– Он и действительно поэт, а рассказы пишут прозаики.
   – Пушкин тоже был поэт, и Лермонтов поэт, а вон как прозу писали. Да вы что от меня так далеко лежите? Я не кусаюсь.
   – Вы же сами рассказывали, как на место ставите тех, кто к вам прикасается.
   – Ну, прикасаться – одно дело, а лечь поближе, так, чтобы я вам не кричала, – другое.
   Я лёг к ней поближе, углубился в горячий песок, а она, не глядя на меня, продолжала:
   – Вы – другой человек, вы на женщину с уважением смотрите, – даже вроде как бы и с робостью. Вот ведь и женаты, и дочку имеете, а ведёте себя не как другие, женатики. Я таких, как вы, сразу вижу – и по взгляду, по тону голоса, по жестам. Это потому, что уж старая я, мне скоро двадцать шесть будет. Не вышла замуж, так видно уж не выйду. Мои ангелы всё куда-то мимо летят. С войны-то мой возраст не вернулся, почти не вернулся.
   – Это так. Много нашего брата там полегло. Даже и вспоминать страшно.
   – Вы вот, слава Богу, остались. Вам счастье военное улыбнулось. Лётчик, а уцелел.
   – Да, повезло.
   Не хотелось развивать беседу на эту тему, лежал на животе, смотрел перед собой. Впереди у дороги стройным рядом белели виллы зажиточных румын. Крыши плоские, они же солярии для загорания. И нет возле них заборов, не растут деревья; знойная пустота дышит полдневным жаром.
   Аннушка встала, набросила на меня мою майку:
   – А то ещё сгорите.
   Расстелила на песке белую ткань, достала из сумки бутерброды, два апельсина.
   – Дайте мне вашу сумку, я пойду на пляж и куплю продукты.
   На пляже было несколько ларьков и лотков с разными вкусностями, я накупил конфет, печенья, воды и фруктов, – мы устроили целый пир, а затем ещё загорали и купались до позднего вечера. Когда же оделись, Аня мне сказала:
   – Вы идите по берегу к своей гостинице, а я прямо пойду в город. Пусть нас никто не видит.

Глава третья

   Елена не звонила. И я уже перестал ждать её звонка, как вдруг однажды, когда мы с Черновым укладывались спать, меня позвали в кабинет директора гостиницы.
   – Вам звонят из Бухареста, – сказал швейцар.
   В трубке звучал звонкий игривый голос:
   – Милый капитан! Как вы там устроились, как живёте?
   Я сказал, что мне хорошо и я благодарю её за участие и заботу.
   – Заботы моей никакой нет, но моё участие вам ещё понадобится. В следующую субботу Акулов и Кулинич поедут на утиную тягу в королевский Охотничий домик. Попросите Акулова, чтобы он вас взял с собой. Там мы встретимся.
   – А если Акулов меня не возьмёт? Наконец, где я добуду ружьё и амуницию?
   – Акулов вас возьмёт, он будет вас приближать и опекать, а ружьё и всё, что нужно, вам даст подполковник, который живёт на улице Овидия, восемь.
   На Овидия, восемь я пошёл вечером следующего дня. Спросил подполковника, и ко мне вышел молодой мужчина в белой рубашке с засученными рукавами, кудрявый, черноглазый, с тонким горбатым носом – типичный еврей, но, может быть, и армянин. Он долго меня разглядывал и ничего не говорил. Я тоже молчал, не зная, что сказать. Наконец, он склонился ко мне, тихо спросил:
   – Вы от Елены?
   – Да, она звонила.
   – Тогда проходите.
   Я очутился в большой, хорошо прибранной комнате, в углу которой стоял немецкий приёмник, а рядом с ним телефонный аппарат. У нас в редакции были внутренние телефоны, а городской и общеармейский стояли лишь у редактора, у его заместителя полковника Кулинича да у начальника отдела информации майора Беломестнова.
   Подполковник набросил на плечи китель, попросил хозяйку принести нам вина и фруктов. Сверля меня раскосыми восточными глазами, спросил:
   – Вы, как я надеюсь, уже будете капитан Дроздов? Я не ошибся?
   – Нет, вы не ошиблись.
   – О! К нам залетела важная птичка, и это хорошо, что вы ко мне пришли.
   По стилю речи, по интонации я понял, что передо мной еврей, и это меня сильно насторожило. «С кем же она водится? – подумал я о Елене. – Хороши у неё друзья!»
   То, что она работает на два фронта и что главная её забота о Родине, о России, я как-то забыл, а если и не забыл, то не считал такое заявление серьёзным. Если уж ты с Фишем и этим… Впрочем, не торопился делать окончательных заключений, решил дать времени разъяснить все обстоятельства.
   Разливая вино, хозяин говорил:
   – Помощник Сталина! Это же так хорошо, так хорошо!..
   – Я не был помощником…
   – Не надо, не надо! – поднял руки над головой подполковник. – Если уже помощник, так это помощник. Это ничего, что вы по штату занимали другую должность, но вы помогали Сталину писать книгу…
   – Я выполнил два-три поручения по сбору материала…
   – О! Собирали материал! Это разве мало? Да если бы я собирал материал… О! Вы наивный человек. Вас везде называют помощник… – я-то уж знаю, я служу в органах и много чего знаю, и если уж все говорят, то зачем вы говорите другое. Помощник Сталина! Вы как-нибудь знаете, что это значит? Вот вы занимаете место писателя, Недогонов тоже занимал это место, но если ему надо было уметь писать, то вы можете ничего не писать. Всё равно и Акулов, и Кулинич позовут вас в кабинет, и вы будете сидеть, и пить с ними чай, а как же иначе? Им же хорошо везде сказать, что вы были помощник у Сталина, а теперь помогаете им. А?.. Что же тут ещё надо доказывать?
   – Я работал не у Сталина, а у его сына.
   – О! Ну, что вы за человек! Вы были у Лены, такой умной женщины, – и, кстати, красивой. Вы заметили, как она красива?.. Не знаю, как вы, а я заметил. И многие другие замечают. И сам посол тоже заметил. А когда у них на банкете был наш генерал-полковник – он тоже заметил. Он хотя и лысый, и толстый, и лет ему за шестьдесят, а когда сидел с ней рядом… Вы бы посмотрели. Да, Пушкин иногда говорил дельные мысли: «Любви все возрасты покорны…» Так Лена вам разве не говорила?..
   – Что?
   – А то, что быть помощником Сталина – хорошо. И вы нигде не говорите, что это не так. Вы должны помнить: это всегда хорошо, и вам всю жизнь будет выгодно.
   – Хорошо, я вас понял. Лена мне сказала, что вы можете одолжить мне ружьё.
   – И ружьё, и резиновые сапоги, и такую куртку с капюшоном, что не боится дождя. Вы ко мне будете приходить, а я для вас всё найду.
   – Но я ещё не уверен, согласится ли Акулов взять меня на охоту.
   – Акулов будет рад! Вы такой уже человек, что он будет сильно рад!..
   В таком-то вот духе мы беседовали с ним долго, я пить вино отказался, на что подполковник сначала обиделся, а потом сказал:
   – Мне бы тоже надо не пить, да вот, вот… слаб. Немного, но пью. И курю. Оттого дефицит веса. И в случае болезни быстро истощится резерв, потому как резерв в сале, – это как у верблюда: он долго не ест и не пьёт, а идёт, и много на себе тащит, потому как у него горб и в нём резерв.
   За ружьём и амуницией я обещал зайти после того, как договорюсь с полковником. На том мы расстались.
   Редактор – человек сдержанный, во всяких обстоятельствах сохранял важный вид, но когда я как бы между прочим заговорил об охоте, он оживился, предложил войти в их компанию и по субботам ездить с ними на охоту. Сказал, что охотников в редакции двое – он и полковник Кулинич, а теперь будет святая троица. И ещё сказал, что в газете уж напечатаны три мои очерка, я могу получить гонорар и купить ружьё, ягдташ, патронный пояс и всю необходимую амуницию.
   – У нас тут хороший военторг, в нём вы всё купите. И не забудьте резиновые сапоги, куртку с капюшоном и ещё что вам посоветует продавец.
   В тот же день после обеденной игры в водный мяч, во время которой мне удалось избежать царапин на спине и сохранить в целости мои моднейшие плавки, я пошёл в военторг и закупил там всё необходимое. Ружьё двухствольное, немецкое – «Зауэр-три кольца». И на всё про всё у меня ушла всего лишь половина суммы гонорара, которую я заработал за неполный месяц. Печатали меня без ограничений, и деньги за мою должность и гонорар платили хорошие. Бухгалтерия такова: месячный оклад мой составлял две тысячи пятьсот рублей, да столько же я получал авторского гонорара. Сверх того, мне платили половину всего заработанного – леями. Все рубли я отсылал Надежде и маме моей Екатерине Михайловне, которая жила в Сталинграде, леи оставлял у себя. Это было много, особенно после того, как я стал печатать рассказы – у себя в газете и в других периодических изданиях. За леи я безбедно жил и покупал русские книги, которых в Румынии было много. За три года я собрал библиотеку в тысячу томов. А кроме того, купил автомобиль «Победу» и помог старшему брату Фёдору построить дом в Днепродзержинске.
   Цены в Румынии были таковы: килограмм хлеба стоил две леи, литр виноградного вина полторы леи, килограмм мяса шесть лей. Хорошо изданный том Пушкина, Толстого или Тургенева я покупал за семь лей. Обедал в ресторане за пять-шесть лей.
   И напомню: рабочий в Румынии получал шестьсот лей в месяц, инженер восемьсот-тысячу.
   Подробно пишу об этом, чтобы показать, как тогда обеспечивали нашу армию и как теперь её морят голодом захватившие власть в Кремле чужебесы, назвавшие себя демократами. Мне могут сказать: хороша же была оккупация! Да, оккупация была и тогда, но в то время она была робкой, власть еврейская не была ещё абсолютной. Был Сталин, был маршал Жуков, были другие маршалы, одержавшие победу в войне с немцами, – иудеи их боялись, их походка была кошачьей; они сидели во многих коридорах власти, но на всю империю их власть ещё не распространялась. Они ещё только налаживали процесс подтачивания, «подпиливания» всех фундаментов могучего государства, вели за ручку в руководящие кабинеты Назарбаевых, Кравчуков, Эдиков Шеварднадзе, людей злобных и алчных, люто ненавидящих русский народ: сокрушительный обвал был ещё впереди. И главный предатель народа Миша Горбачёв – «меченый», как назвали его в народе, ещё сидел за рулём комбайна и зарабатывал себе авторитет, чтобы вскоре прыгнуть в райком партии, а затем в крайком, а уж оттуда в кресло Генсека.
   Зашёл к Кулиничу, первый раз за время работы в редакции. Чувствовал, что он меня ждал, делал всякие знаки, приглашения, но я не заходил, однако от Аннушки, и от Чернова, который на еврейскую тему со мной долго не заговаривал, – очевидно, ждал моих откровений, но потом его «прорвало» и на эту тему, и оказалось, что он в своей взрывной, как шашка тротила, душе несёт к ним такой заряд неприятия, который по силе не меньше заряда антисталинского. Словом, я уже знал, что Кулинич – ребби, местный раввин, и, может быть, даже его власть распространяется на всех сынов Израиля, находящихся в Констанце.
   – Заходи, капитан. Садись вот сюда – тут не так жарит солнце.
   Кулинич имел много лишнего веса, цвет лица у него был землистый, – он очень страдал от жары и всё время искал тени. В водное поло он не играл и увлечения этого не любил, считал недостойным для взрослых дядей увлекаться такой «безобразной», как он говорил, игрой.
   – Ну, жарит, ну жарит, чёртово солнце! У нас в Хохляндии на что уж тепло, а и то не так жарко.
   Подходит к окну, смотрит на градусник, укреплённый с внешней стороны:
   – Вон – видишь: скоро подойдёт к сорока. Ну, можно ли терпеть такое пекло?
   Кулинич говорит чисто русским языком, в его речи я не слышу того характерного акцента и той манеры, которая, кажется, въелась во все клетки каждого еврея. Заметил я, что жид, если он особенно возбуждён, не может избавиться от свойственной для них манеры говорить. Кулинич не картавит, чем очень гордится, и всех евреев называет картавой шайкой, не понимая, впрочем, того, что нееврей никогда так резко и уничтожающе о евреях не скажет. Он так же часто повторяет: «У нас, в Хохляндии», эксплуатируя счастливый для его биографии факт рождения на Украине и не совсем еврейскую фамилию. От желания выдать себя за «хохла» он и анекдоты, и притчи, и всякие цветистые присловия замешивает на почве украинской. Например, частенько вам скажет: «У нас, в Хохляндии, говорят: бить будут не по паспорту, а по морде». Или расскажет притчу, как хохол тронул голой ногой холодную воду в реке, отдёрнул её со словами: «У-у… жиды проклятые!» А ещё станет рассказывать, как у начальника-еврея была секретарша-еврейка. Она вошла к нему и сказала:
   – Вам взут.
   А начальник её поправил:
   – Не вам взут, а вас звут.
   И так они долго препирались, не в силах понять друг друга.
   Обо всём этом мне расскажут позже сотрудники редакции, вспоминая Кулинича. Мне-то уж общаться с ним не придётся; мой визит к нему был единственным и последним.
   Кулинич одобрил мои покупки, о которых я ему рассказал, особенно ружьё.
   – Оно лёгкое. И бьёт метко. Немцы умеют делать хорошие ружья.
   Пригласил меня ехать в его собственной машине. С тем мы и расстались до субботы.
   В машине нас было четверо: мы, охотники, и шофёр. Кулинич, устраиваясь поудобнее в левом углу заднего салона, говорил: люблю ездить всегда в одном вот этом уголке: уютном и удобном.
   Задёрнул зелёную шёлковую занавеску, приготовился дремать. Акулов сидел рядом с шофёром, а я с Кулиничем.
   Впереди нас выехали и с ходу взяли большую скорость три машины. В одной из них ехал знакомый уже мне подполковник. У него было трёхствольное дорогое ружьё и новенькая первоклассная амуниция. Проходя мимо нашей машины, он весело с нами поздоровался, а мне подмигнул как старому знакомому. Кулинич, провожая его взглядом, негромко проговорил:
   – Не люблю эту братию.
   – Почему? – вырвался у меня вопрос.
   – Страшные люди! Говорят, их на фронте пуще огня боялись. Они и сейчас, попадись им в руки, кожу сдерут.
   – Ладно вам пугать капитана. Он вчера к подполковнику в гости ходил.
   Меня словно кипятком ошпарило: знает! Счёл нужным доложить:
   – За ружьём ходил, да за резиновыми сапогами.
   – А почему к нему, а не ко мне? – удивился Кулинич. – Да и я бы вас всем обеспечил. У меня три ружья на стене висят.
   – Из Бухареста мне звонили. Знакомый дипломат и надоумил меня в ваше общество включиться, и посоветовал к подполковнику зайти.
   На моё счастье больше мне вопросов не задавали. Но я всё-таки спросил:
   – А почему его надо бояться?
   – А-а… – протянул Кулинич. – СМЕРШ – одно слово. Контора у нас такая есть. Он там. А между тем морда у него самого что ни на есть шпионская.
   Я подумал: «Как он его честит. Не боится. Своего-то чего бояться?.. Ворон ворону глаз не выклюет».
   Кулинич, конечно, был убеждён, что ни Акулов и ни, тем более, я не разгадаем эту его тайную мысль. Я потом пойду по жизни бок о бок с евреями, четверть века буду обращаться в среде журналистов, где их так же много, как селёдок в бочке, а затем все долгие годы и до нынешних дней потечёт моя жизнь в мире писательском, а тут, мне кажется, их ещё больше; ещё Федин, немец по национальности и любимец евреев по причине нежности, к ним проявляемой, как-то в минуту раздражения воскликнул: ныне всякий мало-мальски грамотный еврей – уже писатель! Так вот и я, изучивший психологию еврея больше, чем своего родного, русского, убедиться мог в их наивном заблуждении насчёт ума и смекалки русских людей. Кажется им, что мы, русские, не способны понять их постоянных хитросплетений. Частенько они вот так, как Кулинич, изобретут на ходу приёмчик, будто удаляющий их от еврейства; чаще всего своего ругнут, а то вздумают еврея спрятать, замаскировать, – и так при этом простодушно верят, что мы, русские, ничего не понимаем, а нам смешно бывает и жалко бедного иудея. Заметил я: их ум не глубок и все они, как один, лишены таланта, особенно в тех делах, куда они с таким упорством стремятся: литература, журналистика, сцена, музыка, наука. Они могут прилично сыграть роль, как это делали Быстрицкая, Целиковская, Миронов, Ульянов, но стать Грибовым, Массальским, Тарасовой, Гоголевой им не дано. Об их непробиваемой глухоте в музыке нам поведал великий немец Вагнер, о литературе говорить не приходится: Эренбург, Катаев, Бабель, Чаковский и целый сонм современных поэтов от Вознесенского до Ахмадулиной свою бездарность и способность греметь как пустые бочки нам ярко показали, а когда мы говорим об учёных, я представляю Сталина, – эпизод, когда он выслушивал доклад какого-то чиновника из ЦК, предлагавшего список учёных, которым следует поручить создание атомной бомбы, – и среди них назывались имена академиков Тамма, Векслера, Ландау. Раскуривая трубку, Сталин сказал: «Это те учёные, которые много обещают и ничего не дают? Нэ надо их».
   Я вывел одну отрадную для нас, русских, закономерность: насколько плохо знает нашу душу еврей, настолько глубоко проникаем мы при долгом общении с ними в их внутренний психологический механизм. Отсюда же вытекает и тот очевидный факт: ни одного яркого или сколько-нибудь верного образа русского человека не удалось отобразить в литературе еврею, и зато как много ярчайших, верно угаданных и глубоко проникновенных персонажей, образов и даже типов евреев создали в своих произведениях русские писатели. Вспомним Янкеля из повести Гоголя «Тарас Бульба», оборотистого жида из бессмертной книги Достоевского «Записки из мёртвого дома», а «Яму» Куприна? А рассказ «Жид» Тургенева? «Жидовская кувырк-коллегия» Лескова? Наконец, семья евреев из чеховской «Степи», пламенные чекисты из «Страны негодяев» Есенина… Все главные произведения Ивана Франко посвящены разоблачению иудейства. Заметим тут кстати, что жида нам не показали только писатели, породнившиеся с евреями. Стыдливо умалчивал о наличии в нашей жизни этой роковой силы многомудрый Лев Толстой, глубокомысленно закрывал глаза на них всезнающий поводырь советской литературы Максим Горький, боялись тронуть их пальцем Алексей Толстой, Фёдор Панфёров и уж, конечно, изощрённый шабес-гой Фадеев. Одни боялись Луначарского, другие покорно, с угодливой улыбочкой, выпрашивая лауреатские медальки, бежали под хлыстом еврея Чаковского, больно стегавшего по нашим спинам своей «Литгадиной», которую родная коммунистическая партия вручила ему с тайным замыслом отучить русских писателей от слова «русский».
   Не отучила. Жив курилка! Мы ещё помним, что есть на свете русские люди, есть и вечно пребудет Россия!
   Что же до писателей, которые закрывали глаза на важнейшую проблему русской жизни: проблему еврея, то о них можно сказать словами Дрюмона: «Им не удалось сварить и кошачью похлёбку». В самом деле, как жалко выглядят их книги сегодня, когда на глазах у всего мира сбывается пророчество Достоевского: «Жиды погубят Россию». Они погубили Советский Союз, повысили смертность, почти на нет свели рождаемость; миллионы людей вымирают ежегодно в голоде и холоде… Где ж вы были, господа русские писатели советского периода нашей истории? Почему не показали людям эту страшную опасность? Народ кормил вас, обувал-одевал, построил для вас прекрасные жилища, от своей скудной зарплаты выделял вам жирные гонорары, – вы видели крадущегося в Кремль врага, не могли не видеть! – и – молчали. Подло, трусливо – молчали. И свою-то жизнь вы кинули коту под хвост. Где ваши книги? Кому нужны теперь ваша ложь и фарисейство? Кто добрым словом помянет ваши имена, вспомнит лоснящиеся жиром физиономии, увешанные медальками лацканы пиджаков? «Подпиливателями» назвал вас ваш же коллега Солоухин, который и сам, вымаливая лауреатские медальки, всю жизнь шаркал каблуками в приёмных литературных генералов. Насмотрелся я на вас, наказнился. Дорого мне дались душевные страдания свидетеля этого очередного грандиозного предательства русской интеллигенции. И пусть мне простят ваши дети и внуки – не могу я не сказать об этом своему несчастному народу. А если мне скажут: «Ты тоже был участником этого постыдного спектакля», я подниму над головой «Литературную газету» с разносными статьями в мой адрес и покажу на статью А. Яковлева «Против антиисторизма в русской литературе» – в ней отец перестройки назвал дюжину особо вредных русских писателей, вредных для него, конечно, и для его друзей. Там было и моё имя. Главный демон Кремля тогда начисто перекрыл нам кислород, и нас прекратили печатать. И не будь у меня этого убедительного алиби, пожалуй, я бы не осмелился бросить в лицо моим прежним товарищам такие ужасные обвинения.
   Итак, мы ехали на охоту. Наша машина была средней в ряду трёх машин, вылетевших из Констанцы на простор Бараганской степи и устремившихся по хорошо накатанной грунтовой дороге к Королевскому охотничьему домику, стоявшему, как мне уже рассказали, на невысоком холме посреди бескрайних зарослей камыша и озера, в котором «не утонешь» по причине мелководья.
   Впереди следовала группа офицеров штаба армии и с ними мой грозный знакомец из таинственной конторы СМЕРШ, которого я и имени ещё не знал, а сзади нас следовал большой, сверкающий чёрным лаком «ЗИМ» – в нём ехали высшие чины армии и с ними командующий румынской группировкой генерал-полковник Филипп Иванович Голиков.
   Проехав небольшую деревню, выкатились на бугор, за которым среди посадок низкорослых деревьев виднелось железнодорожное полотно. Я видел, как слева из-за посадок показалась красная змейка рапида – скоростного поезда, недавно пущенного по железной дороге, пересекавшей Румынию. Водитель тоже увидел поезд и прибавил газ, чтобы проскочить раньше рапида, и нам бы это удалось, но, вскочив на полотно, машина вдруг закашляла, сбавила ход и рапид, несущийся со скоростью сто восемьдесят километров в час, ударил краем локомотива наш автомобиль. Его отбросило в посадку. Мы с Акуловым попытались вылезти, но дверцы не открывались. К нам бежали генералы и офицеры из задней машины. Кто-то рванул мою дверцу, и она распахнулась. Я вывалился. И, не успев подняться, услышал: «У него кровь! Вытаскивайте его!». Я подумал: «Зачем же меня вытаскивать, если я уже вылез? И никакой крови у меня будто бы нет». Но тут на руках у двух генералов увидел Кулинича. Изо рта у него на куртку струилась кровь. В широко открытых глазах застыло удивление: «Что вы со мной делаете?..» Кто-то сказал: «Разбита голова. Он мёртв».
   Кулинича положили на траву, расстегнули куртку. Кто-то прислонился ухом к груди, слушал сердце. Потом подошли к Голикову, что-то говорили. Там же был полковник Акулов и подполковник из СМЕРШа. Я слышал, как кто-то сказал:
   – В городскую больницу.
   Наш водитель завёл мотор, проехал по дороге – взад, вперёд. Сделал круг возле холма и подъехал к нам. Слева в верхнем углу кузова была неглубокая вмятина – место удара локомотива.
   – Машина исправна, – сказал водитель. И голос его прозвучал неумеренно громко.
   Генерал-полковник приказал Акулову сопровождать Кулинича. Все засуетились, занесли полковника в автомобиль, и они отправились в город. Подполковник из СМЕРШа пригласил меня в свой автомобиль.
   Ехали молча; я сидел, как и в той машине, в правом углу заднего салона. Вспоминал, как, устраиваясь поудобнее в своём левом углу и задёргивая шёлковую зелёную занавеску, Кулинич с чувством удовольствия и тихой радости говорил, что любит ездить именно на этом месте и ни на каком другом, как он закрыл глаза и задремал. Ехали, покачиваясь на ухабах, а он, видимо, уже и уснул, как вдруг я увидел красную змейку рапида. Она не ползла, а летела между посадками, а он дремал и, наверное, спал, а она приближалась… Его судьба, его смерть. «Вот так же, где-нибудь… – подумал я и почувствовал озноб, и меня будто бы слегка затошнило…». Взглянул в левый угол салона – там так же, как и Кулинич, сидел какой-то генерал, и так же безмятежно дремал, – может быть, даже и спал. Лицо было запрокинуто на спинку сиденья и ничего не выражало. «Интересно, думает ли он о Кулиниче?» Присмотрелся к нему и разглядел его чёрные брови, и ресницы были тоже чёрные… Еврей! Типично еврейское лицо! Я чем больше разговоров слышал о евреях, тем быстрее угадывал черты их лица, мой слух схватывал интонацию речи, манеру говорить, жесты. Удивительно, как они похожи и отличаются от всех других. Наверное, люди иных национальностей тоже имеют свои особенности, но мы о них не думаем, применяем к ним стандартные мерки: красивый – некрасивый, старый – молодой, а вот евреев различаем ещё и по многим признакам, свойственным только им. И я давно заметил, ещё с войны, что видят эти признаки многие люди, и те, кто к ним хорошо относится. А если о них рассказывают анекдоты и всякие байки сами евреи, тут уже происходит счастливый синтез языка, интонации, жестов чисто еврейских, и потому так интересно слушать еврея о евреях, так дружно все смеются, порой до слёз, и это даже в том случае, когда и смешного-то ничего нет в самом рассказе.
   Подъехали к домику. Собственно, это был и не домик, как его называли, а меленький охотничий дворец с колоннами у главного входа, со многими углами, террасами, крыльцами и балконами на втором этаже. Генерал – тот, что сидел в левом углу и как Кулинич дремал, тронул меня за рукав, сказал:
   – Пойдёмте со мной, я покажу вам вашу редакционную комнату. Там останавливались Акулов и Кулинич.
   Нас встретила девушка в белом фартучке, чёрная как цыганка, с мокрыми блестящими глазами. Открыла комнату. Здесь был стол, диван, две кровати и две тумбочки. Генерал показал на кровать у левой стены и у окна:
   – Эта койка Кулинича. Теперь она будет ваша.
   Я поблагодарил, а генерал, склонившись ко мне, сказал:
   – Я вас знаю, а вы меня нет. Я Холод, начальник политотдела.
   И протянул мне руку. Она была холодная и влажная.
   Оставшись один, я сел на диван и подумал: «Лучше бы мне расположиться здесь, на диване, но неудобно. Зайдёт Холод и скажет, что я брезгую. Или боюсь койки, на которой спал человек, ныне мёртвый. Но, может быть, он и не умер, и врачи его поднимут?.. Хорошо бы. Я не хотел, чтобы Кулинич умирал. Я и вообще не хотел ничьей смерти. И когда, бывало, на фронте батарея собьёт самолёт и он загорится, или подобьёт танк, машину с солдатами – я думал о погибших, представлял их матерей, отцов, жён, детей… Мне было больно. И говорю я это искренне, от чистого сердца. И при этом думаю о Боге. Мне не страшно будет предстать перед Богом, я ему никогда не лгал».