Страница:
– Да, конечно, командующий наш имел звание генерал-лейтенанта. А сверх того, он ещё был и сыном Сталина.
– Василий Иосифович! Ах, вот в чём дело?.. Теперь мне всё понятно.
Начальник задумался, а потом сказал:
– Позвольте, я запишу ваши данные и домашний телефон. Мне надо посоветоваться с директором завода. Я вам в ближайшие дни позвоню. Надеюсь, мне удастся обо всём договориться.
Я ждал, и даже не выходил гулять, но звонка от начальника цеха не дождался.
Понял: дело моё много хуже, чем я предполагал.
Надежда устроилась на работу в цветочный склад, дело нехитрое и не совсем чистое с точки зрения гигиены, – работают в халатах, грузят, разгружают, сортируют, раскладывают по местам, но Надя довольна, попала в хороший коллектив, за день пропитается запахами роз, гвоздик, ромашек, – едет с работы, а от неё запах, как от огромного букета цветов. Дома рассказывает – мы все смеёмся, и девочки наши, семилетняя Светлана и четырёхлетняя Леночка, прыгают, бьют в ладоши:
– Мамочка! Принеси нам цветов, принеси!..
И Надя носит им букетики. Девочки гордятся мамой, она у них цветочная начальница.
Меня Надежда ни о чём не спрашивает и делает вид, что не замечает моего тревожного настроения, а однажды обняла меня, ласково проговорила:
– Не волнуйся, всё обойдётся. Наша жизнь только ещё начинается.
Я кисло улыбнулся, проговорил:
– Я ещё нигде не был. Успею, устроюсь. Надо хорошенько осмотреться, чтобы не продешевить, продать себя подороже.
Мы сидим на лавочке во дворе своего дома. Надя только что пришла с работы, её мама Анна Яковлевна в другом углу скверика беседует со старушками, девочки играют с детьми, – у тёщи и у них своя жизнь, свои дружеские связи, своя цивилизация.
Я чувствовал: Надя устала, она приходит с работы, поест и ложится на диван. Раньше такого не было, чтобы днём – отдыхать. Разве уж если очень утомится. А теперь…
– Ты, наверное, устаёшь? Может, зря пошла на такую работу?
Встрепенулась, поднялась с дивана:
– Что ты! Я на минутку прилегла… Полежать захотелось.
И потом, подумав:
– Работа, конечно, колготная, привозят продукцию из теплиц, а то и с Кавказа, из Средней Азии – грузчики не успевают, мы им помогаем. Так ведь цветы-то не цемент, нет в них тяжести, а колгота, конечно, изрядная.
В другой раз войну вспомнит. В восьмом классе учились, когда их, девчонок, в депо позвали. Кто смазчицей, кто сцепщицей… Вот там было тяжело, а и то – привыкли. Скажет, бывало: «Человек такая скотина – привыкает».
Каждый день утром я выхожу с ней и мы едем на автобусе до метро «Динамо». Здесь расстаёмся, и она спускается к поездам. Я же поворачиваю обратно и по длинному скверу, по которому мы любили гулять с Панной, иду до метро «Белорусская». Здесь у памятника Горькому сажусь на лавочку и бесцельно смотрю перед собой, не видя ни голубей, снующих у прохожих под ногами, ни детей, играющих с ними. Думаю. Перебираю в памяти интересные случаи, эпизоды, пытаюсь приплести к ним знакомых мне людей, чтобы превратить в героев рассказа, но воспоминания рвутся, впечатления слабые, воображение моё не занимают. Несколько раз я садился писать, думал, что стоит мне лишь прикоснуться пером к листу – и письмо пойдёт, лица оживут, задвигаются, заговорят, но тщетно… В одно целое ничего не сходится, сюжет не получается, композиция – тем более. Едва положу в конструкцию первые балки, всё рушится, под ногами одни щепки.
Иду к Серебряному бору, где пляж и Москва-река, звучит музыка, рядами стоят нарядные палатки, на лотках разложены пирожки, яблоки, мороженое.
Моя литературная немощь, неспособность даже слепить простейший рассказ добавляет в душу тревоги, я даже чувствую, как сильнее бьётся моё сердце, стучит кровь в висках. Разлетаются вдребезги мечты о литературе, о хотя бы минимальных способностях, – наверное, вот такие же муки и тревоги испытывал Алексей Недугов, который небольшой рассказ с незамысловатым сюжетом писал три месяца, а потом настолько изнемогал, что ложился в больницу. Я так писать не хотел, такая судьба меня не прельщала.
Но позвольте! – восклицал я, обращаясь неизвестно к кому. – Я ведь писал рассказы. И их печатали!
И тут же сам себе отвечал: «То были рассказы из солдатской жизни, ну, ещё из жизни лётчиков, но такие рассказы нужны военной газете, ну, ещё одному-двум журналам, а больше-то – кому они нужны?..»
Почему-то думалось, что рассказы следует писать на темы жизни гражданской, как писали Чехов, Горький, О'Генри. Но я этой жизни не знаю. И, наверное, не узнаю, потому что не умею наблюдать, подмечать смешные стороны, видеть забавных людей.
Тогда я ещё не знал основного, самого главного условия творческой работы: нужен определённый настрой, состояние духа. Не знал я глубочайше мудрого замечания Пушкина: для писания стихов требуется психологическое спокойствие. Да уж, это так. Пушкин, как всегда, сказал метко и удивительно верно. В Румынии на берегу моря я мог написать очерк за три часа, а если нужен был рассказ – писал его за четыре, пять часов. Но там я был спокоен. Больше того, я испытывал подъём настроения, я был счастлив. А именно это состояние обеспечивает поток энергии, нужный для писания прозы или стихов.
Об этом я знаю теперь, когда написал так много. Сейчас вот на дворе первая половина сентября, небо над Балтикой голубое и тёплое, – я недавно приехал из Москвы, где отдыхал на своей даче вместе с внуками Иваном и Петром. И там моя дочь Светлана и зять Николай, – и ещё живы мои друзья-писатели, я знаю всех соседей и они знают меня: живу-то я там уж сорок лет!.. Мне покойно, у меня хорошее настроение. Почти каждый год выходит мой новый роман. Я получаю письма читателей, а иногда мне даже присылают деньги с припиской: «Это Ивану Владимировичу на подарок». Одним словом, мне хорошо, и мой новый труд – роман-воспоминание «Оккупация» – уж подходит к концу, и он меня удовлетворяет, мне думается, что удалось сказать то, что хотел.
Для тех, кому интересно заглянуть в творческую лабораторию писателя, замечу, что приступил я к этой книге в начале года – последнего во втором тысячелетии. Теперь на дворе сентябрь, написано десять глав, пишется одиннадцатая, а всего будет двенадцать. Я каждый день выполняю суточную норму – свои заветные три машинописные страницы, или девяносто строк компьютерного текста. А лет мне уже семьдесят пять. И не всё время я сижу за компьютером; трижды в этом году ездил в Москву, один раз на отдых, а дважды по делам; я ведь ещё и президент Петербургского отделения Международной славянской академии.
Откуда такая прыть? Где берутся силы?
Процесс оккупации завершён, враг захватил все командные высоты, разрушил наше хозяйство и разграбил казну. Люди голодают, женщины перестали рожать. Вчера был день очередной годовщины блокады Ленинграда. Немцы окружили город, сожгли Бадаевские склады продовольствия. Но людям и голодным надо было работать, давать оружие фронту. Они отражали налёты гитлеровской авиации, тушили пожары. Формировали и посылали на фронт отряды ополчения. Ленинградцы стояли насмерть и не пропустили врага.
По телевизору выступала женщина, сказала:
– Трудно нам было, люди падали на улицах, умирали у станков, но… всё-таки нам было легче, чем сейчас. Мне нечем кормить детей.
И женщина заплакала.
Желание открыть людям глаза на противника, на природу наших бед и, в конечном счете, победить врага – вот откуда берутся мои силы.
Тогда, в 1945-м, мы отодвинули оккупацию немецкую, но были слепы и не видели, что Россию охватывают новые тиски – на этот раз её горло сжимают липкие еврейские лапы.
Моя судьба, судьба моего командующего и моих друзей… Мы были жертвами бесшумных боёв, которые вели с нами от имени родной коммунистической партии окопавшиеся в Кремле и на Старой площади сионисты. Нам, конечно, и невдомёк было, что коммунизм и сионизм – это две стороны одной медали, одной и той же армии, которая стремилась установить над миром единое правительство – конечно же, еврейское. Об этом мы узнаем позже – из таких книг, которые я уже упомянул: Генри Форда, Дугласа Рида и некоторых других авторов.
Но это всё я говорю своим читателям, своим соотечественникам теперь, а тогда…
Не приведи Бог кому пережить такие минуты! Я лежу на песке, раскинув руки, гляжу в небо, и мне кажется, что жизнь кончилась, в ней уже ничего не будет, – и думается даже, что ничего в ней и не было в прошлом.
Но вот я решительно поднимаюсь и начинаю ходить вдоль берега Москва-реки. Собираю в кулак все силы, вспоминаю моменты жизни, когда было трудно, – и даже очень трудно. В пещере Бум-бум я, девятилетний мальчик, сижу в углу и дрожу от холода. На дворе мороз под сорок, костерок наш потух, и дровишек у нас нет, и взять их негде. А тут ещё голод терзает всё тело. Не ели-то мы уже три дня… Или вот… Батарея переправилась через Днепр на окраину села Бородаевка, за ночь врылись в каменистый грунт, а утром с трёх открытых сторон показались немецкие танки. Страшновато, конечно, танков много, а батарея одна и позади только-только начинающий замерзать Днепр. Близко подпускаем врага и открываем огонь. Бой длится полчаса, двенадцать человек потеряли, но и танков полегло… Целое кладбище.
Много случалось нелёгких ситуаций, но как-то не так трудно они преодолевались. Тут же… А всё потому, что семья. Что для меня нестерпимо, так это взгляды моих синеглазых малюток. Для них-то я большой и сильный. Им ничего от меня не надо, они просто знают: у них есть папа и, следовательно, всё будет хорошо.
Вспомнил, как на фронте пожилой солдат мне сказал:
– Вам, командир, легче. У вас нет жены и детей, а у меня их четверо.
Я как раз недавно получил за три месяца денежное довольствие. Вынул всю пачку, отдал солдату:
– Пошлите домой.
Хожу и хожу по берегу реки. Потом одеваюсь, иду к остановке автобуса. Дома тёща предлагает обед, но я отказываюсь, сажусь за стол, раскрываю тетрадь с «Лесной повестью» – той, что написал в Вологде. Начинаю переписывать её заново. Работаю день, два… месяц. Перечитываю и с закипевшей на себя досадой закладываю её обратно в папку. Она и теперь лежит где-то на даче, и у меня нет охоты её даже полистать.
Подходит к концу лето, я написал несколько рассказов, но не решился предложить их Панне. Состояние моё близко к отчаянию, – я теперь встаю раньше Надежды и ухожу в город. Поздно возвращаюсь, чтобы не видеть детей и меньше общаться с женой. Мне становится стыдно своей беспомощности, я уже близок к мысли уехать в станицу Качалинскую, занять там поблизости от брата Евгения пустующий дом и начать возделывать землю: разбить сад, огород, часть урожая продавать на рынке, а часть привозить домой. Подумываю и о пасеке.
Мысли о земле, о жизни в станице завладевают мною всё больше, – я как утопающий, завидев хворостину, устремился к ней.
Являлись и другие мысли: поехать на Тракторный к директору завода Протасову, но тут же и думал: «Там тоже райком партии и тоже бдительные секретари».
Комнату перегородил портьерой, устроил себе нечто вроде кабинета. По утрам не вставал, как раньше, а ждал, когда Надя уйдёт на работу, а тёща с детьми гулять. Принимал душ, завтракал и садился в кресло, читал. Газеты меня не интересовали, читал книги, всё больше воспоминательные. Почти каждый писатель проживал жизнь непростую, встречал на своём пути не только трудности, но и такие препятствия, которые казались неодолимыми. Как-то так получалось, что писатель только и выковывался в преодолении препятствий. И Пушкин, и Лермонтов, и Тургенев, и Горький… Особенно же наши, жившие недавно: Бунин, Куприн, Булгаков… А скольких попросту убили? – Блок, Есенин, Маяковский, Павел Васильев… Господи! Да что же это такое? И чего же стоят на этом фоне мои стенания? Я ведь ещё и первого шага к писательству не сделал, а уж столько претензий. Да что она такое, моя жизнь? Чем отличается от жизни любого колхозника, рабочего, обывателя?.. На лётчика учился – не состоялся, артиллеристом стал – так это никакая не профессия, и журналист из меня вышел всего лишь военный, а сунься я в газету гражданскую, тотчас же и дух вон, окажусь неумёхой и ничегонезнайкой. Да иди-ка ты в жилуправление, нанимайся дворником, а не то, так и в самом деле – подавайся в станицу Качалинскую.
Вдруг почувствовал, как мышцы мои наливаются энергией, в голове ясно и уверенно потекли мысли… Я надел белую рубашку, новенький галстук и лучший свой костюм – тёмно-коричневый, с красной ниткой. И пошёл на остановку автобуса. Скоро я прибыл на метро Киевскую; здесь недалеко была первая моя квартира, – отсюда пешком через Киевский мост подался на улицу Арбатскую, а здесь свернул в Трубниковский переулок. Почему я в него свернул и, вообще, почему я сюда приехал, я не знал, и почему уверенно и бодро устремился в глубь этого тихого столичного уголка, сохранившего, как и многие другие закутки Москвы, своё старое имя, я и сейчас не могу объяснить, но только на самой середине переулка у себя за спиной я вдруг услышал громкий оклик:
– Иван!
Оглянулся. Ко мне с распростёртыми руками идёт Костя Самсонов, редактор журнала «Гражданская авиация». Улыбка до ушей, карие глаза слезятся – то ли от радости, то ли ещё по какой причине. Стиснул меня в объятиях.
– Сколько же лет мы с тобой не виделись? Наверное, с того дня, когда тебя забрал к себе Сталин. И ведь ни разу не позвонил. Вот что значит дружба, если она не подкреплена взаимным интересом. Подвалился под бочок к сыну Владыки – и уж сам чёрт тебе не сват.
– Да бросьте вы, Константин Иванович! Я такими слабостями не страдаю. Вы редактор, а я рядовой журналист – не хотел мозолить вам глаза.
Он был старше меня лет на десять и в оные времена приходил к нам в «Сталинский сокол», и я готовил его статьи в печать, расцвечивал, старался делать их интересными, и они становились вдвое больше. Костя потом приглашал меня в ресторан, чтобы хоть таким образом поделиться гонораром, но я всегда отказывался. Писал он часто, писал скучновато и был рад, когда мы вместе с ним превращали его статью в очерк. Потом собрал их вместе и напечатал книгу. И подарил её со словами: «Иван! Спасибо тебе. Ты сделал из меня писателя». И всё хотел как-то отблагодарить, но я, конечно, решительно отверг все эти его посягательства.
Костя меня любил и просил, чтобы я его называл на ты, но я не хотел фамильярничать с таким важным и большим человеком.
– Где ты теперь? Устинов сказал, что демобилизовался и нигде не работаешь. Я на него насыпался: как же так! Дали затоптать лучшего журналиста? Надо же вернуть его в армию!
– Спасибо, Константин Иванович, за заботу, но я отказался. Хочу устраиваться в гражданской журналистике.
– В гражданской? Ты с ума сошёл! У тебя фронтовой опыт, знания авиации, да «Сталинский сокол» – это же твоя стихия. Ну, а если к Устинову не хочешь – иди ко мне. Дам тебе высокую зарплату, лучшую должность; будешь писателем при журнале. А?.. Соглашайся. И по рукам. Сегодня же подпишу приказ.
Я молчал. Проходили мимо двухэтажного особняка, на котором у входа на синем небесном поле красовалась вывеска: «Журнал ГУ ГВФ „Гражданская авиация“.
– Что такое ГУ? Ах, да: Главное управление.
Прошли на второй этаж – в кабинет редактора. Костя попросил секретаршу сварить кофе, принести конфет.
– Так что же ты молчишь? Беспривязное содержание: хочешь пришёл на работу, хочешь нет. Бесплатный билет на самолёт – лети куда угодно. И за границу – тоже. А?.. Соглашайся!
– Нет, Константин Иванович, спасибо вам за сватовство, но я невеста плохая, порченая: я исключён из партии. Не хочу осложнять вам отношения с начальством, а главное – с партийными органами.
Костя сник; его, как горевшую спичку, вдруг потушили. Он-то, конечно, знал, что такое быть исключённым из партии. Глухо спросил:
– За что?
– Не объяснили. Более того, исключён был в год смерти Сталина, а сообщили три года спустя, как вернулся в Москву. Где-то документы завалялись, не прислали в Румынию, а то бы и там не дали служить.
– Ясно, старичок. У нас на флоте в подобных случаях говорили: ша, братцы, не будем делать волну. Они тебя исключили, а мы восстановим. Поработаешь немного – восстановим. Я не из тех, кто отступает. На фронте хоть и не был, в гражданской авиации служил, но знаю: побеждают только те, кто наступает. Завтра пойду к маршалу, буду говорить с ним. А ты пиши заявление.
– Нет, Константин Иванович, не хочу эксплуатировать ваше хорошее ко мне расположение.
– Ну, а это разговор не мужской. Ты когда мне помогал, не считался ни со временем, ни со своими силами, а я, видишь ли, кого-то буду бояться. Нет, Иван, ты из меня бабу не делай, да я ради друга на всё пойду. Люди мы русские, и ты об этом не забывай. Пиши заявление!
Двинул в мою сторону листок бумаги. Я написал.
– Ну, вот. Паспорт есть?.. А служебное удостоверение?
– Ещё не отобрали. И даже пропуск в ЦК партии есть.
– Клади на стол все документы, и я поеду к маршалу. Сейчас же поеду.
– А кто у вас начальник? Я что-то не знаю.
– Маршал авиации Жаворонков, мужик трусоватый, всё на ЦК оглядывается, ну, да постараюсь его обломать. А не то скажу: «Тогда ухожу в отставку. Я не из тех, кто способен бросить товарища в беде».
На следующий день Костя мне рассказал, что вот эта его последняя фраза и решила все дело.
– Маршал никак не соглашался, говорил, что отношение к окружению Василия Сталина – это высокая политика, не подчиниться ей, значит, пойти против Хрущёва. Я тогда поднялся и торжественно произнёс эту фразу. Ну, маршал дрогнул, подошёл ко мне, положил руку на плечо. Мирно, по-отцовски проговорил:
– Ну, ну – ты остынь, Костя. Я ведь тоже подлецом-то никогда не был. И к Васе относился хорошо. А что ты так бьёшься за товарища, ценю. Я и сам такой, из той породы, что и Чкалов, Громов, Водопьянов. Зачисляй своего товарища, а если на нас бочку покатят – отобьёмся. Лётчики так и должны поступать.
Костя при этих словах даже прослезился; он был человеком сентиментальным, втайне пописывал стихи, любил музыку и был способен на крепкую мужскую дружбу. Вынул из стола приказ, подал мне. Я читал: «…назначить специальным корреспондентом журнала с окладом в 350 рублей».
– Будем ждать от тебя шесть очерков в год. И за каждый выплачивать по 400–500 рублей. В итоге зарплата, как у министра.
В сердце моём клокотала радость, мне хотелось обнять Костю, как во младенчестве я обнимал маму. Но я старался быть сдержанным, крепко пожал ему руку.
– Спасибо, Константин Иванович, такого подарка я ещё не получал ни от одного человека.
По коридору второго этажа он повёл меня в угловую комнату, тут строители производили ремонт.
– Твой кабинет. С месяц будут ремонтировать, а потом займёшь его. Пока же… посидишь в гадюшнике.
И, наклонившись ко мне:
– Я так называю комнату, где сидит секретарь парторганизации и заместитель ответственного секретаря журнала – два главных демагога. Ты, конечно, с ними поосторожней, но и палец в рот не клади. Словом, побудь с ними и узнаешь, чем дышит моя оппозиция.
Спустились на первый этаж и вошли в просторную комнату. Здесь находились трое: за внушительным столом под портретом Маяковского, как важный начальник, восседал молодой плечистый атлет с красивой шевелюрой кудрявых волос. Редактор назвал его:
– Тимур Валерьянович Переверзев, заместитель ответственного секретаря, наш начальник штаба.
И пояснил:
– Ответственного секретаря у нас пока нет, так он, Тимур Валерьянович, за главного повара: рисует макет, располагает статьи, фотографии, – и, конечно же, редактирует.
У окна, выходящего на улицу, сидел дядя лет сорока, с большим лбом и сверкающей лысиной – сильно похожий на Чаадаева:
– Масолов Борис Фомич, секретарь партийной организации.
И уже тише, как бы для меня одного, добавил:
– Вы хотя и беспартийный, но собрания у нас почти всегда открытые, – приглашаются все сотрудники.
Я подошёл к нему, протянул руку. Масолов, чуть привстав, сунул мне свою ладонь. Редактору сказал:
– Заранее-то не приглашайте; неизвестно ещё, какие у нас секреты возникнут.
У стены рядом с дверью сидел мужчина непонятного возраста, небольшой ростом, ничем не примечательный.
– Киреев Антон Васильевич, – сказал приветливо и крепко пожал мне руку.
Два стола были свободны. Показывая на один из них, редактор сказал:
– Здесь сидит Василенко, литературный сотрудник.
И, показав на другой стол:
– А здесь пока ваше место.
Редактор вышел, но скоро вернулся и положил на мой стол подшивку журнала:
– Смотрите, изучайте; наш журнал пока суховат, здесь редки очерки, репортажи и уж совсем не частые гости рассказы, но с вашим приходом мы его надеемся серьёзно оживить.
Едва закрылась дверь за редактором, как Масолов, повернув ко мне могучий лоб, заговорил тоном явного недовольства:
– Обыкновенно при поступлении к нам на работу приходят на беседу к секретарю партийной организации. В случае с вами почему-то этим правилом пренебрегли.
Я пожал плечами, не знал, что ему ответить. А он при сгустившейся тишине, всё больше раздражаясь, продолжал:
– Секретарь райкома будет спрашивать о вас, а что я ему скажу? Дело-то ведь непростое, вы субъект необычный, – можно даже сказать экзотический. В райкоме-то уж, поди, прознали, что за птица к нам залетела. У меня непременно будут спрашивать всякие подробности.
– У меня секретов ни от кого нет, спрашивайте, что вас интересует.
Говорил я спокойно, но голова моя загудела, сердце набирало обороты; я знал, что голос мой будет дрожать, в нём появятся едва заметные противные свисты, – набрал полные лёгкие воздуха, сказал себе на манер ещё не забытого жаргона беспризорников: «Ша, братишечка, не пыли, не сори словами и делай вид, что никого не боишься». И ещё стороной шли мысли: «Фрукт этот вредный, с ним не заводись, не осложняй жизнь ни себе, ни редактору».
Масолов продолжал:
– Я вам не прокурор и не следователь – вопросы там задают, а здесь должна быть дружеская доверительная беседа.
– Я вас вижу в первый раз, но всё равно: буду откровенен.
– То-то и оно, что первый раз! За вами оттуда тянется чёрт знает какой хвост, а и здесь вы начинаете с нарушения.
– Ну, ладно, хватит вам, Борис Фомич! – вмешался Переверзев. – Пригласите его в партбюро и там поговорите. А сейчас…
Он сгрёб со стола кипу бумаг и принёс мне:
– Бросьте вы читать старые журналы, вот мы подготовили новый номер, скоро сдавать будем. Посмотрите, что тут с вашей точки зрения хорошо, а что и не очень.
Я склонился над макетом, над статьями. Дышал тяжело, щёки пылали. Масолов бросил мне перчатку, и я понял, что наши с ним разборки впереди, что много он попортит крови за меня редактору, – и это вот последнее обстоятельство волновало меня больше всего. Я успел заметить, что вид у Самсонова усталый, лицо землистое, нездоровое, а руки мелко подрагивают – признак непрочной, расшатанной нервной системы. Ох, как не хотелось бы мне добавлять ему служебных огорчений!
Долго смотрю на обложку; здесь крупным планом дана девушка-стюардесса, сходящая по трапу самолёта. Девушка стройная, красивая, но лицо её теряется во множестве второстепенных деталей, и в целом обложка не производит сильного впечатления. Я подумал: «Хорошо бы лицо её дать крупным планом, а рядом в сторонке или где-то в углу – показать её сходящей по трапу. И подпись: „Из дальних странствий возвратясь…“ Тогда понятен будет общий замысел снимка и ярко засветится изумительно красивое лицо».
Стал листать статью; большая, очевидно, пойдёт на открытие журнала. Несколько раз прочёл заглавие «Первые всполохи соревнования». Слово «всполохи» показалось странным, неточным. Удивился: неужели никто не поправил? И Самсонов пропустил. Но нет, редактор ещё статью не подписал. Статью готовил Масолов, а подписал Переверзев. «Батюшки! – бросилось мне в голову. – Как же они глухи к языку. Не слышать такой нелепицы!..»
Снова и снова читаю заголовок: слово претенциозное, вроде бы свежее, но оно явно не на месте. Что значит – всполохи соревнования? Проблески, предвестники, первые сигналы, признаки?.. Ничего подобного тут не слышится. Все эти синонимы далеки от логики и здравого смысла. Но вдруг я чего-то не понимаю? Вдруг как ошибаюсь?.. Готовил-то её Масолов! Судьба словно нарочно сталкивает меня с этим человеком. И всё-таки наверху легонько карандашом написал свой заголовок: «Дорогу осилит идущий».
Начинаю читать статью. Тема скучная, тянется как бесцветный прокисший кисель: о том, как в одном далёком авиаотряде «ширится», «развёртывается» соревнование. Называются профессии, фамилии, перечисляются показатели налёта, экономии горючего… Господи! Да что же они тут печатают?..
Подошёл Переверзев, склонился над столом. Я поднимаю голову и вижу, что в комнате кроме нас никого нет.
– Заработались, товарищ капитан. Пора обедать.
– Я был капитаном. Теперь-то в запасе.
– Вы молодой, вас по имени-отчеству как-то и называть неудобно.
Показал ему свой чертёж обложки:
– Я бы вот так подал эту тему. Лицо бы высветлил, показал крупным планом. Очень уж хороша девица.
– Мысль интересная. Будем думать. Ну, а статьи как?
– Написаны грамотно. Правда, скучновато, но это уж, наверное, стиль журнала таков. Я сужу, как газетчик.
– А вы поправьте их. К примеру, эту вот.
Извлёк из пачки статей масоловскую. Я возразил:
– Нет, эту править не стану. Разве что вот эту.
– Василий Иосифович! Ах, вот в чём дело?.. Теперь мне всё понятно.
Начальник задумался, а потом сказал:
– Позвольте, я запишу ваши данные и домашний телефон. Мне надо посоветоваться с директором завода. Я вам в ближайшие дни позвоню. Надеюсь, мне удастся обо всём договориться.
Я ждал, и даже не выходил гулять, но звонка от начальника цеха не дождался.
Понял: дело моё много хуже, чем я предполагал.
Надежда устроилась на работу в цветочный склад, дело нехитрое и не совсем чистое с точки зрения гигиены, – работают в халатах, грузят, разгружают, сортируют, раскладывают по местам, но Надя довольна, попала в хороший коллектив, за день пропитается запахами роз, гвоздик, ромашек, – едет с работы, а от неё запах, как от огромного букета цветов. Дома рассказывает – мы все смеёмся, и девочки наши, семилетняя Светлана и четырёхлетняя Леночка, прыгают, бьют в ладоши:
– Мамочка! Принеси нам цветов, принеси!..
И Надя носит им букетики. Девочки гордятся мамой, она у них цветочная начальница.
Меня Надежда ни о чём не спрашивает и делает вид, что не замечает моего тревожного настроения, а однажды обняла меня, ласково проговорила:
– Не волнуйся, всё обойдётся. Наша жизнь только ещё начинается.
Я кисло улыбнулся, проговорил:
– Я ещё нигде не был. Успею, устроюсь. Надо хорошенько осмотреться, чтобы не продешевить, продать себя подороже.
Мы сидим на лавочке во дворе своего дома. Надя только что пришла с работы, её мама Анна Яковлевна в другом углу скверика беседует со старушками, девочки играют с детьми, – у тёщи и у них своя жизнь, свои дружеские связи, своя цивилизация.
Я чувствовал: Надя устала, она приходит с работы, поест и ложится на диван. Раньше такого не было, чтобы днём – отдыхать. Разве уж если очень утомится. А теперь…
– Ты, наверное, устаёшь? Может, зря пошла на такую работу?
Встрепенулась, поднялась с дивана:
– Что ты! Я на минутку прилегла… Полежать захотелось.
И потом, подумав:
– Работа, конечно, колготная, привозят продукцию из теплиц, а то и с Кавказа, из Средней Азии – грузчики не успевают, мы им помогаем. Так ведь цветы-то не цемент, нет в них тяжести, а колгота, конечно, изрядная.
В другой раз войну вспомнит. В восьмом классе учились, когда их, девчонок, в депо позвали. Кто смазчицей, кто сцепщицей… Вот там было тяжело, а и то – привыкли. Скажет, бывало: «Человек такая скотина – привыкает».
Каждый день утром я выхожу с ней и мы едем на автобусе до метро «Динамо». Здесь расстаёмся, и она спускается к поездам. Я же поворачиваю обратно и по длинному скверу, по которому мы любили гулять с Панной, иду до метро «Белорусская». Здесь у памятника Горькому сажусь на лавочку и бесцельно смотрю перед собой, не видя ни голубей, снующих у прохожих под ногами, ни детей, играющих с ними. Думаю. Перебираю в памяти интересные случаи, эпизоды, пытаюсь приплести к ним знакомых мне людей, чтобы превратить в героев рассказа, но воспоминания рвутся, впечатления слабые, воображение моё не занимают. Несколько раз я садился писать, думал, что стоит мне лишь прикоснуться пером к листу – и письмо пойдёт, лица оживут, задвигаются, заговорят, но тщетно… В одно целое ничего не сходится, сюжет не получается, композиция – тем более. Едва положу в конструкцию первые балки, всё рушится, под ногами одни щепки.
Иду к Серебряному бору, где пляж и Москва-река, звучит музыка, рядами стоят нарядные палатки, на лотках разложены пирожки, яблоки, мороженое.
Моя литературная немощь, неспособность даже слепить простейший рассказ добавляет в душу тревоги, я даже чувствую, как сильнее бьётся моё сердце, стучит кровь в висках. Разлетаются вдребезги мечты о литературе, о хотя бы минимальных способностях, – наверное, вот такие же муки и тревоги испытывал Алексей Недугов, который небольшой рассказ с незамысловатым сюжетом писал три месяца, а потом настолько изнемогал, что ложился в больницу. Я так писать не хотел, такая судьба меня не прельщала.
Но позвольте! – восклицал я, обращаясь неизвестно к кому. – Я ведь писал рассказы. И их печатали!
И тут же сам себе отвечал: «То были рассказы из солдатской жизни, ну, ещё из жизни лётчиков, но такие рассказы нужны военной газете, ну, ещё одному-двум журналам, а больше-то – кому они нужны?..»
Почему-то думалось, что рассказы следует писать на темы жизни гражданской, как писали Чехов, Горький, О'Генри. Но я этой жизни не знаю. И, наверное, не узнаю, потому что не умею наблюдать, подмечать смешные стороны, видеть забавных людей.
Тогда я ещё не знал основного, самого главного условия творческой работы: нужен определённый настрой, состояние духа. Не знал я глубочайше мудрого замечания Пушкина: для писания стихов требуется психологическое спокойствие. Да уж, это так. Пушкин, как всегда, сказал метко и удивительно верно. В Румынии на берегу моря я мог написать очерк за три часа, а если нужен был рассказ – писал его за четыре, пять часов. Но там я был спокоен. Больше того, я испытывал подъём настроения, я был счастлив. А именно это состояние обеспечивает поток энергии, нужный для писания прозы или стихов.
Об этом я знаю теперь, когда написал так много. Сейчас вот на дворе первая половина сентября, небо над Балтикой голубое и тёплое, – я недавно приехал из Москвы, где отдыхал на своей даче вместе с внуками Иваном и Петром. И там моя дочь Светлана и зять Николай, – и ещё живы мои друзья-писатели, я знаю всех соседей и они знают меня: живу-то я там уж сорок лет!.. Мне покойно, у меня хорошее настроение. Почти каждый год выходит мой новый роман. Я получаю письма читателей, а иногда мне даже присылают деньги с припиской: «Это Ивану Владимировичу на подарок». Одним словом, мне хорошо, и мой новый труд – роман-воспоминание «Оккупация» – уж подходит к концу, и он меня удовлетворяет, мне думается, что удалось сказать то, что хотел.
Для тех, кому интересно заглянуть в творческую лабораторию писателя, замечу, что приступил я к этой книге в начале года – последнего во втором тысячелетии. Теперь на дворе сентябрь, написано десять глав, пишется одиннадцатая, а всего будет двенадцать. Я каждый день выполняю суточную норму – свои заветные три машинописные страницы, или девяносто строк компьютерного текста. А лет мне уже семьдесят пять. И не всё время я сижу за компьютером; трижды в этом году ездил в Москву, один раз на отдых, а дважды по делам; я ведь ещё и президент Петербургского отделения Международной славянской академии.
Откуда такая прыть? Где берутся силы?
Процесс оккупации завершён, враг захватил все командные высоты, разрушил наше хозяйство и разграбил казну. Люди голодают, женщины перестали рожать. Вчера был день очередной годовщины блокады Ленинграда. Немцы окружили город, сожгли Бадаевские склады продовольствия. Но людям и голодным надо было работать, давать оружие фронту. Они отражали налёты гитлеровской авиации, тушили пожары. Формировали и посылали на фронт отряды ополчения. Ленинградцы стояли насмерть и не пропустили врага.
По телевизору выступала женщина, сказала:
– Трудно нам было, люди падали на улицах, умирали у станков, но… всё-таки нам было легче, чем сейчас. Мне нечем кормить детей.
И женщина заплакала.
Желание открыть людям глаза на противника, на природу наших бед и, в конечном счете, победить врага – вот откуда берутся мои силы.
Тогда, в 1945-м, мы отодвинули оккупацию немецкую, но были слепы и не видели, что Россию охватывают новые тиски – на этот раз её горло сжимают липкие еврейские лапы.
Моя судьба, судьба моего командующего и моих друзей… Мы были жертвами бесшумных боёв, которые вели с нами от имени родной коммунистической партии окопавшиеся в Кремле и на Старой площади сионисты. Нам, конечно, и невдомёк было, что коммунизм и сионизм – это две стороны одной медали, одной и той же армии, которая стремилась установить над миром единое правительство – конечно же, еврейское. Об этом мы узнаем позже – из таких книг, которые я уже упомянул: Генри Форда, Дугласа Рида и некоторых других авторов.
Но это всё я говорю своим читателям, своим соотечественникам теперь, а тогда…
Не приведи Бог кому пережить такие минуты! Я лежу на песке, раскинув руки, гляжу в небо, и мне кажется, что жизнь кончилась, в ней уже ничего не будет, – и думается даже, что ничего в ней и не было в прошлом.
Но вот я решительно поднимаюсь и начинаю ходить вдоль берега Москва-реки. Собираю в кулак все силы, вспоминаю моменты жизни, когда было трудно, – и даже очень трудно. В пещере Бум-бум я, девятилетний мальчик, сижу в углу и дрожу от холода. На дворе мороз под сорок, костерок наш потух, и дровишек у нас нет, и взять их негде. А тут ещё голод терзает всё тело. Не ели-то мы уже три дня… Или вот… Батарея переправилась через Днепр на окраину села Бородаевка, за ночь врылись в каменистый грунт, а утром с трёх открытых сторон показались немецкие танки. Страшновато, конечно, танков много, а батарея одна и позади только-только начинающий замерзать Днепр. Близко подпускаем врага и открываем огонь. Бой длится полчаса, двенадцать человек потеряли, но и танков полегло… Целое кладбище.
Много случалось нелёгких ситуаций, но как-то не так трудно они преодолевались. Тут же… А всё потому, что семья. Что для меня нестерпимо, так это взгляды моих синеглазых малюток. Для них-то я большой и сильный. Им ничего от меня не надо, они просто знают: у них есть папа и, следовательно, всё будет хорошо.
Вспомнил, как на фронте пожилой солдат мне сказал:
– Вам, командир, легче. У вас нет жены и детей, а у меня их четверо.
Я как раз недавно получил за три месяца денежное довольствие. Вынул всю пачку, отдал солдату:
– Пошлите домой.
Хожу и хожу по берегу реки. Потом одеваюсь, иду к остановке автобуса. Дома тёща предлагает обед, но я отказываюсь, сажусь за стол, раскрываю тетрадь с «Лесной повестью» – той, что написал в Вологде. Начинаю переписывать её заново. Работаю день, два… месяц. Перечитываю и с закипевшей на себя досадой закладываю её обратно в папку. Она и теперь лежит где-то на даче, и у меня нет охоты её даже полистать.
Подходит к концу лето, я написал несколько рассказов, но не решился предложить их Панне. Состояние моё близко к отчаянию, – я теперь встаю раньше Надежды и ухожу в город. Поздно возвращаюсь, чтобы не видеть детей и меньше общаться с женой. Мне становится стыдно своей беспомощности, я уже близок к мысли уехать в станицу Качалинскую, занять там поблизости от брата Евгения пустующий дом и начать возделывать землю: разбить сад, огород, часть урожая продавать на рынке, а часть привозить домой. Подумываю и о пасеке.
Мысли о земле, о жизни в станице завладевают мною всё больше, – я как утопающий, завидев хворостину, устремился к ней.
Являлись и другие мысли: поехать на Тракторный к директору завода Протасову, но тут же и думал: «Там тоже райком партии и тоже бдительные секретари».
Комнату перегородил портьерой, устроил себе нечто вроде кабинета. По утрам не вставал, как раньше, а ждал, когда Надя уйдёт на работу, а тёща с детьми гулять. Принимал душ, завтракал и садился в кресло, читал. Газеты меня не интересовали, читал книги, всё больше воспоминательные. Почти каждый писатель проживал жизнь непростую, встречал на своём пути не только трудности, но и такие препятствия, которые казались неодолимыми. Как-то так получалось, что писатель только и выковывался в преодолении препятствий. И Пушкин, и Лермонтов, и Тургенев, и Горький… Особенно же наши, жившие недавно: Бунин, Куприн, Булгаков… А скольких попросту убили? – Блок, Есенин, Маяковский, Павел Васильев… Господи! Да что же это такое? И чего же стоят на этом фоне мои стенания? Я ведь ещё и первого шага к писательству не сделал, а уж столько претензий. Да что она такое, моя жизнь? Чем отличается от жизни любого колхозника, рабочего, обывателя?.. На лётчика учился – не состоялся, артиллеристом стал – так это никакая не профессия, и журналист из меня вышел всего лишь военный, а сунься я в газету гражданскую, тотчас же и дух вон, окажусь неумёхой и ничегонезнайкой. Да иди-ка ты в жилуправление, нанимайся дворником, а не то, так и в самом деле – подавайся в станицу Качалинскую.
Вдруг почувствовал, как мышцы мои наливаются энергией, в голове ясно и уверенно потекли мысли… Я надел белую рубашку, новенький галстук и лучший свой костюм – тёмно-коричневый, с красной ниткой. И пошёл на остановку автобуса. Скоро я прибыл на метро Киевскую; здесь недалеко была первая моя квартира, – отсюда пешком через Киевский мост подался на улицу Арбатскую, а здесь свернул в Трубниковский переулок. Почему я в него свернул и, вообще, почему я сюда приехал, я не знал, и почему уверенно и бодро устремился в глубь этого тихого столичного уголка, сохранившего, как и многие другие закутки Москвы, своё старое имя, я и сейчас не могу объяснить, но только на самой середине переулка у себя за спиной я вдруг услышал громкий оклик:
– Иван!
Оглянулся. Ко мне с распростёртыми руками идёт Костя Самсонов, редактор журнала «Гражданская авиация». Улыбка до ушей, карие глаза слезятся – то ли от радости, то ли ещё по какой причине. Стиснул меня в объятиях.
– Сколько же лет мы с тобой не виделись? Наверное, с того дня, когда тебя забрал к себе Сталин. И ведь ни разу не позвонил. Вот что значит дружба, если она не подкреплена взаимным интересом. Подвалился под бочок к сыну Владыки – и уж сам чёрт тебе не сват.
– Да бросьте вы, Константин Иванович! Я такими слабостями не страдаю. Вы редактор, а я рядовой журналист – не хотел мозолить вам глаза.
Он был старше меня лет на десять и в оные времена приходил к нам в «Сталинский сокол», и я готовил его статьи в печать, расцвечивал, старался делать их интересными, и они становились вдвое больше. Костя потом приглашал меня в ресторан, чтобы хоть таким образом поделиться гонораром, но я всегда отказывался. Писал он часто, писал скучновато и был рад, когда мы вместе с ним превращали его статью в очерк. Потом собрал их вместе и напечатал книгу. И подарил её со словами: «Иван! Спасибо тебе. Ты сделал из меня писателя». И всё хотел как-то отблагодарить, но я, конечно, решительно отверг все эти его посягательства.
Костя меня любил и просил, чтобы я его называл на ты, но я не хотел фамильярничать с таким важным и большим человеком.
– Где ты теперь? Устинов сказал, что демобилизовался и нигде не работаешь. Я на него насыпался: как же так! Дали затоптать лучшего журналиста? Надо же вернуть его в армию!
– Спасибо, Константин Иванович, за заботу, но я отказался. Хочу устраиваться в гражданской журналистике.
– В гражданской? Ты с ума сошёл! У тебя фронтовой опыт, знания авиации, да «Сталинский сокол» – это же твоя стихия. Ну, а если к Устинову не хочешь – иди ко мне. Дам тебе высокую зарплату, лучшую должность; будешь писателем при журнале. А?.. Соглашайся. И по рукам. Сегодня же подпишу приказ.
Я молчал. Проходили мимо двухэтажного особняка, на котором у входа на синем небесном поле красовалась вывеска: «Журнал ГУ ГВФ „Гражданская авиация“.
– Что такое ГУ? Ах, да: Главное управление.
Прошли на второй этаж – в кабинет редактора. Костя попросил секретаршу сварить кофе, принести конфет.
– Так что же ты молчишь? Беспривязное содержание: хочешь пришёл на работу, хочешь нет. Бесплатный билет на самолёт – лети куда угодно. И за границу – тоже. А?.. Соглашайся!
– Нет, Константин Иванович, спасибо вам за сватовство, но я невеста плохая, порченая: я исключён из партии. Не хочу осложнять вам отношения с начальством, а главное – с партийными органами.
Костя сник; его, как горевшую спичку, вдруг потушили. Он-то, конечно, знал, что такое быть исключённым из партии. Глухо спросил:
– За что?
– Не объяснили. Более того, исключён был в год смерти Сталина, а сообщили три года спустя, как вернулся в Москву. Где-то документы завалялись, не прислали в Румынию, а то бы и там не дали служить.
– Ясно, старичок. У нас на флоте в подобных случаях говорили: ша, братцы, не будем делать волну. Они тебя исключили, а мы восстановим. Поработаешь немного – восстановим. Я не из тех, кто отступает. На фронте хоть и не был, в гражданской авиации служил, но знаю: побеждают только те, кто наступает. Завтра пойду к маршалу, буду говорить с ним. А ты пиши заявление.
– Нет, Константин Иванович, не хочу эксплуатировать ваше хорошее ко мне расположение.
– Ну, а это разговор не мужской. Ты когда мне помогал, не считался ни со временем, ни со своими силами, а я, видишь ли, кого-то буду бояться. Нет, Иван, ты из меня бабу не делай, да я ради друга на всё пойду. Люди мы русские, и ты об этом не забывай. Пиши заявление!
Двинул в мою сторону листок бумаги. Я написал.
– Ну, вот. Паспорт есть?.. А служебное удостоверение?
– Ещё не отобрали. И даже пропуск в ЦК партии есть.
– Клади на стол все документы, и я поеду к маршалу. Сейчас же поеду.
– А кто у вас начальник? Я что-то не знаю.
– Маршал авиации Жаворонков, мужик трусоватый, всё на ЦК оглядывается, ну, да постараюсь его обломать. А не то скажу: «Тогда ухожу в отставку. Я не из тех, кто способен бросить товарища в беде».
На следующий день Костя мне рассказал, что вот эта его последняя фраза и решила все дело.
– Маршал никак не соглашался, говорил, что отношение к окружению Василия Сталина – это высокая политика, не подчиниться ей, значит, пойти против Хрущёва. Я тогда поднялся и торжественно произнёс эту фразу. Ну, маршал дрогнул, подошёл ко мне, положил руку на плечо. Мирно, по-отцовски проговорил:
– Ну, ну – ты остынь, Костя. Я ведь тоже подлецом-то никогда не был. И к Васе относился хорошо. А что ты так бьёшься за товарища, ценю. Я и сам такой, из той породы, что и Чкалов, Громов, Водопьянов. Зачисляй своего товарища, а если на нас бочку покатят – отобьёмся. Лётчики так и должны поступать.
Костя при этих словах даже прослезился; он был человеком сентиментальным, втайне пописывал стихи, любил музыку и был способен на крепкую мужскую дружбу. Вынул из стола приказ, подал мне. Я читал: «…назначить специальным корреспондентом журнала с окладом в 350 рублей».
– Будем ждать от тебя шесть очерков в год. И за каждый выплачивать по 400–500 рублей. В итоге зарплата, как у министра.
В сердце моём клокотала радость, мне хотелось обнять Костю, как во младенчестве я обнимал маму. Но я старался быть сдержанным, крепко пожал ему руку.
– Спасибо, Константин Иванович, такого подарка я ещё не получал ни от одного человека.
По коридору второго этажа он повёл меня в угловую комнату, тут строители производили ремонт.
– Твой кабинет. С месяц будут ремонтировать, а потом займёшь его. Пока же… посидишь в гадюшнике.
И, наклонившись ко мне:
– Я так называю комнату, где сидит секретарь парторганизации и заместитель ответственного секретаря журнала – два главных демагога. Ты, конечно, с ними поосторожней, но и палец в рот не клади. Словом, побудь с ними и узнаешь, чем дышит моя оппозиция.
Спустились на первый этаж и вошли в просторную комнату. Здесь находились трое: за внушительным столом под портретом Маяковского, как важный начальник, восседал молодой плечистый атлет с красивой шевелюрой кудрявых волос. Редактор назвал его:
– Тимур Валерьянович Переверзев, заместитель ответственного секретаря, наш начальник штаба.
И пояснил:
– Ответственного секретаря у нас пока нет, так он, Тимур Валерьянович, за главного повара: рисует макет, располагает статьи, фотографии, – и, конечно же, редактирует.
У окна, выходящего на улицу, сидел дядя лет сорока, с большим лбом и сверкающей лысиной – сильно похожий на Чаадаева:
– Масолов Борис Фомич, секретарь партийной организации.
И уже тише, как бы для меня одного, добавил:
– Вы хотя и беспартийный, но собрания у нас почти всегда открытые, – приглашаются все сотрудники.
Я подошёл к нему, протянул руку. Масолов, чуть привстав, сунул мне свою ладонь. Редактору сказал:
– Заранее-то не приглашайте; неизвестно ещё, какие у нас секреты возникнут.
У стены рядом с дверью сидел мужчина непонятного возраста, небольшой ростом, ничем не примечательный.
– Киреев Антон Васильевич, – сказал приветливо и крепко пожал мне руку.
Два стола были свободны. Показывая на один из них, редактор сказал:
– Здесь сидит Василенко, литературный сотрудник.
И, показав на другой стол:
– А здесь пока ваше место.
Редактор вышел, но скоро вернулся и положил на мой стол подшивку журнала:
– Смотрите, изучайте; наш журнал пока суховат, здесь редки очерки, репортажи и уж совсем не частые гости рассказы, но с вашим приходом мы его надеемся серьёзно оживить.
Едва закрылась дверь за редактором, как Масолов, повернув ко мне могучий лоб, заговорил тоном явного недовольства:
– Обыкновенно при поступлении к нам на работу приходят на беседу к секретарю партийной организации. В случае с вами почему-то этим правилом пренебрегли.
Я пожал плечами, не знал, что ему ответить. А он при сгустившейся тишине, всё больше раздражаясь, продолжал:
– Секретарь райкома будет спрашивать о вас, а что я ему скажу? Дело-то ведь непростое, вы субъект необычный, – можно даже сказать экзотический. В райкоме-то уж, поди, прознали, что за птица к нам залетела. У меня непременно будут спрашивать всякие подробности.
– У меня секретов ни от кого нет, спрашивайте, что вас интересует.
Говорил я спокойно, но голова моя загудела, сердце набирало обороты; я знал, что голос мой будет дрожать, в нём появятся едва заметные противные свисты, – набрал полные лёгкие воздуха, сказал себе на манер ещё не забытого жаргона беспризорников: «Ша, братишечка, не пыли, не сори словами и делай вид, что никого не боишься». И ещё стороной шли мысли: «Фрукт этот вредный, с ним не заводись, не осложняй жизнь ни себе, ни редактору».
Масолов продолжал:
– Я вам не прокурор и не следователь – вопросы там задают, а здесь должна быть дружеская доверительная беседа.
– Я вас вижу в первый раз, но всё равно: буду откровенен.
– То-то и оно, что первый раз! За вами оттуда тянется чёрт знает какой хвост, а и здесь вы начинаете с нарушения.
– Ну, ладно, хватит вам, Борис Фомич! – вмешался Переверзев. – Пригласите его в партбюро и там поговорите. А сейчас…
Он сгрёб со стола кипу бумаг и принёс мне:
– Бросьте вы читать старые журналы, вот мы подготовили новый номер, скоро сдавать будем. Посмотрите, что тут с вашей точки зрения хорошо, а что и не очень.
Я склонился над макетом, над статьями. Дышал тяжело, щёки пылали. Масолов бросил мне перчатку, и я понял, что наши с ним разборки впереди, что много он попортит крови за меня редактору, – и это вот последнее обстоятельство волновало меня больше всего. Я успел заметить, что вид у Самсонова усталый, лицо землистое, нездоровое, а руки мелко подрагивают – признак непрочной, расшатанной нервной системы. Ох, как не хотелось бы мне добавлять ему служебных огорчений!
Долго смотрю на обложку; здесь крупным планом дана девушка-стюардесса, сходящая по трапу самолёта. Девушка стройная, красивая, но лицо её теряется во множестве второстепенных деталей, и в целом обложка не производит сильного впечатления. Я подумал: «Хорошо бы лицо её дать крупным планом, а рядом в сторонке или где-то в углу – показать её сходящей по трапу. И подпись: „Из дальних странствий возвратясь…“ Тогда понятен будет общий замысел снимка и ярко засветится изумительно красивое лицо».
Стал листать статью; большая, очевидно, пойдёт на открытие журнала. Несколько раз прочёл заглавие «Первые всполохи соревнования». Слово «всполохи» показалось странным, неточным. Удивился: неужели никто не поправил? И Самсонов пропустил. Но нет, редактор ещё статью не подписал. Статью готовил Масолов, а подписал Переверзев. «Батюшки! – бросилось мне в голову. – Как же они глухи к языку. Не слышать такой нелепицы!..»
Снова и снова читаю заголовок: слово претенциозное, вроде бы свежее, но оно явно не на месте. Что значит – всполохи соревнования? Проблески, предвестники, первые сигналы, признаки?.. Ничего подобного тут не слышится. Все эти синонимы далеки от логики и здравого смысла. Но вдруг я чего-то не понимаю? Вдруг как ошибаюсь?.. Готовил-то её Масолов! Судьба словно нарочно сталкивает меня с этим человеком. И всё-таки наверху легонько карандашом написал свой заголовок: «Дорогу осилит идущий».
Начинаю читать статью. Тема скучная, тянется как бесцветный прокисший кисель: о том, как в одном далёком авиаотряде «ширится», «развёртывается» соревнование. Называются профессии, фамилии, перечисляются показатели налёта, экономии горючего… Господи! Да что же они тут печатают?..
Подошёл Переверзев, склонился над столом. Я поднимаю голову и вижу, что в комнате кроме нас никого нет.
– Заработались, товарищ капитан. Пора обедать.
– Я был капитаном. Теперь-то в запасе.
– Вы молодой, вас по имени-отчеству как-то и называть неудобно.
Показал ему свой чертёж обложки:
– Я бы вот так подал эту тему. Лицо бы высветлил, показал крупным планом. Очень уж хороша девица.
– Мысль интересная. Будем думать. Ну, а статьи как?
– Написаны грамотно. Правда, скучновато, но это уж, наверное, стиль журнала таков. Я сужу, как газетчик.
– А вы поправьте их. К примеру, эту вот.
Извлёк из пачки статей масоловскую. Я возразил:
– Нет, эту править не стану. Разве что вот эту.