Мои ежевечерние выступления с Птицей на 52-й улице помогли мне записать собственную пластинку, которая называлась «Miles Davis All Stars». Я сделал ее для «Савоя». Чарли Паркер играл на тенор-саксофоне, Джон Льюис на пианино, Нельсон Бойд на басу и Макс Роуч на ударных. Мы пришли в студию в августе 1947 года. Я сочинил и аранжировал четыре темы для альбома: «Milestones», «Little Willie Leaps», «Half Nelson» и «Sippin' at Bell's», мелодия о баре в
   Гарлеме. И еще я записался в альбоме с Коулменом Хокинсом. Так что в 1947-м я был при деле.
   Айрин вернулась в Нью-Йорк с двумя детьми, и мы поселились в новой квартире в Квинсе, которая была намного просторнее старой. Я нюхал кокаин, пил и немного покуривал. Марихуану я никогда не курил, она мне не нравилась. Но к героину я тогда еще не успел пристраститься. Между прочим, Птица как-то сказал мне, что если узнает, что я колюсь, то прикончит меня. Но самым ужасным гимором тогда были толпы женщин, осаждавших оркестр и меня. По-настоящему я тогда еще с ними не связывался – был настолько увлечен музыкой, что даже Айрин на меня не действовала.
   Однажды на площади Линкольн, в танцзале, на том месте, где сейчас Линкольн-центр, состоялся концерт с лучшими музыкантами. Классный концерт со «Всеми звездами» – Артом Блейки, Кении Кларком, Максом Роучем, Беном Уэбстером, Декстером Гордоном, Сонни Ститтом,
   Чарли Паркером, Редом Родни, Фэтсом Наварро, Фредди Уэбстером и мной. По-моему, только для того, чтобы вой-ти туда и послушать всех этих великих музыкантов, следовало раскошелиться на полтора доллара. Часть публики танцевала, остальные просто слушали музыку.
   И еще мне этот концерт потому запомнился, что это было одно из последних выступлений Фредди Уэбстера в Нью-Йорке. Его смерть в 1947 году потрясла меня. Да и все сильно переживали, особенно Диз и Птица. Уэбс – так мы его звали – умер в Чикаго от передозировки героина, который предназначался Сонни Ститту. Сонни вечно выбивал кулаками из кого-нибудь деньги на наркотики. Так случилось и в Чикаго, где они с Фредди были в турне. Тот парень, которого Сонни там избил, подстроил так, чтобы ему в наркотик подмешали какую-то гадость, скорее всего серную кислоту или стрихнин. Не знаю точно что. Как бы там ни было, Сонни отдал эту дрянь Фредди, который укололся и погиб. Мне долго было не по себе после этого. Мы с Фредди были как братья. Я о нем и сейчас часто вспоминаю.
   В ноябре 1947-го мы поехали в Детройт играть в клубе «Эль Сино», но нас оттуда выгнали после того, как Птица появился на сцене и тут же ушел. Когда Птица уезжал из Нью-Йорка, ему было труднее доставать героин. И он начинал сильно напиваться, как в тот вечер, и не мог играть. Поцапавшись с менеджером, он вернулся в свой номер в такой ярости, что выкинул из окна саксофон, который разбился о мостовую. Правда, Билли Шоу тут же купил ему другой – новенький «Зелмер».
   Вернувшись в Нью-Йорк и записав еще одну пластинку (в которой участвовал Джей-Джей Джонсон), группа снова поехала в Детройт, чтобы выполнить нарушенный контракт с «Эль Сино».
   На этот раз все прошло хорошо, Птица играл на отрыв. Тогда с нами выступала Бетти Картер. Правда, сразу после этого турне она перешла в оркестр Лайонела Хэмптона. По-моему, именно в Детройте Тедди Рейг предложил Птице записать для него еще одну пластинку на лейбле «Савой». Билли Шоу, имевший огромное влияние на Птицу, к тому же, кажется, совместный менеджер, посоветовал Птице не записываться у незначительных фирм вроде «Дайэл» и работать с большими именами, такими как «Савой». Понимаешь, тогда все знали, что Американская федерация музыкантов собирается объявить запрет на записи пластинок из-за разногласий по контрактным вопросам. Так что Птица – а ему постоянно были нужны наличные – тут же подписал контракт с Рейгом и «Савоем» и поехал в студию. По-моему, это было в воскресенье перед Рождеством.
   Записав этот альбом – кажется, он назывался «Charlie Parker Quintet» – и тот, над которым мы работали в Детройте, Птица отправился в Калифорнию к Норману Гранцу, в его ансамбль «Джаз в Филармонии», который собирался в концертное турне по Юго-Западу. Я на Рождество уехал в Чикаго повидаться с сестрой и ее мужем Винсентом Уилберном. Потом вернулся в Нью-Йорк и снова присоединился к Птице. Он уехал в Мексику и женился на Дорис, пропустив из-за этого концерт и подложив этим большую свинью Норману Гранцу. Птице во время этого турне платили как настоящей звезде. Да он и был главной приманкой, и когда пропустил тот концерт, публика взбесилась и выместила все зло на Нормане. Но Птица из-за таких вещей никогда не переживал. Всегда ухитрялся отговориться и снова влезть в доверие к тем, кому нагадил.
   После турне с «Филармонией» Птица был в полном порядке. Журнал «Метроном» назвал его лучшим альт-саксофонистом года. Он казался счастливее, чем когда-либо. Мы снова играли в «Трех двойках», и очереди на наши концерты день ото дня становились длиннее. Но мне кажется, что каждый раз, когда Птица вроде бы оказывался на правильном пути, он все рушил. Будто боялся зажить нормальной жизнью – люди не поймут, примут его за обывателя или что-то в этом роде. Это настоящая трагедия, потому что он был гением и, когда хотел, мог быть хорошим человеком. Героин сломал ему жизнь.
   Наркодилеры ходили за нами по пятам. И в 1948 году эта ситуация вышла за всякие рамки.
   Помню, в 1948-м мы были в Чикаго, играли в баре «Аргайл Шоу». Оркестр был в сборе к началу выступления, но Птицы не было. Когда он появился – накачанный и пьяный, – стало ясно, что играть он не сможет. На сцене он дремал. Мы с Максом сыграли по четыре такта каждый, чтобы разбудить его. Тема была в фа, а Птица начал играть совершенно другую мелодию. Так что Дюк Джордан, который и вообще-то слабо играл, стал продолжать фальшивую тему Птицы. Это был настоящий ужас, и нас уволили. Птица вышел из клуба и начал мочиться в телефонной будке, приняв ее за туалет. Белый мужик, владелец клуба, заявил, чтобы мы шли получать наши деньги в черный профсоюз. А расколоть на деньги этот чикагский профсоюз было невозможно. Так что ничего мы не получили. Я-то не особенно из-за этого беспокоился, у меня в Чикаго была сестра, и я мог остановиться у нее. Она дала бы мне немного денег. Но я переживал из-за остальных наших ребят. Тогда Птица сказал нам всем встретиться в офисе профсоюза, где он собирался забрать наши деньги.
   Птица вошел в кабинет президента профсоюза Грея и потребовал отдать ему деньги. Но ты не забудь, что все эти профсоюзные крысы вообще не были в восторге от игры Птицы. В их глазах он был незаслуженно захваливаемым наркоманом, совершенно опустившимся и потерявшим совесть. Так что когда Птица обратился к президенту Грею, тот открыл ящик своего стола и вынул револьвер. И приказал нам убираться из его офиса – или он нас перестреляет, как бешеных собак.
   Так что пришлось нам по-быстрому сделать ноги. Когда мы оказались на улице, Макс сказал мне:
   «Не переживай, Птица достанет деньги». Макс верил, что Птица может все. Птица хотел вернуться и дать этой сволочи президенту по морде, но Дюк Джордан удержал его. Тот черный черт Грей точно пристрелил бы Птицу, потому что был настоящим жлобом и не представлял себе, кто такой Птица.
   Но Птица сумел-таки отомстить владельцу «Аргайла», когда мы приехали туда еще раз в том же году. Пока все играли, Птица, закончив соло, положил саксофон, сошел со сцены и вышел в фойе.
   Там он вошел в телефонную будку и всю ее обоссал. Я хочу сказать, по-настоящему обоссал, без дураков. Там было столько мочи, что она вытекла из будки на их гребаный ковер. И тогда он, довольно улыбаясь, вышел из будки, застегнул молнию на брюках и вернулся на подмостки. А белые только глазами хлопали. Тут он начал снова играть и сыграл на отрыв. Он был совершенно трезвым в тот вечер; просто дал понять владельцу клуба – без единого слова, – чтобы тот больше не связывался с ним. И знаешь что? Тот и не пикнул, будто не видел, что Птица натворил. И заплатил ему. Но нам из тех денег ничего не досталось.
   А 52-я улица постепенно приходила в упадок. Публика продолжала ходить в клубы, но повсюду шастала полиция. Улицу наводнили наркодилеры, и полиция заставила хозяев клубов провести чистку среди артистов. Арестовали многих наркодилеров, а заодно и некоторых музыкантов. На группу Птицы люди еще приходили, но у остальных оркестров дела шли не так хорошо. В некоторых клубах на Улице перестали исполнять джаз, и они превратились в стриптиз-шоу. К тому же раньше публика в большинстве своем состояла из военных, которые любили повеселиться, а с окончанием войны народ стал жестким и менее снисходительным.
   Упадок Улицы и продолжающийся запрет на записи пластинок плохо сказались на музыкальном бизнесе. Музыка нигде не фиксировалась. Ее можно было услышать только в клубах, а так она забывалась. Мы регулярно играли в «Ониксе» и в «Трех двойках». Но в деньгах Птица нас все время надувал, и мы не могли относиться к нему как прежде. Раньше я смотрел на Птицу как на божество, но больше так не могло продолжаться. Мне было двадцать два года, у меня была семья, я только что получил как трубач награду от журнала «Эскайр» в номинации «новые звезды 1947 года» и разделил первое место с Диззи по результатам опроса критиков в журнале «Даун Бит». Не то чтобы я стал зазнаваться – просто мне стало понятно, что я в музыке не последний человек. И то, что Птица не платил нам, было несправедливо. Он нас совершенно не уважал, и я не собирался с этим мириться.
   Помню, как-то оркестр поехал на выступления из Чикаго в Индианаполис. Мы с Максом жили в одном номере и всюду ходили вместе. По пути мы остановились перекусить в небольшом заведении где-то в Индиане. Сидим мы там и едим, никого не трогаем, как вдруг ввалились четыре белых парня и уселись против нас. Они пили пиво и постепенно пьянели, смеясь и разговаривая громче других, как настоящие деревенщины. Я-то ведь из Сент-Луиса, мне сразу было видно, что за фрукты перед нами, но Макс из Бруклина, и он не понимал, что к чему. Я знал, что перед нами невежественные дураки. А пиво совсем им мозги затуманило. Ну, в общем, один из них наклоняется к нам и говорит: «И чем же это вы, ребята, занимаетесь?»
   Макс, вообще-то умный парень, совершенно не просек ситуацию, поворачивается к нему, улыбается и говорит: «Мы – музыканты». Видишь ли, Макс не понимал, что они к нам просто цеплялись. Он в Бруклине с такими вещами не встречался. В общем, этот белый говорит: «Ну, что ж вы нам не сыграете, раз вы такие мастера?» Когда он это сказал, я сразу понял, что за этим последует, схватил скатерть со всем, что на ней стояло, и набросил ее на этих мерзавцев, до того как они успеют что-то сказать или сделать. Макс в штаны наложил со страху и стал кричать. А те белые от неожиданности впали в ступор и так и остались сидеть с разинутыми ртами, не говоря ни слова. Когда мы ушли, я сказал Максу: «В следующий раз молчи в таких случаях. Ты не в Бруклине».
   Злой как черт, добрался я в тот вечер до Индианаполиса на концерт. А тут Птица, после того как мы закончили, говорит нам, что у него нет денег и что нам придется подождать до следующего раза, так как хозяин ему не заплатил. Все эту байку схавали, а мы с Максом пошли в номер Птицы. Там была его жена Дорис, и, когда мы входили, я увидел, что Птица прячет пачку денег в подушку. И тогда он заблеял: «У меня совсем нет денег. Это мне нужно совсем для другого. Я заплачу вам, когда вернемся в Нью-Йорк».
   Макс говорит: «О'кей, Птица, как скажешь».
   Я сказал: «Да ты что, Макс, он же опять прикарманил наши деньги. Он же мошенничает».
   Макс ничего на это не сказал, только плечами пожал. Знаешь, он всегда был на стороне Птицы,
   неважно, что Птица вытворял. Ну а я говорю: «Птица, мне нужны мои гребаные деньги».
   Птица, который называл меня Младший, говорит: «Не получишь ни цента, Младший, ничего,
   никаких денег».
   Макс говорит: «Да ладно, Птица, мне все равно, я могу подождать. Да, я могу потерпеть и на этот раз. Я могу потерпеть, Майлс, потому что Птица – наш учитель».
   Тогда я поднял бутылку из-под пива, разбил ее и, держа разбитую бутылку в руке, сказал Птице:
   «Слушай, гад, отдай мои деньги, или я тебя сейчас укокошу». И схватил его за воротник.
   Он тут же полез под подушку, достал деньги, отдал их мне и сказал с мерзкой улыбочкой на своей поганой морде: «Ну ты что, с ума, что ли, сошел? Ты это видел, Макс? Майлс на меня накинулся – и это после всего, что я для него сделал!»
   Макс взял его сторону и сказал: «Майлс, Птица просто проверял тебя. Он ничего плохого не имел в виду».
   Тогда я серьезно начал подумывать об уходе из оркестра. Птица все время на героине, денег не платит, а я должен вкалывать как папа Карло – проводить репетиции и руководить оркестром. Он совсем обнаглел. К тому же я был не такого низкого о себе мнения, чтобы позволять ему так нагло со мной обращаться. А его жена Дорис смотрела на меня ну точь-в-точь как солдат на вошь. А я ненавижу, когда со мной разговаривают на повышенных тонах. Особенно когда приказывают белые, разыгрывая из себя боссов. А Дорис вела себя именно так. Вообще-то она была ничего баба и предана Птице, но любила покомандовать, особенно чернокожими. Когда мы уезжали на гастроли, Птица посылал Дорис к поезду с билетами. И вот эта прилизанная белая сучка стоит посреди вокзала Пени и по-хозяйски выдает билеты классным музыкантам, будто она нам мама и папа в одном лице. Я не выношу, когда эти уродки ведут себя так, будто я их собственность. А Дорис обожала собирать вокруг себя классных черных парней. Была от этого на седьмом небе. А Птица в это время дома кайф ловил или, может, только начинал накачиваться героином. Он вообще был бесчувственным животным.
   Пятьдесят вторая улица быстро приходила в упадок, и джаз стал перебираться на 47-ю и Бродвей. Одно такое заведение называлось «Королевский петух», хозяином его был парень по имени Ральф Уоткинс. Сначала это был ресторанчик, специализирующийся на курятине. Но в 1948-м Монти Кей уговорил Ральфа разрешить Симфони Сиду выступить там с концертом. Монти Кей – молодой белый, тусовавшийся с джазовыми музыкантами. В то время он выдавал себя за очень светлокожего черного. Но, наварив приличную сумму, опять превратился в белого. Он заработал миллионы, продюсируя черных музыкантов. Сейчас он миллионер и живет в Беверли-Хиллз. Ну так вот, Сид выбрал вторник и выступил там с концертом, в котором участвовали я, Птица, Тэд Дамерон, Фэтс Наварро и Декстер Гордон. У них в клубе был отдел для непьющих, куда могли прийти молодые люди, посидеть и послушать музыку за 90 центов. Потом такое же было и в «Бердленде».
   В это время я подружился с Декстером Гордоном. Декстер приехал на Восточное побережье в 1948 году (или около этого), и мы с ним и со Стэном Леви начали вместе проводить время. Познакомились мы с ним в Лос-Анджелесе. Декстер молодец, играл отлично, мы часто ходили с ним на джем-сешн. А со Стэном мы некоторое время в 1945 году жили в одной квартире и были хорошими друзьями. И Стэн, и Декстер кололись, но я в то время был еще чистым. Мы с ними любили прогуливаться по 52-й улице. Декстер был страшным франтом и носил модные тогда костюмы с огромными плечами. Я носил костюмы-тройки от Brooks Brothers, которые тоже казались мне последним писком. Ну, ты знаешь, в сент-луисском стиле. Нигеры из Сент-Луиса славились своими прикидами – что касается одежды, они были на высоте. Так что никто не мог ко мне придраться.
   Но Декстеру мой стиль вовсе не казался шикарным. Он часто говорил мне:
   – Джим (так музыканты в то время называли друг друга), ты с нами не ходи, ты жутко выглядишь
   и жутко одеваешься. Почему бы тебе, Джим, не надеть что-нибудь другое? Купи себе новые шмотки. Сходи в F&M.
   – Зачем, Декстер, у меня такие шикарные костюмы. Я отдал за них уйму денег.
   – Майлс, ты одет в старомодное дерьмо. Понимаешь, деньги тут ни при чем. Здесь важен стиль, Джим, а то барахло, что ты на себя напяливаешь, стилем и не пахнет. Тебе нужны костюмы с широкими плечами и рубашки от Mr. В, тогда будешь модным, Майлс.
   Тогда, страшно задетый и обиженный, я говорил ему:
   – Но, Декс, у меня же шикарные костюмы.
   – Я знаю – ты думаешь, у тебя хипповый прикид, Майлс, но это совсем не так. Мне неприятно, что меня видят с таким типом, как ты, в такой жлобской одежде. И ты еще играешь в оркестре Птицы? В самом крутом оркестре мира? Ну ты даешь!
   Я был страшно оскорблен. Я всегда уважал Декстера, он казался мне сверхкрутым – самым классным и стильным молодым музыкантом в музыкальной тусовке. А потом он мне говорит:
   – Почему бы тебе не отрастить усы, Джим? Или бороду?
   – Да как же, Декстер! У меня волосы только на голове и растут, да еще немного под мышками и вокруг члена. Во мне индейская кровь, а у нигеров и индейцев бороды не растут, вообще на лице волос нет. У меня грудь гладкая, как помидор, Декстер.
   – Знаешь, Джим, тебе надо что-то с собой делать. Ты не можешь ходить с нами в таком виде, ты нас компрометируешь. Почему бы тебе не купить настоящие крутые шмотки, коли волосы на роже отрастить слабо?
   Ну, я сэкономил сорок семь долларов, пошел в «F&M» и купил себе серый, с огромными плечами
   костюм, который был мне как будто великоват. Я в нем на всех фотографиях с оркестром Птицы в
   1948 году и даже на моем рекламном снимке, где я с выпрямленными волосами. Когда я надел тот костюм из «F &M», Декстер подошел ко мне, улыбаясь, навис надо мной и похлопал по плечу:
   «Йе-е, Джим, вот сейчас ты выглядишь клево, сейчас ты что надо. Можешь с нами везде показываться». Это было нечто, этот Декстер.
   Все чаще я оказывался в ситуации, когда мне приходилось реально руководить оркестром Птицы – просто потому, что его никогда с нами не было: он являлся только на выступления и за деньгами. Я показывал Дюку аккорды каждый день, надеясь, что он наконец-то поймет, что к чему, но он меня не слушал. Мы с ним вообще не ладили. Птица его не увольнял, а я не мог этого сделать, не мой ведь это был оркестр. Я все время просил Птицу его уволить. Мы с Максом хотели, чтобы вместо него пришел Бад Пауэлл. Но Птица Дюка не сдавал.
   С Бадом тоже все было не так просто. Несколько лет назад он попал в ужасную историю. Пошел как-то вечером в гарлемский танцзал «Савой» – во всем черном, по своему обыкновению. С ним были его кореши из Бронкса, которые, как он всегда хвалился, «никому спуску не дадут». Так вот, идет он в «Савой» – без гроша в кармане, а вышибала, который его узнал, говорит ему, что без денег его не пустит. И кому он имел наглость так сказать – величайшему в мире молодому пианисту, и Бад это прекрасно знает. Так что он просто спокойно проходит мимо этого дерьма. Ну а вышибала сделал то, за что ему, вышибале, платили. Он проломил Баду башку, хватив его пистолетом по черепу.
   После того случая Бад начал колоться как безумный, а уж кому-кому, а ему совсем не надо было этого делать, у него от героина совсем крыша ехала. До этого он вообще не мог пить, а тут и напиваться взялся как свинья. Потом совсем в психа превратился, устраивал истерики и неделями ни с кем не разговаривал, даже с матерью и самыми близкими друзьями. В конце концов мать направила его в психиатрическую клинику Бельвю в Нью-Йорке, это было в 1946 году. Его там лечили шоковой терапией. Тоже решили, что он настоящий сумасшедший.
   Вот такие были дела. После электрошоков Бад так никогда по-настоящему и не пришел в себя – ни как музыкант, ни как личность. До Бельвю во всем, что он играл, была изюминка, в его исполнении всегда было что-то свежее, необыкновенное. Но после того как ему проломили башку, а потом лечили электрошоком… Уж лучше бы ему руки обрубили, а не его творческую силу. Иногда я думаю, что, может, все эти белые доктора специально применяли электрошок, чтобы разрушить его «я», как они пытались это сделать с Птицей. Но Птица и Бад – совершенно разные. Птица – выносливый черт, а Бад – человек пассивный. Птица пережил шоковую терапию, а Бад нет.
   До того, как все это случилось, Бад Пауэлл был потрясающим музыкантом. Нам его не хватало, он был тем недостающим звеном, без которого наш оркестр так и не стал величайшим в истории бибопа. Макс заряжал бы Птицу, Птица заряжал бы Бада, а я бы парил над их великолепной музыкой… Даже думать сейчас об этом больно. Пианист Эл Хейг, который был в группе Птицы в 1948 году, достаточно хорошо играл. Нормально. И Джон Лыоис, который тоже с нами играл, был хорошим пианистом. Но Дюк Джордан только место занимал. А Томми Портер так вцеплялся в контрабас, будто хотел кого-то придушить. Мы всегда ему говорили: «Томми, оставь ты эту бабу в покое!» Хотя ритм Томми неплохо держал. Но если бы с нами был Бад… Да что говорить, этого не случилось, хотя и могло бы случиться.
   Мать Бада почему-то доверяла мне и относилась с симпатией. Но в те времена многие относились ко мне с симпатией, причем самые разные люди. Иногда я думаю, мне помогло то, что когда-то в Ист-Сент-Луисе я был разносчиком газет. Если у тебя газетный маршрут, поневоле учишься разговаривать с самыми разными людьми. Вот и матери Бада я нравился потому, что всякий раз, когда ее видел, я с ней разговаривал. Когда у Бада поехала крыша, она отпускала его со мной. Она знала, что я почти не пил и не злоупотреблял наркотиками, не то что другие ребята, которые крутились вокруг него.
   Заходя к нему, я тайком передавал ему бутылочку пива – больше ему было нельзя, голове вредило. Он молча сидел и потягивал пиво около фортепиано в своей квартире на улице Сент– Николас в Гарлеме. Я просил его сыграть мне «Cherokee», и он играл – блестяще. Даже больной, он сидел за фортепиано, как породистая лошадь. И все время пытался играть, несмотря на болезнь, не верил, что не сможет играть. И все же, хоть «Cherokee» и все такое он классно играл, это уже было совсем не то, что раньше. Но чтобы плохо играть, господи, да Бад не знал, что это вообще такое, во всяком случае, в его голове это не укладывалось. Птица был таким же. На самом деле из всех музыкантов, что я знал, только Птица и Бад были такими.
   Когда я жил в Гарлеме, Бад иногда приходил ко мне на 147-ю улицу – и молчал. Однажды он заладил ходить так каждый день – целых две недели. Никому ни слова не говорил, ни мне, ни Айрин, ни детям. Просто сидел, улыбался и пялился в потолок.
   Уже гораздо позже, в 1959-м, мы были в турне – я, Лестер Янг (в тот год Лестер умер) и Бад. Бад по своему обыкновению ни с кем не разговаривал, сидел и улыбался. Он любил наблюдать за одним из музыкантов – Чарли Карпентером. Однажды сидел Бад вот так и улыбался Чарли. Ну Чарли и говорит ему: «Бад, что ты все время улыбаешься?» Бад, не меняя выражения лица, отвечает: «Тебе улыбаюсь». Лестер Янг чуть не поперхнулся со смеху – нашел кому улыбаться, Чарли-то был страшным занудой.
   До этого, выйдя из психушки, Бад сразу пришел в нижний Манхэттен послушать оркестр Птицы – как всегда, в черном костюме, с черным зонтиком, в белой рубашке с черным галстуком, черных ботинках, черных носках и черной шляпе. Во время антракта мы вышли на улицу – он тоже стоял там, совершенно трезвый и с ясным взглядом. Понимаешь, Птица не хотел брать Бада к себе вовсе не потому, что ему не нравилось, как тот играл. Как он сказал нам с Максом, Бад слишком сильно накачивается. Надо же, уж чья бы корова мычала… «Слишком сильно накачивается» – это что, так же сильно, как он сам?
   Но в тот раз мы с Максом сказали Баду: «Бад, подожди здесь, мы сейчас вернемся. Никуда не уходи». Он ухмыльнулся и промолчал. Мы побежали в клуб, сыграли свою часть и говорим Птице: «Там на улице Бад, причем совершенно трезвый».
   Птица говорит: «Правда? Я вам не верю».
   Мы говорим: «Пошли, Птица, увидишь». Так мы с Максом вытянули Птицу на улицу к машине, возле которой оставили Бада. Он стоял как зомби, потом посмотрел на Птицу выпученными глазами. А потом начал медленно оседать на мостовую рядом с машиной. «Бад, ты где был?» – спросил я. Он невнятно пробормотал, что за углом, в ресторанчике «Белая роза». В ноль секунд опьянел. Потом, когда он совсем увяз в алкоголе и наркотиках, он вообще перестал разговаривать. Жалко. Он был одним из величайших пианистов века.
   А в оркестре дела шли из рук вон плохо. Птица то и дело закладывал свой саксофон. Он все время оставался без инструмента и брал саксофоны у других. Дошло до того, что либо уборщик, либо вышибала из «Трех двоек» каждый день перед выступлением ходили в ломбард выкупать Птицев сакс, а после выступления снова его закладывали.
   К тому времени мы с Максом поняли, что уже и сами сможем продержаться, – глупые детские выходки Птицы встали нам поперек горла. Нам только одного хотелось – играть классную музыку, а Птица вел себя как последний идиот, как гребаный клоун. Нас он держал за ничтожества, за пигмеев, но мы себя таковыми не считали.
   Однажды Птица, который и так опоздал на выступление в «Трех двойках», зашел за кулисы и открыл там сардины и крекеры. Хозяин попытался поторопить его и загнать на сцену, а Птица сидел, жрал и беззаботно ухмылялся, как последний дурак, ну, понимаешь? Хозяин умолял его начать играть, а Птица предложил ему крекеров. Господи, это была смешная картина. Я ржал как лошадь. Наконец он вышел на сцену и стал играть. Но к тому моменту он успел хозяина выставить полным дураком, и тот ему этого не простил. Пришлось оркестру перебираться в клуб «Королевский петух», и больше мы никогда в «Трех двойках» не играли.