Сонни Ститт ушел из моего оркестра в начале 1961 года. Я заменил его Хэнком Мобли, в марте 1961 года мы записывали «Someday My Prince Will Come». Колтрейн по моему приглашению сыграл три или четыре темы, одну сыграл Филли Джо. Но в остальном состав оркестра был тот же: Уинтон Келли, Пол Чамберс, Джимми Кобб и Хэнк Мобли в двух или трех темах. Мой продюсер Тео Масеро применил способ склеивания пленок еще в «Порги и Бесс» и в «Sketches of Spain», а потом и в этом альбоме. Мы с Трейном вдогонку записали несколько соло. Это был интересный процесс, мы потом часто так делали.
   Начиная с пластинки «Someday My Prince Will Come», я стал требовать, чтобы «Коламбия» помещала на обложках моих альбомов фото чернокожих женщин. Так что на альбоме «Someday My Prince Will Come» красовалась Франсис. (Потом она была еще на двух обложках, Бетти Мейбри на обложке «Filles de Kilimandjaro», Сисели Тайсон на «Sorcerer» и Маргерит Эскридж на «Miles Davis at Fillmore».) А что: мой альбом, и это я был принцем для Франсис, и тема «Pfrancing» из этого альбома была написана специально для нее. Следующим моим шагом было избавиться от идиотских рекламных надписей на пластинках, я за это уже давно боролся. Понимаешь, я никогда не верил, что таким способом можно сказать что-то дельное о моем альбоме. Мне было нужно, чтобы люди слушали музыку и составляли о ней свое собственное мнение. Мне ни одна из таких надписей не нравилась – зачем пытаться объяснять, что я хотел сделать. Музыка сама за себя скажет.
   Той весной 1961 года – по-моему, в апреле – я решил поехать на машине в Калифорнию на ангажемент в Сан-Франциско в «Блэкхоке». До этого я играл в Нью-Йорке в «Виллидж Вэнгарде», но мне было скучно, я был недоволен игрой Хэнка Мобли. Еще мы с Гилом понемногу работали над альбомом для «Коламбии». Но, кроме этого, ничего интересного не происходило.
   Игра с Хэнком не особенно радовала меня: он не подстегивал мое воображение. Я стал играть очень короткие соло и уходить со сцены. Публика жаловалась: приходили ведь послушать меня и посмотреть, как я буду себя вести. Когда из меня сделали звезду, народ шел просто поглазеть на меня – во что я одет, что скажу, может, наору на кого-нибудь – вроде экспоната в стеклянной клетке в каком-нибудь долбаном зоопарке. Господи, у меня от этого дерьма настоящий депрессняк начался. И еще у меня все время болели суставы (как обнаружилось, у меня была серповидноклеточная анемия), особенно левый тазобедренный. Меня это ужасно беспокоило, а занятия в спортивном зале не помогали. Поэтому я и решил, что поеду в Калифорнию, просто освежиться; сделаю остановку в Чикаго и Сент-Луисе, а потом прямиком в Калифорнию – до того, как туда доберется оркестр. Надеялся, что это отвлечет меня. Мне была необходима какая-то перемена.
   «Коламбия» записала наше выступление в «Блэкхоке», но все мы – и ребята, и я – переволновались из-за музыкального оборудования. Все время проверяли уровень звука и прочее дерьмо, а это нарушает ритм работы. Но там был один парень по имени Ральф Дж. Глисон, критик, который мне очень нравился. С ним всегда было приятно увидеться и поговорить. Он, Леонард Фезер и Нэт Хентоф – единственные не-идиоты из критиков. На остальных пробы ставить негде. Отыграв в «Блэкхоке», мы вернулись в Нью-Йорк в апреле 1961-го и выступили в «Карнеги– холле» – это было событие, которого я ждал с большим волнением. Там не только мы с нашим маленьким ансамблем выступили, – Гил Эванс дирижировал большим оркестром, который исполнил много музыки из «Sketches from Spain».
   Концерт получился потрясающий. Только Макс Роуч подпортил мне настроение – устроил сидячий пикет сцене. Господи, меня это так достало, что я даже не смог играть. Концерт был в честь Фонда помощи Африке, а Макс и его друзья считали, что это благотворительное общество прикрывает ЦРУ или еще что-то такое, способствующее сохранению империализма в Африке. Знаешь, я не возражал против того, что Макс считал этот фонд орудием Соединенных Штатов, там действительно в основном заправляли белые. Я был против его неуважения ко мне как к музыканту: приперся и уселся на сцене со своими чертовыми плакатами как раз в тот момент, когда мы начали играть. Только я взял трубу, а тут он – меня это страшно сбило. Не знаю, зачем Максу все это понадобилось. Но он был мне как брат и потом объяснял, что просто хотел предупредить меня, во что тут можно вляпаться. Ну я ему сказал, что он мог бы это сделать как-то иначе, и он согласился со мной. После того как его прогнали со сцены, я собрался и исполнил свою партию.
   У нас с Максом и вскоре после этого была стычка. Я уже говорил, что он был совершенно убит известием о смерти Клиффорда Брауна в 1956 году и даже начал пить и все такое. Я с ним тогда почти не виделся. Он женился на певице Эбби Линкольн. И вдруг вообразил, что у меня с ней шуры-муры, и дошел до того, что попытался трахнуть Франсис. Все время, когда меня не было дома, таскался к нам, стучал в дверь и требовал, чтобы его впустили. Один раз пришел ночью и хотел взломать дверь, тогда Франсис по-настоящему испугалась и рассказала мне обо всем. Сначала я ушам своим не мог поверить, но потом до меня наконец дошло, что она говорит правду.
   Я сел в машину и поехал искать Макса. Нашел его в клубе Шугара Рея в Гарлеме. Я попытался объяснить Максу, что все мои отношения с Эбби Линкольн сводились только к тому, что я один раз ее постриг. Кто-то сказал Максу, что я «позанимался» с Эбби, и он решил, что это значит, что я ее трахнул. Он заорал на меня и вцепился мне в горло, а я вдарил ему апперкотом и нокаутировал. Просто свалил его с ног прямо на месте. Он страшно вопил, я раз-другой попытался уйти, но он все не давал мне. Ну ты же понимаешь, барабанщики ведь как быки сильные, господи, и Макс никому обид не спускал. Я это хорошо знал. Франсис была там, и народ смотрел на нас как на умалишенных.
   Господи, невеселая это была история. На меня орал тогда в клубе не настоящий Макс Роуч, да и я, Майлс Дэвис, бывший наркоман, был в тот момент ненастоящим. За Макса говорили наркотики, и поэтому, ударив его, я даже не ощутил, что бью настоящего Макса, своего друга. Но мне было тогда очень больно и плохо, и по дороге домой я как ребенок ревел в руках Франсис и потом всю ночь проревел. Это был один из самых тяжелых и эмоционально разрушительных моментов в моей жизни. Но через некоторое время все встало на свои места. Мы с Максом никогда не упоминали о том случае.
   В 1961 году мы с Франсис жили душа в душу. В «Берд-ленде» я как-то сделал ей сюрприз: подарил сапфировое кольцо в форме звезды, но завернул его в туалетную бумагу. Она была в шоке – это получилось совершенно неожиданно. Мне кажется, в тот вечер в «Бердленде» пела Дайана Вашингтон. И вообще я много времени проводил дома – обучал Франсис готовить. Я страшно увлекся кулинарией. Обожал вкусно поесть, но мне надоело каждый вечер есть в ресторанах, и я сам научился готовить по кулинарным книгам – просто практиковался, почти как на музыкальном инструменте. Я мог приготовить большинство знаменитых французских блюд – мне ужасно нравилась французская кухня – и все афро-американские блюда. Но моим любимым кушаньем было чили, которое я назвал «южночикагский чили мак Майлса Дэвиса». Я подавал его со спагетти, тертым сыром и устричными крекерами. И Франсис научил его готовить, через некоторое время у нее стало получаться лучше, чем у меня.
   Тогда же мы переехали в дом 312 на Западной 77-й улице, перестроенное здание русской православной церкви. Я купил этот пятиэтажный дом еще в 1960 году, но там долго шел ремонт.
   Этот дом был за рекой Гудзон, между Риверсайд-драйв и Вест-Энд-авеню. В подземном этаже я устроил спортивный зал и оборудовал музыкальную комнату, чтобы репетировать, никому не мешая. На первом этаже – большая гостиная и большая кухня. И еще лестница, которая вела в спальни. А квартиры в двух верхних этажах мы сдавали. И еще у нас был садик позади дома. Денежный вопрос меня в то время не беспокоил. Я зарабатывал 200 тысяч долларов в год. На часть денег покупал акции и все время проверял в газетах, что с ними происходит.
   Этот дом был нам необходим, потому что к тому времени у нас с Франсис жили все наши дети:
   моя дочь Черил, мои сыновья Майлс IV и Грегори и сын Франсис Жан-Пьер. Мой брат Вернон иногда приезжал и останавливался у нас, а также моя сестра и мать. И отец приезжал один или два раза.
   Я нечасто виделся с матерью, но когда мы все же встречались, это было нечто. Она во все свой нос совала. Помню, однажды парень по имени Марк Кроуфорд написал обо мне большую статью в журнале «Эбони», а я в то время был в Чикаго, играл в «Сазерленде». Марк сидел со всеми нами за столом – со мной, матерью, Дороти и ее мужем Винсентом. Мать говорит мне: «Майлс, ты хоть иногда улыбался бы, когда тебе громко аплодируют. Люди хлопают, потому что любят тебя, им нравится твоя прекрасная музыка».
   Я возразил: «Что я тебе, дядя Том из хижины?»
   Она посмотрела на меня строго, а потом сказала: «Если я услышу, что ты дядятомничаешь, я придушу тебя собственными руками». Ну, мы-то все спокойно к ее словам отнеслись: хорошо ее знали. Но у Марка Кроуфорда глаза из орбит вылезли. Он не знал, писать ему об этом или нет. Но такова уж была моя мать, всегда правду-матку резала.
   В 1961 году я стал победителем опроса читателей «Даун Бита» как лучший трубач и руководитель лучшего комбо. Новая группа Трейна с Элвином Джонсом, Маккоем Тайнером и Джимми Гаррисоном выиграла звание «Лучший новый комбо», а Трейн был назван лучшим тенор– саксофонистом и новой звездой на сопрано-саксофоне. Так что все обстояло как нельзя лучше, только моя серповидноклеточная анемия отравляла мне жизнь. Но все остальное шло очень хорошо.
   На моих концертах собирались знаменитые актеры. Марлон Брандо каждый вечер заходил в «Бердленд» послушать музыку и поглазеть на Франсис. Помню, он просидел за ее столиком всю ночь, разговаривал с ней и смеялся, как школьник, пока я играл. Ава Гарднер регулярно приходила в «Бердленд», бывали и Ричард Бертон с Элизабет Тейлор. Пол Ньюмен тоже часто заходил – он не только музыку слушал, но и изучал мои движения и повадки для фильма о музыкантах «Paris Blues». В Лос-Анджелесе на мои концерты всегда приходил Лоренс Харвей и припарковывал свой «роллс-ройс» (с пурпурной обивкой) прямо перед клубом, который, по-моему, назывался «It Club». Этим клубом владел черный парень Джон Макклейн, мы его звали Джон Те (его сын, тоже Джон Т. Макклейн, сейчас крупнейший продюсер грамзаписи, продвигает таких людей, как Джанет Джексон, для «А&М Рекордз»). И еще я наслаждался своим новым домом в Нью-Йорке. Колтрейн ко мне иногда заходил, и мы с ним играли в подвале. Кэннонболл тоже приходил. Я узнал, что Билл Эванс сел на иглу, и это меня ужасно огорчило. Господи, я ведь провел профилактическую беседу с Биллом, еще когда он только начал свои эксперименты с наркотиками, но, как видно, он меня не послушался. Но я был огорчен – такой превосходный музыкант, как Билл, и туда же, хотя все, даже Сонни Роллинз с Джеки Маклином, уже завязали.
   Мне кажется, именно благодаря Биллу Эвансу у меня в доме всегда была классическая музыка. Под нее так приятно думалось и работалось. Народ, приходивший ко мне, ждал джаза на проигрывателе, но я в то время почти не слушал его, и многие сильно удивлялись, узнав, что я в основном слушаю классику, ну, знаешь, Стравинского, Артуро Микеланджели, Рахманинова, Исаака Штерна. Франсис тоже любила классическую музыку, и, мне кажется, для нее было приятным сюрпризом узнать, что и я ее очень люблю.
   Двадцать первого декабря 1960 года мы с Франсис наконец поженились. Она пошла и купила себе пятислойное обручальное кольцо. Я во все это не верю и не стал покупать себе кольца. Это был мой первый официальный брак. Родители Франсис были страшно счастливы, я за них тоже был рад. Мои отец и мать тоже одобрили наше решение, им обоим нравилась Франсис, впрочем, как и всем.
   Но как ни хороша была в то время моя семейная жизнь, с музыкой у меня были проблемы. Хэнк Мобли ушел из оркестра в 1961 году, и я наспех заменил его парнем по имени Роки Бойд, но он мне совершенно не подошел. Я уже говорил, что к этому времени стал для многих звездой. В январе 1961 года «Эбони» поместил обо мне статью на семи страницах с множеством фотографий:
   я с семьей и друзьями в новом доме, фото матери, отца – он на своей свиноводческой ферме, настоящий богач и все такое. Это было большое событие и настоящий успех у черной публики. Но все это не особенно занимало меня, потому что моя музыкальная работа застопорилась, и я был совершенно выбит из колеи. Я стал выпивать чаще, чем раньше, и принимал обезболивающее из-за своей серповидноклеточной анемии. И увеличил дозу кокаина – виной всему, я думаю, была депрессия.
   В 1962 году Джей-Джей Джонсон согласился с нами играть, к тому же вернулся Сонни Роллинз и выступил с нами в нескольких концертах, так что у меня был отличный секстет из них, Уинтона Келли, Пола Чамберса, Джимми Кобба и меня самого, мы много ездили на гастроли. Как-то играли в Чикаго – в середине мая – и заехали в Ист-Сент-Луис, где я повидал отца. Он не очень хорошо себя чувствовал. Франсис поехала с нами навестить своих родителей в Чикаго.
   Пару лет назад – кажется, в 1960 году – отец ехал на машине через железнодорожный переезд, где не было шлагбаума, и его задел поезд. Он так и не смог оправиться, тем более что скорая помощь для белых не брала чернокожих, и пришлось ждать, пока его заберет в больницу скорая помощь для черных. Домашние мне об этом даже сразу и не сообщили – решили, что это не очень серьезно. К тому же я был в турне, и они не хотели меня волновать.
   Когда я позвонил отцу через неделю или около того после этого происшествия и спросил, как у него дела, он сказал: «А меня поезд сбил». Вот так просто и сказал, будто это пустяк, представляешь?
   «Как? Да что произошло?» – «Ничего. Просто меня сбил поезд. Жена отвезла меня в больницу, там сказали, что со мной все в порядке».
   Но после этого все у него валилось из рук – так они у него тряслись. Он хотел взять что-нибудь, тянулся к этой вещи, но руки не слушались. Его жена сказала мне, что ему день ото дня хуже. Тогда я привез его в Нью-Йорк и показал нейрохирургу, но тот так и не смог поставить диагноз. Отец стал похож на боксера с сотрясением мозга, но никому не разрешал ничего ему поднести. Один раз, когда он был у меня, я хотел что-то подать ему, а он говорит: «Неужели ты не чувствуешь, что я не нуждаюсь в твоей помощи?»
   Он не мог больше прямо ходить, не мог работать. Когда я приехал к нему в 1962 году, он выглядел так же, как в последний раз, – трясся и все такое и отказывался от помощи. Сам ничего не мог для себя сделать, но все время пытался, и каждый раз, когда кто-то хотел помочь ему, жаловался:
   он ведь был гордый человек. И все время твердил, что обязательно преодолеет эту мешавшую ему жить напасть и снова начнет работать, всем назло.
   Но однажды, когда мы собирались ехать в Канзас-Сити, он дал мне письмо, которое я передал Франсис. Обнял отца и уехал. И совершенно забыл об этом письме. Потом дня через три играем мы в Канзас-Сити, и вдруг Джей-Джей подходит ко мне и говорит: «Лучше тебе сесть, Майлс».
   Я удивился и спросил: «Какого хрена тебе надо?» Но по его печальным глазам понял, что что-то не так. Ну, я сел, и тут мне стало сильно не по себе. «Твой отец умер, парень. Только что позвонили в клуб и сказали хозяину. Твой отец умер». Я посмотрел на него в ужасе и сказал: «Не может быть! Черт! Господи!» Никогда не забуду этой минуты.
   Я просто сказал: «Не может быть!» Не знаю, что со мной произошло. Я не плакал, ничего такого. Просто как-то онемел, наверное, до конца не мог в это поверить.
   И тут я вспомнил про письмо. Побежал в наш гостиничный номер и попросил его у Франсис. Там было написано: «Через несколько дней после того, как ты прочитаешь это письмо, меня уже не будет. Береги себя, Майлс. Я очень любил тебя и гордился тобой». Господи, вот тут меня по– настоящему проняло. Я зарыдал и никак не мог остановиться. Не мог простить себе, что не прочел письма раньше. Мне было ужасно плохо, я чувствовал такую вину… Меня словно раздавило, ты не поверишь – я ведь не помог отцу, когда ему было плохо, а он мне всегда помогал. А то, что ему было плохо, было видно по его почерку – неровному и слабому. Я без конца перечитывал отцовское письмо, потом откладывал его, потом снова читал, оно у меня сохранилось. Ему было шестьдесят. Мне казалось, он будет жить вечно и всегда придет мне на помощь. Я знал, что у меня прекрасный отец, да он был просто великим отцом: посмотри, как он дал мне знать, что умирает. Когда я его в последний раз видел, мне показалось, что он не очень хорошо выглядит. Я старался вспомнить каждую черточку его лица. Помню его особенный взгляд, который бывает у сильных духом людей, особенно у тех, кто живет на природе, – было видно, что что-то сильно не так. Я попрощался с ним, а он смотрел на меня с печалью, глаза его словно говорили: «Я, наверное, больше никогда не увижу тебя». Но я не понял тогда этого взгляда. И мне от этого было еще грустнее, вина казалась тяжелее, ведь я подвел отца в тот единственный момент, когда ему необходима была моя помощь! Если бы я был чуточку внимательнее! Я знаю этот взгляд, видел его и раньше, много раз, у Птицы, например, в последний раз, да и у других тоже.
   Отца похоронили в мае 1962 года. Похоронили с помпой, наверное, это были самые пышные похороны, которых удостаивался чернокожий в Ист-Сент-Луисе. Церемония проходила в спортивном зале нового здания школы Линкольна. Народу собралось немеряно, господи, люди отовсюду понаехали – все его знакомые доктора, зубные врачи и юристы, многие его однокурсники, живущие сейчас в Африке, и много богатых белых. Я встретился со знакомыми, о которых не слышал уже много лет. Все родственники сидели в первом ряду. Стадию острой печали я уже прошел, поэтому вся эта процедура не была для меня болезненной, мне даже не было грустно, хотя я видел его тогда в последний раз. Было похоже, что он спит в гробу. Брат Вернон, еще больший псих, чем я, начал отпускать шуточки про внешность некоторых присутствующих женщин: «Майлс, взгляни-ка вон на ту сучку с огромной задницей – как она старается ее спрятать». Я посмотрел, так оно и было, и тут меня просто всего скрутило, я чуть не сдох со смеху. Господи, какой же идиот-нигер мой брат! Но он даже как-то разрядил обстановку, и мне снова стало грустно, только когда отца привезли на кладбище. Положили его в могилу, и тут я реально осознал, что вижу его – его физический образ – в последний раз в жизни. Потом останутся только фотографии и память.
   В Нью-Йорке я пытался много работать, чтобы не оставалось времени на мысли об отце. Мы играли в «Вэнгарде», в клубах на Восточном побережье. Я много выступал и часто ходил в спортивный зал, а потом в июле этого же года записал с Гилом Эвансом «Quiet Nights». (Еще мы сделали записи в августе и ноябре.) Но меня музыка для этого альбома совершенно не трогала. Я понимал, что работа, как раньше, меня больше не захватывает. Мы для той пластинки пытались исполнить босанову.
   Потом «Коламбия» разразилась «блестящей» идеей записать альбом к Рождеству, они решили, что если я приглашу для участия в альбоме этого глупого певца по имени Боб Доро, а аранжировку сделает Гил, то получится настоящий хит. У нас играл Уэйн Шортер на теноре, парень по имени Фрэнк Рик на тромбоне и Вилли Бобо на бонго, и в августе мы сварганили этот альбом. Лучше о нем и не вспоминать – правда, я в тот раз впервые сыграл с Уэйном Шортером, и мне понравился его подход к музыке.
   Последняя вещь, что мы записывали для «Quiet Nights» в ноябре, так у нас и не получилась.
   Казалось, мы всю нашу энергию потратили впустую, и мы махнули на все рукой. «Коламбия» все же выпустила этот альбом, чтобы хоть немного заработать, но если бы спросили нас с Гилом, мы так и оставили бы все это дерьмо на пленках. Меня все это так достало, что я долго после этого случая не разговаривал с Тео Масеро. Он всю работу над этим альбомом испоганил: постоянно лез в партитуры, мешал, учил всех играть. Его дело было сидеть на своей заднице в звукозаписывающей будке и обеспечивать нам хорошее звучание, а он путался под ногами и все портил. Я после этой пластинки стал требовать, чтобы этого стервеца вообще со студии убрали. Даже позвонил Годдарду Либерсону, тогдашнему президенту «Коламбии». Но когда Годдард всерьез спросил, хочу ли я этого увольнения, я не смог устроить Тео такую подлянку.
   До того, как мы закончили в ноябре последнюю запись «Quiet Nights», я наконец согласился дать интервью журналу «Плейбой». Марк Кроуфорд, написавший обо мне статью в «Эбони», познакомил меня с Алексом Хейли, который и захотел сделать это интервью. Сначала я напрочь отказывался. Тогда Алекс спросил: «Почему?»
   Я говорю: «Это журнал для белых. А белые обычно задают тебе вопросы, чтобы влезть в мозги, выведать твои сокровенные мысли. А потом относятся к ним без всякого уважения и ни в грош не ставят твое мнение!» И еще была одна причина, из-за которой я не хотел давать интервью. Я его спросил: «Почему в „Плейбое» нет чернокожих женщин, цветных или азиаток? Все, что у вас есть, – блондинки с огромными сиськами и плоскими задницами либо вообще без задниц. Кому охота на все это вечно смотреть! Чернокожим ребятам нравятся большие задницы, сам знаешь, и мы любим целовать женщин в губы, а у белых нечего целовать».
   Алекс стал уговаривать меня, пошел со мной в спортивный зал и даже на ринг, я даже несколько раз по голове ему вдарил. Вот этим он меня и купил. И тогда я ему говорю: «Слушай, парень, если я все тебе начну рассказывать, почему бы им не взять меня в партнеры компании – я ведь буду тебе давать информацию для них». Он сказал, что этого он сделать не сможет. Тогда я сказал, что если ему дадут за интервью 2500 долларов, то я согласен. Их это устроило, вот так и получилось это интервью.
   Но мне не понравилось, как Алекс его сделал. Он там некоторые вещи понавыдумывал, хотя читать было интересно. Он в своей статье рассказывал, что когда выбирали лучшего трубача штата Иллинойс, маленький черный трубач – то есть я – всегда проигрывал белому трубачу. Это было всего один раз, в старшем классе, на отборе в «Музыкальный оркестр всего штата». А Алекс написал, что меня якобы всегда это обижало. Да пошел он к черту! Все это неправда. Может, я и не выиграл конкурс, но меня это совершенно не обескуражило, потому что я прекрасно знал, что я – потрясающий музыкант, и белый мальчик тоже это знал. Ну и где же эта белая задница сейчас?
   Я был недоволен тем, как Алекс подукрасил это дерьмо. Он хороший журналист, но уж слишком пафосный. Потом мне сказали, что он всегда пишет в такой манере, но до этой статьи обо мне я этого не знал.
   Мы – Уинтон, Пол, Джей-Джей, Джимми Кобб и я – закончили играть в Чикаго в декабре 1962 года; Джимми Хит заменил в одном концерте Сонни Роллинза, который опять от нас ушел – собрать свою группу, сделать паузу и попрактиковаться. Мне кажется, это тогда про него говорили, что он занимается на Бруклинском мосту, забравшись на балки; во всяком случае, слухи такие ходили. Все, кроме меня и Джимми Кобба, поговаривали об уходе, с тем чтобы больше подзаработать или играть свою собственную музыку. Ритм-секция захотела работать как трио под руководством Уинтона, а Джей-Джей вообще захотел остаться жить в Лос-Анджелесе, там он мог хорошо зарабатывать на студийных записях и быть дома с семьей.
   Но нас с Джимми Коббом было недостаточно для оркестра.
   В начале 1963 года мне пришлось отменить выступления в Филадельфии, Детройте и Сент-Луисе. Каждый раз, когда я делал отмены, промоутеры подавали на меня в суд, и в этот раз мне пришлось выплатить 25 тысяч долларов. Потом меня ангажировали играть в «Блэкхоке» в Сан-Франциско, но я решил не брать с собой Пола и Уинтона. У меня с ними начались разногласия – они требовали больше денег и хотели играть свою музыку. Говорили, что устали от моего репертуара, им нужно было что-то посвежее, а к тому времени на них был большой спрос. Но главное было в том, что Уинтон хотел стать лидером, самостоятельным музыкантом, и после пяти лет со мной он считал, что созрел для этого. Мне кажется, они с Полом просто хотели уйти из-под моего руководства, потому что все остальные тоже ушли.
   Я спросил хозяев «Блэкхока», могу ли я приехать неделей позже, немного отдохнув, и они согласились. Я приехал с новой группой, из стареньких остался один Джимми Кобб. Но через пару дней и он ушел к Уинтону и Полу. И я остался с совершенно новым оркестром.
   Решив, что начну все сначала, я пригласил саксофониста Джорджа Коулмена, которого рекомендовал Трейн, и он согласился. Когда я спросил, кого бы еще он хотел видеть в оркестре, он порекомендовал мне альта Фрэнка Строзира и пианиста Хэролда Мэберна. Мне оставалось подыскать басиста. С Роном Картером (он был из Детройта) я был знаком с 1958 года: тогда в Рочестере, в штате Нью-Йорк, он зашел к нам за кулисы после шоу, так как знал Пола Чамберса, который тоже из Детройта. Рон тогда учился в Истманской школе музыки по классу контрабаса. Через несколько лет я снова встретился с ним в Торонто, и, помню, они с Полом долго обсуждали нашу музыку. Мы тогда были увлечены модальным стилем «Kind of Blue». Закончив школу, Рон приехал работать в Нью-Йорк, и там я его снова увидел в квартете Арта Фармера и Джима Холла.