Страница:
Пластинка получилась паршивая, если не считать, что я, Фэтс и Диззи хорошо сыграли. Нас всех ограничивали, потому что солистов много, а скорость записи – 78 оборотов. Но наша трубная секция сыграла превосходно. Мы с Фэтсом шли за Диззи как за лидером и играли в его стиле, а не в своем. Настолько близко к нему, что он даже не очень осознавал, когда он заканчивал, а мы вступали. Господи, наши трубы божественно импровизировали. Это было нечто. После этого многие музыканты поняли, что я могу играть и в стиле Диззи, и в своем собственном. Они – поклонники Диззи – после этой записи стали относиться ко мне с большим уважением.
После «Оникса» я начал выступать в «Королевском петухе» с оркестром Тэда Дамерона. Тэд был прекрасным аранжировщиком и композитором и вдобавок очень хорошим пианистом. Я был у него в штате, и после моего ухода от Птицы это было очень кстати, так как мне было нужно кормить семью. Фэтс Наварро регулярно играл у Тэда, но к тому времени он превратился в конченого наркомана, даже исхудал. Он постоянно болел и пропускал концерты. Тэд писал много тем для Толстухи, но в январе 1949-го Толстуха не мог больше играть, и поэтому его сменил я. Он все еще иногда заходил и играл, но уже был совсем не тем музыкантом, что раньше.
Отыграв ангажемент с Тэдом в «Королевском петухе», я перешел в оркестр Оскара Петтифорда, и мы с тромбонистом Кеем Уайндингом начали играть в «Трех двойках». В январе 1949 года владельцы «Трех двоек» Сэмми Кей и Ирвинг Алекзандер открыли на Бродвее новый клуб, который назывался «Клик». Они надеялись привлечь туда джазовую публику, переместившуюся с 52-й на Бродвей, но через полгода им пришлось закрыться. Потом это помещение сняли новые хозяева и летом 1949 года открыли там клуб «Бердленд».
В оркестре Оскара Петтифорда играли великолепные музыканты – Лаки Томпсон, Фэтс Наварро, Бад Пауэлл и я. Но там не было музыкального братства. Все исполняли длинные соло и все такое, стараясь перещеголять друг друга. И получалось дерьмо – жаль, могли бы играть потрясающе.
В начале 1949-го мы с Тэдом поехали со своей группой на гастроли в Париж во Францию и играли там напротив Птицы, прямо как в «Королевском петухе». Это была моя первая поездка за границу, и она навсегда изменила мое отношение к жизни. Мне было очень хорошо в Париже, особенно мне нравилось, как ко мне там все относились. Я набрал туда с собой новых костюмов и знал – выгляжу что надо.
В составе оркестра были я, Тэд, Кении Кларк, Джеймс Муди и французский контрабасист Пьер Мишло. Мы на Парижском фестивале джаза произвели фурор, наравне с Сиднеем Беше. Там я познакомился с Жаном Полем Сартром, Пабло Пикассо и Жюльетт Греко. Никогда в жизни мне не было так хорошо. Только, может быть, когда я впервые услышал Птицу и Диза в оркестре Би и еще один раз, когда в Бронксе играл в биг-бэнде Диззи. Но то были просто музыкальные ощущения. А сейчас все было иначе. Сейчас это касалось самой жизни. Мы с Жюльетт Греко полюбили друг друга. Я прекрасно относился к Айрин, но никогда в жизни еще не испытывал таких чувств, как в Париже.
С Жюльетт мы познакомились на одной из репетиций. Она просто приходила, садилась и слушала музыку. Я не знал, что она известная певица, ничего про нее не знал. Она сидела такая красивая – длинные черные волосы, прекрасное лицо. Миниатюрная, стильная, она сильно отличалась от женщин, которых я знал. Она и выглядела иначе, и держалась совершенно по-другому. Ну, я спросил одного парня, кто это такая.
– А что тебе от нее надо? – спросил он в ответ.
– Что значит «что тебе от нее надо»? Я хочу ее видеть. Тогда он сказал:
– Знаешь, она ведь из этих… экзистенциалистов. На это я ему:
– Ладно, пошел ты… Мне все равно, кто она. Эта девушка красивая, и я хочу с ней познакомиться.
Я устал ждать, пока кто-нибудь представит меня ей, и когда она в очередной раз пришла на репетицию, я просто поманил ее указательным пальцем – как бы прося ее подойти ко мне. И она подошла. Когда мы наконец начали с ней разговаривать, она сказала, что не любит мужчин, но что я ей нравлюсь. После этого мы с ней не расставались.
Никогда в жизни я не был так счастлив. Это была упоительная свобода – находиться во Франции, где с тобой обращались как с человеком, как с кем-то значительным. Даже наш оркестр и наша музыка звучали там лучше. И запахи там были другие. Я привык к запаху одеколона в Париже, вообще-то запах Парижа был для меня вроде запаха кофе. Потом уже я обнаружил, что точно такой же запах на Французской Ривьере утром. Больше никогда я не ощущал таких запахов. Как кокосовый орех и лимон в роме – все смешано. Почти тропический. Во всяком случае, у меня тогда в Париже душа перевернулась. Я даже песни объявлял на французском.
Мы с Жюльетт, взявшись за руки, бродили вдоль набережной Сены и целовались, глядя друг другу в глаза, потом еще целовались и сжимали пальцы друг друга. Это было как в сказке, как будто меня кто-то загипнотизировал, я был в каком-то трансе. Со мной никогда раньше такого не было. Я всегда был настолько поглощен музыкой, что у меня совсем не оставалось времени на романтику. Музыка была всей моей жизнью, пока я не встретил Жюльетт Греко, которая научила меня любить не только музыку.
Жюльетт, возможно, была первой женщиной, которую я полюбил как равное мне человеческое существо. У нее прекрасная душа. Нам приходилось общаться междометиями и жестами. Она не говорила по-английски, а я не знал французского. Мы разговаривали глазами и жестами. Когда так общаешься, точно знаешь, что другой человек не обманывает тебя. Мы жили чувствами. В Париже был апрель. И я был сильно влюблен. Кении Кларк сразу решил остаться во Франции и сказал, что я буду дураком, если вернусь в Штаты. Мне было грустно: каждый вечер я ходил в клубы с Сартром, мы пили вино, ужинали и разговаривали. Жюльетт просила меня остаться. Даже Сартр сказал: «Почему бы вам с Жюльетт не пожениться?» Но я не остался. Я пробыл в Париже одну или две недели, влюбился в Жюльетт и в Париж – и уехал.
Когда я уезжал, в аэропорту было много грустных лиц, включая мое собственное. Кении пришел попрощаться. Господи, я чувствовал себя таким несчастным в самолете, что не мог и слова вымолвить. Я и не подозревал, что все это так сильно на меня подействует. Когда я вернулся, на меня навалилась жуткая депрессия, и я оглянуться не успел, как крепко подсел на иглу, и потом целых четыре года выбирался из ада. Впервые в жизни я перестал контролировать себя и стремительно падал в пропасть.
Глава 6
После «Оникса» я начал выступать в «Королевском петухе» с оркестром Тэда Дамерона. Тэд был прекрасным аранжировщиком и композитором и вдобавок очень хорошим пианистом. Я был у него в штате, и после моего ухода от Птицы это было очень кстати, так как мне было нужно кормить семью. Фэтс Наварро регулярно играл у Тэда, но к тому времени он превратился в конченого наркомана, даже исхудал. Он постоянно болел и пропускал концерты. Тэд писал много тем для Толстухи, но в январе 1949-го Толстуха не мог больше играть, и поэтому его сменил я. Он все еще иногда заходил и играл, но уже был совсем не тем музыкантом, что раньше.
Отыграв ангажемент с Тэдом в «Королевском петухе», я перешел в оркестр Оскара Петтифорда, и мы с тромбонистом Кеем Уайндингом начали играть в «Трех двойках». В январе 1949 года владельцы «Трех двоек» Сэмми Кей и Ирвинг Алекзандер открыли на Бродвее новый клуб, который назывался «Клик». Они надеялись привлечь туда джазовую публику, переместившуюся с 52-й на Бродвей, но через полгода им пришлось закрыться. Потом это помещение сняли новые хозяева и летом 1949 года открыли там клуб «Бердленд».
В оркестре Оскара Петтифорда играли великолепные музыканты – Лаки Томпсон, Фэтс Наварро, Бад Пауэлл и я. Но там не было музыкального братства. Все исполняли длинные соло и все такое, стараясь перещеголять друг друга. И получалось дерьмо – жаль, могли бы играть потрясающе.
В начале 1949-го мы с Тэдом поехали со своей группой на гастроли в Париж во Францию и играли там напротив Птицы, прямо как в «Королевском петухе». Это была моя первая поездка за границу, и она навсегда изменила мое отношение к жизни. Мне было очень хорошо в Париже, особенно мне нравилось, как ко мне там все относились. Я набрал туда с собой новых костюмов и знал – выгляжу что надо.
В составе оркестра были я, Тэд, Кении Кларк, Джеймс Муди и французский контрабасист Пьер Мишло. Мы на Парижском фестивале джаза произвели фурор, наравне с Сиднеем Беше. Там я познакомился с Жаном Полем Сартром, Пабло Пикассо и Жюльетт Греко. Никогда в жизни мне не было так хорошо. Только, может быть, когда я впервые услышал Птицу и Диза в оркестре Би и еще один раз, когда в Бронксе играл в биг-бэнде Диззи. Но то были просто музыкальные ощущения. А сейчас все было иначе. Сейчас это касалось самой жизни. Мы с Жюльетт Греко полюбили друг друга. Я прекрасно относился к Айрин, но никогда в жизни еще не испытывал таких чувств, как в Париже.
С Жюльетт мы познакомились на одной из репетиций. Она просто приходила, садилась и слушала музыку. Я не знал, что она известная певица, ничего про нее не знал. Она сидела такая красивая – длинные черные волосы, прекрасное лицо. Миниатюрная, стильная, она сильно отличалась от женщин, которых я знал. Она и выглядела иначе, и держалась совершенно по-другому. Ну, я спросил одного парня, кто это такая.
– А что тебе от нее надо? – спросил он в ответ.
– Что значит «что тебе от нее надо»? Я хочу ее видеть. Тогда он сказал:
– Знаешь, она ведь из этих… экзистенциалистов. На это я ему:
– Ладно, пошел ты… Мне все равно, кто она. Эта девушка красивая, и я хочу с ней познакомиться.
Я устал ждать, пока кто-нибудь представит меня ей, и когда она в очередной раз пришла на репетицию, я просто поманил ее указательным пальцем – как бы прося ее подойти ко мне. И она подошла. Когда мы наконец начали с ней разговаривать, она сказала, что не любит мужчин, но что я ей нравлюсь. После этого мы с ней не расставались.
Никогда в жизни я не был так счастлив. Это была упоительная свобода – находиться во Франции, где с тобой обращались как с человеком, как с кем-то значительным. Даже наш оркестр и наша музыка звучали там лучше. И запахи там были другие. Я привык к запаху одеколона в Париже, вообще-то запах Парижа был для меня вроде запаха кофе. Потом уже я обнаружил, что точно такой же запах на Французской Ривьере утром. Больше никогда я не ощущал таких запахов. Как кокосовый орех и лимон в роме – все смешано. Почти тропический. Во всяком случае, у меня тогда в Париже душа перевернулась. Я даже песни объявлял на французском.
Мы с Жюльетт, взявшись за руки, бродили вдоль набережной Сены и целовались, глядя друг другу в глаза, потом еще целовались и сжимали пальцы друг друга. Это было как в сказке, как будто меня кто-то загипнотизировал, я был в каком-то трансе. Со мной никогда раньше такого не было. Я всегда был настолько поглощен музыкой, что у меня совсем не оставалось времени на романтику. Музыка была всей моей жизнью, пока я не встретил Жюльетт Греко, которая научила меня любить не только музыку.
Жюльетт, возможно, была первой женщиной, которую я полюбил как равное мне человеческое существо. У нее прекрасная душа. Нам приходилось общаться междометиями и жестами. Она не говорила по-английски, а я не знал французского. Мы разговаривали глазами и жестами. Когда так общаешься, точно знаешь, что другой человек не обманывает тебя. Мы жили чувствами. В Париже был апрель. И я был сильно влюблен. Кении Кларк сразу решил остаться во Франции и сказал, что я буду дураком, если вернусь в Штаты. Мне было грустно: каждый вечер я ходил в клубы с Сартром, мы пили вино, ужинали и разговаривали. Жюльетт просила меня остаться. Даже Сартр сказал: «Почему бы вам с Жюльетт не пожениться?» Но я не остался. Я пробыл в Париже одну или две недели, влюбился в Жюльетт и в Париж – и уехал.
Когда я уезжал, в аэропорту было много грустных лиц, включая мое собственное. Кении пришел попрощаться. Господи, я чувствовал себя таким несчастным в самолете, что не мог и слова вымолвить. Я и не подозревал, что все это так сильно на меня подействует. Когда я вернулся, на меня навалилась жуткая депрессия, и я оглянуться не успел, как крепко подсел на иглу, и потом целых четыре года выбирался из ада. Впервые в жизни я перестал контролировать себя и стремительно падал в пропасть.
Глава 6
Когда я летом 1949 года вернулся в Америку, то убедился в правоте Кении Кларка – здесь ничего не изменилось. Уж и не знаю, с чего это я вдруг решил, что все должно быть по-другому: наверное, из-за пережитого мной в Париже. Я все еще находился под впечатлением своей тамошней иллюзорной жизни. В глубине души я, конечно, понимал, что в Соединенных Штатах все по-прежнему. Меня и не было-то всего лишь пару недель. Но мне все мерещилось, а вдруг произойдет чудо.
В Париже я понял, что белые бывают разными: некоторые из них – мешки с предрассудками, а некоторые нет. До меня это уже постепенно доходило после знакомства с Гилом Эвансом и другими белыми ребятами, но реально я это осознал в Париже. После этого важного для меня открытия я даже заинтересовался политикой. Некоторые вопросы, мимо которых я раньше проходил, стали меня волновать, и особенно положение чернокожих.
Нельзя сказать, что мне совсем ничего не было известно об этом, – я ведь был сыном своего отца и рос рядом с ним. Но меня настолько увлекала музыка, что все остальное не задевало. Я начинал шевелиться, только когда мне прямо плевали в рожу.
В то время самыми влиятельными черными политиками были Адам Клейтон Пауэлл из Гарлема и Уильям Доусон из Чикаго. Адама я часто видел в Гарлеме – он был настоящим любителем джаза. Ральф Банч только что получил Нобелевскую премию. Джо Луис долго оставался чемпионом мира по тяжелой атлетике и был героем каждого чернокожего, да и многих белых тоже. «Шугар» Рей Робинсон не уступал ему в популярности. И оба они часто появлялись в Гарлеме. Рей держал клуб на Седьмой авеню. Джеки Робинсон и Ларри Доуби играли в бейсбол в высших лигах.
Чернокожие начинали что-то значить в своей стране. Я никогда особо не ударялся в политику, но мне прекрасно известно, как здесь белые относятся к черным, и мне тяжело было снова вернуться в то дерьмо, куда они нас загнали. И очень хреново было сознавать свое бессилие.
В Париже – черт… – как бы мы ни играли, хорошо ли, плохо ли, нас принимали тепло. Это тоже не очень хорошо, но так это было, а вернувшись на родину, мы даже работу не могли найти. Звезды мирового масштаба – без работы. А белые лохи, копировавшие мой «Birth of the Cool», работу получали. Меня это просто до бешенства доводило. Мы перебивались редкими ангажементами и, кажется, в то лето репетировали в оркестре из восемнадцати человек, но это было и все. В 1949-м мне было всего двадцать три года, и я ждал от жизни большего. Я стал терять чувство ответственности, мне было трудно контролировать себя – я поплыл по течению. И не то чтобы я не понимал, что происходит. Мне все было ясно, но при этом было и все равно. Я был настолько самоуверен, что, постепенно теряя контроль над собой, считал себя хозяином ситуации.
Но разум может сыграть с человеком плохую шутку. Когда я начал так опускаться, я думаю, многие удивились: все считали, что я человек волевой. Я сам был удивлен, как быстро в итоге я покатился вниз.
Помню, вернувшись из Парижа, я начал подолгу ошиваться в Гарлеме. Музыкальная жизнь тогда сильно подпитывалась наркотиками, и многие музыканты были кончеными наркоманами, особенно те, кто сидел на игле. В некоторых кругах считалось даже шиком колоться. Некоторые ребята помоложе – Декстер Гордон, Тэд Дамерон, Арт Блейки, Джей-Джей Джонсон, Сонни Роллинз, Джеки Маклин и я – все мы – крепко подсели на иглу примерно в одно время. А ведь знали, что Фредди Уэбстер недавно погиб из-за какого-то ядовитого фуфла. Кроме того, и Птица, и Сонни Ститт, и Бад Пауэлл, и Фэтс Наварро с Джином Аммонсом – все они употребляли героин, не говоря уж о Джо Гае и Билли Холидей. Эти постоянно были в откате. Многие из белых – Стэн Гетц, Джерри Маллиган, Ред Родни и Чет Бейкер – тоже плотно присели. Но пресса в то время пыталась представить дело так, будто этим занимались только черные.
Я-то никогда не верил в чепуху о том, что под кайфом сможешь играть, как Птица. Но я знал многих музыкантов, которые на это надеялись, и Джин Аммонс был одним из них. Меня не это заставило подсесть. Меня подвела депрессия, в которую я впал, вернувшись в Америку. Депрессия и тоска по Жюльетт.
И еще мы баловались кокаином, страшно популярным тогда среди латиноамериканцев. Такие ребята, как Чано Позо, сильно нюхтарили. Чано, черный кубинец, был перкуссионистом у Диззи и лучше всех тогда играл на барабане «конга». Но он был бандитом. Наркоту у торговцев просто отнимал и ничего за нее не платил. Народ его боялся – в уличных драках он был мастак и разделывался с противником в ноль секунд. Этот огромный злобный детина повсюду таскал с собой большой нож. Всех в Гарлеме терроризировал. Его убили в 1948-м, когда он в кафе «Рио» на Ленокс-авеню около 112-й и 113-й улиц ударил по роже одного латиноса, сбытчика кокаина в Гарлеме. Парень потребовал у Чано деньги, которые тот ему задолжал, но в ответ получил в морду. Тогда он вытащил свой пистолет и пристрелил Чано. Господи, то, как он подох, потрясло всех. Это случилось еще до моей поездки в Париж, но это был яркий пример того, что тогда вообще в клубах творилось.
Мне тоже приходилось постоянно добывать дозу, и я все больше отдалялся от семьи. Я перевез их в квартиру в район Ямайки в Квинсе, а потом в Сент-Олбанс. Так я и катался туда-сюда в своем «додже» с откидным верхом 1948 года – Сонни Роллинз называл его «Синим демоном».
В любом случае нормальной семейной жизни у нас с Айрин не было. Денег нам не хватало, чтобы жить в свое удовольствие, – у нас ведь было двое детей, да и самим приходилось питаться, и всякое такое. Мы вообще никуда не ходили. Иногда дома я мог уставиться в одну точку в стене и оставаться в таком положении два часа, думая о музыке. А Айрин воображала, что я думаю о другой женщине. Она находила волосы на моем пиджаке или пальто и кричала, что я с кем-то трахаюсь. А все из-за того, что я покупал шмотки у Коулмена Хокинса, который был известным бабником, и на его одежде всегда были разного цвета волосы. Но я в то время женщинами не увлекался. Так что все скандалы возникали на пустом месте. Но меня это сильно доставало. Мне очень нравилась Айрин и все такое. У нее был хороший характер, она была приятной женщиной, но не для меня. Она была красивая, классная леди. Но мне нужно было что-то другое. Это я, а не она начал трахаться направо и налево. Познакомившись с Жюльетт Греко, я понял, что мне нужно от женщины. И если Жюльетт была далеко, то мне было необходимо найти какую-то другую женщину – с тем же взглядом на мир, как у Жюльетт, и со стилем Жюльетт – как в постели, так и в обычной жизни. Она должна была быть независимой, свободно мыслить – вот что мне нравилось.
Я бросил Айрин, сидевшую с детьми дома, в основном из-за того, что больше не мог бывать там. Я перестал приходить домой – мне было плохо, я не мог смотреть им в глаза. Айрин ведь во всем полагалась на меня, верила в меня безгранично. Грегори и Черил были еще слишком малы и не понимали, что происходит. Но Айрин все поняла. Это легко читалось по ее глазам.
Я оставил ее на попечение певицы Бетти Картер. Если бы не Бетти, не знаю, что могла бы натворить Айрин. Из-за той истории с Айрин, мне кажется, Бетти Картер даже сейчас меня недолюбливает. И я не могу на нее обижаться – как кормилец семьи я был в то время самым настоящим говнюком. Я не хотел оставлять Айрин совсем на мели, как это в конце концов вышло, просто у меня поехала крыша из-за героина и из-за моих фантазий о женщине, которую я желал. Я мог думать только об этом.
Когда все время колешься, влечение к женщине пропадает, во всяком случае, так было со мной. Правда, есть люди вроде Птицы, которые постоянно хотят секса, неважно, соскочили они с иглы или колются каждый день. Для них это не имеет значения. Мне нравилось спать с Айрин – так же, как нравился секс с Жюльетт. Но, втянувшись в наркотики, я вообще позабыл о сексе, он мне не доставлял никакого удовольствия, даже если и случался. Единственное, о чем я тогда думал, —это как раздобыть очередную дозу.
Я тогда еще не сел на иглу, но нюхтарил по полной программе. Однажды стою на перекрестке в Квинсе, а у меня из носа течет и все такое. Мне показалось, что у меня температура и простуда. Тут подходит ко мне знакомый барыга, который сам себя называл Матинэ, и спрашивает, как дела.
Я говорю – нюхаю героин и кокаин, причем каждый день, только сегодня не пошел на Манхэттен, где обычно достаю дозу. Матинэ посмотрел на меня, как на дурака, и говорит: «Да у тебя же привыкание». – «Какое к черту привыкание?» – спросил я.
Матинэ говорит: «Смотри, ты жалуешься на насморк, озноб, слабость. У тебя самая настоящая зависимость, нигер». Потом он купил мне немного героина в Квинсе. Я никогда не покупал героин в Квинсе. Понюхав дури, которую принес мне Матинэ, я сразу почувствовал себя отлично. Озноб улетучился, насморк прекратился, исчезла слабость. Я так и продолжал потом нюхать, но когда снова увидел Матинэ, он мне сказал: «Майлс, не трать денег на марафет, тебе так и так плохо будет. Пристраивайся на иглу, это гораздо лучше». Так начался фильм ужасов, который продолжался целых четыре года.
Через некоторое время доза превратилась для меня в жизненную необходимость, я знал, что если не всажу ее, то начну помирать. Как будто у тебя тяжелейший грипп: из носа течет, ужасно болят суставы, и, если вовремя не вколешь героин, очень скоро начинаешь блевать. А это просто ужасно. Так что я из всех сил старался не доводить себя до такого состояния.
Пристрастившись к героину, я колол его себе сам. А потом мы начали кучковаться: я, чечеточник Лерой и парень, которого мы звали Лаффи – и добывать наркотики на 110-й, 111-й и 116-й улицах в Гарлеме. Мы ошивались в барах – «Рио», «Даймонд», «Стерлингс», около бассейна «Лавант», в общем, в самых злачных местах. Нюхали кокаин и героин целыми днями. Если не с Лероем, то с Сонни Роллинзом или Уолтером Бишопом, а немного позже с Джеки Маклином или с Филли Джо Джонсом, они в тех же местах крутились.
За три доллара мы брали ампулы с героином и кололи его себе в вены. По четыре-пять ампул в день, в зависимости от наших наличных. Потом шли в номер Толстухи в отеле «Кембридж» на 110-й улице между Седьмой авеню и Ленокс; иногда шли домой к Уолтеру Бишопу и кололись там. К Уолтеру заходили, чтобы взять свои «инструменты» – иглы и всякие другие причиндалы, чтобы «оттопыриться» и «раскумариться» – нужно ведь было так перевязать руку, чтобы вена вздулась и была видна. Иногда мы так «оттопыривались», что оставляли «инструменты» у
Бишопа. Потом шли к клубу «Минтон» и смотрели, как там соревнуются чечеточники.
Я любил и смотреть на чечеточников, и слушать их. Звук степа очень близок к музыке. Они почти как барабанщики, и у них многому можно поучиться, просто слушая ритм, который они отстукивают. Днем чечеточники собирались около «Минтона» и рядом с отелем «Сесил» и устраивали конкурсы прямо на тротуаре. Особенно мне запомнились дуэли между танцорами Бейби Лоренсом и очень высоким, худым парнем по прозвищу Сурок. Бейби с Сурком были кончеными наркоманами и много танцевали у «Минтона» за наркотики перед барыгами, которым нравилось на них смотреть. Потом, если они славно танцевали, им доставались наркотики бесплатно. Вокруг собиралась толпа народу, и они плясали на отрыв. Господи, Бейби Лоренс был до того хорош, что трудно описать. Но и Сурок не особенно Бейби уступал, нет. Он был невозможно крут, наряжался, как кобель, собравшийся на случку, шмотки у него были шикарные, и все такое. Еще там был Барни Бигс, тоже отличный чечеточник, и еще один парень, его звали Л. Д., и Фред, и Следж, и Братья Степ. Почти все эти ребята крепко сидели на игле, хотя насчет Братьев Степ я не уверен. В любом случае, если ты не вращался в той среде, ты вообще ничего не узнал бы о чечетке у «Минтона». Те чечеточники отзывались о Фреде Астере и обо всех этих белых танцорах как о ничтожествах, да они и были ничтожествами по сравнению с ними. Но эти парни были чернокожими и вообще не надеялись, что за свои танцы когда-нибудь обретут деньги и славу.
К тому времени я становился знаменитым, и многие музыканты стали лизать мне задницу, будто я важная птица. Меня страшно волновало, как я должен стоять, как держать трубу во время игры. Должен ли я делать то или это, разговаривать с публикой, отбивать ритм правой или левой ногой. Или, может быть, нужно отбивать ритм ногой внутри ботинка, чтобы никто не видел, как я это делаю? Вот такие вопросы начали меня занимать в двадцать четыре. К тому же в Париже я обнаружил, что не такой уж я плохой музыкант, как говорили многие старомодные гады-критики. Мое «я» выросло после этой поездки. Я очень изменился – перестал быть застенчивым и стал верить в себя.
В 1950 году я снова переехал на Манхэттен и жил в отеле «Америка» на 48-й улице. Там останавливались многие музыканты, например Кларк Терри, который окончательно обосновался в Нью-Йорке. Кажется, Кларк играл тогда в оркестре Каунта Бейси и много ездил в турне. Бейби Лоренс тоже часто околачивался в этом отеле. Там жило много наркошей.
Я постоянно сидел на дозе и еще начал тусоваться с Сонни Роллинзом и его гарлемскими дружками из Шугар-Хилл. В состав этой группы входили, кроме Сонни, пианист Гил Коггинс, Джеки Маклин, Уолтер Бишоп, Арт Блейки (он из Питтсбурга, но много ошивался в Гарлеме), Арт Тейлор и Макс Роуч из Бруклина. И еще в это же время я познакомился с Джоном Колтрейном, он тогда играл в одном из оркестров Диззи. Мне кажется, я впервые услышал его игру в одном из клубов Гарлема.
Во всяком случае, у Сонни была отличная репутация среди музыкальной молодежи Гарлема. Тамошний народ любил Сонни, впрочем, его везде любили. Он был ходячей легендой, почти богом для молодых музыкантов. Некоторые считали, что он не уступал Птице на саксофоне. Я знаю только одно – что он к Птице приближался. Он был напористым, энергичным музыкантом– новатором, у него всегда под рукой были свежие музыкальные идеи. Я любил его тогда как музыканта, но и сочинял он прекрасно. (Правда, потом на него повлиял Колтрейн, и он изменил свой стиль. Если бы он продолжал делать то, что делал, когда я впервые услышал его, мне кажется, он достиг бы еще больших высот в музыке – хотя он и так бесподобный музыкант.)
Сонни только вернулся из гастрольной поездки в Чикаго. Он знал Птицу, а тот просто обожал Сонни, или Ныока, как мы его звали, потому что он и нападающий бейсбольной команды «Бруклинские Доджеры» Дон Ныокомб были похожи как две капли воды. Однажды мы с Сонни, купив дозняк, возвращались домой в такси, и вдруг белый таксист оборачивается к нам, смотрит на Сонни и говорит: «Черт, да ведь ты Дон Ныокомб!» Господи, этот парень готов был описаться от восторга.
Я был поражен, ведь мне это раньше никогда в голову не приходило. И мы этого таксиста жестоко разыграли. Сонни начал рассказывать, какими бросками он собирается в тот вечер озадачить Стэна Мюзиала, великолепного игрока сент-луисских «Кардиналов». Сонни совсем разошелся и сказал таксисту, что оставит у входа билеты на его имя. И таксист смотрел на нас, как на богов.
У меня была работа в танцзале «Одюбон», и я предложил Сонни присоединиться к нашему оркестру, что он и сделал. В этом оркестре был и Колтрейн, и Арт Блейки на ударных. Все они – Сонни, Арт и Колтрейн – крепко сидели на игле в то время, и, проводя с ними много времени, я все больше и больше привыкал к наркотикам.
К тому времени Толстуха Наварро совершенно опустился, стал совсем жалким. Его жена Лина сильно из-за него переживала. Она была белой. У них была маленькая дочка Линда. Толстуха был коренастым весельчаком – до того, как наркотики сделали свое черное дело. Теперь он был кожа да кости, его мучил жуткий кашель, сотрясавший все его тело. Было грустно видеть, до чего он докатился. Вообще-то он был славным парнем и отличным трубачом. Я его по-настоящему любил. Иногда мы с ним бродили по улицам, иногда вместе кололись. С Толстухой и еще с Беном Харрисом, другим трубачом. Толстуха его ненавидел. Я это знал, но мне Бенни нравился. Поймав кайф, мы сидели и разговаривали о музыке, о старых добрых временах в клубе «Минтоп», когда Толстуха звуком своей трубы сбивал с ног всех входивших. Я ему показывал много технических приемов на трубе, потому что, пойми, Толстуха был музыкантом от Бога, он был природным талантом, так что мне приходилось показывать ему всякие тонкости игры. Например, ему не давались баллады. Я советовал ему играть мягче, или менять последовательность аккордов. Он звал меня Майли. И часто рассуждал о том, что нужно менять образ жизни, соскакивать с наркотиков, но ничего не предпринимал. Так ему это и не удалось.
В мае 1950-го Толстуха записал со мной свою последнюю пластинку. Через несколько месяцев после того ангажемента его не стало. Ему было всего двадцать семь. Ужасно было слышать его в тот последний раз, ему с трудом давались ноты, которые он обычно брал запросто. Кажется, та пластинка называлась «Birdland All Stars», потому что это выступление было записано в клубе «Бердленд». Мы играли с Джей-Джей Джонсоном, Тэдом Дамероном, Керли Расселом, Артом Блейки и саксофонистом по имени Брю Мур. Позже я записал пластинку с Сарой Воэн в оркестре Джимми Джонса. В это же время, кажется, я играл еще в одном оркестре «Всех Звезд», с Толстухой. Это, наверное, и был тот последний раз, когда мы играли вместе. Я не уверен, но, по– моему, это опять был оркестр «Всех звезд» «Бердленда» с Диззи, Редом Родни, Толстухой и Кении Дорэмом на трубе; Джей-Джеем, Каем Уайндингом и Бенни Грином на тромбоне; Джерри Маллиганом, Ли Коницем на саксе; Артом Блейки на барабанах, Элом Маккиббоном на контрабасе и Билли Тейлором на фортепиано.
Помню, каждый из нас великолепно сыграл соло, а когда мы заиграли ансамблем, то все напрочь испортили. По-моему, никто не знал аранжировки, взятой из партитур биг-бэнда Диззи. Еще я припоминаю, что хозяева «Бердленда» хотели назвать нас «Оркестр-мечта Диззи Гиллеспи», но Диззи не согласился, потому что не хотел никому наступать на мозоли. Потом они решили назвать оркестр «Оркестр-мечта Симфони Сида». Вот уж где был самый настоящий белый расизм! Но даже сам Сид на это не пошел, не захотел портить свой имидж крутого и модного музыканта. Так что в конце концов они назвали нас «Оркестр-мечта „Бердленд“». По-моему, есть записанный диск этого оркестра.
Потом я, кажется, играл в клубе «Черная орхидея», который раньше назывался «Ониксом». Там со мной играли Бад Пауэлл, Сонни Ститт и Уорделл Грей и еще, по-моему, Арт Блейки на ударных, но вообще-то я не совсем уверен, кто там был барабанщиком. Кажется, это был июнь 1950-го. А Толстуха, я помню, умер в июле.
Позже в то лето 52-ю улицу закрыли, Диззи распустил свой биг-бэнд, и музыкальная жизнь дышала на ладан. Я был уверен, что все это произошло не случайно, хотя и не знал настоящей причины. Понимаешь, у меня сильно развита интуиция. Я всегда мог предсказывать события. Правда, никакая интуиция не помогла, когда дело коснулось моего пристрастия к наркотикам. Я номер шесть по нумерологии, совершенное число шесть, а это – число дьявола. Мне кажется, во мне много от дьявола. Когда я это осознал, мне стало понятно, что я просто не могу хорошо относиться к большинству людей – даже к женщинам – более шести лет. Не знаю, что это такое, можешь считать меня суеверным. Но лично я верю, что все эти штуки – правда.
В Париже я понял, что белые бывают разными: некоторые из них – мешки с предрассудками, а некоторые нет. До меня это уже постепенно доходило после знакомства с Гилом Эвансом и другими белыми ребятами, но реально я это осознал в Париже. После этого важного для меня открытия я даже заинтересовался политикой. Некоторые вопросы, мимо которых я раньше проходил, стали меня волновать, и особенно положение чернокожих.
Нельзя сказать, что мне совсем ничего не было известно об этом, – я ведь был сыном своего отца и рос рядом с ним. Но меня настолько увлекала музыка, что все остальное не задевало. Я начинал шевелиться, только когда мне прямо плевали в рожу.
В то время самыми влиятельными черными политиками были Адам Клейтон Пауэлл из Гарлема и Уильям Доусон из Чикаго. Адама я часто видел в Гарлеме – он был настоящим любителем джаза. Ральф Банч только что получил Нобелевскую премию. Джо Луис долго оставался чемпионом мира по тяжелой атлетике и был героем каждого чернокожего, да и многих белых тоже. «Шугар» Рей Робинсон не уступал ему в популярности. И оба они часто появлялись в Гарлеме. Рей держал клуб на Седьмой авеню. Джеки Робинсон и Ларри Доуби играли в бейсбол в высших лигах.
Чернокожие начинали что-то значить в своей стране. Я никогда особо не ударялся в политику, но мне прекрасно известно, как здесь белые относятся к черным, и мне тяжело было снова вернуться в то дерьмо, куда они нас загнали. И очень хреново было сознавать свое бессилие.
В Париже – черт… – как бы мы ни играли, хорошо ли, плохо ли, нас принимали тепло. Это тоже не очень хорошо, но так это было, а вернувшись на родину, мы даже работу не могли найти. Звезды мирового масштаба – без работы. А белые лохи, копировавшие мой «Birth of the Cool», работу получали. Меня это просто до бешенства доводило. Мы перебивались редкими ангажементами и, кажется, в то лето репетировали в оркестре из восемнадцати человек, но это было и все. В 1949-м мне было всего двадцать три года, и я ждал от жизни большего. Я стал терять чувство ответственности, мне было трудно контролировать себя – я поплыл по течению. И не то чтобы я не понимал, что происходит. Мне все было ясно, но при этом было и все равно. Я был настолько самоуверен, что, постепенно теряя контроль над собой, считал себя хозяином ситуации.
Но разум может сыграть с человеком плохую шутку. Когда я начал так опускаться, я думаю, многие удивились: все считали, что я человек волевой. Я сам был удивлен, как быстро в итоге я покатился вниз.
Помню, вернувшись из Парижа, я начал подолгу ошиваться в Гарлеме. Музыкальная жизнь тогда сильно подпитывалась наркотиками, и многие музыканты были кончеными наркоманами, особенно те, кто сидел на игле. В некоторых кругах считалось даже шиком колоться. Некоторые ребята помоложе – Декстер Гордон, Тэд Дамерон, Арт Блейки, Джей-Джей Джонсон, Сонни Роллинз, Джеки Маклин и я – все мы – крепко подсели на иглу примерно в одно время. А ведь знали, что Фредди Уэбстер недавно погиб из-за какого-то ядовитого фуфла. Кроме того, и Птица, и Сонни Ститт, и Бад Пауэлл, и Фэтс Наварро с Джином Аммонсом – все они употребляли героин, не говоря уж о Джо Гае и Билли Холидей. Эти постоянно были в откате. Многие из белых – Стэн Гетц, Джерри Маллиган, Ред Родни и Чет Бейкер – тоже плотно присели. Но пресса в то время пыталась представить дело так, будто этим занимались только черные.
Я-то никогда не верил в чепуху о том, что под кайфом сможешь играть, как Птица. Но я знал многих музыкантов, которые на это надеялись, и Джин Аммонс был одним из них. Меня не это заставило подсесть. Меня подвела депрессия, в которую я впал, вернувшись в Америку. Депрессия и тоска по Жюльетт.
И еще мы баловались кокаином, страшно популярным тогда среди латиноамериканцев. Такие ребята, как Чано Позо, сильно нюхтарили. Чано, черный кубинец, был перкуссионистом у Диззи и лучше всех тогда играл на барабане «конга». Но он был бандитом. Наркоту у торговцев просто отнимал и ничего за нее не платил. Народ его боялся – в уличных драках он был мастак и разделывался с противником в ноль секунд. Этот огромный злобный детина повсюду таскал с собой большой нож. Всех в Гарлеме терроризировал. Его убили в 1948-м, когда он в кафе «Рио» на Ленокс-авеню около 112-й и 113-й улиц ударил по роже одного латиноса, сбытчика кокаина в Гарлеме. Парень потребовал у Чано деньги, которые тот ему задолжал, но в ответ получил в морду. Тогда он вытащил свой пистолет и пристрелил Чано. Господи, то, как он подох, потрясло всех. Это случилось еще до моей поездки в Париж, но это был яркий пример того, что тогда вообще в клубах творилось.
Мне тоже приходилось постоянно добывать дозу, и я все больше отдалялся от семьи. Я перевез их в квартиру в район Ямайки в Квинсе, а потом в Сент-Олбанс. Так я и катался туда-сюда в своем «додже» с откидным верхом 1948 года – Сонни Роллинз называл его «Синим демоном».
В любом случае нормальной семейной жизни у нас с Айрин не было. Денег нам не хватало, чтобы жить в свое удовольствие, – у нас ведь было двое детей, да и самим приходилось питаться, и всякое такое. Мы вообще никуда не ходили. Иногда дома я мог уставиться в одну точку в стене и оставаться в таком положении два часа, думая о музыке. А Айрин воображала, что я думаю о другой женщине. Она находила волосы на моем пиджаке или пальто и кричала, что я с кем-то трахаюсь. А все из-за того, что я покупал шмотки у Коулмена Хокинса, который был известным бабником, и на его одежде всегда были разного цвета волосы. Но я в то время женщинами не увлекался. Так что все скандалы возникали на пустом месте. Но меня это сильно доставало. Мне очень нравилась Айрин и все такое. У нее был хороший характер, она была приятной женщиной, но не для меня. Она была красивая, классная леди. Но мне нужно было что-то другое. Это я, а не она начал трахаться направо и налево. Познакомившись с Жюльетт Греко, я понял, что мне нужно от женщины. И если Жюльетт была далеко, то мне было необходимо найти какую-то другую женщину – с тем же взглядом на мир, как у Жюльетт, и со стилем Жюльетт – как в постели, так и в обычной жизни. Она должна была быть независимой, свободно мыслить – вот что мне нравилось.
Я бросил Айрин, сидевшую с детьми дома, в основном из-за того, что больше не мог бывать там. Я перестал приходить домой – мне было плохо, я не мог смотреть им в глаза. Айрин ведь во всем полагалась на меня, верила в меня безгранично. Грегори и Черил были еще слишком малы и не понимали, что происходит. Но Айрин все поняла. Это легко читалось по ее глазам.
Я оставил ее на попечение певицы Бетти Картер. Если бы не Бетти, не знаю, что могла бы натворить Айрин. Из-за той истории с Айрин, мне кажется, Бетти Картер даже сейчас меня недолюбливает. И я не могу на нее обижаться – как кормилец семьи я был в то время самым настоящим говнюком. Я не хотел оставлять Айрин совсем на мели, как это в конце концов вышло, просто у меня поехала крыша из-за героина и из-за моих фантазий о женщине, которую я желал. Я мог думать только об этом.
Когда все время колешься, влечение к женщине пропадает, во всяком случае, так было со мной. Правда, есть люди вроде Птицы, которые постоянно хотят секса, неважно, соскочили они с иглы или колются каждый день. Для них это не имеет значения. Мне нравилось спать с Айрин – так же, как нравился секс с Жюльетт. Но, втянувшись в наркотики, я вообще позабыл о сексе, он мне не доставлял никакого удовольствия, даже если и случался. Единственное, о чем я тогда думал, —это как раздобыть очередную дозу.
Я тогда еще не сел на иглу, но нюхтарил по полной программе. Однажды стою на перекрестке в Квинсе, а у меня из носа течет и все такое. Мне показалось, что у меня температура и простуда. Тут подходит ко мне знакомый барыга, который сам себя называл Матинэ, и спрашивает, как дела.
Я говорю – нюхаю героин и кокаин, причем каждый день, только сегодня не пошел на Манхэттен, где обычно достаю дозу. Матинэ посмотрел на меня, как на дурака, и говорит: «Да у тебя же привыкание». – «Какое к черту привыкание?» – спросил я.
Матинэ говорит: «Смотри, ты жалуешься на насморк, озноб, слабость. У тебя самая настоящая зависимость, нигер». Потом он купил мне немного героина в Квинсе. Я никогда не покупал героин в Квинсе. Понюхав дури, которую принес мне Матинэ, я сразу почувствовал себя отлично. Озноб улетучился, насморк прекратился, исчезла слабость. Я так и продолжал потом нюхать, но когда снова увидел Матинэ, он мне сказал: «Майлс, не трать денег на марафет, тебе так и так плохо будет. Пристраивайся на иглу, это гораздо лучше». Так начался фильм ужасов, который продолжался целых четыре года.
Через некоторое время доза превратилась для меня в жизненную необходимость, я знал, что если не всажу ее, то начну помирать. Как будто у тебя тяжелейший грипп: из носа течет, ужасно болят суставы, и, если вовремя не вколешь героин, очень скоро начинаешь блевать. А это просто ужасно. Так что я из всех сил старался не доводить себя до такого состояния.
Пристрастившись к героину, я колол его себе сам. А потом мы начали кучковаться: я, чечеточник Лерой и парень, которого мы звали Лаффи – и добывать наркотики на 110-й, 111-й и 116-й улицах в Гарлеме. Мы ошивались в барах – «Рио», «Даймонд», «Стерлингс», около бассейна «Лавант», в общем, в самых злачных местах. Нюхали кокаин и героин целыми днями. Если не с Лероем, то с Сонни Роллинзом или Уолтером Бишопом, а немного позже с Джеки Маклином или с Филли Джо Джонсом, они в тех же местах крутились.
За три доллара мы брали ампулы с героином и кололи его себе в вены. По четыре-пять ампул в день, в зависимости от наших наличных. Потом шли в номер Толстухи в отеле «Кембридж» на 110-й улице между Седьмой авеню и Ленокс; иногда шли домой к Уолтеру Бишопу и кололись там. К Уолтеру заходили, чтобы взять свои «инструменты» – иглы и всякие другие причиндалы, чтобы «оттопыриться» и «раскумариться» – нужно ведь было так перевязать руку, чтобы вена вздулась и была видна. Иногда мы так «оттопыривались», что оставляли «инструменты» у
Бишопа. Потом шли к клубу «Минтон» и смотрели, как там соревнуются чечеточники.
Я любил и смотреть на чечеточников, и слушать их. Звук степа очень близок к музыке. Они почти как барабанщики, и у них многому можно поучиться, просто слушая ритм, который они отстукивают. Днем чечеточники собирались около «Минтона» и рядом с отелем «Сесил» и устраивали конкурсы прямо на тротуаре. Особенно мне запомнились дуэли между танцорами Бейби Лоренсом и очень высоким, худым парнем по прозвищу Сурок. Бейби с Сурком были кончеными наркоманами и много танцевали у «Минтона» за наркотики перед барыгами, которым нравилось на них смотреть. Потом, если они славно танцевали, им доставались наркотики бесплатно. Вокруг собиралась толпа народу, и они плясали на отрыв. Господи, Бейби Лоренс был до того хорош, что трудно описать. Но и Сурок не особенно Бейби уступал, нет. Он был невозможно крут, наряжался, как кобель, собравшийся на случку, шмотки у него были шикарные, и все такое. Еще там был Барни Бигс, тоже отличный чечеточник, и еще один парень, его звали Л. Д., и Фред, и Следж, и Братья Степ. Почти все эти ребята крепко сидели на игле, хотя насчет Братьев Степ я не уверен. В любом случае, если ты не вращался в той среде, ты вообще ничего не узнал бы о чечетке у «Минтона». Те чечеточники отзывались о Фреде Астере и обо всех этих белых танцорах как о ничтожествах, да они и были ничтожествами по сравнению с ними. Но эти парни были чернокожими и вообще не надеялись, что за свои танцы когда-нибудь обретут деньги и славу.
К тому времени я становился знаменитым, и многие музыканты стали лизать мне задницу, будто я важная птица. Меня страшно волновало, как я должен стоять, как держать трубу во время игры. Должен ли я делать то или это, разговаривать с публикой, отбивать ритм правой или левой ногой. Или, может быть, нужно отбивать ритм ногой внутри ботинка, чтобы никто не видел, как я это делаю? Вот такие вопросы начали меня занимать в двадцать четыре. К тому же в Париже я обнаружил, что не такой уж я плохой музыкант, как говорили многие старомодные гады-критики. Мое «я» выросло после этой поездки. Я очень изменился – перестал быть застенчивым и стал верить в себя.
В 1950 году я снова переехал на Манхэттен и жил в отеле «Америка» на 48-й улице. Там останавливались многие музыканты, например Кларк Терри, который окончательно обосновался в Нью-Йорке. Кажется, Кларк играл тогда в оркестре Каунта Бейси и много ездил в турне. Бейби Лоренс тоже часто околачивался в этом отеле. Там жило много наркошей.
Я постоянно сидел на дозе и еще начал тусоваться с Сонни Роллинзом и его гарлемскими дружками из Шугар-Хилл. В состав этой группы входили, кроме Сонни, пианист Гил Коггинс, Джеки Маклин, Уолтер Бишоп, Арт Блейки (он из Питтсбурга, но много ошивался в Гарлеме), Арт Тейлор и Макс Роуч из Бруклина. И еще в это же время я познакомился с Джоном Колтрейном, он тогда играл в одном из оркестров Диззи. Мне кажется, я впервые услышал его игру в одном из клубов Гарлема.
Во всяком случае, у Сонни была отличная репутация среди музыкальной молодежи Гарлема. Тамошний народ любил Сонни, впрочем, его везде любили. Он был ходячей легендой, почти богом для молодых музыкантов. Некоторые считали, что он не уступал Птице на саксофоне. Я знаю только одно – что он к Птице приближался. Он был напористым, энергичным музыкантом– новатором, у него всегда под рукой были свежие музыкальные идеи. Я любил его тогда как музыканта, но и сочинял он прекрасно. (Правда, потом на него повлиял Колтрейн, и он изменил свой стиль. Если бы он продолжал делать то, что делал, когда я впервые услышал его, мне кажется, он достиг бы еще больших высот в музыке – хотя он и так бесподобный музыкант.)
Сонни только вернулся из гастрольной поездки в Чикаго. Он знал Птицу, а тот просто обожал Сонни, или Ныока, как мы его звали, потому что он и нападающий бейсбольной команды «Бруклинские Доджеры» Дон Ныокомб были похожи как две капли воды. Однажды мы с Сонни, купив дозняк, возвращались домой в такси, и вдруг белый таксист оборачивается к нам, смотрит на Сонни и говорит: «Черт, да ведь ты Дон Ныокомб!» Господи, этот парень готов был описаться от восторга.
Я был поражен, ведь мне это раньше никогда в голову не приходило. И мы этого таксиста жестоко разыграли. Сонни начал рассказывать, какими бросками он собирается в тот вечер озадачить Стэна Мюзиала, великолепного игрока сент-луисских «Кардиналов». Сонни совсем разошелся и сказал таксисту, что оставит у входа билеты на его имя. И таксист смотрел на нас, как на богов.
У меня была работа в танцзале «Одюбон», и я предложил Сонни присоединиться к нашему оркестру, что он и сделал. В этом оркестре был и Колтрейн, и Арт Блейки на ударных. Все они – Сонни, Арт и Колтрейн – крепко сидели на игле в то время, и, проводя с ними много времени, я все больше и больше привыкал к наркотикам.
К тому времени Толстуха Наварро совершенно опустился, стал совсем жалким. Его жена Лина сильно из-за него переживала. Она была белой. У них была маленькая дочка Линда. Толстуха был коренастым весельчаком – до того, как наркотики сделали свое черное дело. Теперь он был кожа да кости, его мучил жуткий кашель, сотрясавший все его тело. Было грустно видеть, до чего он докатился. Вообще-то он был славным парнем и отличным трубачом. Я его по-настоящему любил. Иногда мы с ним бродили по улицам, иногда вместе кололись. С Толстухой и еще с Беном Харрисом, другим трубачом. Толстуха его ненавидел. Я это знал, но мне Бенни нравился. Поймав кайф, мы сидели и разговаривали о музыке, о старых добрых временах в клубе «Минтоп», когда Толстуха звуком своей трубы сбивал с ног всех входивших. Я ему показывал много технических приемов на трубе, потому что, пойми, Толстуха был музыкантом от Бога, он был природным талантом, так что мне приходилось показывать ему всякие тонкости игры. Например, ему не давались баллады. Я советовал ему играть мягче, или менять последовательность аккордов. Он звал меня Майли. И часто рассуждал о том, что нужно менять образ жизни, соскакивать с наркотиков, но ничего не предпринимал. Так ему это и не удалось.
В мае 1950-го Толстуха записал со мной свою последнюю пластинку. Через несколько месяцев после того ангажемента его не стало. Ему было всего двадцать семь. Ужасно было слышать его в тот последний раз, ему с трудом давались ноты, которые он обычно брал запросто. Кажется, та пластинка называлась «Birdland All Stars», потому что это выступление было записано в клубе «Бердленд». Мы играли с Джей-Джей Джонсоном, Тэдом Дамероном, Керли Расселом, Артом Блейки и саксофонистом по имени Брю Мур. Позже я записал пластинку с Сарой Воэн в оркестре Джимми Джонса. В это же время, кажется, я играл еще в одном оркестре «Всех Звезд», с Толстухой. Это, наверное, и был тот последний раз, когда мы играли вместе. Я не уверен, но, по– моему, это опять был оркестр «Всех звезд» «Бердленда» с Диззи, Редом Родни, Толстухой и Кении Дорэмом на трубе; Джей-Джеем, Каем Уайндингом и Бенни Грином на тромбоне; Джерри Маллиганом, Ли Коницем на саксе; Артом Блейки на барабанах, Элом Маккиббоном на контрабасе и Билли Тейлором на фортепиано.
Помню, каждый из нас великолепно сыграл соло, а когда мы заиграли ансамблем, то все напрочь испортили. По-моему, никто не знал аранжировки, взятой из партитур биг-бэнда Диззи. Еще я припоминаю, что хозяева «Бердленда» хотели назвать нас «Оркестр-мечта Диззи Гиллеспи», но Диззи не согласился, потому что не хотел никому наступать на мозоли. Потом они решили назвать оркестр «Оркестр-мечта Симфони Сида». Вот уж где был самый настоящий белый расизм! Но даже сам Сид на это не пошел, не захотел портить свой имидж крутого и модного музыканта. Так что в конце концов они назвали нас «Оркестр-мечта „Бердленд“». По-моему, есть записанный диск этого оркестра.
Потом я, кажется, играл в клубе «Черная орхидея», который раньше назывался «Ониксом». Там со мной играли Бад Пауэлл, Сонни Ститт и Уорделл Грей и еще, по-моему, Арт Блейки на ударных, но вообще-то я не совсем уверен, кто там был барабанщиком. Кажется, это был июнь 1950-го. А Толстуха, я помню, умер в июле.
Позже в то лето 52-ю улицу закрыли, Диззи распустил свой биг-бэнд, и музыкальная жизнь дышала на ладан. Я был уверен, что все это произошло не случайно, хотя и не знал настоящей причины. Понимаешь, у меня сильно развита интуиция. Я всегда мог предсказывать события. Правда, никакая интуиция не помогла, когда дело коснулось моего пристрастия к наркотикам. Я номер шесть по нумерологии, совершенное число шесть, а это – число дьявола. Мне кажется, во мне много от дьявола. Когда я это осознал, мне стало понятно, что я просто не могу хорошо относиться к большинству людей – даже к женщинам – более шести лет. Не знаю, что это такое, можешь считать меня суеверным. Но лично я верю, что все эти штуки – правда.