Майлс ДЭВИС
АВТОБИОГРАФИЯ

Пролог

   Знаешь, самое сильное чувство, которое я испытал в жизни – одетым, конечно, – это когда, еще в 1944 году, я впервые услышал, как Диз и Птица играли вместе в Сент-Луисе, в штате Миссури.
   Мне было тогда восемнадцать, я только что кончил среднюю школу Линкольна. Она находилась на противоположном берегу Миссисипи – в Ист-Сент-Луисе, в штате Иллинойс.
   Когда я услышал Диза и Птицу в оркестре Би, я сказал себе: «Как? Разве такое бывает?» Господи, они играли так классно, по мне даже дрожь прошла. Они – это Диззи Гиллеспи, Чарли «Птица» Паркер, Бадди Андерсон, Джин Аммоне, Лаки Томпсон и Арт Блейки – все вместе в одном оркестре, не говоря уж о Би, самом Билли Экстайне. Я был в нокдауне. Господи, у меня все внутри заныло. Их музыка переполнила меня до краев, разлилась по всему телу, я именно такое хотел услышать. Я хотел услышать именно такую музыку – как ее исполнял этот оркестр.
   Это было нечто. И я ведь поднялся на сцену и сыграл с ними.
   До этого я уже слышал о Дизе и Птице и тащился от них, особенно мне был по душе Диззи: я ведь тоже трубач. Но и Птица мне нравился. Знаешь, у меня была одна пластинка Диззи – «Wouldn't You» и пластинка Джея Макшенна, где Птица тоже играл, – «Hootie Blues». Тогда я в первый раз услышал Диза и Птицу и просто не мог поверить, что можно так хорошо играть. Полный улет. Кроме этого, у меня была пластинка Коулмена Хокинса, пластинка Лестера Янга и еще одна – Дюка Эллингтона с Джимми Блэнтоном на контрабасе, тоже убойная. Вот и все. Только эти пластинки у меня и были. Диззи я в то время боготворил. Старался сыграть каждое соло, которое он исполнял в том альбоме. Еще мне нравились Кларк Терри, Бак Клейтон, Хэролд Бейкер, Харри Джеймс, Бобби Хэкетт и Рой Элдридж. Позже Рой стал моим кумиром на трубе. Но в 1944 году им был Диз.
   Оркестр Билли Экстайна приехал в Сент-Луис играть в клубе «Плантация», которым заправляли белые гангстеры. Сент-Луис в то время вообще был большим гангстерским городом. Когда эти бандюги велели Билли идти через заднюю дверь, как все черные, он пропустил их слова мимо ушей и провел оркестр через главный вход. Билли никому не позволял себя прогибать. Обкладывал трехэтажным и врезал за милую душу. Это уж точно. Хоть и выглядел как плейбой, малый он был жесткий. Как и Бенни Картер. Они сразу начинали бить морду любому, кто выказывал им хоть малейшее неуважение. Но как ни крут был Бенни, Би был покруче. Ну так вот, те гангстеры тут же на месте уволили Би и пригласили бэнд Джорджа Хадсона, где играл Кларк Терри. Тогда Би выступил со своим оркестром в клубе «Ривьера» Джордана Чамберса: это клуб «только для черных» на улицах Делмар и Тейлор в негритянском квартале Сент-Луиса. Джордан Чамберс, в те времена влиятельный черный политик в Сент-Луисе, просто сказал Би, чтобы тот играл у него.
   Как только прокатился слух, что они будут играть в «Ривьере», а не в «Плантации», я взял трубу и пошел посмотреть, может, удастся пристроиться к ним поиграть. И вот мы с моим другом Бобби Дэнзигом, тоже трубачом, пришли в «Ривьеру», надеясь попасть на репетицию. К тому времени у меня в Сент-Луисе уже была репутация неплохого трубача, и, узнав меня, охрана нас с Бобби пропустила. Не успел я войти, как ко мне подскочил какой-то человек и спросил, не играю ли я на трубе. Я сказал: «Играю». Потом он спросил, есть ли у меня профсоюзный билет. «Есть». Тогда этот человек говорит: «Пошли со мной. Будешь играть. Наш трубач заболел». Он провел меня на сцену и поставил передо мной ноты. Я умел читать по нотам, но мне было трудно разбирать их, потому что я слушал оркестр.
   Оказалось, что тот парень, что ко мне подбежал, был Диззи. Я его сначала не узнал. Но когда он начал играть, я понял, кто это. И как я уже сказал, я не только ноты не мог разбирать, я и играть не мог, так заслушался Птицу и Диза.
   Но не я один, черт побери, ими заслушался – весь оркестр заходился в оргазме каждый раз, когда они вступали – особенно когда играл Птица. Я хочу сказать, что играл он бесподобно. Сара Воэн тоже была с ними, это первоклассная певица. Была и есть. Сара не уступала Птице и Дизу, а эти двое умели все! И голос Сары для них был как бы голос еще одного инструмента. Понимаешь, о чем я? Она пела «Ты моя первая любовь», а потом Птица солировал. Господи, если бы побольше народу могло услышать такой класс!
   В те времена Птица исполнял соло в восемь тактов. Но что он выделывал в этих восьми тактах, трудно вообразить. Он своей игрой всех в пыль превращал. Чего уж обо мне говорить, что я забыл про игру, помню, другие музыканты тоже, заслушавшись Птицу, иногда забывали вовремя вступать. Просто застывали на сцене, разинув рты, и все тут. Птица играл как дьявол.
   Диззи ему не уступал. И Бадди Андерсон. Было в нем что-то, какой-то стиль, очень мне близкий. Так что услышал я все это великолепие еще в 1944 году. Господи, как же играли эти стервецы! Они нас до экстаза доводили. Ты же знаешь, как тогда играли для чернокожих в «Ривьере». Черные ребята в Сент-Луисе любили свою музыку и хотели, чтобы ее играли правильно. Ты ведь знаешь, как было в «Ривьере». Там доходили до самой сути.
   Оркестр Би перевернул мою жизнь. На том самом месте и в тот самый момент я решил, что уеду из Сент-Луиса в Нью-Йорк ко всем этим первоклассным музыкантам.
   Как ни любил я тогда Птицу, если б не Диззи, не быть бы мне тем, что я есть. Я говорю ему об этом все время, а он смеется. Когда я приехал в Нью-Йорк, он повсюду меня с собой таскал. Диззи в то время был большим чудаком. Он и сейчас чудак. Но тогда это было нечто. Например, он показывал язык женщинам на улице – белым женщинам, вообрази. Я хочу сказать, я ведь из Сент-Луиса, а он хамил белым, да еще белым женщинам. Я сказал себе: «Диззи совсем спятил».
   Но с ним все было в порядке, понимаешь? Он нормальный. Не похож на других, но не псих.
   Когда я первый раз в жизни проехался на лифте, это было с Диззи, на Бродвее, в центре Манхэттена. Он обожал кататься на лифтах, при этом надо всеми насмехался, вел себя как умалишенный и до смерти пугал белых. Господи, это надо было видеть. Мы приходили к нему, а его жена Лоррен никому не давала долго засиживаться, кроме меня. Все время приглашала меня к столу. Иногда я соглашался, а иногда и нет. Я всегда был привередлив насчет того, что и где мне есть. А Лоррен везде раскладывала записки: «Здесь не садиться!» А потом говорила Дизу: «Ну что весь этот сброд вечно торчит у нас! Пусть сию же минуту убираются!» Когда и я поднимался, чтобы уйти, она говорила:
   «Нет, Майлс, ты оставайся, а остальные пусть проваливают». Не знаю уж, что она во мне находила, но это было так.
   Понимаешь, по-моему, люди просто любили Диззи и тянулись к нему. Но, с кем бы Диззи ни был и куда бы ни собирался, он всегда брал меня с собой. Он говорил: «Пошли, Майлс». И мы шли в билетную кассу или еще куда-нибудь или, как я уже говорил, катались на лифтах – просто ради забавы. Он много разных нелепостей вытворял.
   Например, его любимым занятием было ходить к тому месту, откуда передавали шоу «Сегодня», которое вел Дейв Гэрроуэй. Студия была на уровне тротуара, так что прохожие могли глазеть с улицы через большое окно из толстого стекла. Диззи обычно подходил к окну, когда шоу было в прямом эфире – они его вживую снимали, – и начинал гримасничать и показывать язык шимпанзе, который там участвовал. Господи, он так задразнивал этого шимпанзе по имени Дж. Фред Маггс, что тот начинал беситься – визжал, прыгал вверх-вниз и скалился, и никто не мог в толк взять, чего это он вдруг взбеленился. Всякий раз, глядя на Диззи, этот шимпанзе начинал беситься. Но вообще-то Диззи был добряком, я его любил и сейчас люблю.
   Знаешь, потом я ощущал только слабое подобие того, что испытал на том концерте в 1944 году, когда впервые услышал Диза и Птицу. Я приближался к этому чувству, но так и не смог полностью обрести его. Я все время ищу это состояние, прислушиваюсь к нему, стараюсь вновь уловить его и пережить через музыку, которую играю каждый день. И до сих пор помню, как зеленым юнцом болтался рядом с этими великими музыкантами, моими кумирами и по сей день. Как губка, впитывал я все, что они мне давали. Господи, это было нечто.

Глава 1

   Мое самое раннее воспоминание детства – пламя, синее пламя, взметнувшееся из зажженной кем-то плиты. Может, я сам и зажег ее, играя рядом. Не помню. Зато помню, как испугался этого синего огня, внезапности его появления. Это мое первое воспоминание: все, что было раньше, осталось в тумане, покрыто тайной. Но то вырвавшееся из плиты пламя отпечаталось в моем сознании так же ясно, как я воспринимаю музыку. Мне было три года.
   Я смотрел на огонь и ощущал на лице его жар. Впервые в жизни я испытал страх, настоящий страх. И в то же время это воспоминание о приключении, о какой-то странной радости. Мне кажется, в тот раз в моей голове высветились такие закоулки, где я еще никогда не бывал. Я подошел к краю, острию, может быть, к грани возможного. Не знаю. Никогда не пытался в этом разобраться. Этот страх был как бы приглашением, приказом идти вперед – к неизвестному. Я думаю, тогда начала формироваться моя собственная философия жизни и приверженность всему тому, во что я верю.
   Все началось именно в тот момент. Не знаю, но, возможно, я прав. Кто знает? Да и много ли я вообще тогда соображал? С тех пор в глубине души я всегда верил и думал, что мой путь – вперед и вперед, подальше от жара того пламени.
   Оглядываясь назад, я мало что вижу в первые годы моей жизни – впрочем, я не особый любитель смотреть в прошлое. Знаю только, что через год после моего рождения в Сент-Луисе прошел страшный, разрушительный ураган. Мне кажется, я что-то помню о нем, что-то смутное таится на самом дне моей памяти. Может, от этого я бываю иногда злым и раздражительным: тот ураган оставил на мне печать своей агрессивной творческой силы. Он приобщил меня к порывам воздушной стихии. Знаешь, чтобы играть на трубе, нужно уметь управлять сильными потоками воздуха. Я верю в таинственное и сверхъестественное, а что на свете таинственнее и сверхъестественнее урагана?
   Родился я 26 мая в Элтоне, в штате Иллинойс. Это городок у Миссисипи примерно в двадцати пяти милях к северу от Ист-Сент-Луиса. Меня назвали в честь отца; его, в свою очередь, назвали в честь его отца. Так я стал Майлсом Дыои Дэвисом III, но в семье все называли меня Младшим. А я всегда ненавидел это прозвище.
   Мой отец родом из Арканзаса. Он вырос на ферме своего отца Майлса Дыои Дэвиса I. Дед был бухгалтером, сильно преуспел, работая на белых, и заработал кучу денег. На рубеже веков он купил пятьсот гектаров земли в Арканзасе, но тамошние белые, привыкшие, что он улаживает их финансовые дела и выверяет бухгалтерию, отвернулись от него за это. И прогнали с земли. Не положено, по их разумению, черномазому иметь столько земли и денег. Как это он посмел заделаться таким умным – умнее их. Не слишком многое с тех пор изменилось: и сейчас все то же.
   Белые всю жизнь угрожали деду. Его сын, мой дядя Фрэнк, даже служил у него телохранителем. Дэвисы всегда и во всем шли впереди всех – так говорили мне и отец, и дед. И я им верил. Они говорили, что в нашей семье много необычных людей – артистов, бизнесменов, разных профессионалов.
   Были и музыканты, которые играли для плантаторов еще в старые рабовладельческие времена. Те Дэвисы, рассказывал дед, играли классическую музыку. Отец после отмены рабства вообще не мог ни играть, ни слушать музыку, потому что дед говорил:
   «Чернокожим разрешали играть лишь в кабаках и притонах». Он имел в виду, что белые не захотели больше слушать, как чернокожие играют классическую музыку, им нужны были от них только спиричюэлс и блюзы. Сейчас уж не знаю, правда это или нет, но так мне рассказывал отец.
   И еще он рассказывал, как дед учил его прямо на месте считать и проверять деньги, неважно, где и от кого полученные. Он говорил, что, когда дело касается денег, никому нельзя доверять, даже родственникам. Однажды дед дал отцу тысячу долларов – он так сказал – и послал его в банк миль за тридцать от дома. В тени было около 40 градусов – типичное лето в Арканзасе. А отцу пришлось и пешком тащиться, и на лошади ехать. Когда он наконец добрался до банка и пересчитал деньги, оказалось, у него всего 950 долларов. Он их снова посчитал – опять 950. Пришлось возвращаться домой, от страха он чуть в штаны не наложил. Вернувшись, пошел он к деду и сказал, что потерял 50 долларов. Дед спокойно посмотрел на него и спросил: «А ты посчитал деньги перед дорогой? Ты уверен, что они все там были?» Отец ответил, нет, не считал.
   «Так и есть, – сказал дед, – а я тебе положил всего 950 долларов. Ты ничего не потерял. Но разве я не учил тебя всегда пересчитывать деньги, даже если я сам их тебе даю? Здесь 50 долларов.
   Считай. А теперь снова отправляйся в банк и положи деньги, как я тебе и сказал». А банк был за
   30 миль, и жара убийственная! Конечно, дед поступил жестоко. Но иногда приходится быть таким. Этот урок отец запомнил на всю жизнь и детям передал. Так что я теперь всегда свои деньги пересчитываю.
   Отец, как и моя мать, Клеота Генри Дэвис, родился в 1900 году в Арканзасе. Он ходил там в начальную школу. Они с братьями и сестрами среднюю школу не заканчивали, просто
   перепрыгнули через старшие классы и сразу поступили в колледж. Отец закончил Баптистский колледж в Арканзасе, Университет Линкольна в Пенсильвании и стоматологический факультет Северо-Западного университета, так что у него три диплома. Помню, когда я подрос, я разглядывал эти чертовы рамки на стене в его офисе и говорил себе: «Надеюсь, он не заставит меня заниматься этой гадостью». И еще я помню фотографию его университетского выпускного класса, где я насчитал всего три черных лица. Ему было двадцать четыре, когда он закончил университет.
   Его брат Фердинанд учился в Гарварде и в каком-то колледже в Берлине. Он был на два с половиной года старше отца и так же перескочил через среднюю школу. В колледж попал сразу, отлично сдав вступительные экзамены. У него был блестящий ум, он беседовал со мной о Цезаре и Ганнибале и об истории чернокожих. Весь мир объездил. В отличие от отца, он был интеллектуалом, приударял за женщинами, играл в карты, был редактором журнала «Колор». Он был до того умен, что я даже тушевался перед ним – кроме него, у меня ни с кем такого не бывало. Дядя Фердинанд – это нечто. Я любил сидеть рядом с ним, слушать про путешествия, про женщин. Женщины от него были без ума. Я постоянно возле него крутился, и мать приходила в ярость.
   Закончив университет, отец женился на моей матери. Она играла на фортепиано и на скрипке. Ее мать была учительницей на органе в Арканзасе. Она почти никогда не рассказывала о своем отце, поэтому я о ее семье толком ничего не знаю, не знал, да никогда ими и не интересовался.
   Не знаю почему. Но, судя по слухам и по рассказам материнской родни, они были из среднего класса и немного задирали нос.
   Моя мать была очень красивой, стильной дамой, она была похожа на женщину из Вест-Индии, типа Кармен Макрэй, с очень гладкой кожей орехового оттенка. Высокие скулы, прямые черные волосы, большие прекрасные глаза. Мы с братом Верноном похожи на нее. Она носила норковые шубы и бриллианты, любила всякие шляпки и тряпки, и все ее подруги казались мне такими же шикарными. Одевалась она сногсшибательно. От матери мне досталась внешность, умение со вкусом одеваться и чувство стиля. Думаю, что и мой артистический талант, каков он ни есть, тоже от нее.
   Но мы с ней не особо ладили. Может, потому, что оба – сильные и независимые личности. Препирались с ней постоянно. Вообще-то я любил ее, она была нечто. До стряпни не опускалась
   – готовить вообще не умела. И все же, хоть мы и не жили душа в душу, я любил ее. У нее было свое мнение о моей жизни, а у меня – свое. Я был своенравным парнем. Думаю, я все-таки больше похож на нее, чем на отца. Хотя от него в моем характере тоже кое-что есть.
   Сначала отец обосновался в Элтоне, там и родились мы с сестрой, а потом наша семья переехала в Ист-Сент-Луис, там на углу 14-й улицы и Бродвея над аптекарским магазином Даута у отца был зубоврачебный кабинет. Сначала мы жили наверху за его офисом, в глубине здания.
   Я часто размышлял о том, как в 1917 году в Ист-Сент-Луисе злобные белые психи убивали чернокожих в расовых стычках. Понимаешь, в Сент-Луисе и в Ист-Сент-Луисе в то время – да и сейчас – было много всяких мясохладобоен, там забивали коров и свиней для гастрономов, супермаркетов, ресторанов и всего такого. Коров и свиней привозили из Техаса и других мест, забивали, а мясо паковали на консервных фабриках Сент-Луиса и Ист-Сент-Луиса. Поэтому и начали громить черных: они якобы занимали места белых рабочих. Белые озверели и пошли убивать черных. И заметь, в тот же год черные дрались в Первой мировой войне, помогая Соединенным Штатам спасать демократию. Белые посылали нас на войну сражаться и умирать за них, а здесь убивали как собак. Да и сейчас все по– прежнему. Самая настоящая подлость. Наверняка эти мои мысли сформировали меня как личность, с тех пор у меня такое отношение к большинству белых. Не ко всем, конечно, есть прекрасные люди и среди них. Но как они убивали тогда всех этих несчастных чернокожих —просто пристреливали их, словно свиней или бродячих собак. Прямо в домах расстреливали детишек и женщин. Потом поджигали дома вместе с людьми, а черных мужчин вешали на фонарных столбах. Выжившие не молчали об этом. Когда я стал жить в Ист-Сент-Луисе, знакомые чернокожие часто рассказывали, что эти белые психи устроили в 1917 году.
   Мой брат Вернон родился в 1929 году, когда развалилась фондовая биржа и белые богачи выпрыгивали из окон на Уолл-стрит. Мы жили в Сент-Луисе уже около двух лет. Моей старшей сестре Дороти было пять. Нас было трое: Дороти, Вернон и я посерединке. Всю жизнь мы с ними в близких отношениях, даже когда в чем-то несогласны друг с другом.
   Мы жили в благополучном, благоустроенном районе, дома располагались террасами, как в Филадельфии или Балтиморе. Это был маленький, хорошенький городок. Сейчас здесь все по– другому. Но я его помню именно таким. Соседи вокруг нас жили самые разные: евреи, немцы, армяне и греки. Напротив нашего дома по диагонали была еврейская бакалейная лавка «Золотое правило». На одной стороне находилась заправочная станция, к которой беспрерывно подъезжали кареты скорой помощи с воющими сиренами. Наш сосед, врач Джон Юбэнкс, был лучшим другом отца. Кожа у него была такая светлая, что он казался белым. Его жена Альма, или Жозефина, уже не помню, тоже была почти белая. И красивая – кожа с желтым отливом, как у Лены Хорн, блестящие курчавые волосы. Мать пошлет меня к ним за чем-нибудь, а она сидит нога на ногу – полный отпад! Ноги у нее были великолепные, и она не прочь была выставить их напоказ. Но если честно, у нее все части тела были хороши! А дядя Джонни – так мы звали ее мужа, доктора Юбэнкса – подарил мне мою первую трубу.
   Рядом с аптекарским магазином, что был под нами, и не доходя до дома дяди Джонни была закусочная Джона Хоскинса, чернокожего, которого все звали дядя Джонни Хоскинс. Он в своей закусочной играл на саксофоне. Все «старики», жившие поблизости, приходили туда пропустить рюмку-другую, побеседовать и послушать музыку. Когда я подрос, я сыграл там раз или два. Дальше, в конце квартала, был еще один ресторан, славившийся отменной негритянской кухней, хозяином его был чернокожий Тигпен. Его дочь Летиция и моя сестра Дороти были подругами. Рядом с этим рестораном был магазин какой-то немки, торговавшей сухими продуктами. Все эти заведения находились на улице Бродвей, спускавшейся к Миссисипи. А еще там был местный кинотеатр «Делюкс» – на 15-й улице, где она соединяется с Бонд-стрит и уходит от реки. Вдоль всей 15-й улицы, которая шла параллельно реке к Бонд-стрит, было много всяких магазинчиков и забегаловок, принадлежавших неграм, евреям, немцам, грекам или армянам. У армян в основном были прачечные.
   А дальше, на пересечении 16-й и Бродвея, был рыбный магазинчик одной греческой семьи, там продавались самые вкусные во всем Ист-Сент-Луисе сэндвичи с лососем. Я дружил с сыном хозяина. Звали его Лео. Всякий раз, встречаясь, мы с ним боролись – мерились силами. Нам было по шесть лет. Но он погиб во время пожара в его доме. Помню, как его выносили на носилках – с отслаивающейся кожей. Он сгорел, как пережаренный хот-дог. Господи, это было чудовищно, отвратительно. Потом кто-то расспрашивал меня, сказал ли мне Лео что-нибудь на прощание. Я, помню, ответил: «Вот чего он точно не сказал, так это:
   «Привет, Майлс, как дела, давай поборемся»». Знаешь, я тогда настоящий шок испытал, ведь мы были примерно одного возраста, хотя, может, он был чуть старше. Такой хороший паренек. И так весело мы с ним время проводили.
   Первой моей школой была школа Джона Робинсона на углу 15-й улицы и Бонд. Дороти год ходила в католическую школу, а потом ее тоже перевели в школу Робинсона. Там в первом классе я познакомился со своим первым лучшим другом, Миллардом Кертисом, потом мы с ним несколько лет подряд не разлучались. Он был моим ровесником. Позже, когда я увлекся музыкой, у меня в Ист-Сент-Луисе появились и другие хорошие друзья – музыканты, Миллард ведь ни на чем не играл. Но он мой старый друг, и мы всегда были вместе, как братья.
   По-моему, Миллард был у меня на дне рождения, когда мне исполнилось шесть лет. Этот день мне хорошо запомнился, потому что ребята, с которыми я тогда водился, сказали мне: пошли взберемся на лестницу – ну, на деревянную лестницу, такие на рекламных щитах бывают, на больших досках для объявлений, куда рекламы присобачивают. Мы обычно забирались на нее, сидели, болтали ногами и уплетали крекеры с баночной ветчиной. Так вот, эти ребята мне сказали, что на лестницу лучше идти прямо сейчас, а то потом ко мне придут гости, никто даже в школу в тот день не ходил. Понимаешь, этот день рождения должен был быть для меня сюрпризом, но они об этом знали и все мне рассказали. Кажется, мне тогда исполнялось шесть, а может, и семь. Помню, пришла одна симпатичная девочка, Велма Брукс. Она и еще много хорошеньких девочек в коротких платьицах, как в мини-юбочках. Белых мальчиков или девочек я там что-то не помню. Может, кто-то и был – может, Лео, до своей смерти, и его сестра, не знаю – но белых детей я на своем дне рождения не припоминаю.
   Вообще-то я потому так хорошо запомнил тот день рождения, что я тогда впервые в жизни поцеловался с девочкой. Я всех девчонок перецеловал, но Велме Брукс больше всех досталось. Какая же она была миленькая! Но Дороти все испортила – побежала и донесла матери, что я целуюсь в Велмой Брукс. Сестра всю жизнь так со мной поступала, она постоянно ябедничала на нас с братом. Но когда мать пристала к отцу, чтобы тот увел меня от Велмы, он сказал: «Вот если бы он целовался с парнем, например с Куинноммладшим, стоило бы вмешаться.
   А с Велмой Брукс пусть целуется, мальчики должны целоваться с девочками. Если не с Куинном– младшим, то все нормально». Оскорбленная в лучших чувствах сестра убежала, только на ходу, скривив рот, буркнула через плечо: «Да, он будет целоваться, а кто его остановит, когда он ей ребеночка начнет делать». Позже мать сказала, что я плохо поступил, целуясь с Велмой, что я не должен так делать и что, если бы ей пришлось начать жизнь сначала, она ни за что бы не родила такого ужасного сына. А потом она меня сильно побила.
   Я навсегда это запомнил. В том возрасте мне казалось, что никто меня не любит, – меня постоянно за что-то наказывали, а вот Вернону никогда не попадало. Он никогда и по полу-то по– настоящему не ходил. Был вроде черной куклы для сестры и матери, да и для остальных тоже.
   Сделали из него сущего слизняка. Каждый раз, когда подруги приходили к сестре, они начинали его купать, расчесывать, наряжать – точь-в-точь как черного пупса.
   До своего увлечения музыкой я много занимался спортом – бейсболом, футболом, баскетболом, плаванием и боксом. Я рос маленьким и тощим, ноги у меня были худющие – ни у кого таких не видел, они у меня и сейчас страшно худые. Но спорт я очень любил и ребят покрупнее совсем не боялся. Я вообще не из пугливых, никогда таким не был. И если кто-то мне нравился, то по– настоящему, несмотря ни на что. А не нравился, то навсегда. Не знаю почему, но так я устроен. И всегда таким был. Для меня это вопрос интуиции, какой-то «химии». Говорят, я высокомерный, но я всегда был таким и не сильно изменился.
   В общем, у нас с Миллардом на уме были только футбол да бейсбол. Еще мы играли в «индейский мяч», что-то вроде бейсбола, но по три-четыре человека в команде. Если не в «индейский мяч», то в обычный бейсбол на пустырях или специальных площадках. Я стоял на перехвате, от усердия готов был из штанов выпрыгнуть. Я здорово принимал мяч и хорошо бросал, хотя из-за небольшого роста не так уж много очков приносил. Черт, бейсбол я любил, да и плавание, и футбол, и бокс.
   Помню, мы любили гонять мяч по островкам травы между тротуаром и мостовой. Это было на 14-й улице перед домом Тилфорда Брукса, который потом получил степень доктора музыки, он и сейчас живет в Сент-Луисе. Потом шли играть к дому Милларда. Господи, из-за всех этих ножных перехватов мы постоянно грохались на землю и так сильно разбивали головы, что у нас чуть мозги не вываливались, и кровь лилась, как из резаных свиней. Все ноги были у нас в шрамах, а матерей мы доводили до истерик. Зато было страшно интересно, и веселились мы вовсю.
   Что мне по-настоящему было по душе, так это плавание и бокс. Так они и остались моими любимыми видами. И раньше, и сейчас я плаваю при всяком удобном случае. Хотя бокс мне ближе. Я его обожаю. Не могу объяснить почему. А как я следил за всеми матчами Джо Луиса! Впрочем, как и все мы в то время. Собирались у приемника и ждали рассказа комментатора о том, как Джо нокаутировал очередного выскочку. И тогда все черное братство Ист-Сент-Луиса неистовствовало, устраивало на улице праздник, пило, танцевало и гудело. Причем радостно. То же самое было – правда, чуть потише, – когда выиграл Генри Армстронг – он ведь жил за рекой, в Сент-Луисе, так что считался нашим, местным черным парнем, героем нашего города. Но всеобщим любимцем был все же Джо Луис.