Страница:
Ходил я и в Гарлем – отметиться в клубе «Минтон», что на 118-й улице, между Сент-Николас и Седьмой авеню. Около него был отель «Сесил», где жили многие музыканты. Понтовое место. Первым, кого я увидел на углу Сент-Николас и 117-й, был парень по прозвищу Воротник. Это было в небольшом парке, где обычно принимали дозу музыканты, он назывался сквер Дыои. Настоящего имени Воротника я не знал. Он был из Сент-Луиса, где промышлял наркотиками. Этот амфетаминовый король снабжал всякой дрянью Птицу, когда тот был проездом в Сент– Луисе. И вот, нате вам, Воротник здесь, в Гарлеме, франт франтом – белоснежная рубашка, черный шелковый костюм, зализанные назад волосы до плеч. Сказал, что приехал в Нью-Йорк попробовать себя в клубе «Минтон» на саксе. А сам даже для Сент-Луиса играл паршиво. Просто ему захотелось строить из себя музыканта. С большими прибамбасами был малый. И вот он здесь, пытается пристроиться в какой-нибудь бэнд – нашел где, в клубе «Минтон», мировом центре черного джаза! Ничего у него с этим, конечно же, не вышло. Никто в «Минтоне» Воротника и не заметил.
Клуб «Минтон» и отель «Сесил» были первоклассными заведениями, со стилем. Тамошний народ принадлежал к сливкам черного общества Гарлема. Огромное старомодное здание через улицу от сквера Дыои называлось Грэм-Корт. Там в просторных роскошных квартирах жили многие важные чернокожие – ну, знаешь, доктора, юристы и «большие начальники» из нигеров, в общем, такого типа черные. Многие приходили в клуб «Минтон» из соседних районов, из Шугар– хилл например, а это был богатый черный район – до того как его в 60-е наводнила наркота и он пришел в упадок.
Посетители «Минтона» были в костюмах и при галстуках – копировали прикид Дюка Эллингтона и Джимми Лансфорда. Наряжались в пух и прах! Но попадали туда почти бесплатно. Столики, покрытые белыми льняными скатертями, с цветами в стеклянных вазочках, стоили около двух долларов. Очень уютное было заведение – гораздо приятнее клубов на 52-й улице – примерно на 100—125 человек. Там в основном ужинали, и поваром у них была замечательная черная женщина, Адель.
Отель «Сесил» тоже был приятным местом, там останавливались чернокожие музыканты из других городов. Комнаты большие и чистые, и плата вполне приемлемая. К тому же там постоянно ошивались барыги и шлюхи высокого полета, так что если какому-нибудь малому захотелось бы вдруг растрясти яйца, он всегда мог заплатить за красивую бабу и снять комнату.
В те годы молодые джазовые таланты получали стартовый пинок в задницу именно в клубе «Минтон», а не на Улице, как сейчас пытаются представить. Именно там музыканты по– настоящему играли на отрыв, утверждая себя, и уж потом только перебирались к центру города на Улицу. Пятьдесят вторая улица – ясли по сравнению с «Минтоном». На 52-ю шли делать деньги и показаться белым музыкальным критикам и вообще белой публике. Но заработать репутацию среди музыкантов можно было только на севере – в клубе «Минтон». Скольких бедолаг он сжевал и выплюнул – они потом исчезали, и больше о них никто никогда не слышал. Но в то же время именно там зародилось целое племя отличных музыкантов, именно там они встали на ноги.
В «Минтоне» мы снова встретились с Фэтсом Наварро – все время играли там с ним джемы.
Милт Джексон тоже там был. А тенор-саксофонист Эдди Локыо Дэвис руководил клубным оркестром. Высочайшего класса музыкант. Понимаешь, короли «Минтона» – великие музыканты вроде Локыо, Птицы, Диззи и Монка – никогда не опускались до исполнения банальной чепухи. Своей классной игрой они выперли из клуба многих бездарей.
Если выползешь на сцену «Минтона», а играть не можешь, то не просто сгоришь со стыда оттого, что тебя либо вообще не заметят, либо освистают – легко можно и в морду схлопотать. Как-то раз один такой поднялся на сцену – с ужасным дерьмом, да вообще-то ему было все равно, что играть, лишь бы шлюх приманить. А в зале сидел самый обычный парень, который любил музыку. Когда тот болван заиграл, этот парень тихо поднялся со своего места, прошел на сцену, схватил его за шиворот и потащил на улицу – во двор между отелем «Сесил» и клубом – где и хорошенько отдубасил. По-настоящему, как следует отдубасил. А потом сказал, чтобы тот, пока не научится играть, ни под каким предлогом в клубе не появлялся. Вот такие были правила. Либо держи марку, либо вали подобру-поздорову, середины не было.
Хозяином «Минтона» был чернокожий по имени Тедди Хилл. Бибоп начался у него. Его клуб стал как бы музыкальной лабораторией бибопа. После шлифовки в «Минтоне» эта музыка спускалась в центр – на 52-ю улицу, в клубы «Три двойки», «Оникс», «Конюшня Келли», где ее слушали белые. Но надо понимать, что, как бы хорошо ни звучала она на 52-й, она переставала там быть «горячей» и новаторской. Дело в том, что новаторские элементы там приходилось приглушать – из-за белых, они ведь не могли воспринимать их в подлинном виде.
Пойми меня правильно: некоторые белые были на уровне, и им хватало храбрости прийти в клуб «Минтон». Но таких было совсем немного.
Как же я ненавижу эту постоянную манеру белых восхвалять какое-то явление в музыке только после того, как они якобы его открыли! Как будто до того, как они узнали о ней (как правило, с большим опозданием), этой музыки вообще не существовало, а ведь они были совершенно ни при чем, когда она развивалась. Зато потом они все лавры стараются приписать себе, будто черными там и не пахло. Поэтому-то они и пытались примазаться к клубу «Минтон» и к Тедди Хиллу. Когда бибоп вошел в моду, белые музыкальные критики представляли дело так, будто это они открыли его – а заодно и нас, музыкантов, – на 52-й улице. Меня тошнит от этого вранья. А когда открыто высказываешься против этой белой расистской бодяги, тебя сразу записывают в радикалы, называют черным смутьяном. А потом стараются перекрыть тебе дорогу. Но сами музыканты и все те, кто по-настоящему любит бибоп и уважает истину, знают, что реально все зародилось в Гарлеме, в клубе «Минтон».
Каждый вечер после занятий я брел либо на Улицу, либо в «Минтон». Пару недель мне нигде не удавалось найти ни Птицу, ни Диззи. Господи, в своих поисках я обошел все клубы 52-й улицы —«Спотлайт», «Три двойки», «Конюшня Келли» и «Оникс». Помню, зашел я в первый раз в «Три двойки» и удивился – как же здесь тесно, я думал, этот клуб гораздо больше. Такая громкая слава в джазовом мире – мне казалось, там все должно быть в плюше и тому подобной роскоши. Сцена – малюсенькая, пианино едва умещалось, даже не верилось, что там мог разместиться целый оркестр. Столики для посетителей стояли почти вплотную. Помню, я еще подумал: ну и дыра, в Ист-Сент-Луисе и в Сент-Луисе клубы-то покруче будут. Меня разочаровал вид этого заведения, но только не музыка, которую там исполняли. Первым, кого я там услышал, был превосходный тенор-саксофонист Дон Байес. Помню, с каким восторгом я слушал, как он играет на крохотной сцене.
А потом мне наконец удалось связаться с Диззи. Я раздобыл номер его телефона и позвонил. Он меня вспомнил и пригласил к себе на Седьмую авеню в Гарлеме. Я был страшно рад его видеть.
Но и он ничего не знал про Птицу, где и как его найти.
Я продолжал искать Птицу. Однажды вечером стою у входа в «Три двойки», и вдруг ко мне подходит хозяин и спрашивает, что я тут забыл. Наверное, я показался ему очень юным и наивным, у меня тогда даже усы не росли. Ну, я говорю ему, что ищу Птицу, а он отвечает, что Птицы здесь нет и что в клуб только с восемнадцати лет пускают. Я ему говорю, что мне полных восемнадцать и все, что мне здесь надо, – это увидеть Птицу. Тогда эта гнида стала расписывать, какой гнусный негодяй этот Птица, что он конченый наркоман и все такое. Потом спросил, откуда я, и, когда я сказал ему, стал уговаривать меня возвращаться домой. Потом назвал меня «сынком», чего я всегда терпеть не мог, особенно противно было слышать это от этого белозадого, которого я раньше и в глаза не видывал. Ну, я послал его на три буквы, повернулся и ушел. К тому времени я уже знал, что Птица крепко сидит на игле, так что ничего нового этот тип мне не сообщил.
От «Трех двоек» я поплелся к клубу «Оникс» и попал на Коулмена Хокинса. Господи, «Оникс» был забит народом, собравшимся на Хока, который там регулярно играл. Но я никого там не знал и просто торчал у входа – как в «Трех двойках» – и вглядывался в лица, надеясь встретить знакомого, ну, может, кого-нибудь из оркестра Би. Но так никого и не увидел.
Когда Кочан – так мы называли Коулмена Хокинса – сделал перерыв, он подошел к тому месту, где я стоял, – до сих пор не пойму зачем. Думаю, мне просто крупно повезло.
Во всяком случае, зная, кто он такой, я заговорил с ним – представился и сказал, что играл с оркестром Би в Сент-Луисе и что сейчас в Нью-Йорке учусь в Джульярдской школе, но что больше всего на свете мне хотелось бы найти Птицу. Я ему сказал, что мечтаю играть с Птицей и что Птица сам велел мне найти его, если я окажусь в Нью-Йорке. Кочан усмехнулся и сказал, что зелен я еще связываться с таким типом, как Птица. Господи, и он туда же с тем же дерьмом.
Второй раз за вечер пришлось мне это слышать, я был сыт по горло, и было неважно, что это сказал Коулмен Хокинс, которого я любил и уважал. Я сильно разозлился и в следующий момент сам с удивлением услышал, как спросил – и кого, Коулмена Хокинса! – «Ну, так знаешь ты, где он, или нет?»
Господи, Хок, наверно, обалдел, услышав такое от черномазого юнца. Он взглянул на меня, покачал головой и посоветовал искать Птицу в Гарлеме – в клубе «Минтон» или в «Смолз Пэрэдайз». Кочан сказал: «Птица любит джемсешнз в этих клубах». Отходя, он добавил: «Вот тебе мой совет – продолжай свои занятия в школе, а про Птицу забудь».
Да, первые недели в Нью-Йорке оказались жутко трудными – я повсюду разыскивал Птицу и при этом старался не запускать занятия в школе. Потом кто-то сказал мне, что у Птицы друзья в Гринвич-Виллидж. Я пошел туда, надеясь найти его там. Заходил в кофейни на Бликер-стрит.
Видел художников, писателей и этих длинноволосых бородатых поэтов-битников. Раньше мне никогда в жизни таких людей встречать не приходилось. Так что прогулки в Гринвич-Виллидж оказались своего рода продолжением моего образования.
Разгуливая по Гарлему, Гринвич-Виллидж и 52-й улице, я завел знакомства с такими парнями, как Джимми Кобб и Декстер Гордон. Декстер называл меня Сладкоежкой, потому что я все время пил солодовое молоко и жрал пирожные, сладкие пироги и желейные бобы. Я даже с Коулменом Хокинсом подружился. Он ко мне проникся, оберегал меня и помогал, как мог, найти Птицу. К тому времени Кочан понял, что я всерьез хочу стать музыкантом, и относился ко мне с уважением. Но Птицы все не было. Даже Диз не знал, где он.
Однажды я прочел в газете, что Птица собирается играть джем в клубе «Горячая волна» на 145-й улице в Гарлеме. Помню, я спросил Кочана, как он считает, покажется там Птица или нет. Кочан только усмехнулся и сказал: «Да наверняка и сам Птица этого не знает».
В тот вечер я отправился в «Горячую волну», маленький фанковый клуб в фанковом районе. Я прихватил с собой трубу – вдруг встречу Птицу? – и если он меня узнает, может, разрешит сыграть с ним. Птицы там не было, зато я встретил некоторых других музыкантов – белого тенор-саксофониста Аллена Игера, отличного трубача Джо Гая и контрабасиста Томми Поттера.
Их-то я не искал, поэтому не особенно обратил на них внимание. Просто нашел себе местечко поудобнее и все время смотрел на дверь, боясь упустить Птицу. Господи, я провел в ожидании почти всю ночь, а Птица все не появлялся. Тогда я решил выйти на улицу подышать свежим воздухом. Стою на перекрестке рядом с клубом и вдруг слышу позади себя: «Привет, Майлс! А мне говорили, что ты меня ищешь!»
Я обернулся… и увидел Птицу – в ужасающем виде! Одежда висела на нем мешком, будто он в ней уже несколько дней спал. Лицо отекшее, глаза красные, воспаленные. И все равно он был страшно крут, у него был свой особый стиль, который он ни пьяным, ни под кайфом не терял. Плюс он был абсолютно уверен в себе, как все, кто знает, что то, что они делают, – очень хорошо. И неважно, как он в тот момент выглядел – больным или при смерти, мне он в ту ночь после долгих поисков показался неотразимым. А когда он вспомнил, где он со мной познакомился, я был на седьмом небе.
Я рассказал ему, как трудно мне было его найти, а он только улыбнулся и сказал, что много гастролирует. Он повел меня в «Горячую волну», где все приветствовали его как короля, кем он, впрочем, и был. А так как я шел с ним рядом и он приобнял меня за плечи, на меня тоже смотрели с уважением. Я не играл в ту ночь. Просто слушал. И, господи, я был потрясен, как изменился Птица внешне, когда приставил к губам саксофон. Черт, ведь только что он выглядел совсем больным, и вдруг откуда-то вобрал в себя столько силы и красоты, что они стали выплескиваться из него. Это было удивительно – та перемена, которая произошла с ним, как только он начал играть. В то время ему было двадцать четыре, но когда он не играл и не был на сцене, то выглядел гораздо старше. Но стоило ему заиграть, как весь его облик изменился до неузнаваемости. И пьяный, и еле держась на ногах, и в дури от героина – он всегда играл потрясающе. Птица был нечто.
В общем, встретившись в ту ночь, мы не расставались несколько лет. Они с Диззи оказали на меня самое большое влияние, это мои главные наставники. Птица даже жил у меня некоторое время, пока в Нью-Йорк не приехала Айрин. А приехала она в декабре 1944 года. Совершенно неожиданно вдруг появилась, просто постучала в дверь: ей моя мать посоветовала приехать. Так что пришлось мне снять для Птицы комнату в том же доме, на пересечении 147-й и Бродвея.
Но заставить его изменить свой ужасный образ жизни мне было не под силу – он только и знал, что пил, жрал и ширялся. Днем я уходил заниматься в музыкальную школу, а он в отключке валялся дома. При этом он очень многому меня учил – аккордам и всему такому, я потом все это в школе на фортепиано проигрывал.
Почти каждый вечер мы с Диззи и Птицей играли в бэндах на джем-сешн, и я впитывал все, что мог. Я уже говорил, что познакомился с Фредди Уэбстером, моим ровесником, отличным трубачом. Мы с ним ходили на 52-ю улицу и восхищались, в каком невероятном темпе играл Диззи. Господи, такого я нигде, кроме 52-й улицы и клуба «Минтон», не слышал. До того хорошо, аж дрожь пробирала.
Диззи начал показывать мне всякие штуки на фортепиано, и это развивало во мне чувство гармонии.
И еще Птица познакомил меня с Телониусом Монком. Паузы в его соло и манипуляции с необычно звучащими последовательными аккордами восхищали меня, доводили до экстаза. Я говорил себе: «Да что же этот стервец вытворяет?» Услышав, как Монк пользуется паузами, я изменил подход к своим соло.
К этому времени мне в Джульярдской школе порядком надоело. Ничего интересного для меня там не было. Я уже говорил, что она была просто прикрытием, что больше всего я хотел быть рядом с Диззи и Птицей, но поначалу мне все-таки было любопытно, чему меня там могут научить. Я играл в симфоническом оркестре. Мы выдували по две ноты на девяносто тактов, и на этом все заканчивалось. Я стремился к большему, мне это было необходимо, как воздух. К тому же я прекрасно сознавал, что ни один белый симфонический оркестр не наймет черномазого чертенка, каким я был тогда, – невзирая на талант или знание музыки.
Клубы давали мне гораздо больше, поэтому через некоторое время мне в школе стало совсем скучно. И до чего же все они там были ориентированы на белых, расисты поганые. Черт, на одном джеме в клубе «Минтон» можно было узнать больше, чем за два года учебы в Джульярдской школе. Окончив ее, я всего-навсего узнал бы о существовании нескольких музыкальных стилей для белых – и ничего нового. И потом, меня просто бесило, что они по уши сидели в дерьме предрассудков.
Помню, был у нас урок истории музыки, вела его белая преподавательница. Она стояла перед классом и говорила, что черные потому так любят блюзы, что они бедные и им приходилось собирать хлопок. Поэтому они грустили, и вот отсюда и взялись блюзы – от грусти чернокожих.
Я немедленно поднял руку, поднялся и сказал: «Я из Ист-Сент-Луиса, мой отец – богатый, он дантист, а я играю блюзы. Мой отец никогда не собирал хлопок, я сегодня утром проснулся вовсе не грустный и не начал играть блюз. Все не так просто». Ну, эта сучка вся позеленела, но промолчала. Она ведь повторяла всю эту чушь из книжки, которую написал ничего в этом деле не смыслящий болван. Вот такие вещи нам и «преподавали» в Джульярдской школе, и через некоторое время мне все это вконец осточертело.
В музыке меня восхищали такие люди, как Флетчер Хендерсон и Дюк Эллингтон, они были настоящими гениями и создали настоящую американскую музыку. А та училка даже не подозревала об их существовании, ну а просвещать ее у меня времени не было. И такая вот учила меня! Да вместо того, чтобы слушать ее и ей подобных «преподавателей», я смотрел на часы и думал о том, что буду делать вечером, когда Птица и Диззи придут в центр города. Я думал о том, что скоро пойду домой, переоденусь для клуба «Бикфорд» на углу 145-й и Бродвея и сожру суп за 50 центов, чтобы были силы играть допоздна.
Вечерами по понедельникам Птица и Диззи приходили на джем-сешн в клуб «Минтон» и собирали там толпы фанов, которые старались пробиться внутрь, чтобы послушать их или поиграть с ними. Но большинство знающих музыкантов даже не мечтали о совместной игре с ними. Мы просто сидели в зале, слушали и набирались ума. В ритм-секции у них играл барабанщик Кении Кларк, а иногда Макс Роуч, с которым мы там и познакомились. Басистом был Керли Рассел, а Монк иногда играл на фортепиано. Господи, люди дрались тогда за места в зале, доходило до настоящих безобразий. Только встанешь, тут же кто-нибудь займет твое место, вот и приходилось опять ругаться и драться. Это было нечто. Атмосфера была наэлектризованная.
Все, что тебе оставалось в клубе «Минтон», – это взять с собой трубу и надеяться, что Птица или Диззи сами пригласят тебя на сцену. И если уж такое происходило, лучше было не упускать свой шанс. И я не упустил. В первый раз я сыграл с ними не особенно блестяще, но я из кожи лез вон, стараясь выдержать свой стиль, который отличался от стиля Диззи, хотя, конечно, я находился под его влиянием в то время. Но публика следила только за тем, как на игру новичка реагируют сами Птица и Диззи, и если, когда он заканчивал, они улыбались, значит, он играл хорошо. А они улыбались, когда я закончил играть в тот первый раз, и с тех пор я стал своим среди музыкантов Нью-Йорка. После этого выступления меня даже считали чем-то вроде восходящей звезды. Теперь мне разрешалось играть с большими мальчиками все время.
Вот о чем я размышлял на занятиях в Джульярдской школе, а их преподавание меня не занимало. Поэтому в конце концов я ушел оттуда. Они мне ничего не дали, да они и сами ничего толком не знали – настолько сильно они были предубеждены против всей черной музыки. А меня интересовала только она.
В общем, через некоторое время я мог участвовать в минтонских джемах, когда мне этого хотелось, и потихоньку публика стала ходить на меня. Так начала складываться моя музыкальная репутация. Что меня поражало в Нью-Йорке первое время, так это неожиданное для меня невежество многих музыкантов в вопросах музыки. Среди музыкантов старшего поколения только у Диззи, Роя Элриджа и длинноволосого Джо Гая можно было чему-то поучиться. Я-то думал, все они были знатоками по этой части, а на самом деле я понимал в музыке гораздо больше многих из них.
Пожив и поиграв в Нью-Йорке некоторое время, я заметил еще одну странность – большинство черных музыкантов вообще ничего не смыслило в теории музыки. Бад Пауэлл был одним из немногих моих знакомых, кто мог играть по нотам и записывать разную музыку. Многие «старики» считали, что учиться не стоит – будешь потом играть, как белые. Или если усвоишь что-то из теории, то это непременно скажется на чувстве в твоей игре. Мне было трудно поверить, что все эти ребята – Птица, През, Кочан – не ходят в музеи или библиотеки за нотами, не интересуются музыкой в более широком плане. Я, например, постоянно брал в библиотеке партитуры великих композиторов: Стравинского, Альбана Берга, Прокофьева. Мне просто необходимо было знать, что происходит в остальной музыке. Знание дает свободу, а невежество держит тебя в рабстве, и просто не верилось, что кто-то был совсем рядом со свободой и не желал ею воспользоваться. Мне всегда было непонятно, почему чернокожие не хотят полностью использовать свои возможности.
Настоящий менталитет гетто – говорить, что то-то и то-то не нужно делать, потому что это – для белых. Когда я старался переубедить некоторых из музыкантов, они от меня отмахивались. Понимаешь? Вот я и пошел своим путем и больше не рассуждал с ними на эти темы.
У меня был хороший приятель, Юджин Хейс, из Сент-Луиса. Он, как и я, учился в Джульярдской школе – на классическом фортепиано. Он был гением. Если бы он был белым, то стал бы сейчас знаменитым пианистом. Но он был черным и к тому же опережал свое время. Так что ему ничего не дали. Мы с ним много пользовались нотной библиотекой. Мы вообще старались из всего извлекать пользу.
Вообще-то я в то время много времени проводил с такими музыкантами, как Фэтс Наварро, которого все звали Толстухой, и с Фредди Уэбстером. И еще я довольно близко познакомился с Максом Роучем и Джей-Джеем Джонсоном, отличным тромбонистом из Индианаполиса. Все мы пытались защитить магистерские и докторские диссертации по бибопу в Минтонском университете под руководством профессоров Птицы и Диза. Господи, класс игры у них у всех был невероятно высокий.
Один раз после джем-сешн я завалился дома спать, как вдруг в мою дверь кто-то постучал. Я встал и поплелся открывать, сонный и злой как черт. И что я вижу? Джей-Джей Джонсон и Бенни Картер – с карандашами и бумагой в руках. Я их спросил: «Чего вы, сволочи, приперлись в такую рань?»
Джей-Джей говорит: «Майлс, напой мне „Конфирмацию“, давай, напой „Конфирмацию“».
Этот гад даже не сказал мне «привет», представляешь? Сразу полез с «Конфирмацией». Птица только что написал «Конфирмацию», и все музыканты балдели от этой темы. Так вот, эти двое ввалились ко мне в шесть утра. А мы с Джей-Джеем незадолго до этого репетировали «Конфирмацию» на джем-сешн. И вот теперь «напой» ему.
Ну, начал я напевать эту тему сквозь сон в фа мажоре. Она была так написана. А Джей-Джей говорит: «Майлс, ты ноту пропустил. Где еще одна нота, какая там нота в этой мелодии?» Ну, я вспоминаю и пою ему.
Он говорит: «Спасибо, Майлс», что-то там себе записывает и уходит. Смешной он был черт, этот Джей-Джей. Он все время со мной такие штуки проделывал – считал, что я технически понимаю, что делает Птица, потому что хожу в Джульярдскую школу. Никогда не забуду, как он это в первый раз устроил, мы до сих пор смеемся. Но все тогда были одержимы музыкой Птицы и Диззи. И наяву, и во сне ее слышали.
Мы с Толстухой много играли на джемах в клубе «Минтон». Он был ужасно большим и толстым и только перед смертью внезапно похудел. Если ему не нравилась игра какого-нибудь музыканта, Толстуха просто-напросто отгонял его от микрофона. Он просто поворачивался таким образом, что загораживал проход к микрофону и махал мне, приглашая на сцену. Ребята страшно злились на Толстуху, но ему было по фигу, а все, с кем он такие штуки проделывал, в глубине души знали, что не могут играть. Так что злись не злись…
Но больше всего в то время повлиял на меня трубач Фредди Уэбстер. Мне тогда страшно нравилась его манера игры. Он играл в «сент-луисском» стиле – с широким певучим звуком, не слишком быстро и не городя слишком много нот. Ему, как и мне, нравились пьесы в среднем темпе и баллады. Он очень хорошо играл – смаковал каждую ноту, и звук у него был объемный, теплый и спелый. Я пытался подражать ему, но без «вибрато» и без звуковой «трясучки». Он был лет на девять меня старше, но я ему показывал все, чему меня учили в Джульярдской школе, чем она славилась, – композицию и технические приемы. Фредди был из Кливленда и вырос, играя с Тэдом Дамероном. Мы с ним были как братья, даже похожи были друг на друга. К тому же мы были примерно одной комплекции и носили вещи друг друга.
У Фредди было много шлюх. Бабы были его коньком, после музыки и героина. Знаешь, ходили слухи, что он отчаянный парень, носит пистолет 45-го калибра и все такое. Но его друзья знали, что это вранье. Я не говорю, что он паинька, но ничего ужасного он никому не сделал. Он жил у меня какое-то время после того, как съехал Птица. Фредди всегда правду-матку резал, ни с кем особо не церемонился. У него был сложный характер, но я с ним ладил. Мы были настолько близки, что я часто платил за его квартиру. Всем с ним делился. Мой старик посылал мне около сорока долларов в неделю – совсем немало по тем временам. И всем, что я не тратил на семью, я делился с Фредди.
Тысяча девятьсот сорок пятый год стал поворотным в моей жизни. В этот год произошло много знаменательных для меня событий. Во-первых, подружившись со столькими музыкантами и бывая в стольких клубах, я начал понемногу выпивать и курить. И круг музыкантов, с которыми я играл, все расширялся. Я, Фредди, Толстуха, Джей-Джей и Макс Роуч играли джемы по всему Нью– Йорку и в Бруклине, где только возможно. До двенадцати или часа ночи мы играли в центре на 52-й улице. Потом, закончив там, шли в клуб «Минтон», «Смолз Пэрэдайз» или «Горячую волну» и играли там до закрытия – до четырех, пяти или шести утра. И после проведенной на джеме ночи мы с Фредди вообще не ложились, а беседовали о музыке вообще, о теории музыки, о приемах игры на трубе. В музыкальной школе я откровенно спал – скука там была смертная, особенно на занятиях хора. Я только зевал и клевал носом. После занятий мы с Фредди снова рассуждали о музыке. Я почти не спал. А ведь Айрин была дома, и мне иногда приходилось выполнять свои супружеские обязанности – ну, сам знаешь, быть с ней и все такое. И Черил иногда плакала. Хоть на стенку лезь.
Клуб «Минтон» и отель «Сесил» были первоклассными заведениями, со стилем. Тамошний народ принадлежал к сливкам черного общества Гарлема. Огромное старомодное здание через улицу от сквера Дыои называлось Грэм-Корт. Там в просторных роскошных квартирах жили многие важные чернокожие – ну, знаешь, доктора, юристы и «большие начальники» из нигеров, в общем, такого типа черные. Многие приходили в клуб «Минтон» из соседних районов, из Шугар– хилл например, а это был богатый черный район – до того как его в 60-е наводнила наркота и он пришел в упадок.
Посетители «Минтона» были в костюмах и при галстуках – копировали прикид Дюка Эллингтона и Джимми Лансфорда. Наряжались в пух и прах! Но попадали туда почти бесплатно. Столики, покрытые белыми льняными скатертями, с цветами в стеклянных вазочках, стоили около двух долларов. Очень уютное было заведение – гораздо приятнее клубов на 52-й улице – примерно на 100—125 человек. Там в основном ужинали, и поваром у них была замечательная черная женщина, Адель.
Отель «Сесил» тоже был приятным местом, там останавливались чернокожие музыканты из других городов. Комнаты большие и чистые, и плата вполне приемлемая. К тому же там постоянно ошивались барыги и шлюхи высокого полета, так что если какому-нибудь малому захотелось бы вдруг растрясти яйца, он всегда мог заплатить за красивую бабу и снять комнату.
В те годы молодые джазовые таланты получали стартовый пинок в задницу именно в клубе «Минтон», а не на Улице, как сейчас пытаются представить. Именно там музыканты по– настоящему играли на отрыв, утверждая себя, и уж потом только перебирались к центру города на Улицу. Пятьдесят вторая улица – ясли по сравнению с «Минтоном». На 52-ю шли делать деньги и показаться белым музыкальным критикам и вообще белой публике. Но заработать репутацию среди музыкантов можно было только на севере – в клубе «Минтон». Скольких бедолаг он сжевал и выплюнул – они потом исчезали, и больше о них никто никогда не слышал. Но в то же время именно там зародилось целое племя отличных музыкантов, именно там они встали на ноги.
В «Минтоне» мы снова встретились с Фэтсом Наварро – все время играли там с ним джемы.
Милт Джексон тоже там был. А тенор-саксофонист Эдди Локыо Дэвис руководил клубным оркестром. Высочайшего класса музыкант. Понимаешь, короли «Минтона» – великие музыканты вроде Локыо, Птицы, Диззи и Монка – никогда не опускались до исполнения банальной чепухи. Своей классной игрой они выперли из клуба многих бездарей.
Если выползешь на сцену «Минтона», а играть не можешь, то не просто сгоришь со стыда оттого, что тебя либо вообще не заметят, либо освистают – легко можно и в морду схлопотать. Как-то раз один такой поднялся на сцену – с ужасным дерьмом, да вообще-то ему было все равно, что играть, лишь бы шлюх приманить. А в зале сидел самый обычный парень, который любил музыку. Когда тот болван заиграл, этот парень тихо поднялся со своего места, прошел на сцену, схватил его за шиворот и потащил на улицу – во двор между отелем «Сесил» и клубом – где и хорошенько отдубасил. По-настоящему, как следует отдубасил. А потом сказал, чтобы тот, пока не научится играть, ни под каким предлогом в клубе не появлялся. Вот такие были правила. Либо держи марку, либо вали подобру-поздорову, середины не было.
Хозяином «Минтона» был чернокожий по имени Тедди Хилл. Бибоп начался у него. Его клуб стал как бы музыкальной лабораторией бибопа. После шлифовки в «Минтоне» эта музыка спускалась в центр – на 52-ю улицу, в клубы «Три двойки», «Оникс», «Конюшня Келли», где ее слушали белые. Но надо понимать, что, как бы хорошо ни звучала она на 52-й, она переставала там быть «горячей» и новаторской. Дело в том, что новаторские элементы там приходилось приглушать – из-за белых, они ведь не могли воспринимать их в подлинном виде.
Пойми меня правильно: некоторые белые были на уровне, и им хватало храбрости прийти в клуб «Минтон». Но таких было совсем немного.
Как же я ненавижу эту постоянную манеру белых восхвалять какое-то явление в музыке только после того, как они якобы его открыли! Как будто до того, как они узнали о ней (как правило, с большим опозданием), этой музыки вообще не существовало, а ведь они были совершенно ни при чем, когда она развивалась. Зато потом они все лавры стараются приписать себе, будто черными там и не пахло. Поэтому-то они и пытались примазаться к клубу «Минтон» и к Тедди Хиллу. Когда бибоп вошел в моду, белые музыкальные критики представляли дело так, будто это они открыли его – а заодно и нас, музыкантов, – на 52-й улице. Меня тошнит от этого вранья. А когда открыто высказываешься против этой белой расистской бодяги, тебя сразу записывают в радикалы, называют черным смутьяном. А потом стараются перекрыть тебе дорогу. Но сами музыканты и все те, кто по-настоящему любит бибоп и уважает истину, знают, что реально все зародилось в Гарлеме, в клубе «Минтон».
Каждый вечер после занятий я брел либо на Улицу, либо в «Минтон». Пару недель мне нигде не удавалось найти ни Птицу, ни Диззи. Господи, в своих поисках я обошел все клубы 52-й улицы —«Спотлайт», «Три двойки», «Конюшня Келли» и «Оникс». Помню, зашел я в первый раз в «Три двойки» и удивился – как же здесь тесно, я думал, этот клуб гораздо больше. Такая громкая слава в джазовом мире – мне казалось, там все должно быть в плюше и тому подобной роскоши. Сцена – малюсенькая, пианино едва умещалось, даже не верилось, что там мог разместиться целый оркестр. Столики для посетителей стояли почти вплотную. Помню, я еще подумал: ну и дыра, в Ист-Сент-Луисе и в Сент-Луисе клубы-то покруче будут. Меня разочаровал вид этого заведения, но только не музыка, которую там исполняли. Первым, кого я там услышал, был превосходный тенор-саксофонист Дон Байес. Помню, с каким восторгом я слушал, как он играет на крохотной сцене.
А потом мне наконец удалось связаться с Диззи. Я раздобыл номер его телефона и позвонил. Он меня вспомнил и пригласил к себе на Седьмую авеню в Гарлеме. Я был страшно рад его видеть.
Но и он ничего не знал про Птицу, где и как его найти.
Я продолжал искать Птицу. Однажды вечером стою у входа в «Три двойки», и вдруг ко мне подходит хозяин и спрашивает, что я тут забыл. Наверное, я показался ему очень юным и наивным, у меня тогда даже усы не росли. Ну, я говорю ему, что ищу Птицу, а он отвечает, что Птицы здесь нет и что в клуб только с восемнадцати лет пускают. Я ему говорю, что мне полных восемнадцать и все, что мне здесь надо, – это увидеть Птицу. Тогда эта гнида стала расписывать, какой гнусный негодяй этот Птица, что он конченый наркоман и все такое. Потом спросил, откуда я, и, когда я сказал ему, стал уговаривать меня возвращаться домой. Потом назвал меня «сынком», чего я всегда терпеть не мог, особенно противно было слышать это от этого белозадого, которого я раньше и в глаза не видывал. Ну, я послал его на три буквы, повернулся и ушел. К тому времени я уже знал, что Птица крепко сидит на игле, так что ничего нового этот тип мне не сообщил.
От «Трех двоек» я поплелся к клубу «Оникс» и попал на Коулмена Хокинса. Господи, «Оникс» был забит народом, собравшимся на Хока, который там регулярно играл. Но я никого там не знал и просто торчал у входа – как в «Трех двойках» – и вглядывался в лица, надеясь встретить знакомого, ну, может, кого-нибудь из оркестра Би. Но так никого и не увидел.
Когда Кочан – так мы называли Коулмена Хокинса – сделал перерыв, он подошел к тому месту, где я стоял, – до сих пор не пойму зачем. Думаю, мне просто крупно повезло.
Во всяком случае, зная, кто он такой, я заговорил с ним – представился и сказал, что играл с оркестром Би в Сент-Луисе и что сейчас в Нью-Йорке учусь в Джульярдской школе, но что больше всего на свете мне хотелось бы найти Птицу. Я ему сказал, что мечтаю играть с Птицей и что Птица сам велел мне найти его, если я окажусь в Нью-Йорке. Кочан усмехнулся и сказал, что зелен я еще связываться с таким типом, как Птица. Господи, и он туда же с тем же дерьмом.
Второй раз за вечер пришлось мне это слышать, я был сыт по горло, и было неважно, что это сказал Коулмен Хокинс, которого я любил и уважал. Я сильно разозлился и в следующий момент сам с удивлением услышал, как спросил – и кого, Коулмена Хокинса! – «Ну, так знаешь ты, где он, или нет?»
Господи, Хок, наверно, обалдел, услышав такое от черномазого юнца. Он взглянул на меня, покачал головой и посоветовал искать Птицу в Гарлеме – в клубе «Минтон» или в «Смолз Пэрэдайз». Кочан сказал: «Птица любит джемсешнз в этих клубах». Отходя, он добавил: «Вот тебе мой совет – продолжай свои занятия в школе, а про Птицу забудь».
Да, первые недели в Нью-Йорке оказались жутко трудными – я повсюду разыскивал Птицу и при этом старался не запускать занятия в школе. Потом кто-то сказал мне, что у Птицы друзья в Гринвич-Виллидж. Я пошел туда, надеясь найти его там. Заходил в кофейни на Бликер-стрит.
Видел художников, писателей и этих длинноволосых бородатых поэтов-битников. Раньше мне никогда в жизни таких людей встречать не приходилось. Так что прогулки в Гринвич-Виллидж оказались своего рода продолжением моего образования.
Разгуливая по Гарлему, Гринвич-Виллидж и 52-й улице, я завел знакомства с такими парнями, как Джимми Кобб и Декстер Гордон. Декстер называл меня Сладкоежкой, потому что я все время пил солодовое молоко и жрал пирожные, сладкие пироги и желейные бобы. Я даже с Коулменом Хокинсом подружился. Он ко мне проникся, оберегал меня и помогал, как мог, найти Птицу. К тому времени Кочан понял, что я всерьез хочу стать музыкантом, и относился ко мне с уважением. Но Птицы все не было. Даже Диз не знал, где он.
Однажды я прочел в газете, что Птица собирается играть джем в клубе «Горячая волна» на 145-й улице в Гарлеме. Помню, я спросил Кочана, как он считает, покажется там Птица или нет. Кочан только усмехнулся и сказал: «Да наверняка и сам Птица этого не знает».
В тот вечер я отправился в «Горячую волну», маленький фанковый клуб в фанковом районе. Я прихватил с собой трубу – вдруг встречу Птицу? – и если он меня узнает, может, разрешит сыграть с ним. Птицы там не было, зато я встретил некоторых других музыкантов – белого тенор-саксофониста Аллена Игера, отличного трубача Джо Гая и контрабасиста Томми Поттера.
Их-то я не искал, поэтому не особенно обратил на них внимание. Просто нашел себе местечко поудобнее и все время смотрел на дверь, боясь упустить Птицу. Господи, я провел в ожидании почти всю ночь, а Птица все не появлялся. Тогда я решил выйти на улицу подышать свежим воздухом. Стою на перекрестке рядом с клубом и вдруг слышу позади себя: «Привет, Майлс! А мне говорили, что ты меня ищешь!»
Я обернулся… и увидел Птицу – в ужасающем виде! Одежда висела на нем мешком, будто он в ней уже несколько дней спал. Лицо отекшее, глаза красные, воспаленные. И все равно он был страшно крут, у него был свой особый стиль, который он ни пьяным, ни под кайфом не терял. Плюс он был абсолютно уверен в себе, как все, кто знает, что то, что они делают, – очень хорошо. И неважно, как он в тот момент выглядел – больным или при смерти, мне он в ту ночь после долгих поисков показался неотразимым. А когда он вспомнил, где он со мной познакомился, я был на седьмом небе.
Я рассказал ему, как трудно мне было его найти, а он только улыбнулся и сказал, что много гастролирует. Он повел меня в «Горячую волну», где все приветствовали его как короля, кем он, впрочем, и был. А так как я шел с ним рядом и он приобнял меня за плечи, на меня тоже смотрели с уважением. Я не играл в ту ночь. Просто слушал. И, господи, я был потрясен, как изменился Птица внешне, когда приставил к губам саксофон. Черт, ведь только что он выглядел совсем больным, и вдруг откуда-то вобрал в себя столько силы и красоты, что они стали выплескиваться из него. Это было удивительно – та перемена, которая произошла с ним, как только он начал играть. В то время ему было двадцать четыре, но когда он не играл и не был на сцене, то выглядел гораздо старше. Но стоило ему заиграть, как весь его облик изменился до неузнаваемости. И пьяный, и еле держась на ногах, и в дури от героина – он всегда играл потрясающе. Птица был нечто.
В общем, встретившись в ту ночь, мы не расставались несколько лет. Они с Диззи оказали на меня самое большое влияние, это мои главные наставники. Птица даже жил у меня некоторое время, пока в Нью-Йорк не приехала Айрин. А приехала она в декабре 1944 года. Совершенно неожиданно вдруг появилась, просто постучала в дверь: ей моя мать посоветовала приехать. Так что пришлось мне снять для Птицы комнату в том же доме, на пересечении 147-й и Бродвея.
Но заставить его изменить свой ужасный образ жизни мне было не под силу – он только и знал, что пил, жрал и ширялся. Днем я уходил заниматься в музыкальную школу, а он в отключке валялся дома. При этом он очень многому меня учил – аккордам и всему такому, я потом все это в школе на фортепиано проигрывал.
Почти каждый вечер мы с Диззи и Птицей играли в бэндах на джем-сешн, и я впитывал все, что мог. Я уже говорил, что познакомился с Фредди Уэбстером, моим ровесником, отличным трубачом. Мы с ним ходили на 52-ю улицу и восхищались, в каком невероятном темпе играл Диззи. Господи, такого я нигде, кроме 52-й улицы и клуба «Минтон», не слышал. До того хорошо, аж дрожь пробирала.
Диззи начал показывать мне всякие штуки на фортепиано, и это развивало во мне чувство гармонии.
И еще Птица познакомил меня с Телониусом Монком. Паузы в его соло и манипуляции с необычно звучащими последовательными аккордами восхищали меня, доводили до экстаза. Я говорил себе: «Да что же этот стервец вытворяет?» Услышав, как Монк пользуется паузами, я изменил подход к своим соло.
К этому времени мне в Джульярдской школе порядком надоело. Ничего интересного для меня там не было. Я уже говорил, что она была просто прикрытием, что больше всего я хотел быть рядом с Диззи и Птицей, но поначалу мне все-таки было любопытно, чему меня там могут научить. Я играл в симфоническом оркестре. Мы выдували по две ноты на девяносто тактов, и на этом все заканчивалось. Я стремился к большему, мне это было необходимо, как воздух. К тому же я прекрасно сознавал, что ни один белый симфонический оркестр не наймет черномазого чертенка, каким я был тогда, – невзирая на талант или знание музыки.
Клубы давали мне гораздо больше, поэтому через некоторое время мне в школе стало совсем скучно. И до чего же все они там были ориентированы на белых, расисты поганые. Черт, на одном джеме в клубе «Минтон» можно было узнать больше, чем за два года учебы в Джульярдской школе. Окончив ее, я всего-навсего узнал бы о существовании нескольких музыкальных стилей для белых – и ничего нового. И потом, меня просто бесило, что они по уши сидели в дерьме предрассудков.
Помню, был у нас урок истории музыки, вела его белая преподавательница. Она стояла перед классом и говорила, что черные потому так любят блюзы, что они бедные и им приходилось собирать хлопок. Поэтому они грустили, и вот отсюда и взялись блюзы – от грусти чернокожих.
Я немедленно поднял руку, поднялся и сказал: «Я из Ист-Сент-Луиса, мой отец – богатый, он дантист, а я играю блюзы. Мой отец никогда не собирал хлопок, я сегодня утром проснулся вовсе не грустный и не начал играть блюз. Все не так просто». Ну, эта сучка вся позеленела, но промолчала. Она ведь повторяла всю эту чушь из книжки, которую написал ничего в этом деле не смыслящий болван. Вот такие вещи нам и «преподавали» в Джульярдской школе, и через некоторое время мне все это вконец осточертело.
В музыке меня восхищали такие люди, как Флетчер Хендерсон и Дюк Эллингтон, они были настоящими гениями и создали настоящую американскую музыку. А та училка даже не подозревала об их существовании, ну а просвещать ее у меня времени не было. И такая вот учила меня! Да вместо того, чтобы слушать ее и ей подобных «преподавателей», я смотрел на часы и думал о том, что буду делать вечером, когда Птица и Диззи придут в центр города. Я думал о том, что скоро пойду домой, переоденусь для клуба «Бикфорд» на углу 145-й и Бродвея и сожру суп за 50 центов, чтобы были силы играть допоздна.
Вечерами по понедельникам Птица и Диззи приходили на джем-сешн в клуб «Минтон» и собирали там толпы фанов, которые старались пробиться внутрь, чтобы послушать их или поиграть с ними. Но большинство знающих музыкантов даже не мечтали о совместной игре с ними. Мы просто сидели в зале, слушали и набирались ума. В ритм-секции у них играл барабанщик Кении Кларк, а иногда Макс Роуч, с которым мы там и познакомились. Басистом был Керли Рассел, а Монк иногда играл на фортепиано. Господи, люди дрались тогда за места в зале, доходило до настоящих безобразий. Только встанешь, тут же кто-нибудь займет твое место, вот и приходилось опять ругаться и драться. Это было нечто. Атмосфера была наэлектризованная.
Все, что тебе оставалось в клубе «Минтон», – это взять с собой трубу и надеяться, что Птица или Диззи сами пригласят тебя на сцену. И если уж такое происходило, лучше было не упускать свой шанс. И я не упустил. В первый раз я сыграл с ними не особенно блестяще, но я из кожи лез вон, стараясь выдержать свой стиль, который отличался от стиля Диззи, хотя, конечно, я находился под его влиянием в то время. Но публика следила только за тем, как на игру новичка реагируют сами Птица и Диззи, и если, когда он заканчивал, они улыбались, значит, он играл хорошо. А они улыбались, когда я закончил играть в тот первый раз, и с тех пор я стал своим среди музыкантов Нью-Йорка. После этого выступления меня даже считали чем-то вроде восходящей звезды. Теперь мне разрешалось играть с большими мальчиками все время.
Вот о чем я размышлял на занятиях в Джульярдской школе, а их преподавание меня не занимало. Поэтому в конце концов я ушел оттуда. Они мне ничего не дали, да они и сами ничего толком не знали – настолько сильно они были предубеждены против всей черной музыки. А меня интересовала только она.
В общем, через некоторое время я мог участвовать в минтонских джемах, когда мне этого хотелось, и потихоньку публика стала ходить на меня. Так начала складываться моя музыкальная репутация. Что меня поражало в Нью-Йорке первое время, так это неожиданное для меня невежество многих музыкантов в вопросах музыки. Среди музыкантов старшего поколения только у Диззи, Роя Элриджа и длинноволосого Джо Гая можно было чему-то поучиться. Я-то думал, все они были знатоками по этой части, а на самом деле я понимал в музыке гораздо больше многих из них.
Пожив и поиграв в Нью-Йорке некоторое время, я заметил еще одну странность – большинство черных музыкантов вообще ничего не смыслило в теории музыки. Бад Пауэлл был одним из немногих моих знакомых, кто мог играть по нотам и записывать разную музыку. Многие «старики» считали, что учиться не стоит – будешь потом играть, как белые. Или если усвоишь что-то из теории, то это непременно скажется на чувстве в твоей игре. Мне было трудно поверить, что все эти ребята – Птица, През, Кочан – не ходят в музеи или библиотеки за нотами, не интересуются музыкой в более широком плане. Я, например, постоянно брал в библиотеке партитуры великих композиторов: Стравинского, Альбана Берга, Прокофьева. Мне просто необходимо было знать, что происходит в остальной музыке. Знание дает свободу, а невежество держит тебя в рабстве, и просто не верилось, что кто-то был совсем рядом со свободой и не желал ею воспользоваться. Мне всегда было непонятно, почему чернокожие не хотят полностью использовать свои возможности.
Настоящий менталитет гетто – говорить, что то-то и то-то не нужно делать, потому что это – для белых. Когда я старался переубедить некоторых из музыкантов, они от меня отмахивались. Понимаешь? Вот я и пошел своим путем и больше не рассуждал с ними на эти темы.
У меня был хороший приятель, Юджин Хейс, из Сент-Луиса. Он, как и я, учился в Джульярдской школе – на классическом фортепиано. Он был гением. Если бы он был белым, то стал бы сейчас знаменитым пианистом. Но он был черным и к тому же опережал свое время. Так что ему ничего не дали. Мы с ним много пользовались нотной библиотекой. Мы вообще старались из всего извлекать пользу.
Вообще-то я в то время много времени проводил с такими музыкантами, как Фэтс Наварро, которого все звали Толстухой, и с Фредди Уэбстером. И еще я довольно близко познакомился с Максом Роучем и Джей-Джеем Джонсоном, отличным тромбонистом из Индианаполиса. Все мы пытались защитить магистерские и докторские диссертации по бибопу в Минтонском университете под руководством профессоров Птицы и Диза. Господи, класс игры у них у всех был невероятно высокий.
Один раз после джем-сешн я завалился дома спать, как вдруг в мою дверь кто-то постучал. Я встал и поплелся открывать, сонный и злой как черт. И что я вижу? Джей-Джей Джонсон и Бенни Картер – с карандашами и бумагой в руках. Я их спросил: «Чего вы, сволочи, приперлись в такую рань?»
Джей-Джей говорит: «Майлс, напой мне „Конфирмацию“, давай, напой „Конфирмацию“».
Этот гад даже не сказал мне «привет», представляешь? Сразу полез с «Конфирмацией». Птица только что написал «Конфирмацию», и все музыканты балдели от этой темы. Так вот, эти двое ввалились ко мне в шесть утра. А мы с Джей-Джеем незадолго до этого репетировали «Конфирмацию» на джем-сешн. И вот теперь «напой» ему.
Ну, начал я напевать эту тему сквозь сон в фа мажоре. Она была так написана. А Джей-Джей говорит: «Майлс, ты ноту пропустил. Где еще одна нота, какая там нота в этой мелодии?» Ну, я вспоминаю и пою ему.
Он говорит: «Спасибо, Майлс», что-то там себе записывает и уходит. Смешной он был черт, этот Джей-Джей. Он все время со мной такие штуки проделывал – считал, что я технически понимаю, что делает Птица, потому что хожу в Джульярдскую школу. Никогда не забуду, как он это в первый раз устроил, мы до сих пор смеемся. Но все тогда были одержимы музыкой Птицы и Диззи. И наяву, и во сне ее слышали.
Мы с Толстухой много играли на джемах в клубе «Минтон». Он был ужасно большим и толстым и только перед смертью внезапно похудел. Если ему не нравилась игра какого-нибудь музыканта, Толстуха просто-напросто отгонял его от микрофона. Он просто поворачивался таким образом, что загораживал проход к микрофону и махал мне, приглашая на сцену. Ребята страшно злились на Толстуху, но ему было по фигу, а все, с кем он такие штуки проделывал, в глубине души знали, что не могут играть. Так что злись не злись…
Но больше всего в то время повлиял на меня трубач Фредди Уэбстер. Мне тогда страшно нравилась его манера игры. Он играл в «сент-луисском» стиле – с широким певучим звуком, не слишком быстро и не городя слишком много нот. Ему, как и мне, нравились пьесы в среднем темпе и баллады. Он очень хорошо играл – смаковал каждую ноту, и звук у него был объемный, теплый и спелый. Я пытался подражать ему, но без «вибрато» и без звуковой «трясучки». Он был лет на девять меня старше, но я ему показывал все, чему меня учили в Джульярдской школе, чем она славилась, – композицию и технические приемы. Фредди был из Кливленда и вырос, играя с Тэдом Дамероном. Мы с ним были как братья, даже похожи были друг на друга. К тому же мы были примерно одной комплекции и носили вещи друг друга.
У Фредди было много шлюх. Бабы были его коньком, после музыки и героина. Знаешь, ходили слухи, что он отчаянный парень, носит пистолет 45-го калибра и все такое. Но его друзья знали, что это вранье. Я не говорю, что он паинька, но ничего ужасного он никому не сделал. Он жил у меня какое-то время после того, как съехал Птица. Фредди всегда правду-матку резал, ни с кем особо не церемонился. У него был сложный характер, но я с ним ладил. Мы были настолько близки, что я часто платил за его квартиру. Всем с ним делился. Мой старик посылал мне около сорока долларов в неделю – совсем немало по тем временам. И всем, что я не тратил на семью, я делился с Фредди.
Тысяча девятьсот сорок пятый год стал поворотным в моей жизни. В этот год произошло много знаменательных для меня событий. Во-первых, подружившись со столькими музыкантами и бывая в стольких клубах, я начал понемногу выпивать и курить. И круг музыкантов, с которыми я играл, все расширялся. Я, Фредди, Толстуха, Джей-Джей и Макс Роуч играли джемы по всему Нью– Йорку и в Бруклине, где только возможно. До двенадцати или часа ночи мы играли в центре на 52-й улице. Потом, закончив там, шли в клуб «Минтон», «Смолз Пэрэдайз» или «Горячую волну» и играли там до закрытия – до четырех, пяти или шести утра. И после проведенной на джеме ночи мы с Фредди вообще не ложились, а беседовали о музыке вообще, о теории музыки, о приемах игры на трубе. В музыкальной школе я откровенно спал – скука там была смертная, особенно на занятиях хора. Я только зевал и клевал носом. После занятий мы с Фредди снова рассуждали о музыке. Я почти не спал. А ведь Айрин была дома, и мне иногда приходилось выполнять свои супружеские обязанности – ну, сам знаешь, быть с ней и все такое. И Черил иногда плакала. Хоть на стенку лезь.