внесшего сумятицу в организацию. Невельского удивляло, как могли
остальные простить это Трубецкому и не приписывать ему всей вины за
провал дела...
Худой, высокий, сутуловатый, с неправильно вытянутым овалом лица,
с высоко и узко посаженными глазами и длинным-предлинным носом,
опущенным к широкому рту... Старость и седина - ему было лет
шестьдесят - правда, как-то сглаживали эту некрасивость, но всей своей
фигурой он выражал то, что менее всего подходило под представление об
образе диктатора, - полное отсутствие признаков сильного характера и
воли.
Осклабившись, он обнажил малокровные десны и некрасивые, кривые,
хотя хорошо сохранившиеся длинные желтые зубы и холодно протянул руку
Невельскому. Осведомившись, надолго ли прибыл он, Трубецкой тотчас же
обратился к хозяйке, отвечая на ее вопросы о жене и дочерях.
Странные чувства обуревали Невельского, когда он смотрел на
Трубецкого и перебирал в уме события 14 декабря: конечно, выбрав
Трубецкого, Рылеев и другие декабристы совершили роковую ошибку. Они
были введены в заблуждение проявленной им незаурядной личной
храбростью в ряде кровопролитнейших боев и безукоризненным поведением
во всех общественных делах. Никому не могло тогда прийти в голову, что
этот же человек готов бежать куда угодно от одной мысли о возможном
пролитии крови близких ему людей и что он скорее предпочтет смерть для
себя. Приговорен он был к отсечению головы. "Помилование" - каторжные
работы и ссылку - принял безропотно и весь ушел в религию и мистицизм.
От религиозного помешательства спасла его своей нравственной
поддержкой приехавшая почти одновременно с Волконской жена.
Невельской смотрел на него с чувством какого-то сожаления и
протеста здорового человека против нравственного калеки, которого
почему-то считают нормальным и здоровым.
На приглашение Марии Николаевны к чаю Волконский спросил:
- А Поджио не подождем?
- Поджио давно в столовой и напропалую любезничает с Катей, -
усмехнулась она, лукаво сверкнув глазами в сторону Невельского, - этот
старый итальянский любезник просто становится опасным.
Направились в столовую, Сергей Григорьевич подошел к Андрею
Борисову и протянул руку. Андрей встал и беспрекословно пошел за
Волконским, как автомат, ничего не видя перед собой широко открытыми
немигающими глазами.
Длинные, спускающиеся книзу белые как снег волнистые волосы
Поджио и холеная борода живописно оттеняли тонкие итальянские черты
лица. Он был в ударе и вел оживленную беседу, стараясь вызвать улыбку
на лице у Кати, смущением которой откровенно любовался. Видя это, Катя
старалась укрыться за большим пыхтящим самоваром, но это удавалось
плохо, и она застенчиво краснела. Поджио встал навстречу к подходящему
к нему от Кати Невельскому, помахал рукой в сторону Петра Ивановича
Борисова, подавая знак глазами на место около себя, протянул через
стул левую руку усаживающемуся Волконскому. Мария Николаевна заняла
место наискосок от Кати, против Поджио, и, взглянув на него, покачала
укоризненно головой. Сесть около себя предложила Невельскому. Рядом с
ним, по левую сторону, уселся больной и безразличный ко всему Борисов,
дальше Муханов, а в конце стола против самовара занял место сумрачный
Трубецкой.
Оглядывая гостей, Волконский сказал:
- Ну вот, еще один, двадцать пятый годик минул... Не знаю, как
вы, я признал эту новую мать - Сибирь и думаю, что она, несмотря на
строгость и суровость, проявила по отношению к нам во всей силе свое
отзывчивое и доброе сердце. Я ее полюбил.
- Волконский, чего доброго, совсем не пожелает уехать отсюда, -
насмешливо прибавил Муханов, поглаживая усы.
- Вы изволите шутить, мосье, - возразил Поджио, - а перечтите-ка
по пальцам, что она нам дала.
- Я вам перечту, что она у нас отняла, хотите? - предложил Петр
Иванович и отогнул палец. - Во-первых...
- Положим, это не она, а кто-то другой, - мрачно изрек, ни к кому
не обращаясь, Трубецкой, - но и тот только орудие в руках божьих. Вы
мало об этом думаете, господа, а я, оглядываясь на прошлое, прямо
скажу, что промысел божий оградил нас и наши души от пагубы той жизни
и скверны, которая именуется "блестящей карьерой". Я благодарен
провидению за сотворенную им для меня семейную жизнь, за моих
прекрасных детей.
- Тем лучше для вас, - продолжал Борисов, - но не для всех нас. У
нас отняли самое дорогое - наше святое дело. Этого не вернешь никакими
провидениями.
Никто, кроме Невельского, не обратил внимания, как тихонько
вошедшая горничная, близко наклонившись к Марии Николаевне,
скороговоркой сказала ей несколько слов и удалилась. За ней быстро
поднялась и вышла Мария Николаевна.
- Я думаю, - примирительно ввязался в разговор Волконский, что
истина между нами где-то посредине. Мы охотно обвиняем других, а себя
критикуем весьма редко. Никто ничего у нас не отнимал, мы сами
уступили то драгоценное, что нас в жизни окрыляло. Но я не раз задавал
и задаю себе вопрос: а как прожил бы я, если бы можно было начать
жизнь снова? Да, наши убеждения привели всех, и меня в том числе, в
верховный уголовный суд, на каторгу и пожизненное изгнание. Но
клянусь, ни от одного слова своего и сейчас не откажусь!
Он замолчал и в изнеможении откинул назад голову на спинку стула.
- Волконский, успокойся, - раздалось со всех сторон, - мы те же,
не изменились, ты не одинок.
Слова Волконского рассеяли опасения Невельского: декабристы
сохранили себя. Как хорошо! Он забыл, а теперь вдруг вспомнил о Кате и
поймал ее все еще восторженный взгляд, который она не сводила с
Волконского.
По столовой бледная и явно взволнованная прошла Мария Николаевна
и вполголоса сказала мужу:
- Выйди, там письмо от Лунина.
- От Лунина? - воскликнул Поджио, покачнувшись и тут же
опустившись на пол.
- Жив? - вскочил Андрей Борисов.
Все бросились к Поджио - он был в обмороке, однако тут же очнулся
и, виновато улыбнувшись, сказал:
- Извините, я так взволнован - ведь это голос с того света...
Неужели он жив? Не может быть!
Столпились у входа в столовую. Впереди - поддерживаемый под руки
Поджио. Навстречу быстро шагал Волконский, разворачивая на ходу
какую-то грязную длинную тряпицу и стараясь вынуть из нее бумажный,
склеенный ржаным хлебом пакет. На пол высыпались крошки хлеба.
- Вот, - сказал Волконский, торопливо занимая свое место за
столом, и осторожно начал вскрывать столовым ножом пакет.
- Как? Откуда? - раздались нетерпеливые голоса.
- Каторжник-поселенец из Акатуя, - объяснил Волконский, - хранил
письмо шесть лет... Потом расскажу подробнее. Выслушаем и его самого -
он прислуживал Лунину последние два года. Я отправил его отдохнуть -
он пробирался пешком.
Из разрезанного пакета на скатерть посыпались листки бумаги
различного формата и цвета, исписанные карандашом, углем и чем-то
бурым. Сгрудившиеся поближе гости невольно решили, что перед ними
послание, писанное кровью.
Захвативши обеими руками опущенную над листками голову,
Волконский старался вглядеться в кривые каракули знакомого почерка, но
слезы застилали глаза.
- Нет, не могу, - выговорил он через силу, - разберись ты, - и
осторожно передал листки Петру Ивановичу Борисову, а сам, уже не
скрывая слез, продолжал всхлипывать, прикрывая глаза носовым платком.
Впрочем, плакали все: плакала Мария Николаевна, смотря прямо перед
собой глазами, полными слез, открыто плакала Катя, забывшая о
самоваре, и громко сморкался Поджио, не замечая уже соседства Кати.
Низко опустив головы, отворачивались от соседей остальные, кроме снова
ставшего неподвижным Андрея. Невельской, сжав губы, тоже сидел, не
шевелясь, потрясенный таким проявлением чувств присутствующих к давно
ушедшему из мира другу.
Ближайший адъютант наместника в Польше Лунин пользовался и
доверием и благоволением Константина. Последний, однако, хорошо знал
нрав своего брата и, получив из Петербурга требование об аресте,
вызвал Лунина и, вручая ему заграничный паспорт, сказал:
- Уезжай немедленно.
Лунин поблагодарил и, возвращая паспорт, твердо ответил:
- Я разделяю их убеждения, разделю и наказание.
Лунина хорошо знали все, но лучше всех Волконские - и старшие и
дети Он являлся трибуном декабристов и строгим прокурором Николая и
его опричников. Его бичующая сатира, преподносимая в самой
безукоризненной форме в письмах к сестре, в правильном расчете, что
прежде адресата их прочитают глава жандармов и царь, беспощадно
хлестала непрошеных чтецов прямо в лицо. Но до того как письма
попадали к ним, они размножались и ходили по рукам, поддерживая огонь
непримиримости.
Афоризмы заучивались, как молитвы, наизусть... Не трудно было
предвидеть конец: по личному повелению царя, после тщательнейшего
обыска, лишенный решительно всех вещей и в первую голову книг, Лунин
был переведен в Акатуйский рудник в "одиночку", без права встречаться
с кем бы то ни было. Местопребывание его официально было объявлено
неизвестным.
И тем не менее и оттуда он ухитрился переслать Волконским
несколько писем, предназначенных, конечно, для всех...
"Государственный преступник Лунин умер скоропостижно 3 декабря
1845 года", - доносили царю.
Ни Борисов, ни Поджио, к которому перешли листки Лунина, не в
состоянии были прочитать ни одного слова. Волконский взялся разобрать
их понемногу... Разошлись молча. Так расходятся с кладбища родные,
бросив последний взгляд на дорогую могилу.

    18. СВАДЕБНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ



Невельской в Иркутске зажился: в этот год пасха приходилась на 8
апреля, и венчаться можно было на "красной горке", не раньше 16-го.
Стали навещать привычные тревожные мысли о вскрытии Амура, о начале
навигации и брошенном в Петровском Орлове, об уехавшем по зимнему пути
в Якутск Корсакове для подготовки заселения тракта Якутск - Аян.
Тяжело было смотреть на ссоры и дрязги заместителей
отсутствующего Муравьева. Они распоясались еще во время его болезни,
теперь же оспаривали друг у друга первенство.
Близость к дому Зариных поневоле вводила прямолинейного и
брезгливого к интригам и подвохам Невельского в их атмосферу. Бедный
Струве вертелся ужом между враждующими сторонами, улаживая их
столкновения. Неугомонная кипучая натура Невельского требовала
движения, дела - начало навигации было не за горами.
Чуткость Кати тотчас же заставила ее почувствовать перемену в
настроении жениха, несмотря на все его усилия скрыть свои переживания.
"Заскучала" и Катя...
Избранная Катей для венчания Крестовская церковь поражала своими
громадными размерами. Здесь хоронили знатных иркутских горожан и
крупных чиновников. Церковь стояла на отлете, в самом конце Заморской
улицы, почти за городом.
- Что за выбор? - удивлялись знакомые.
- Люблю! Оттуда вид на окрестности красив, да поменьше народу
будет - не захотят тащиться за город, - смеясь, объясняла Катя
Невельскому свою причуду.
Однако ни мороз, ни пронизывающий ветер и слепящий снег никого не
остановили. Битком набитая церковь не вмещала народа. Толпы его,
освещаемые колеблющимися кострами разбитых смоляных бочек, и
бесчисленные возки и сани, наседающие друг на друга, беспокойные
лошади, беготня осипших от крика кучеров и ямщиков - все это
представляло кипящий клубок.
- Видишь, как хорошо! - показала счастливая и гордая Катя, глядя
с паперти на волнующееся море людей у их ног.
- Ура-а!..
- Это тебе за Амур! - сказала она. - Теперь можешь понять, как к
тебе относятся сибиряки! Ты для них легендарный богатырь,
отвоевывающий у каких-то темных сил близкий их сердцу, овеянный
темными сказаниями Амур... Я это знала... я предвидела... и этого так
хотела! Как мне хоте...
Катя не успела кончить, как вместе с Невельским очутилась на
руках толпы людей, которые донесли их и опустили у раскрытых дверец
генерал-губернаторской кареты. Несмолкаемое "ура!" долго еще слышалось
позади освещенной фантастическим заревом церкви.
Прием гостей у генерал-губернатора заставил принести поздравления
молодым буквально все чиновничество и купечество. Генерал-губернаторша
гордилась: и ужин и бал удались на славу, и только падающие от
усталости музыканты заставили танцующих вспомнить об отдыхе.
Разъехались уже при ярком солнце неожиданно погожего после бурной ночи
утра.
Для молодых начались трудные дни: прием у Зариных, шумный бал с
живыми картинками у Волконских, бал с ночевкой и бешеным катанием на
лошадях, собаках и оленях за городом у Трубецких и, наконец,
двухдневный бал у наследников покойного иркутского оригинала
миллионера Ефима Андреевича Кузнецова, скоропостижно умершего и не
успевшего насладиться ласкающим слух титулом "превосходительство":
запоздало производство. Этот оригинал и честолюбец в течение
нескольких лет успел пожертвовать полтора миллиона рублей на создание
и содержание учебных заведений, украшение любимого города и разные
другие дела. Гордясь Россией, он болезненно переживал амурские и
другие злоключения Невельского и Муравьева. Перед энергией Муравьева
он преклонялся, а Невельского боготворил.
- Не сдавайся, Геннадий Иванович, - говаривал он Невельскому,
когда тот сетовал, что на парусных судах трудно исследовать узкие и
извилистые протоки лимана. - Пароходы нужны?.. Сто тысяч на первое
время хватит? Не хватит, дам больше!
Наследники приуныли было, видя, как быстро тает ожидаемое ими
наследство, а старик не унимался и с нетерпением ждал известия о
благополучном окончании дела Невельского, чтобы достойно отметить
успех, но, увы, не дожил. После его смерти наследству больше ничего не
угрожало...
- Глубоко скорбя о преждевременной смерти любимого батюшки моего
Ефима Андреевича, - говорил, всхлипывая, пьяненький, уже немолодой
сын, дождавшийся, наконец, отцовских денег, - мы, дети незабвенного
родителя, зная, как он уважал и любил капитана первого ранга и
кавалера Геннадия Ивановича Невельского, почли за счастье пойти по
стопам любезного папаши и свято выполняем его волю: мы оформили
передачу на построение первого парохода на Амуре ста тысяч рублей и
сверх сего еще пятидесяти тысяч на строительство малого, но мощного
парохода для исследования протоков лимана... - Тут он вскрикнул: -
Музыканты! Туш! - и торжественно передал Невельскому обязательство при
громких рукоплесканиях публики.
Как оказалось на следующий день, обязательство было написано еще
покойным Кузнецовым и составлено на имя Муравьева! Геннадий Иванович
смеялся:
- Хорошо, что не скрыли письма, а ведь могли... Теперь же мы
войдем в Амур на буксире двух пароходов! Ура! - И он, обнявши Катю,
вальсировал по комнате и по-мальчишески вскрикивал: - Ого-го! Ура!
До Качуга, что в двухстах пятидесяти верстах от Иркутска, на
Лене, приходилось ехать по тракту на лошадях. Геннадий Иванович с
Катей часто выезжали из города верхом посмотреть, как подсыхает
дорога, да, кстати, постепенно закаляться для предстоящего
путешествия. Через неделю поездки в сорок-пятьдесят верст уже казались
Кате прогулкой.
- Вот видишь, Геня, как хорошо вышло, - усмехаясь ему своей
открытой улыбкой и блестя зубами, говорила она, - я окрепла, втянулась
в верховую езду и теперь никакой дороги не боюсь, особенно с тобой.
Подумай, как бы ты теперь волновался, если бы не было этих наших
упражнений! Ведь вследствие грядущего переезда дяди в Курск мне все
равно пришлось бы либо уехать с ними и видеться с тобой два-три дня в
году, а то и в два года, либо прозябать одной-одинешенькой в Иркутске,
думая дни и ночи о тебе и волнуясь. Такую ты готовил мне жизнь? И это
по-твоему любовь?
Однако желанный день отъезда превратился в день слез. Не рассеяла
их и веселая скачка вперегонки с провожавшими. Справиться с собой Катя
не могла до самого Качуга. Отсюда предстояло плавание по течению тихой
Лены до самого Якутска "в челноке". Так по крайней мере уверял ее муж.
"Челнок", однако, на самом деле оказался целым кораблем
невиданной на Лене формы, с обширной каютой "для нашей семьи".
- Царствуй! - сказал Геннадий Иванович, вводя туда Катю.
- Когда же ты успел построить корабль? - удивилась Катя.
- Я не строил, а только чертил. Сегодня он получает имя "Катя".
Началось плавание.
Молча, пугливо прижавшись к мужу, Катя подолгу всматривалась в
отвесные стены страшных черных обрывов, ронявших в воду громадные
зазубренные каменные глыбы. Черные скалистые обрывы сменялись красными
песчаными и желтыми известняковыми. Полные угрюмой красоты и
таинственности, покрытые могучей спокойной лиственницей и боязливо
трепещущей осиной, они пугали своим загадочным молчанием и безлюдьем.
Временами казалось, что редкие скаты гор изрыты пещерами, таят в своем
сумраке каких-то великанов.
Становилось все холоднее и ветренее. Сердитые волны
разбушевавшейся реки бросали суденышко из стороны в сторону, то грозя
вышвырнуть его с размаху на берег, то вдребезги разбить о хмурые
мокрые отвесные скалы. Перемогая тошноту, Катя выходила на палубу и
часами, не сводя глаз, любовалась ледяным спокойствием мужа, не
сходившего с мостика, а подчас берущего в свои руки штурвал. Она уже
не боялась проносящихся мимо, чуть не вплотную к бортам, каменных
зубчатых загородивших реку "щек" и похожих на усеянную громадными
булыжниками мостовую порогов, прикрытых бешеным бурлящим потоком
ледяной воды. С таким, как ее Геня, не страшно!
А погода портилась и портилась, и сквозь завесу дождя и мокрого
снега, при вое злобного и холодного ветра, с каким-то остервенением
срывающего гребни с высоких волн и изо всех сил бросающего их
пригоршнями то в лицо, то в спину рулевого, ничего не было видно: ни с
палубы, ни в круглые иллюминаторы каюты. Ни писать, ни читать, ни
спать... С палубы, куда Катя все же время от времени старалась
пробраться, "он" стал гнать. И гонит как-то необычно повелительно,
пожалуй, даже грубо. Оставалось молчать и плакать. Близкий уже Якутск
казался каким-то желанным раем.
Лена была еще в разливе - море воды! А шли они почему-то
крадучись, спустили все паруса, кроме маленького треугольного. Катя
негодовала: почему "он" не торопится? Тут-то есть где разгуляться, а
"он" становится все осторожнее и осторожнее и уж совсем перестал
сидеть с нею: придет, посмотрит отсутствующими глазами, как-то
рассеянно обнимет и опять на палубу, - тяжело и обидно... Решилась:
- Почему спустили паруса, когда ветер, кажется, верховой,
попутный?
Невельской с удивлением посмотрел на Катю.
- Капитаны, когда им задают подобные вопросы, молчат - они
считают их неделикатными, господин адмирал!
- Объяснитесь все-таки, капитан, - старается она попасть в тон, -
перед вами слабая женщина, которая доверила вам свою жизнь!
- Вот это-то и заставляет капитана быть особенно осторожным.
Наклонитесь над бортом и всмотритесь: мы несемся над затопленными
кустами и лесами, и, если судно наскочит на что-нибудь, оно может
пропороть днище или повернуться боком и опрокинуться. Мы мчимся не по
руслу, а по бесчисленным протокам около Якутска, летом просыхающим и
зловонным. Я ищу фарватера и пока не нахожу... Вы удовлетворены
ответом, господин адмирал?
- Да.
Якутск насмешил Катю церемонными приемами, на которых пришлось
играть роль солидной дамы, и тронул до слез заботливостью недавно
приехавшего Миши Корсакова: он приготовил для Кати "качку" - гамак на
длинных жердях, прикрепляемых к гуськом идущим лошадям.
Стало чувствоваться утомление, а впереди еще больше тысячи верст
по горам и лесам! Утомился и Невельской и, устроивши дневные дела
далеко растянувшегося каравана, спал в качке как убитый. Катю в ней
укачивало, и она тряслась в седле.
Срывая ветки, Катя безнадежно щекотала сонного, но зато на
привалах сама без чувств валилась на землю и, пригревшись у костра,
засыпала без ужина до утра. Рассказы о ночных посещениях и проделках
медведей были уже только любопытны и смешили: медведи стали как-то
ближе - своими, и встреча с ними не пугала.
Прошло три недели - цель пути, Охотск, маячил перед сонными,
усталыми глазами. Геннадий Иванович озабоченно поглядывал на небо, -
во всю мочь развернулась весна: звенели ручьи, с зарей в туманах
стонало, свистело, трещало и гулко хлопало крыльями пернатое царство.
Днем немилосердно припекало солнце, ночью хрустел под ногами ледок.
Катя покачивалась в седле и, крепко стиснув зубы, стараясь владеть
собою, безучастно смотрела на оживающую природу. Наморщив лоб и
насупив брови, она не могла прогнать неотвязно сверлившей мысли,
выдержит ли она до конца пути. С отчаянием вспоминала уютный Иркутск и
свое упрямство и раскаивалась и мучилась, видя, как озабочен муж, как
притихли спутники. По ночам била их лихорадка - приходилось
сознаваться в том, что и она не только обессилела, но и захворала.
Со страшных крутых высот Джугджура ее, уже в бреду, спускали на
руках. Геннадий Иванович растерялся и считал ее погибшей, а себя -
виновником ее смерти. Перед ним живым укором вставал старик с сивой
бородой, напророчивший ему несчастье. Караван еле двигался. Суровый и
неуютный Охотск казался несбыточным счастьем...
Катю несли на качке люди, сами выбившиеся из сил. Несли,
взбираясь по мокрым крутым скалам, и спускались по крутизнам,
прислушиваясь иногда к бреду и стонам.
Последний привал пришлось сделать в виду Охотска, на открытом
сухом месте. Тихо поставили люди расседланную качку на козлы и молча
отошли, косясь на низко склонившегося над ней Геннадия Ивановича. Он
осторожно снял наброшенное на мраморное лицо покрывало и дрожащими
руками старался нащупать на крестообразно сложенных, как у покойника,
руках пульс, но не сумел...
Неосторожное движение - и ослепительный горячий луч больно ударил
по зажмуренным глазам. Ясно затрепетали синеватые прозрачные веки.
- Жива!..
Он схватил Катину голову и, пристально всматриваясь, приблизил к
себе. Глаза открылись, и зашевелились губы. Бред?.. Нет, Геннадий
Иванович ясно услышал:
- Геня, я для тебя оказалась обузой! Прости! - и поднявшиеся было
веки опять сомкнулись.
Геннадий Иванович опустил голову. Да, жизнь, которую он создал
для этой хрупкой женщины, оказалась ей не под силу, - он сгубил ее,
любимую...
Но спустя три часа, когда усталые люди приостановились, чтобы
смениться, не отходивший ни на шаг от качки Невельской неожиданно
услышал вопрос:
- Неужели подходим к Охотску? - и протянувшаяся вверх рука легла
на его волосы. Покрывая бледные холодные руки поцелуями, он старался
согреть их, а она шептала, что не больна, а просто обессилела, и
улыбнулась.
- Увидишь!
И Катя сдержала слово: через три дня на палубе любимого мужем
"Байкала", легко опираясь на его руку, она хлопотала о том, как
удобнее устроить прибывших на нем сюда жен пяти казаков, и следила за
погрузкой случайно приобретенной в Охотске полной обстановки спальни,
столовой и даже будуара, не хватало только клавикордов, без которых
будет трудно записывать песни. Впрочем, было не до них: из Аяна не
прибыл навстречу кораблю "Охотск". Он должен был доставить из Аяна в
Петровское снаряжение для экспедиции и товары Российско-Американской
компании для торговли и сближения с туземцами. Отсутствие "Охотска"
тревожило. Невельской нервничал и снова раскаивался, что слишком рано
бросил на произвол судьбы Дмитрия Ивановича Орлова.
Тревога росла. "Охотска" ее оказалось и в Аяне... Здесь
распространились слухи, что Петровское зимовье разграблено, а люди
убиты. Приходилось причислять к жертвам ограбления гиляков и "Охотск".
Катя почему-то почувствовала себя виновницей всех этих несчастий,
притихла и молча сидела в углу, прислушиваясь к гаданиям мужчин о злой
участи неутомимого Орлова со всем семейством, людей только что
открытого российского Николаевского поста, с трудом созданного
Петровского зимовья и бесследно исчезнувшего корабля.
В Аяне было шумно и тесно, но не весело. Неприступный и
молчаливый доктор Орлов, робевший перед Катей приказчик компании
Березин, застенчивый штурман Воронин, топограф Штегер, безусый
двадцатилетний лейтенант Бошняк, солдаты и казаки экспедиции с женами
и детишками... Тщетно пыталась Катя разговорить мрачного доктора,
вытянуть из него какие-нибудь предположения и планы о его будущей
работе среди туземного населения.
- Не трудись, - смеялся Невельской, - он вроде каменного
пограничного столба, выдуманного Миддендорфом: ничего не говорит.
Займись остальными.
На Бошняка доктор поглядывал недружелюбно и косо:
- Петербургский, едва вылупившийся из яйца цыпленок!
Недоверчиво поглядывал на Бошняка и Невельской.
Решили обойтись как-нибудь без "Охотска".
Стоявший на якоре компанейский барк "Шелихов" помог кое-как
разместиться по-новому и погрузить все годовое снабжение и
компанейские товары. Невельской стал приглядываться к новым
подчиненным.

    19. НА ПЕТРОВСКОЙ КОШКЕ



В непроницаемом тумане гремели невидимые цепи, хлюпала вода,
откашливались и топали по звонкому настилу палубы невидимые люди.
"Байкал" и "Шелихов" становились на якорь. Из предосторожности решили
пока не давать о себе знать на берег. Разгадку исчезновения "Охотска"
и мертвого молчания Петровского поселения откладывали до утра.
Плотный утренний туман по-прежнему не позволял осмотреться и