Я всегда любил игру Локыо, с того самого раза, когда впервые услышал его в клубе «Минтон». У него был такой энергичный стиль. Если ты планировал играть с Локыо не один раз, лучше было не пытаться блефовать, потому что он моментально оконфузил бы тебя, так же как и Большой Ник. У Ника никогда не было солидной репутации, но вся музыкальная тусовка в то время знала, что он может играть на отрыв, и мне всегда было непонятно, почему Ник не известен в более широких кругах. С такой энергией, бушующей вокруг меня, я, наверно, на этих выступлениях старался больше, чем обычно, за последнее, уже довольно долгое, время. Понимаешь, Локыо был старейшиной на музыкальной сцене. И Большой Ник тоже – он играл с Диззи и возглавлял большой штатный оркестр в Гарлеме в клубе «Маленький рай». Он там регулярно играл с Монком и Птицей. Так что с этими ребятами невозможно было схалтурить – они вышвырнули бы тебя со сцены в два счета. Хоть у меня и была дурь в голове, я все же понимал, что, если играешь с музыкантами такого класса, нужно помнить о своей репутации. То выступление оказалось для меня хорошей практикой – я играл усердно: как мог.
   Было здорово снова играть с Мингусом. Он околачивался в Нью-Йорке и бездельничал – с тех самых пор, как ушел из трио Реда Норво, потому что там его затирали. Временами ему перепадала кое-какая работа, и я подумал, что ангажемент в «Бердленде» мог бы помочь ему собраться, взять себя в руки. Он был великолепным басистом. Но с ним было очень трудно ладить, особенно на почве музыки – у него всегда были свои собственные идеи о том, что хорошо и что плохо, и он не особенно церемонился с людьми и выкладывал им все, что у него было на уме. В этом отношении мы с ним даже похожи. Правда, наши музыкальные пристрастия не всегда совпадали. Но я был рад снова играть с ним, потому что он всегда был изобретательным, требовательным, творческим музыкантом.
   Моя вторая в 1951 году запись с «Престижем» была назначена на октябрь, и мне хотелось сделать ее более качественной, чем первую. К тому же «Престиж» планировал использовать новую технологию, которую они называли «долгоиграющей». Боб Уайнсток сказал мне, что теперь я смогу выйти за рамки трех минут, которые отводились нам на пластинках с 78 оборотами. Мы могли теперь растягивать свои соло, как в живых выступлениях в клубах. Мне предстояло стать одним из первых джазменов, записавших пластинки с 33 1/3 оборота, которые до этого использовались исключительно для живых выступлений, и меня волновала та свобода, которую эта новая технология могла мне дать. Я устал от лимита в три минуты, куда загоняли музыкантов пластинки с 78 оборотами. У нас не было пространства, чтобы по-настоящему развернуться с импровизацией, нужно было по-быстрому заканчивать со своим соло и убираться. Боб сказал, что Айра Гитлер будет продюсером этого альбома. На этой сессии со мной играли Сонни Роллинз, Арт Блейки, Томми Портер, Уолтер Бишоп и Джеки Маклин; для Джеки эта запись была дебютной.
   Это была моя лучшая работа за долгое время. Я практиковался и проводил репетиции с оркестром, поэтому все музыканты были знакомы с материалом и аранжировкой. Сонни в этом альбоме играл на отрыв, да и Джеки Маклин тоже. Он назывался «Все звезды Майлса Дэвиса», иногда его называли просто «Диг». Мы записали там «My Old Flame», «It’s Only a Paper Moon», «Out of the Blue» и «Conception». Мингус пришел со мной в студию со своим контрабасом. Он сыграл несколько раз как фоновое сопровождение в «Conception». Его имени на пластинке нет, потому что у него тогда был эксклюзивный контракт с лейблом «Верв». Чарли Паркер пришел и уселся в инженерной будке.
   Так как Джеки Маклин записывался в первый раз, он сильно нервничал, а когда Птицу увидел, то совсем запсиховал. Птица был его кумиром, и Джеки постоянно подходил к нему и спрашивал, что он тут делает, а Птица отвечал, что, мол, просто так пришел, послушать. Господи, Джеки приставал к Птице с этим вопросом тысячу раз. Птица все понял, но не подавал вида. Джеки хотел, чтобы Птица ушел, тогда он мог бы расслабиться. Но Птица все время говорил ему, какой хороший у него звук, и подбодрял его. Через некоторое время Джеки сумел-таки расслабиться и играл на отрыв.
   Мне понравилось, как я сделал «Диг», мое звучание начинало становиться по-настоящему моим. Я больше никому не подражал, и ко мне постепенно возвращалась моя интонация, особенно в «My Old Flame», в этой вещи требовался только мелодический подход. И еще я помню, что был доволен собой в «It's Only a Paper Moon» и «Blueing». Новый долгоиграющий формат был как на заказ для моей манеры игры. Но когда мы вышли из студии, я оказался все в том же дерьме, поджидавшем меня за дверью.
   Я жил как в густом тумане, по большей части в отключке, и всю оставшуюся часть 1951 года и начало 1952-го вымогал у баб деньги на героин. Одно время я держал целую конюшню шлюх, которых я выставлял на улице. И перебирался из отеля в отель. Но все-таки это было не так мерзко, как всем тогда представлялось, – этим женщинам тоже нужен был кто-то рядом, и им нравилось быть со мной. Я водил их на обеды и все такое. Сексом мы с ними тоже занимались, но не очень много, героин у меня столько сил отнимал, что было не до секса. Я относился к проституткам как к любым другим людям. Я их уважал, а они мне за это давали деньги. Женщины считали меня красивым, и первый раз в жизни я тоже начал так думать. Мы с ними были как одна семья. Но даже тех денег, что они мне давали, мне не хватало. Я был в постоянной нужде.
   К 1952 году я понял, что надо что-то делать, чтобы избавиться от страшной привычки. Я всегда любил бокс и подумал, может, мне это поможет. Начну тренироваться каждый день – и наверняка смогу избавиться от своего пристрастия. Я уже был знаком с Бобби Маккилленом, тренером в зале Глисона в центре Манхэттена. Когда я приходил туда, мы с ним сидели и разговаривали о боксе. Он был ведущим боксером второго полусреднего веса, пока не угробил одного парня на ринге и не бросил бокс, став тренером. Однажды – по-моему, в начале 1952 года – я попросил его потренировать меня. Он сказал, что подумает. Я пришел посмотреть бой на Мэдисон-Сквер-гарден, а потом зашел в спортивную раздевалку к Бобби узнать, будет он меня тренировать или нет. Бобби посмотрел на меня с отвращением и сказал, что никогда не станет тренировать наркомана. Тогда я сказал ему, что никакой я не наркоман – а сам, господи, был как черт обкайфованный, почти носом клевал. Он сказал, что мне не удастся обмануть его и чтобы я возвращался в Сент-Луис лечиться. И потом выгнал меня из раздевалки домой размышлять над своей судьбой.
   Никто со мной до этого так не говорил, особенно о моем пристрастии к наркотикам. Господи, Бобби заставил меня почувствовать себя пигмеем. Я всегда находился в компании музыкантов, которые либо употребляли наркотики, либо нет, но никто никогда не делал никому замечаний. Поэтому услышать такое было для меня настоящим ударом.
   Слова Бобби стали для меня как бы моментом истины, я позвонил отцу и попросил его забрать меня из Нью-Йорка. Но потом повесил телефонную трубку и стал колоться.
   Однажды я выступал в клубе «Даунбит». Со мной играли Джеки Маклин на альт-саксофоне,
   Джимми Хит на теноре, его брат Перси Хит на контрабасе, Гил Коггинс на пианино и Арт Блейки на барабанах. Я посмотрел в публику и увидел там отца – он стоял, в плаще, и смотрел на меня. Я знал, что представляю собой жалкое зрелище, – я был весь в долгах и играл на арендованной трубе. Кажется, в тот вечер я одолжил трубу у Арта Фармера. У хозяина клуба было много ломбардных квитанций, которые я отдавал ему в залог в обмен на деньги. Я был в плохой форме и знал это. Отец тоже сразу это понял. Он смотрел на меня с таким негодованием, что я почувствовал себя куском говна. Я подошел к Джеки и сказал: «Господи, вон там мой отец. Закончи тему, а я пойду поговорю с ним». Джеки согласился и с любопытством взглянул на меня. Наверно, у меня был немного ошалелый вид.
   Я спустился со сцены, и отец прошел со мной за кулисы. Хозяин клуба тоже подошел. Отец посмотрел мне в глаза и сказал, что я ужасно выгляжу и что он забирает меня в Сент-Луис сегодня же. Тогда хозяин заметил ему, что я должен закончить недельный ангажемент, но отец сказал, что ничего я не буду заканчивать и пусть они ищут взамен кого-то другого. Мы с хозяином договорились, что хорошая кандидатура – Джей-Джей Джонсон, которому я тут же позвонил и который согласился заменить меня на тромбоне.
   Потом хозяин поднял вопрос ломбардных квитанций, и отец выписал ему чек, повернулся ко мне и приказал собирать вещи. Я сказал: «О'кей», но попросил его дать мне время, чтобы вернуться в оркестр и рассказать, что произошло. Он сказал, что подождет меня.
   Когда выступление закончилось, я отвел Джеки Маклина в сторону и сказал ему, что Джей-Джей заменит меня и будет играть с ними всю неделю. «Я позвоню тебе, когда вернусь, мой старик приехал забрать меня, и мне ничего не остается, как ехать с ним». Джеки пожелал мне удачи, и мы с отцом сели на поезд в Ист-Сент-Луис. Я чувствовал себя маленьким мальчиком, который опять едет куда-то с папой. Никогда прежде я не чувствовал себя так – и, возможно, никогда и не буду. 
   По дороге домой я сказал ему, что хочу покончить с наркотиками и что все, что мне нужно, – это немного отдохнуть и побыть дома, где поблизости нет этой дури. Отец жил в Милстадте, в штате Иллинойс, у него там была ферма, и еще он купил новый дом в Сент-Луисе. Некоторое время я пробыл на ферме, катался на лошадях и все такое, просто пытаясь расслабиться. Но вскоре мне такая жизнь наскучила, к тому же я себя скверно чувствовал, потому что мой монстр начал меня снова одолевать. Пришлось мне связаться с кое-какими людьми, которые знали, где достать героин. Не успел я опомниться, как опять начал колоться и при этом занимал у отца деньги – по двадцать – тридцать долларов зараз.
   Примерно тогда же я завязал тесное знакомство с Джимми Форрестом, отличным тенор– саксофонистом из Сент-Луиса. Он тоже был отпетым наркоманом и знал, где достать качественный кайф. Мы с Джимми много играли в клубе «Баррелхаус» на Делмар-стрит в Сент– Луисе. В этот клуб в основном захаживали белые, и там я встретил молодую, красивую и богатую белую девушку, ее родители владели обувной компанией. Я ей очень нравился, и у нее было много денег.
   Однажды я почувствовал себя плохо и пошел к отцу в офис просить деньги. Он сказал, что больше ничего не собирается мне давать, что Дороти сказала ему, что ничего толкового я с деньгами не делаю, а просто трачу их на наркотики. Сначала отец отказывался верить, что я продолжаю колоться: я ведь сказал ему, что прекратил. Но когда Дороти доложила ему, что я вру, он заявил, что больше денег не даст.
   Когда отец сказал мне это, я просто сломался, господи, и начал проклинать его, обзывая последними словами и все такое. Это было в первый раз в моей жизни – такой поступок. И хотя мой внутренний голос останавливал меня, желание достать героин оказалось сильнее, чем страх оскорбить отца. А он просто позволил мне ругать его, ничего не стал ни делать, ни говорить. Народ в офисе сидел в шоке – у всех челюсти отвисли. Я так гнусно и громко ругался, что не заметил, как он куда-то позвонил. Не успел я опомниться, как два огромных черных мерзавца вошли, схватили меня и повезли в тюрьму Бельвиль в Иллинойсе, где я пробыл неделю, в бешенстве и больной, как последний мудак, – меня все время рвало. Мне казалось тогда, что я умираю. Но я не умер, и, по-моему, тогда я в первый раз подумал, что, может, все-таки смогу преодолеть свою привычку одним махом, методом «холодной индейки»: от меня требовалась только решимость.
   Так как мой отец был шерифом Ист-Сент-Луиса, он договорился, чтобы мой арест не был официальным, и это не отразилось ни в каких бумагах. Зато я многому научился у всех этих преступников, которые сидели там со мной, – как воровать, особенно из карманов. Я даже подрался с одним парнем, который все время задирал меня. Просто дал ему в зубы, и после этого меня зауважали. Но потом, когда они узнали, что я Майлс Дэвис (а многие из них знали мою музыку), они стали относиться ко мне с еще большим уважением. И уже не пытались поддеть меня. А потом меня выпустили. Первое, что я сделал после освобождения, – это побежал и накачался. Но отец решил, что с моей проблемой надо предпринимать что-то кардинальное, и надумал поместить меня на лечение в федеральную тюрьму для наркоманов. Как я проклинал его!
   Но он только еще больше убедился, что я совсем спятил и мне необходима медицинская помощь. И в тот момент я согласился с ним.
   Мы двинули в Лексингтон, штат Кентукки, в новом «кадиллаке» отца. С нами поехала его вторая жена Джозефина (ее девичья фамилия Хейнс). Я сказал отцу, что буду участвовать в программе реабилитации, потому что понимаю, что совсем опустился, и еще потому, что не хочу разочаровывать его, я считал, что и так сильно его разочаровал. Я решил, что, может быть, это будет шанс избавиться от зависимости, которая меня уже вконец достала, и сделать приятное отцу. Мне действительно к тому времени героин опостылел. Выйдя из тюрьмы, я употребил его всего один раз, так что сейчас, я чувствовал, наступило время попытаться одолеть монстра.
   Когда мы добрались до Лексингтона, я вдруг узнал, что мне придется добровольно попросить их,
   чтобы они меня туда взяли, так как никаких уголовных преступлений за мной не числилось. Но это было свыше моих сил – ну не мог я этого сделать, не мог и не стал я записываться ни в какую тюрягу, реабилитационную или какую другую; черт, да как же можно было лезть туда добровольно! Еще одна тюрьма меня никак не привлекала, к тому же я не употреблял наркотиков вот уже почти две недели, мне даже казалось, что я выздоровел. (Некоторые музыканты, которые прошли через Лексингтон, позже рассказывали, что они узнали через особую тюремную сигнальную систему, что я пришел туда записываться, и кое-кто из них даже спустился, чтобы поприветствовать меня, – до того, пока не узнали, что я вовсе туда не собираюсь.) Я сказал себе, что сейчас я это делаю только из-за спокойствия отца, а не для себя. И тогда я убедил его, что со мной все в порядке, он даже дал мне немного денег. И не стал пенять мне за то, что я поносил его последними словами, – по крайней мере, он ничего про это не сказал, – потому что знал, что я болен. Я понимал, что он беспокоится из-за того, что я не пошел в Лексингтон, – хотя опять же он не стал ничего говорить, – но когда мы прощались, у него было встревоженное лицо. Пожелав мне удачи, он с женой уехал в Луисвиль к ее отцу. А я вернулся в Нью-Йорк.
   По пути я позвонил Джеки Маклину и сообщил, что еду. До этого я переговорил с Оскаром Гудстайном из «Бердленда», и он назначил мне дату выступления, так что мне нужно было собирать оркестр. Я хотел пригласить Джеки и Сонни Роллинза, но Джеки сказал, что Сонни в тюрьме, его туда засадили за наркотики или за что-то в этом роде. Тогда я сказал Джеки, что возьму Конни Кея на ударных, но что мне еще требуются пианист и контрабасист. Джеки привел на то выступление Гила Коггинса и Конни Хенри. Джеки сказал, что я могу остановиться у него, и, как только я приехал в Нью-Йорк, я снова взялся за наркотики – не сразу, постепенно, но все равно, и оглянуться не успел, как снова очутился в том же дерьме. Я просто обманывал себя, думая, что уже избавился от своей привычки и что совсем чуть-чуть дури мне не повредит. Потом я страшно злился на себя за то, что не остался в Лексингтоне. И все же было здорово снова оказаться в Нью-Йорке, потому что в глубине души я знал, что у меня два пути – либо избавиться от монстра, либо подохнуть, но так как подыхать я еще не был готов, то считал, что рано или поздно я одолею его, хотя и не знал, когда именно. То, что я сумел методом «холодной индейки» обойтись без наркотиков в тюрьме, дало мне уверенность, что если я по– настоящему решусь, то всегда успею это сделать. Но вот именно решиться-то и оказалось куда большей проблемой, чем это мне казалось.
   В Нью-Йорке Симфони Сид набирал людей для концертного турне и спросил, не присоединюсь ли и я. Мне позарез нужны были деньги, и я согласился. Еще у меня в мае была премьера в «Бердленде» с группой, которую мне помог собрать Джеки Маклин, в ее составе были я, Джеки, Конни Кей на ударных, Конни Хенри на контрабасе, Гил Коггинс на пианино и парень по имени Дон Элиот на меллофоне.
   Времени на репетиции у нас не было, так как я только что вернулся, и, кажется, это сказалось на нашей игре. Помню, одним вечером в зале сидел Птица и аплодировал всему, что выдавал Джеки, даже когда тот ошибался, хоть это было и не часто – Джеки весь этот ангажемент проиграл на отрыв. Один раз, когда мы закончили сет, Птица даже подбежал и поцеловал Джеки в шею или в щеку. Но за все это время Птица не сказал мне ни слова, и, наверное, я из-за этого огорчился, хотя не думаю. Мне это показалось немного странным, никогда раньше я не видел, чтобы Птица так себя вел. Я даже подумал, может, он занаркоченный или что-то в этом роде, потому что только он один и хлопал Джеки так неистово. Джеки хорошо играл, но не до такой же степени. Я все удивлялся, зачем Птице все это надо, может, он хочет этим меня задеть – чтобы я выглядел дураком: от Джеки он в восторге, а меня игнорирует. Но его бурные аплодисменты заставили многих критиков обратить большее внимание на Джеки. Именно в тот вечер имя Джеки было по-настоящему занесено в музыкальный атлас.
   Хоть Джеки на сцене и выкладывался, с дисциплиной у него было не в порядке, да и некоторые темы ему не давались. Вскоре после того выступления в «Бердленде» у нас произошла настоящая ссора в студии, из-за того что он неправильно играл «Yesterdays» или «Wouldn't You». Джеки очень способный от природы, но в то время – страшно ленивый мерзавец. Например, прошу я его сыграть какую-нибудь тему, а он мне отвечает, что, видите ли, ее не знает.
   – Что значит не знаешь? Ну так выучи, – говорил ему я. Тогда он начинал нести пургу про то, что некоторые темы относятся совсем к другому периоду времени, что он «молодой парень» и не понимает, к чему разучивать это старое дерьмо.
   – Слушай, – говорил я, – в музыке нет «других» периодов времени, музыка, она и есть музыка. Мне нравится эта тема, это мой оркестр, ты в моем оркестре, я играю эту тему, так что выучи ее и вообще учи все мои темы, нравится тебе это или нет. Просто учи их.
   Как-то раз, это было в 1952-м, я впервые записывался для лейбла «Блю Ноут» Алфреда Лайона (мой контракт с «Престижем» не был эксклюзивным). Гил Коггинс играл во время той сессии на пианино, Джей-Джей Джонсон на тромбоне, Оскар Петтифорд на контрабасе, Кении Кларк – он приехал из Парижа – на ударных, а Джеки на альт-саксофоне. Я считаю, что ребята отлично сыграли для того альбома, кажется, и я хорошо сыграл. По-моему, мы записали «Woody'n'You», «Donna» Джеки (которую мы назвали «Dig» в другом альбоме и авторство которой приписали мне), «Dear Old Stockholm», «Chance It», «Yesterdays» и «How Deep Is the Ocean». Во время записи «Yesterdays» Джеки пристал ко мне со своими обычными жалобами. Я рассвирепел и нещадно обложил Джеки, он чуть не расплакался. Ему никогда не давалась эта тема, и я приказал ему заткнуться, когда ее будут играть.
   Поэтому его имени и нет под той мелодией в том альбоме. Мне кажется, это был единственный альбом, записанный мною в 1952 году.
   Однажды мы были в Филадельфии и играли там в одном клубе: я, Джеки, Арт Блейки, Перси Хит и, кажется, Хэнк Джонс на пианино. И вдруг в зал входят Дюк Эллингтон, Пол Квиничетт, Джонни Ходжес и еще кто-то из оркестрантов Дюка. Я сказал себе: «Господи, надо им показать».
   И стал объявлять «Yesterdays». Мы с Джеки начали тему, потом я сыграл соло и махнул ему, чтобы он играл свое соло. Вообще-то обычно я не давал Джеки играть соло в «Yesterdays», но он опять пообещал мне, что выучит эту тему. Я решил проверить, сдержал ли он слово.
   Он начал играть и опять все переврал. Когда мы закончили выступление, я начал представлять музыкантов в микрофон – в те давние добрые времена я всегда так делал, – но когда пришла очередь Джеки, я сказал: «Леди и джентльмены, перед вами Джеки Маклин, и я не понимаю, как ему выдали профсоюзный билет, ведь он никак не может выучить тему „Yesterdays“». Ну, публика не поняла, шутка это или нет и стоит ли аплодировать Джеки или же шикнуть на мерзавца. После концерта Джеки нашел меня на аллее за клубом, где мы с Артом поймали кайф, и говорит:
   «Майлс, гад, как ты мог так опозорить меня перед Дюком – это мой музыкальный кумир, черт тебя побери!» И он заплакал!
   Тогда я сказал ему: «Да пошел ты, Джеки, и утри свои сопли! Все время орешь, что ты молодой и не можешь играть старую музыку. Лучше выучи то, что тебе положено, а не то проваливай из моего оркестра, слышишь меня? Учи ту музыку, которая от тебя требуется. Ты вот говоришь, что в зале сидел сам Дюк и что я тебя опозорил, когда сказал о тебе такие слова. Но запомни, мерзавец, – ты сам себя опозорил, когда фальшивил в „Yesterdays“. Ты что, совсем дурак и думаешь, Дюк не знает эту тему? Совсем ты спятил? Я тебя не позорил, ты сам себя, гнида, опозорил! Утри сопли, мы идем в отель».
   Джеки понемногу успокоился, и я рассказал ему, как поначалу в оркестре Би мне приходилось быть у него мальчиком на побегушках, пока он прохлаждался с какой-нибудь красоткой. Рассказал Джеки, как Би кричал: «Где Майлс?» – и заставлял меня приносить ему костюмы или проверять, хорошо ли начищены его ботинки, как он посылал меня за сигаретами, как заставлял сидеть на коробке из-под кока-колы, когда я впервые пришел в секцию духовиков. И все потому, что он был руководителем оркестра, а я был там самым младшим, юнцом, вот мне и приходилось платить за это: он был начальником и мог так обращаться со мной. Я сказал Джеки: «Так что нечего мне указывать, что я могу говорить тебе или о тебе, потому что от тебя еще нет никакой отдачи. Ты просто избалованная скотина, но все-таки тебе придется выучить эту музыку – или катись на все четыре стороны».
   Он был ошеломлен, но смолчал. Я думаю, если бы Джеки сказал мне что-нибудь тогда, я бы дал ему в морду – я ведь говорил ему такие вещи, которые впоследствии помогли бы ему избежать многих неприятностей.
   Позже, уже когда Джеки ушел из оркестра, каждый раз, когда я бывал на его выступлениях, он играл пару старых тем, и особенно часто «Yesterdays». Потом обычно подходил ко мне и спрашивал, как у него получилось. Но к тому времени он уже стал настоящим мастером и мог великолепно сыграть что угодно! Поэтому я говорил ему: «Для „молодого человека“ ты справился хорошо», и он страшно веселился. Через некоторое время, когда его спрашивали, где он учился музыке, он говорил: «В университете Майлса Дэвиса». Думаю, этим все сказано.
   Однажды в том же году я заменил Джеки Джоном Колтрейном. Мне захотелось использовать два тенор-саксофона и альт, но я не мог позволить себе трех духовиков. Поэтому Сонни Роллинз и Колтрейн играли как теноры на выступлении в танцзале «Одюбон» (где позже убили Малкольма Икс). Помню, как Джеки занервничал, когда я сказал ему, что хочу, чтобы вместо него играл Трейн: он решил, что я его увольняю. Но мне просто не по карману были три духовика, и когда я ему объяснил, что это только на один вечер, он успокоился. Но Сонни трясся в тот вечер как овечий хвост, так он боготворил Трейна, так же как и Трейн через несколько лет боготворил Сонни.
   После всех этих случаев наши отношения с Джеки подпортились. То, что я так жестко поговорил с ним, наложило тень на нашу дружбу, и мы отдалились друг от друга. В конце концов он ушел из оркестра, хотя иногда мы и потом вместе играли.
   Джеки свел меня со многими хорошими музыкантами, например с великолепным пианистом Гилом Коггинсом. Но Гила совсем не привлекал образ жизни музыкантов, да и деньги в то время поступали нерегулярно, и он решил заняться недвижимостью. Гил был очень хорошим парнем из среднего класса, и ему нужна была уверенность в завтрашнем дне. Но мне нравилась его манера игры, и если бы он остался музыкантом, то наверняка был бы одним из лучших пианистов. Когда Джеки впервые познакомил меня с ним, я его не сразу раскусил. А потом, аккомпанируя мне в «Yesterdays», он просто поразил меня. Мне кажется, мы познакомились с Гилом как раз после того, когда я вернулся из дома – в тот раз, когда отец чуть не упек меня в Лексингтон. Потом Джеки познакомил меня с басистом Полом Чамберсом и ударником Тони Уильямсом. Кажется, и с барабанщиком Артом Тейлором я познакомился через Джеки или Сонни Роллинза, нет, скорее через Джеки. Я узнал многих музыкантов из района Шугар-Хилл в Гарлеме через Джеки и Сонни.
   Все они великолепно играли в те времена. Это были исполнители высшего класса.
   Помимо редких и случайных выступлений, я в основном гонялся за наркотиками. Пятьдесят второй оказался еще одним скверным годом для меня, и вообще год от года дела мои шли все хуже после того рокового момента в 1949 году. Первый раз в жизни я засомневался в своих силах и способностях.
   Первый раз в жизни я не был уверен, смогу ли добиться чего-то в музыке, есть ли у меня для этого внутренний стержень.
   Многие белые критики продолжали долдонить обо всех этих белых джазовых музыкантах – наших имитаторах, – что все они гении и все такое. Они говорили о Стэне Гетце, Дейве Брубеке,
   Кее Уайндинге, Ли Конице, Ленни Тристано и Джерри Маллигане как о богах. А ведь некоторые
   из этих белых ребят были такими же наркоманами, как и мы, но о них, в отличие от нас, никто не писал правды. Критики вообще как будто не знали, что белые музыканты тоже колются, пока Стэна Гетца не арестовали за то, что он ворвался в аптеку, чтобы украсть там наркотики. Тогда эта история попала в заголовки газет, а потом опять все было забыто и обсуждали лишь то, что черные музыканты сплошь наркоманы.