоне, вписаться в тамошнее общество и занять место не на самой низшей ступеньке лагерной иерархической лестницы. Разумеется, будет трудно, разумеется, будет больно. Но это возможно.
   Только не для Хямме! Поскольку старь й финн не был ни городским, ни крестьянином. Он был охотником-одиночкой. Последние лет тридцать, после смерти жены, обитал в собственноручно построенной избушке в лесу, жил охотой и рыбалкой, а в городе появлялся только для того, чтобы продать излишек рыбы и мяса и купить крупу, спички, кое-что из одежды, еще какие-то бытовые мелочи... За более чем четверть века Хямме отвык и от людей, и от отношений с людьми, вот в чем дело. «Нельзя жить в обществе и быть свободным от общества», — это все, конечно, правильно, но Хямме-то в обществе не жил! И уж тем более не сможет выжить там, где словосочетание «нельзя быть свободным» приобретало самый что ни на есть буквальный и зловещий смысл...
   Простейший пример. Однажды Хямме простодушно поинтересовался, где тут туалет. Спартак не удержался и перевел вопрос финна всем сокамерникам. Никто даже не хихикнул — напротив, мгновенно в «купе» повисла такая тишина, как будто Котляревский сообщил, что знает, как сбежать из вагона и никто беглецов искать не станет. Бедняга Хямме настороженного молчания не заметил. Горя неподдельным желанием помочь страждущему сокамернику, Ухо замолотил по решетке. На шум появился конвойный, и блатарь, изо всех сил сохраняя каменное лицо, попросил его отвести Хямме в туалет. Возвращение бедолаги было апофеозом бесплатного концерта! Такой растерянности пополам с ужасом на лице, таких широко распахнутых, по-детски удивленных глаз Спартаку у людей встречать еще не доводилось. Естественно, все лежали вповалку, в результате чего чуть не схлопотали прикладом от разъяренного конвоира.
   Признаться, от хохота не удержался и Спартак... А с другой стороны — что тут такого? Ну, пошутили, ну, посмеялись. В конце концов, у зеков не так уж много поводов развлечься, верно? А будет еще меньше...
   Несколько раз Спартак беседовал с Мойкой — его опять же «приглашали» на среднюю полку. Вообще, с того памятного дня у Спартака с блатными установились странные отношения. В разговорах Мойка потихоньку, как-то окольными путями старался выяснить, откуда все же Спартак знает Марселя. Не раз в вопросах Спартак улавливал двойное дно — благо был постоянно настороже. Он пытался отделываться общими фразами, а когда не удавалось, вспоминал блатных корешей Марселя по Питеру, короче, изо всех сил «гнал пургу», так что временами у него самого создавалось впечатление, будто Марсель ему чуть ли не родственник и вся его прошлая жизнь прошла по хазам и малинам среди отпетых уголовников отнюдь не мелкого калибра. Судя по всему, это ему удавалось неплохо — по крайней мере он почувствовал, как изменилось отношение к нему со стороны блатных. Мойка, однако, ни малейшего дружелюбия не выказывал, и несколько раз Спартак перехватывал его мимолетный, словно оценивающий взгляд. И хотя лицо смотрящего было профессионально бесстрастным, всякий раз у Спартака мурашки по спине пробегали.

Глава четвертая
Добро пожаловать в ад

   На исходе пятого дня этап прибыл на очередной полустанок. Был май, но здесь еще лежал снег, из строений наблюдалась лишь одинокая будка смотрителя, возле которой безостановочно крутилась поземка, а вокруг был лес, лес, лес. Каковой, судя по всему, и придется валить Спартаку в течение пятнадцати лет...
   Конвой завозился, началась беготня, отовсюду доносился яростный стук прикладов по решеткам камер.
   — Ну что, бродяги, вот и конечная станция, дальше пешедралом, — озвучил общую мысль Мойка.
   Конвой выстроился полукругом у вагонных ступенек, и едва Спартак скатился с них, как услышал дружный оглушающий вопль конвоя: «Садись!» Сия команда уже действовала на всех безотказно — даже бывалые фронтовики, как под разрывами снарядов, невольно пригибались, садились на корточки, вжимая голову в плечи. Ветер пробирал до костей.
   «Хитро придумано», — сжал зубы Спартак. Если сидишь на корточках, то центр тяжести смещается, подняться трудно, а вскочить так и вовсе невозможно. Всех сажают тесно, вплотную, плечом к плечу, чтоб мешали друг другу даже пошевелиться. Так что ни о каком массовом броске на конвой и речи быть не могло.
   Вдоль поезда горели, громко потрескивая, костры, и при их свете происходила выгрузка на снег, счет, построение, опять счет. Снег набился в легкую обувку и не таял.
   Прозвучала команда: «Становись! разберись!.. шаг вправо... шаг влево... без предупреждения... Марш!» В ответ на команду собаки на цепях опять принялись драть глотки. И все двинулись по заснеженной дороге куда-то в сумерки, в сопровождении конвоиров — уже не этапных, одетых в шинели, а лагерных, в полушубках. Впереди ни огонька. Овчарок вели вплотную к арьергарду, дабы колонна не растягивалась, и песики то и дело, ласково так, толкали зеков последнего ряда лапами в спину.
   Пронизывающий ветер, сволочь, не стихал ни на секунду, и очень быстро Спартак перестал чувствовать ступни. Двигался он на автомате, не глядя по сторонам, пряча нос в куцый воротник. Сколько они прошли по пустынной дороге, было совершенно непонятно — километров шесть, не меньше. Окрик «Остановиться! Построиться!» он услышал, однако смысл приказа дошел до него, только когда он ткнулся лбом в спину впередиидушего. И поднял голову. Дошли наконец. Лагерный забор — из толстенных бревен, метра три в высоту, с пущенной поверх колючей проволокой, возвышался над ними, как крепостная стена, окруженная, правда, не рвом, а песчаной контрольной полосой и вторым забором — колючкой, наверченной в несколько рядов. На крепостных башнях вышек горели прожектора, и площадка перед входом в шлюз была залита белым светом. Перед воротами их в очередной раз пересчитали. Спартак тряхнул головой и поспешно обратился к начальнику конвоя, рассудив, что только тот может, пока не поздно, разобраться в ситуации с беднягой Хямме. Точнее, попытался обратиться, но получил прикладом ППШ промеж лопаток от ближайшего конвоира и заткнулся на полуслове. А оказавшийся рядом Мойка одними губами сказал:
   — В строю гавкать разрешено только овчаркам. Не знал? — и опять бросил на него колючий взгляд...
   Наконец и этот пересчет закончился, колонна прошла в промежуток между внешними и внутренними воротами... И тут неожиданно — Спартак аж вздрогнул — врубилась музыка. Из невидимых, но мощных репродукторов жахнуло со всей дури:
   Утомленное солнце нежно с морем прощалось, В этот час ты призналась, что нет любви...
   Спартаку показалось, что он сходит с ума, настолько жутко было слышать этот романс в этих обстоятельствах, он судорожно огляделся — и увидел ошарашенные, испуганные лица. Кто-то в толпе не то заплакал, не то завыл[31]...
   — Вот мы и дома, — громко сказал Ухо.
* * *
   Затем была баня — причем раздевалку, как в глупом детском анекдоте, от самой бани отделяло метров двадцать, которые приходилось преодолевать бегом, в костюме Адама.
   Затем была стрижка — практически наголо. Затем выдача воняющей хлоркой одежды, матрасов, подушек и прочего нехитрого лагерного скарба. Зачитывание правил внутреннего распорядка...
   К концу всех мытарств Спартак так устал, что готов был лечь прямо на мерзлую землю и закрыть глаза. И пусть его расстреливают на хрен. Хоть за неповиновение, хоть за попытку к бегству.
   Единственное, на что он нашел силы, это, приостановившись неподалеку от дежурного оперативника в административном здании и ни к кому конкретно не обращаясь, глядя в пространство, быстро сообщить:
   — Этапный конвой посадил в наш вагон случайного человека. Поймал на каком-то полустанке и...
   — Разговоры! — опер угрожающе сделал шаг вперед.
   — Виноваты они, а отвечать вам, — еще быстрее, пока не прервали, сказал Спартак. — Когда выяснится, что здесь находится человек, которого без постановления суда и...
   Тут-то оперативник его и прервал — коротким тычком в зубы...
   Барак, похожий не то на сарай, не то на амбар, сырой и холодный. Крошечные окна под самым потолком, похожие на амбразуры. Ряды шконок. Параша неподалеку от выхода — простой жестяной бак, накрытый крышкой.
   В полубессознательном состоянии Спартак раскинул матрас на первой попавшейся свободной «кровати», рухнул на него прямо в одежде и отключился.
* * *
   Так и начался новый виток в жизни Спартака Котляревского.
   Следующий день начался с утренней поверки, однако после завтрака вновь прибывших на работы не погнали — было объявлено, что руководство пошло навстречу пожеланиям, на работы завтра, пока определимся, кто на что годен, так что устраивайтесь, выберите старост, актив, дежурных и прочая, прочая, прочая...
   Все, кто ехал в вагоне, оказались в одном бараке, причем воры немедля отделились и отгородились. Вообще, состав лагеря, как очень скоро выяснилось, был весьма пестрым: среди политических были и чечены, и прибалты, и бандеровцы, и поляки; среди блатных встречались и «махновцы», и польские воры, в общем — вся радуга...
* * *
   ... — Ну и, короче, выяснилось, что ошибочка вышла. Так что этого финна сегодня отправят обратно, — закончил сержант Степанов, переминаясь с ноги на ногу. — Завтра с утра в поселок машина пойдет, подвезет его... а оттуда до станции сам уж как-нибудь, это, дошлепает. Не боярин поди.
   И он потупился виновато, примолк, хотя, ежели откровенно, его вины в происшедшем не было ни грамма.
   Молчал и Кум, сиречь начальник оперчасти лагеря, — он в этот момент был занят архиважным делом: аккуратно наливал в металлическую кружку кипяток из мятого чайника, немного, на треть примерно. Сержант исподлобья наблюдал за этим процессом.
   Каждое утро Кум начинал с этого, с позволения сказать, ритуала — с кипящего чайника и кружки... Нет-нет, ничего необычного и уж тем более подозрительного. Любой из подчиненных Кума, сиречь из сотрудников оперчасти (или, как говорит контингент, абверовских кумовьев), утречком заглянув к своему начальнику и застав его за этим занятием, ничуть увиденному не удивится. Ну разве что решит: «А чего ж в кабинете-то? Проспал Кум, что ли?..»
   И будет категорически не прав. Потому что вот уже долгое время в кабинете начальника оперативной части каждое — каждое! — утро начиналось именно с этого.
   С ритуала. А иногда — вот как, например, сейчас — ритуал совмещался с работой.
   — Ну-ну, продолжай, — бесстрастно подбодрил он сержанта. Отошел от зеркала и достал из ящика стола нож. — Что замолк, а? Я слушаю предельно внимательно.
   — Так, собственно, это вроде как и все... — буркнул Степанов.
   Кум хмыкнул, вернулся к зеркалу и принялся неторопливо строгать в кружку ломтики хозяйственного мыла. Потом вытер нож, положил обратно в стол, взял кисточку с полки под зеркалом и взбил мыльный раствор в пену. Сказал лениво:
   — Все-то оно все... А вот скажи-ка мне, товарищ сержант, как так получилось, что совершенно случайного человека хватают за жабры на каком-то занюханном полустанке, пихают в поезд — заметь, кстати: в спецпоезд — и ни с того ни с сего привозят в лагерь, за порядок в котором отвечаю и я в том числе? Без суда? Без сопроводительных документов?!
   Еще чуть-чуть — и голос его сорвался бы на крик.
   — Так я ж и говорю: ошибка вышла... — хмуро буркнул сержант.
   Кум шумно выдохнул воздух, постоял несколько секунд с закрытыми глазами, потом невозмутимо обмакнул помазок в пену, встряхнул и стал намыливать щеки, глядя в зеркало.
   Нет, ребята, что ни говори, а альтернативный путь — только водка. Много водки. Ну, или спирт на крайняк. Но все равно — много спирта... Однако ж, видите ли, спиваться, подобно Хозяину Климову, у Кума душа напрочь не лежала.
   — Миленькая ошибочка, — сказал он, не прекращая ритуала бритья. — То есть кто-то из наших будущих постояльцев по дороге ушел в рывок, конвой его профукал и, чтобы не нарушать отчетность, замел ни в чем не повинного финского жителя. Выдал его за беглого, да?
   — Выдать-то выдал... — помялся Степанов. — Вот только в рывок никто не уходил. Этот чухон лишним оказался...
   Кум бросил помазок в кружку, раскрыл бритву, пару раз провел по ремню, направляя, и приступил к основной части ритуала — собственно к бритью. Спросил:
   — Это в каком это смысле — лишним?
   — Ну, то есть, там такая ерунда получилась... — путаясь в словах, принялся объяснять сержант, отчего-то глядя на портрет Дзержинского над начальничьим столом. — В общем, в Ленинграде к паровозу прицепили вагон. Лейтенант, который из конвоиров, ведомость переписал, ну, то есть добавил к прежнему списку новые фамилии... Вот, а в том вагоне зек один к нам ехал, тоже чухон, между прочим, а фамилия у него, извиняюсь, Хей-кинн-хейм-ме, — заковыристое слово Степанов произнес медленно и по слогам, однако ж без запинки. — И фамилия эта в строчку, вишь ты, не влезла! И лейтенант перенес ее на следующую строчку. И машинально на той, второй, строчке номер поставил... Вот и получилось, что полфамилии — это один человек, а пол — другой.
   — Ага.
   Неведомо откуда и неведомо почему в памяти вдруг всплыли звание и фамилия: «поручик Киже», — но кто таков сей поручик и с какого перепуга он вдруг вспомнился, начальник оперчасти не знал.
   — И что же, — сказал он и надул щеку для пущей чистоты бритья, — этот, Хренайнен который, доехал до нас?