– А вы попробуйте. Покажите, на что вы способны.
   Полковник вышел из-за стола и подошёл к окну. Он некоторое время в раздумье смотрел на корпус видневшейся отсюда Военно-воздушной академии имени Жуковского и, не поворачиваясь ко мне, проговорил:
   – Писать надо раскованно и смело. И не думать о цензоре, редакторе. Не надо держать за горло собственную песню. Меня, когда я начинал работу в районке на Дальнем Востоке, редактор забил, запугал: то не надо, этого опасайся, а от этого и вообще будь подальше. И я, набравшись страху, садился писать и всё время думал: это нельзя, и сюда не суй носа – но что же тогда можно? В сущий ад превращалось писание маленькой заметки. И уж потом, много лет спустя, я стал думать не о том, что нельзя, а о том, что надо писать. И ещё мне открылся секрет: всякая информация, даже самая крохотная, имеет свой сюжет, то есть начало, кульминацию и конец. Это как бы рассказ: вот тогда будет интересно. А уж очерк-то и подавно.
   Полковник подошёл ко мне со спины, положил руку на погон и сказал тихо, по-отечески:
   – Макаров сказал, что вы писали рассказы и их печатали. Это верный признак ваших литературных способностей. Вот и очерк свой напишите, как рассказ, чтобы начало было, и конец, и чтоб видно было, как живут курсанты, как они летают.
   Я поднялся, хотел что-то сказать, но почувствовал, как в горле пересохло и голос пропал. И будто бы даже слёзы навернулись на глазах – так это было для меня волнительно, и так я был благодарен этому большому государственному человеку за то, что поверил в меня и очень хотел, чтобы получился мой очерк. Я потом четверть века буду работать в журналистике, более полстолетия в литературе, будут у меня и успехи, и большие огорчения, но всегда я буду помнить эту дружескую руку полковника Сергея Семёновича Устинова – это она, могучая рука, поддержала меня, когда я, подобно младенцу, делал первые шаги в большой журналистике. Хриплым голосом проговорил:
   – Я постараюсь, товарищ полковник.
   И вышел. И мы с Турушиным поехали в город на Волге, что под Саратовом – Энгельс.
   Приехали в пятницу, устроились в гарнизонной гостинице, и я рванул в училище, чтобы сразу же и приступить к сбору материала для очерка. Но Турушин взял меня за рукав, с силой потянул к себе:
   – Постой, постой – ты куда?
   – Как куда – в училище.
   – Ну, нет, капитан, ты мне такой темп не навязывай. Я человек серьёзный, во всяком деле обстоятельность люблю – мне оглядеться надо, узнать, где ресторан, что за повара. Человек, он как лошадь, его накорми, а потом уж запрягай. А ты в училище! И вообще – давай договоримся: я старший, а посему и командовать буду. Твоё дело ждать, когда от меня разрешение выйдет.
   Неохотно я принял его предложение, но спорить не стал. Пошли в ресторан. И тут он устремился не в зал, а прямо к директору. За столом сидела женщина – молодая и модно одетая. Турушин поклонился ей и сказал:
   – Я чемпион мира, а это мой товарищ. Мы будем жить в вашем городе десять дней. Прошу выделить нам в удобном месте стол и организовать питание соответственно.
   Женщина не растерялась, спросила с улыбкой:
   – Соответственно это как?
   – А так, чтобы всё по первому разряду: свежее мясо, свежие фрукты и так далее.
   Директор снова улыбнулась и с готовностью пообещала:
   – Будет сделано. Надеюсь, вам у нас понравится.
   Повела нас в зал, показала столик; действительно, в лучшем месте: у окна в середине зала. Потом подозвала официантку и представила её нам. Когда мы сделали заказ, она вместе с официанткой пошла на кухню и, очевидно, дала инструкции поварам. Кормили нас все десять дней действительно «соответственно». И каждый раз в конце обеда к нам подходил повар, спрашивал, всё ли нам понравилось, а потом появлялась директор и тоже спрашивала. Было видно, что чемпиона мира они, как и я, раньше так близко не видели. И когда я спросил однажды, всюду ли так поступает Сергей Александрович, он ответил:
   – А как же иначе? Я же чемпион мира! Надеюсь, твоя фантазия способна вообразить, что это такое?
   Я ответил:
   – Такое мне вообразить трудно. Не могу я представить, как это можно победить всех людей на планете, но директора ресторана и поваров я понимаю: им, наверное, никогда не приходилось кормить такого высокого человека, они потому и стараются.
   Про себя подумал: «Мой новый друг от скромности не умрёт». Однако осуждать не торопился. Если учесть его гастрономические пристрастия, то, наверное, он и не мог поступать иначе.
   Как козырную карту, чемпионство Турушина пришлось выбросить и в эпизоде, который случился на второй же день нашего пребывания в Энгельсе. Это произошло на стадионе, куда мы пришли представляться начальнику училища полковнику Трубицину. Тут начиналась игра в волейбол между командами города и военного гарнизона. Полковник Трубицин пригласил нас на «правительственную» трибуну. Места были почти все заполнены. С первых же минут выявилось преимущество горожан. Голы лётчикам сыпались один за другим. Вот уже счёт шесть на два. И тут вдруг неловко падает курсант. Товарищи выносят его с поля. И прежде чем игроки и зрители успели опомниться, Турушин снарядом вылетает на площадку, что-то шепчет капитану, и игра продолжается. Мяч удачно принимает авиатор и подбрасывает его над сеткой. Там не было Турушина, но он, оттолкнув двух игроков, подлетает к мячу и ребром ладони его ударяет. Удар был пушечным; кто-то из команды противника подставил руку и вскрикнул, замотал пальцами и, согнувшись, покинул поле. Произошло минутное замешательство. Капитан городской команды подошёл к нашему капитану, и они выяснили отношения. Наш капитан показал на китель Турушина, брошенный на бортик ограждения: дескать, видите, подполковник. И игра продолжалась. Турушин вышел с мячом на угол площадки, и тут я увидел известную всему миру «турушинскую подачу». Не спеша он повернулся к игрокам спиной, приподнял на одной ладони мяч, стал вращать его в пальцах. Зрители и игроки замерли в ожидании. Необычной и явно театральной казалась процедура. И вдруг Турушин высоко над головой подбрасывает мяч. И пока тот летел вверх, а потом опускался, Турушин так же медленно, как и всё, что он делал, повернулся к площадке лицом, но при этом не спускал глаз с мяча. А когда тот опустился на нужную высоту, громадное тело Турушина, изогнувшись удавом, вспрыгнуло и раздался утробный клич, соединившийся с громовым ударом. Мяч, словно шаровая молния, издавая шипение и вращаясь вокруг оси, полетел по кривой линии на дальний угол площадки противника. Кто-то из команды горожан поднял над головой руку, но тут же отдёрнул. Крутящийся мяч ударился в самый угол. Игроки, поражённые фантастически мощной подачей, с минуту не могли сдвинуться с места.
   Полковник Трубицин сказал:
   – Ну-ну! Такой подачи я ещё не видывал.
   А я подумал: «Вот он – чемпион мира! Теперь и я увидел, что это такое – Турушинская подача».
   Игра продолжалась в этом роде и скоро закончилась со счётом девять на пятнадцать в пользу авиаторов. После матча игроков обступили, и главным образом Турушина. Все понимали, что это большой мастер, и хотели бы знать, в каком клубе он играл. А тренер городской команды долго разглядывал маленькую книжицу с фотографиями знаменитых волейболистов и узнал Турушина. Подошёл к нему и сказал:
   – Вот вы кто такой! Я вас сразу узнал, да сомневался; всё-таки вы уж давно не играете, изменились, конечно. А теперь вижу: вы это, Сергей Александрович Турушин, капитан сборной СССР, – победили на мировом чемпионате. Нам очень приятно встретиться с вами и на себе познать силу Турушинской подачи.
   Чемпиону жали руки, просили автографы.
   То был день, когда мы встретились со многими другими спортсменами училища, сделали нужные нам записи в блокнот, договорились о новых встречах. А через три дня материал для подборки, которую заказал Игнатьев, был готов и мы сели писать. Я, к удовольствию своему, заметил, что Турушин легко справляется со своей долей заметок, а одну историю, увлёкшись, развернул в солидную корреспонденцию с большой дозой юмора, и она получилась не только полезной для читателей газеты, но ещё и забавной. Сергей Александрович долго её отделывал, а когда закончил, – это было в два часа ночи, – разбудил меня.
   – Извини, пожалуйста, но я не могу ждать до утра. Я тут написал. Посмотрел бы ты, а?..
   Я подошёл к столу, стал читать. И с первых же строк заинтересовался сюжетом. Неспешно и умело развёртывалась бесхитростная, но смешная история о лётчике, который любил поесть, полежать и совершенно не занимался спортом. Когда в училище пришли реактивные самолёты, командир эскадрильи не хотел его переучивать для полётов на них. А в школе на встрече с детьми к нему подошёл мальчик-толстячок и спросил:
   – А вы тоже лётчик?
   – Да, конечно, я лётчик.
   Тогда мальчик обратился к своей учительнице и обидчиво проговорил:
   – А вы мне сказали, что таких, как я, в лётчики не берут.
   То была минута, когда всем было неловко, а сам лётчик проклинал и своё пристрастие к излишней еде и нежелание заниматься спортом.
   Эпизод этот как-то ненавязчиво и не очень обидно для лётчика, – тем более, что это было в прошлом, – был включён в корреспонденцию, и она так засветилась добродушным поучительным юмором, что я даже удивился, как это у Турушина так ловко получилось.
   – Так это же находка! – искренне сказал я. – Это же маленький чеховский рассказ!
   Я от души поздравил товарища. Но он был невесел, и чем больше я радовался, тем он становился мрачнее. Наконец, сказал:
   – Жаль, что не вы у нас заведуете отделом, а майор Игнатьев. Он таких вольностей не любит.
   – Как? – удивился я.
   – А так. Он в таких случаях говорит: «А это вы своей жене на кухне почитаете».
   Я постарался его уверить, что такой хороший материал майор отклонить не посмеет. Он готов был мне поверить, и мы, довольные друг другом, легли спать.
   Весь следующий день я пробыл на аэродроме, наблюдал «бой» двух реактивных истребителей. Руководил полётами сам начальник училища. Он, узнав, что я тоже лётчик, пригласил и меня полетать с ним на двухместном реактивном истребителе, и я в воздухе наблюдал, и как бы сам участвовал в напряжённом воздушном поединке двух первоклассных бойцов.
   «Воздушные бои» я наблюдал и ещё три дня, познакомился и с асом, и с другими лётчиками-фронтовиками, и особенно много интересного узнал о полковнике Трубицине, который всю войну летал и сбил более сорока вражеских самолётов. Теперь он «натаскивал» молодых лётчиков, инструкторов училища.
   В свободные часы, в перерывах между полётами, я уединялся в безлюдном уголке и писал очерк, который назвал «Зона». В редакции попросил Лидочку отпечатать не два экземпляра, как обычно печатали большие материалы, а три. Она любезно согласилась, и я один экземпляр спрятал, один оставил у себя на столе, а один отдал Игнатьеву. У него уже лежала и наша спортивная подборка с прекрасной корреспонденцией Турушина.
   Я с нетерпением ждал, когда Игнатьев будет читать наши материалы, но он сложил их в кучу и подвинул от себя подальше, – да так, что стопка листов грозила вот-вот упасть. Заметил я, что Турушин также с нетерпением ждал участи своей корреспонденции. Он даже присмирел и говорил меньше, и на обед мы ходили уж не так весело, как раньше.
   Я удивлялся: как же так! Информация должна идти с колёс, иначе устареет, а наши – лежат.
   Сказал об этом Турушину. Он невесело улыбнулся:
   – Если бы это были Саша Фридман или Сеня Гурин, а то… мы с тобой, два русака.
   Покорность и бессилие чемпиона меня поражали: он, как ягнёнок, ждал своей участи и не хотел пальцем шевельнуть в защиту привезённых нами материалов.
   На обратном пути из столовой мы шли вдвоём с Панной. Она заговорила о нашей поездке, о спортивной подборке. Про мой очерк она ничего не знала. Его я писал помимо задания; ждал, когда вызовет редактор – ведь он заказывал очерк, но редактор не вызывал. В больших газетах любой материал, даже писательский, проходил через отдел. Порядок этот выдерживался строго, и я, конечно, не хотел его нарушать. Но Игнатьев очерка не читал. Только на третий день после нашего приезда он прочёл спортивную подборку. Все заметки отдал Фридману, а по поводу корреспонденции Турушина, прочитав её и склоняясь всё ниже и ниже, бормотал:
   – Сергей Александрович… Вы человек взрослый, серьёзный, а это что?.. А?.. Лётчик-толстяк, много ест, и мальчик тут же. Чушь какая-то!..
   Гладил очками заголовок: «Урок для дяди Васи» – так звали лётчика, мотал головой, будто его кусали комары, хмыкал, охал, а затем в раздражении двинул корреспонденцию на край стола:
   – Жене почитаете. На кухне.
   Я не выдержал. Тоже громко и, кажется, с дрожью в голосе сказал:
   – Мне эта корреспонденция понравилась. Я нахожу её остроумной и удачной.
   Реплика моя прозвучала неожиданно, и все повернули ко мне головы. Смотрели как на сумасшедшего. Они тут работают много лет, и такого у них не было. Коллектив хотя и журналистский, но дисциплина военная. Мнение моё прозвучало как пощёчина начальнику, – и добро бы возмутился ветеран, авторитет, а то новичок, да ещё не умеющий написать крохотной заметки.
   Игнатьев поднял над столом облезлую голову, снял очки, смотрел на меня, сильно щурясь. Он, похоже, и не видел меня, а едва лишь различал мой силуэт.
   Проговорил хрипло, задыхаясь:
   – Да? Вы так думаете? А вы разве знаете, что для нашей газеты хорошо, а что плохо?
   – Корреспонденция мне понравилась: говорю вам как читатель.
   Теперь уже и я понимал, что реплика моя звучала нелепо, но мне очень хотелось защитить товарища, встать и заслонить от удара чемпиона мира, человека, которым восхищались спортсмены в городе Энгельсе. Я смотрел на Игнатьева прямо, хотя и понимал свою беспомощность, и видел, что эту беспомощность понимают все другие, и особенно моя соседка, красивая, умная Панна, которой я очень бы хотел нравиться. Наверное, никогда в жизни, и во все годы войны, я не попадал в столь ужасное положение, когда ринулся в атаку и был сразу же разбит, разгромлен противником. Стиснул зубы, сжимал кулаки от досады и от сознания полного бессилия.
   Со своего места поднялся Турушин. Прямой и могучий как великан из детской сказки. Подошёл к столу начальника и спокойно взял свою корреспонденцию, а возвращаясь назад, тронул меня за плечо и сказал:
   – Спасибо, друг, но тут уж ничего не поделаешь. Судьбу наших материалов решает начальник.
   И тише добавил:
   – К сожалению, не всегда справедливо.
   Игнатьев между тем продолжал смотреть в мою сторону. И в наступившей тишине вновь раздался его хриплый дрожащий голос:
   – Тут и ваш материал. Большой, на восемь страниц. У вас там в дивизионном листке, может быть, такие и печатали, а у нас отдел информации, таких простынёй мы не пишем.
   И как-то криво улыбнувшись высохшими губами, добавил:
   – Турушина расписали, сотрудника редакции. Хе-хе!..
   И майор двинул в мою сторону очерк. Я как ошпаренный подскочил и взял его. Игнатьев протёр рукавом кителя стёкла очков, выпрямился, как бы давая всем понять, что пугачёвский бунт окончен. Все вернулись к своим делам, а я сидел ещё с полчаса, потом решительно встал и пошёл в отдел кадров к Макарову. Почему-то я в эту минуту думал, что очерк мой не понравится и редактору. Широко и уверенно шагал по коридору в дальний угол, где находился кабинет Макарова. Думал, вот сейчас зайду и скажу: «Оформляйте мне демобилизацию. Не заладилось у меня дело в вашей редакции. Видно, не судьба».
   Почти лоб в лоб столкнулся с редактором.
   – Ну, так… где ваш очерк?
   – Сейчас, товарищ полковник. Я принесу.
   – Хорошо, я пойду в буфет перекушу, а вы положите мне его на стол.
   Ничего и никогда я так сильно не желал в своей жизни, как того, чтобы мой очерк понравился редактору. Но именно теперь, мысленно перелистывая все его страницы, я вдруг явственно, с какой-то рельефной отчётливостью видел его несовершенство и даже детскую наивность. Начиная с названия «Зона». Так ведь это же лагерный термин! Там она бывает – зона. А я так обозначил одну из самых волнующих и романтических сфер жизни лётчиков. Они поднимаются в небо, овладевают своим главным искусством – воздушным боем, а я – зона!.. Чёрт же меня дёрнул!.. А начало?.. Вскочила же в голову мысль показать эпизод на стадионе, Турушинскую подачу, а затем рефреном провести её через весь очерк… Тут подача, а там… Трубицинская атака. Она, атака, конечно, впечатляет: идут на встречном курсе лоб в лоб два самолёта. И в тот самый момент, когда вражеский истребитель, боясь столкновения, сворачивает и подставляет бок – Трубицин бьёт по нему со всех стволов и превращает в решето. Таким приёмом он сбил много вражеских самолётов. По всему фронту гремела тогда Трубицинская атака. Но и Турушинскую подачу знал весь спортивный мир и миллионы любителей волейбола. Однако вещи-то разные. Поделом высмеивал меня Игнатьев.
   Я при этой мысли даже вспотел. И вышел из комнаты, стал взад-вперёд ходить по коридору. Вот, думаю, пойду сейчас к редактору и заберу очерк. Может, он ещё из буфета не вернулся.
   Тут рысцой по коридору трусит пожилой толстяк Иван Иванович Артамонов – литературный секретарь. Гроза всех сотрудников редакции. Он ведь за стилем и грамотностью следит.
   Схватил меня за рукав.
   – Редактор тебя зовёт. По очерку замечания хочет сделать.
   – Замечания? Так, значит, в корзину не бросил?
   Ничего не сказал Иван Иванович, подтолкнул к кабинету главного.
   Ступаю на ковёр, делаю первый шаг. Почему-то вспомнилось, как во время войны мост бомбили. Мост маленький, самолёт наш фанерный, Р-5 – для разведки предназначен, а мы с бомбами, да на малой высоте. А мост две зенитные батареи охраняют. И как вылетели из-за леса, батареи изо всех стволов по нас ударили.
   Но и там не было так страшно. Здесь же иду, а ноги подкашиваются. И в висках… точно молотками бьют.
   – Товарищ полковник! Капитан Дроздов прибыл…
   Махнул рукой редактор, улыбнулся.
   Смотрит на меня каким-то домашним взглядом, и так тепло, тепло. И голос его – мягкий, дружелюбный.
   – Да вы садитесь. Чего же стоять… Я знаете ли, читал ваш очерк и службу свою на Тихом океане вспомнил. Там я редактировал армейскую газету «Тихоокеанский сокол», ну, а лётчики-балагуры чижиком звали. Тихоокеанский чижик, значит. Не обидно звали, а так, по-свойски. Я там тоже однажды с командиром дивизии летал. И тоже учебный бой какой-то был…
   Сделался серьёзным полковник, взгляд устремил на лежащий перед ним очерк с идиотским названием «Зона». И тут-то вот сердце моё и совсем упало. Ну, думаю, из жалости он так ласков со мной. А сейчас скажет: «К сожалению, не получился очерк. Несерьёзно всё это. Видно, не по плечу вам работа у нас в центральной газете». И я уже ответ заготовил: «Отпустите домой. Я на завод поеду. Там до войны работал».
   А полковник не торопится приговор произносить; видно, жалеет меня. Потом опять глаза на меня поднял. Серые, большие – ну, точно, как у отца моего покойного. Но на этот раз смотрит внимательно и строго. И говорит:
   – Большая судьба ждёт вас в журналистике. А, может, ещё и писателем станете. Перо у вас ласковое, и сердце доброе. Красоту вы в людях ищете, тёплых слов для них не жалеете. И что Турушина так описали – тоже хорошо. Пусть знают наши читатели, какие люди в редакции работают.
   Вышел из-за стола, подошёл ко мне. Я встал и смотрю ему в глаза. А он обнял меня и долго этак держал, как сына, которого он ждал из дальних странствий. А потом легонько подтолкнул к двери.
   – Идите, работайте.
   Как только я вошёл в комнату, Турушин подхватил меня за рукав и со словами: «Пойдём, покурим!», хотя оба мы не курили, потянул в коридор. А здесь предложил:
   – Пойдём в ресторан, выпьем.
   – Так ведь рабочий же день!
   – А-а, брось ты! Противно мне сидеть с этими жидами!
   – Жидами?
   – Ну, да – конечно. Майор Игнатьев, думаешь, русский? Он ведь тоже жид.
   – А Панна? – испуганно спросил я.
   – Панна? Чёрт знает, что она такое – Панна? Бабёнка вроде неплохая. С ней легко, а вот национальность?.. Клещами не вытянешь из неё признание. Я раз по пьяному делу подступился к ней: ты роду какого будешь – не иудейка ли? Она смеётся, головкой своей качает: «А хоть бы и жидовочка, так что – в космополиты запишешь?..» Ничего и никого она не боится. Муж – известный поэт, редактор журнала, а и отец, говорят, какой-то чин по части дипломатической. Посол вроде бы то ли в Англии, а то ли во Франции. Его, я слышал, сам Сталин уважает. Министром иностранных дел скоро будет. А это уж заставляет думать: министрами то иностранных дел ещё со времени царского только евреи бывают.
   Задумались мы оба. Идём молча. А Турушин вдруг замечает:
   – Ты, Иван, знать должен: чем выше поднимаешься по служебной лестнице, тем чаще евреи дорогу перебегать будут. Надо выдержкой запасаться, закрывать себя глубже. Я в этом отделе три года работаю, а никогда не знаю, что они думают и что замышляют. Одно вижу: своих тянут. При каждой возможности тебя по носу щёлкнут, а своему дорогу дадут. Меня съесть не могут: большой я, имя громкое: шевельни – гремит сильно. А шума они боятся. И света тоже. Ты вот как вступился за меня, голос возвысил – Игнатьев ниже голову опустил. У него на лбу пот выступил. Видел я. И Фридман, этот бес на метле, весь скукожился. Они всякой атаки боятся, думают тогда они: а с какой такой стати этот тип хвост на них поднимает? Вдруг за ним сила какая идёт?.. Вот и тебя испугались. А как только к нам Артамонов зашёл и сказал, что тебя редактор позвал, тут у нас в комнате тишина наступила, как в могиле. А Фридман тихонько вышмыгнул в коридор и по кабинетам стал шастать: что да зачем тебя редактор вызвал. А потом, вернувшись, что-то шепнул шефу, и тишина у нас до самого твоего возвращения воцарилась. Я же тебя на улицу вытащил – это для того, чтобы ты чего лишнего им не сказал. И вообще: их помучить надо. Пусть они до конца работы ничего не узнают, а когда мы в редакцию вернёмся, ты делай вид весёлого, беспечного человека. Улыбайся больше, всякие весёлые вещи рассказывай, о разговоре с редактором – ни гу-гу. Они тогда уже и не от любопытства, а от страха сон потеряют. Га-га!.. Делай, как я тебе говорю. Я-то уж ихнего брата знаю.
   Пить я отказался, а Турушин выпил стакан вина и поел как следует. Незадолго до конца работы мы вернулись в редакцию.
   – Вёрстку читайте! – радостно воскликнул Игнатьев. И Фридман из своего угла весело возвестил:
   – Я вас по всей редакции искал, и в академию в буфет бегал. Думал, вы там на радостях кофе с коньячком попиваете.
   Я ничего не понимал, а Игнатьев, надвигаясь на меня горой, потрясал каким-то большим листом, повторял:
   – Вёрстка! Это же вёрстка вашего очерка. Редактор звонил, просил быстрее вычитать.
   Я взял листок со свежим, пахнущим типографской краской набором, прочитал заголовок «Трубицинская атака». Ничего не понял, но первые же строки гранки были мои – сцена на стадионе. Турушинские подачи. Я сразу понял: редактор дал моему очерку свой заголовок: «Трубицинская атака». И очень удачно, поразительно, как метко.
   Стал читать. Текст давался такой, каким я его и написал. Без малейшей правки! Может быть, она и была, но я не замечал – настолько был деликатен мой редактор, главный редактор газеты.
   Очерк получился большой, занял три колонки. И был складный, очень мне понравился – мой собственный очерк. Игнатьев почти выхватил у меня вёрстку, выбежал из комнаты. И Фридман что-то говорил, говорил. Но я только и услышал, как Турушин пробасил:
   – Поздравляю, старик! Ты забил гол с первой подачи.
   А Панна пододвинулась ко мне со своим стулом:
   – Молодец, Иван! Я знала, что дело у тебя пойдёт. С первого взгляда поняла: хороший парень. Ты же фронтовик.
   Протянула мне руку, добавила:
   – Если уж сам редактор в номер отослал материал, значит, быть тебе спецкором. Жаль только, что сидеть уж ты со мной рядом не будешь.
   Не знаю, что было бы для меня лучше: выиграть миллион рублей или напечатать очерк «Трубицинская атака»? Эта небольшая зарисовка из жизни авиаторов той поры, которую я помимо своей воли сделал по всем законам малого литературного произведения, то есть рассказа, явилась ключиком, открывшим двери в волшебный мир не только большой журналистики, но и большой жизни. Меня узнали. Моя фамилия, как и фамилия воздушного аса Трубицина, запомнилась едва ли не всем людям, служившим в то время в частях и штабах Военной авиации. Тут можно вспомнить чьё-то крылатое выражение: «Герой не тот, кто совершил подвиг, а чей подвиг описан». Амбразуры дотов закрывали многие солдаты, но мы знаем Александра Матросова, – о нём написан очерк; много партизан и партизанок повесили немцы во время войны, но в памяти нашей осталась Зоя Космодемьянская – о ней журналист Лидов написал очерк «Зоя». Мне скоро дадут задание написать о Гастелло, и я, изучая о нём материал, узнаю, что есть сотни случаев, когда лётчики-герои направляли свои горящие машины, а случалось, что и не горящие, в скопление врага, и о многих из них писалось в газетах, но лишь капитан Гастелло врезался нам в сознание – потому что о нём не только было написано, но журналисту удалось написать о нём ярче, чем писалось о других.
   Мой очерк дал мне крылья: я получил право быть в журналистике, говорить со всеми на равных, претендовать на газетную площадь, за которую в центральных газетах, как, впрочем, и во всех других, идёт постоянная и подчас драматическая борьба.
   На следующий день я пришёл в редакцию и увидел в коридоре у стены группу людей. Тут был щит, на котором каждый день вывешивались слева «Лучший материал номера», в середине «Лучший материал недели» и справа – «Лучший материал месяца». В этом разделе висел вырезанный из газеты мой очерк. Между прочим, до конца месяца оставалось два дня, и я спросил у стоявшего рядом капитана: