Сели обедать, я похвалил Надежду, но как бы между прочим заметил:
   – Нам бы поскромнее жить надо. Неизвестно, когда я устроюсь на работу.
   – Ты не торопись с работой, а я устроюсь быстро. Ко мне знакомая приходила, предлагает работу в цветочном магазине. Буду венки делать: свадебные, похоронные… у меня это получается. И зарплата неплохая: восемьсот пятьдесят рублей в месяц.
   Обнял Надежду, поцеловал.
   – Ты у меня хорошая. С тобой легко.
   И прилёг на диване, немного почитал, а потом уснул. И словно бы во сне слышу чей-то громкий разговор:
   – Буди его! Ночью выспится. Я его по всей Москве искал, а вы тут у меня под боком живёте.
   Проснулся. Передо мной стоит во всей парадной форме Михаил Панов, друг детства, подполковник авиации. Мы не виделись с ним три года, и вот – он снова нашёл меня. Говорю снова, потому что однажды терялись с ним в годы войны, я искал его, но нашёл меня он. И после войны его засекретили, он стал личным лётчиком Ворошилова, а потом Ворошилов «подарил» его румынскому лидеру Георгиу Деж, но и тогда он разыскал меня, а теперь вот снова – стоит, как свежий огурчик, вся грудь в орденах, молодой, весёлый…
   – У меня сегодня день рождения. Приходите вечером с Надеждой.
   Сходили в ювелирный, купили серебряный подстаканник и пошли на улицу Куусинена к Михаилу. Это совсем рядом, добираемся пешком.
   Квартира у Михаила хотя и не отдельная, но большая, из двух комнат: одна метров на тридцать, другая спальня, на шестнадцать. Потолки высокие, всюду дорогие люстры, новые обои, ковры на стенах и на полу, в шкафах множество посуды, серебра и разных диковинных статуэток. Михаил летал по всему свету, получал валюту – отовсюду вёз покупки и постепенно превратил квартиру в настоящий музей. В спальне лежит шкура белого медведя. Показывая на неё, хозяин говорит:
   – Привёз с Чукотки себе и шефу, Клименту Ефремовичу. Потом и Георгиу Деж достал. У меня там, на Чукотке, много друзей.
   Как я уже рассказывал в первых главах, встретились мы с ним в Сталинграде у кинотеатра «Ударник»: он стоял с дружком Анатолием Козорезом у велосипеда и на них напали бездомные ребята. Я кинулся им на защиту, и они прониклись ко мне симпатией. Им было по двенадцать лет, мне десять. Они чистенькие, в белых рубашках; у них даже велосипед был – по тому времени большая редкость, а я беспризорник. Они мне доверились, даже дали покататься. Так зародилась наша дружба. После войны Анатолий сгинул, он был еврей, а у них своя судьба: то ли уехал в Ташкент, в Сибирь – подальше от войны, а может, не успел и попал в концлагерь, как моя мама Екатерина Михайловна, сестрёнка Маша и братишка Евгений.
   Мы с Михаилом ещё перед войной поступили в авиационные училища – он в Батайское, я в Грозненское. Не потерялись. Дружим и сейчас, только в последнее время дружбу нашу опалил холодок, который уж не разогреть никакими силами. Не нравятся Михаилу мои три последние романа, и особенно роман-воспоминание «Последний Иван», который некоторые критики поставили в ряд с такими книгами, как «Спор о Сионе» Дугласа Рида и книга Генриха Форда о международном еврействе. Михаил каким-то образом переплёл свою судьбу с силами, которые я обвиняю в развале Русского государства. Сын Михаила уехал в Америку и там успешно делает карьеру, а дочь вышла замуж за еврея и нарожала от него детей. Книги мои Михаил считает посягательством на своё семейное счастье. Так мы хотя и не разошлись, но дружба наша, которая насчитывает шестьдесят пять лет, дрогнула.
   Но это теперь, а тогда ничто не омрачало наших отношений, мы пришли с Надеждой, и нас встретили уже собравшиеся сослуживцы Михаила. Их было немного: двое мужчин с жёнами. Знакомя нас, хозяин называл воинские звания и должности. Подведя меня к сидящему в кресле в вальяжной позе тучному багроволицему мужику лет сорока пяти, сказал:
   – Знакомьтесь, товарищ генерал. Это друг детства Ваня Дроздов. Как и мы, он лётчик, но только в войну на самолётах не летал, а почему-то служил в артиллерии.
   Генерал привстал с кресла, сунул мне мягкую тёплую руку – снисходительно назвал себя:
   – Павел Петрович.
   А Михаил счёл нужным добавить другие, не красящие меня подробности:
   – В звании он немножко подотстал, всего лишь капитан, а теперь вот и вовсе вылетел из армии. Скверная история! Отдать столько сил службе и очутиться на улице.
   Генерал заговорил как на лекции:
   – Армия сокращается. Войну мы отодвинули далеко, нападать на нас некому, таких бедолаг много ещё выпадет из седла.
   Я почтительно слушал и про себя думал:
   – Вот если бы они узнали, что я исключён из партии. То-то бы скривили физиономии!
   Представил, как бы они удивились: и этот, второй гость, коротенький ласковый полковник с приклеенной улыбкой на лоснящемся сытостью и довольством лице, – он назвался Николаем Николаевичем, – и Михаил, держащийся важно, уверенно, как будто он был на учениях и в роли начальника производил разбор, – вот была бы сцена, почище гоголевской из «Ревизора».
   Женщины и с ними Надежда были на кухне, заходили к нам в комнату, накрывали стол, и Михаил нас знакомил. Вначале с большим блюдом, на котором был красиво уложен салат, вошла чёрная, похожая на армянку дама – хозяин назвал меня, и я ей поклонился. Она обдала меня жаром чёрных и, как мне показалось, озорных глаз, жеманно склонилась:
   – Ната Генриховна.
   Тут одна за другой с тарелками и посудой явились хозяйка Клавдия Ивановна, Надежда и с ними низкорослая и пухлая, как матрёшка, жена полковника, которая сама подала мне руку и проговорила, словно стесняясь своего имени:
   – Капитолина.
   И вот мы за столом, Михаил спрашивает, кто что будет пить, разливает вино, коньяк, водку. Говорит:
   – Ну, первую рюмку я уж так и быть, вам налью, а потом вы будете наливать себе сами.
   При этом на меня он кидает строгий взгляд, означающий: «Ты тут не ломайся, своё чистоплюйство не выказывай». Так он называет моё отношение к спиртному, моё нежелание пить много и крепкие вина. Я ему киваю: дескать, понял, не волнуйся, конфузить тебя не стану. Понимаю, что генерал какой-то его начальник и Михаил бы хотел, чтобы никто тут не стеснял свободу винопития.
   Из каких-то мимолётных реплик я уж знаю, что мой дружок стал большим начальником – командиром то ли Правительственного полка, то ли дивизии; такое назначение он получил сразу после отстранения генерала Сталина от должности; и этих его друзей я в частях столичного округа раньше не видел – и они, наверное, служат тут недавно.
   Выпиваем по одной рюмке, по второй, третьей… Разговор всё оживлённее, кто-то рассказал анекдот – раздался смех; говорит всё больше полковник, ему поддакивает, с ним соглашается генерал – и Михаил чутко следит за ходом беседы и смотрит всё больше на генерала, подставляет ему разные вкусности, рассказывает, какие продукты и где он покупал и как они приготовлялись. Постепенно всем становится ясно, что Михаил любит стряпать и самые изысканные блюда готовил сам. И если генерал или его жена говорили в адрес хозяина комплименты, глаза его вспыхивали почти детской радостью, а руки тянулись к бутылкам.
   Скоро я уже знал, что генерал возглавляет политотдел какого-то важного соединения, а полковник – его заместитель. Оба они с Михаилом где-то летали, осваивали новые бомбардировщики-ракетоносцы. Высокие должности им дал новый командующий округом, сменивший на этом посту сына Сталина, генерал-полковник авиации Степан Акимович Красовский. Я его знал, он со мной беседовал, говорил о своём хорошем отношении к газете «Сталинский сокол», но на следующий же день газету закрыли, и я ушёл из округа. Мне хотелось бы сказать и о своём впечатлении от встречи со знаменитым воинском начальником, но я промолчал. И лишь продолжал внимать собеседникам, которые всё меньше слушали один другого, а всё больше говорили.
   Ната Генриховна подняла руку, просила тишины:
   – У меня есть презабавный анекдот – из еврейской жизни. Послушайте! Так слушайте же, я вам говорю!
   И при наступившей тишине рассказала простенький, гулявший в то время по всем компаниям анекдотец. В бесхитростных выражениях в нём повествовалось о том, как некто Михаил Абрамович приехал из командировки и застал жену свою с любовником и как та чисто по-еврейски выкрутилась из щекотливого положения.
   Все мы от души смеялись, хвалили жену генерала за умение копировать евреев, но генерал сидел как каменный. И когда мы успокоились, в наступившей тишине прогремел резкий командный голос:
   – Ничего не нахожу тут смешного!
   И, уставившись на жену покрасневшими глазами, добавил:
   – Не тебе бы мазать евреев, которые на тебя так похожи. Подумала бы о детях своих.
   Тут подал свой голос полковник:
   – Ну, что же поделать, если евреи таковы!
   Генерал повернулся к нему, его щёки налились кровью, губы пересохли:
   – А это, мил друг, уж попахивает антисемитизмом. В тридцатых годах за такие речи пулю в затылок получали.
   Меня эти слова словно ужалили. Я сказал:
   – Слава Богу, нынче не тридцатые годы.
   – Да? Не тридцатые? – рычал генерал, теперь уже меня испепеляя взглядом. – А жаль, что не тридцатые. Вася Сталин тоже думал, что не тридцатые. А где он теперь?
   Эти слова меня за нутро зацепили.
   – Василий Иосифович – боевой лётчик, он двадцать вражеских самолётов сбил, а других каких-нибудь грязных дел мы за ним не числим. И это ещё разобраться надо, кто его и за что посадил!
   Мысленно снова я схватил себя за горло и сказал: «Успокойся! Опять сошёл с тормозов».
   Сидел, тяжело дышал и ни на кого не смотрел. Я не знал, сколько сбил Сталин самолётов, но сказал «двадцать» и готов был отстаивать эту цифру. Но генерал далёк был от статистики; он, видимо, и сам понял, что зашёл далеко, мирным тоном проговорил:
   – Не к вам у меня претензия, а вот к ней, супруге моей. Она цыганка, и детей мне таких же нарожала. Одного нашего сына во время борьбы с космополитизмом чуть было из электрички не выбросили. На еврея похож. А мы тут ещё сами будем раздувать ненависть к евреям. Сколько раз я ей говорил!
   Михаил поднялся из-за стола, подошёл к Нате, положил ей руки на плечи:
   – Ладно, ладно обижать Наталью. Уж чего она такого рассказала? Я, признаться, и не понял ничего. А что рассказывать она умеет – этого у неё не отнимешь. Ладно, друзья! Выпьем за евреев! У меня на фронте штурман был еврей, и мы с ним отлично воевали.
   На том инцидент был исчерпан, о евреях забыли, но моя защита сына Сталина всем пришлась не по сердцу. Я понял это по косым взглядам, дал знать жене, и скоро мы откланялись.
   Я ещё и при первой встрече с Михаилом сразу после войны не находил в его душе прежнего дружеского тепла, теперь же, как мне казалось, ещё больше от него отдалился. На память упорно лезла русская пословица: «Гусь свинье не товарищ».
   Домой мы возвращались молча. Наде бы, конечно, хотелось сблизиться с такими важными людьми, но и она, наверное, понимала, что общего интереса с ними у меня быть не могло.
   Был ранний вечер, мы шли пешком, я думал: открыться Наде со своей бедой или поберечь её от лишних переживаний? Но тут же решил, что жена самый близкий друг, чего же от неё таиться?
   – А знаешь, Надя, – заговорил я вдруг почти торжественно, – у нас ведь с тобой всё не так просто, то есть не у нас, а у меня. Я был в райкоме, там узнал, что три года как исключён из партии, но, к счастью нашему, решение об этом куда-то заложили и в Румынию не прислали. Только теперь сообщили.
   – У тебя всё это на лице написано, да только я понять не могла, что с тобой, почему ты ходишь как в воду опущенный.
   Она помолчала, потом спокойно, будто речь шла о пустяках, продолжала:
   – И ладно. Живи без партии. Взносов платить не надо. Живут же люди! Вон Фридман у вас – сроду не был в партии. А и симпатия твоя черноокая Панночка – она, как ты говорил, и в комсомоле не была, зато муженёк её – вон какая знатная фигура! Кстати, ты бы к нему в журнал пошёл. Чай, примет тебя на работу.
   – Не знаю, шутишь ли ты или говоришь серьёзно. Да кто же меня в журналистику теперь исключённого примет? Об этом и думать нечего.
   – Как же не примут? Устинов тебя первым пером называл. А теперь что ж – писать что ли разучился? Я этого не понимаю. Ну, если в военную газету не примут, в гражданскую пойдёшь. Такие-то, как ты, журналисты – везде нужны. А если уж не в газете – рассказы пиши. Умеешь ведь. Писателем станешь, как Чехов или Джек Лондон. Ты тогда, конечно, нос задерёшь и бросишь меня, ну, это уж другая статья. Всё равно твоим успехам радоваться буду.
   Я понял, что Надежде моих тревог не понять. Ну, и ладно, страхов нагонять не стану, только пусть она об этом помалкивает. Нечего нам горе своё среди людей трясти, у них своих забот хватает.
   Надежда – молодец, всегда поражала меня силой духа и ясностью ума. Проговорила серьёзно, чеканя каждое слово:
   – Ты только брось это – страхи разводить, в панику вдаваться. В этой нашей новой жизни действуй, как на войне. Я про тебя в газете читала: с неба пули да осколки сыпятся, а ты стоишь посреди батареи, команды подаёшь. Наверное, ведь не ошибался. Вот и тут надо: судьба-злодейка бьёт нас, а нам хоть бы хны. Да и невелик удар мы получили. Деньги у нас кой-какие есть, я теперь экономить буду. Завтра же на работу пойду, а ты не рвись, не терзайся; сиди да пиши свои рассказы. Я в тебя верю: будешь стараться, и всё у тебя получится. Помнишь, как во Львове: ночью за три часа рассказ написал. А теперь-то твоё перо ещё острее стало. Пусть не всякий рассказ у тебя возьмут, а ты знай себе, сиди и пиши. А я кормить вас всех буду. Я сильная, молодая – ну? Веришь в меня?..
   Я обнял Надежду, и так, обнявшись, как жених и невеста, мы шли до дома. С души моей отвалился камень, мне легче дышалось, и жизнь впереди не казалась уж такой безрадостной.
   На следующее утро я тщательно побрился, приоделся и пошёл в свою родную газету – только теперь она называлась «Советская авиация». В комнате нашей сидели новые люди – со значками Политической академии. Из старых один Серёжа Кудрявцев. Мы обнялись и долго так стояли.
   – Слышал, вас всех демобилизовали? Это ужасно.
   – Почему ужасно? В гражданке работать буду.
   – Оно, конечно… можно и в гражданке, да у тебя военная профессия: лётчик.
   – Лётчик он и на гражданке лётчик.
   – Ну, нет, на гражданке лётчики гражданские бывают. У них и самолёты другие, и все лётные правила. Переучиваться надо заново. Ну, да ладно. Давай вместе к Устинову сходим. Жаль только, что Борис Макаров уж не работает. У нас на кадрах теперь сидит капитан Габрилович, он своих человечков в отделы затаскивает, ну тебя-то, думаю, возьмут.
   – Нет, Серёжа, к Устинову я зайду, но на работу вольнонаёмным проситься не стану. У меня другие планы. Я потом тебе скажу.
   – Ну-ну, как хочешь. Мы подумаем: может, снова тебя в армию затянем. Я с Красовским поговорю, он меня по Дальнему Востоку помнит. Он же там у нас командующим был.
   – Пока говорить не надо. А когда нужно будет, я тебе скажу.
   От Сергея пошёл к Устинову. Главный редактор встретил меня тепло, но, как мне показалось, без особого воодушевления. Сказал:
   – Вы, конечно, в близкое окружение Сталина не попали, а вот все, кто стоял возле него, поплатились.
   – Что же с ними сделали?
   – Ничего особенного, а только из армии уволили. Многих из партии исключили. Несколько человек посадили. А вы… остались в армии?
   – Нет, Сергей Семёнович, нас, румынских офицеров, всех уволили.
   О партийных делах решил промолчать. Ждал предложения работать в газете, – хотя бы вольнонаёмным, но полковник мне работу не предложил. И это больно меня задело. Не желая отвлекать его от работы, стал прощаться. Устинов вышел из-за стола, посмотрел мне в глаза, – и так, будто он всё знал обо мне, сказал:
   – Я буду помнить о вас и при случае постараюсь помочь. Может, удастся вас снова в армию призвать. Я бы тогда поручил вам отдел боевой подготовки. Соболев-то уволился. Там теперь Никитин, а он, как вы знаете, в лётных делах ничего не смыслит.
   Я поблагодарил его, и – простился.
   Зашёл к Панне. Она так и работала в отделе информации, но из прежних тут уж никого не было. Увидев меня, молча поднялась, и мы вышли.
   Как прежде, пошли в ресторан «Динамо». Панне я рассказал всё. И она не удивилась. Наоборот, обрадовалась.
   – Чему ты рада?
   – А тому, что жив-здоров и не сидишь в тюрьме. Васиных-то орлов половину пересажали. Пришили им чёрт-те что – будто миллионы растратили и в кутежах с Василием всё пропили. И ещё девочек-хористок из Большого театра приплели. Будто малолетних растлевали.
   – Видел я хористок этих в марфинском Доме отдыха, но чтобы их растлевали?.. У них бы спросили. А что до растрат – да, генерал денег из казны много брал, но строил он на них то бассейн на стадионе Пионеров, то спортивные залы в школах, а чтобы хоть копейку себе взял?.. Господи, да что же это получается? Кому понадобилось оговаривать его?.. Он же истребительным полком командовал, с немцами, как лев, дрался – мы же знаем!
   – А ты успокойся, тут большой политикой пахнет. Новый владыка свидетелей убирает. Всё сталинское как метлой выметается. Интернационалисты вздыбили хвост, говорят, оттепель началась – то есть к ним лицом повернулись, во власть их тянут. От ЦК партии во все области эмиссары разъехались, там на ключевые партийные посты своих людей назначают. Явных евреев не берут, а ставку на полтинников делают, да породнившихся с ними, да откровенных шабес-гоев. Такова теперь политика. Хрущёв в Латвии был и там Калиберзину сказал: «Если хоть один волос упадёт с головы еврея, я вас в порошок сотру». Так что ты теперь притихни и особенно-то не возникай. Пусть забудут немного, что ты с Васей Сталиным работал. Его во Владимирской тюрьме заперли, как графа Монте-Кристо, и одну только женщину к нему пускают – ну, ту, что пловчихой была. Ты её знать должен. А в нашей редакции – заметил, как они расплодились; в вашем-то отделе один Кудрявцев из русских остался.
   – Другие там сидят – два офицера: вроде русские.
   – Да, русские, но жёны у них… Евреев-то с погонами где возьмёшь, они лямку армейскую тянуть не охотники, а вот породнившихся с ними… этих хватает. Русских мужиков и без того мало, в деревнях-то женихов совсем нет, а тут ещё эти… дурачьё проклятое, на чужих женятся. Вот что значит законы отцов позабыли, Марксову змеюку под именем интернационализм в сердце запустили; под самый корень она душу нашу выгрызет.
   Слушал я Панну, а сам Лену румынскую вспоминал; удивительно, как они были похожи! Та же глубина знаний и проницательность в анализе событий, резкость и бескомпромиссность суждений. Заметил я, и впоследствии всё больше буду убеждаться, что женское сердце более чутко и обнажённо воспринимает все виды социальных несправедливостей, судит о них горячо и виновников зла клянёт нещадно. Тут, видимо, срабатывает генетически заложенный синдром заботы о потомстве, врождённая боль за возможные страдания детей.
   В жизни моей так сложилось, что многие истины я постигал при содействии и через посредство женщин; как-то так выходило, что именно женщины открывали передо мной самые сокровенные тайны бытия, преподавали мне уроки действий и поведения. Панна была одной из таких женщин, она великодушно и по-детски доверчиво превращала себя в мост, по которому я выходил из тёмного мира моей примитивной среды в мир самой высокой посвящённости – в тот мир, где, как на кухне, варилась пища для завтрашней жизни народов, особенно же для нашей многострадальной России. Муж её был связан тесной дружбой с одним из самых высоких столпов отечества, обретался в среде поваров и машинистов времени и в силу своей врождённой открытости и беспамятной любви к супруге сообщал ей свои знания, а она в готовом и неусечённом виде преподносила мне эти знания на блюдечке с золотой каёмкой. То же я могу сказать и о Елене, и о других женщинах, которые встречались мне на жизненном пути, и вместе со всем, что было у них прекрасного, выкладывали передо мной плоды своих сокровенных размышлений о жизни и обо всём, что скрывалось злыми силами, всегда стремившимися к власти и к захвату богатств, которые они не создавали.
   И самое замечательное, и почти невероятное, это то, что и не посвящённые в таинства верхов женщины открывали передо мной секреты, казавшиеся мне непостижимыми. Надежда моя однажды в разговоре о дурных свойствах евреев на моё предположение, что они смогут окончательно захватить власть в России, неожиданно сказала:
   – Нет, не могут.
   – Почему ты так уверена?
   – Они злые. У них кишка тонка.
   – Что ты буровишь о какой-то там кишке! – пытался я её урезонить. – Я говорю о серьёзных вещах, а ты, право…
   – И я говорю о серьёзных вещах. Возьми, к примеру, директора аптеки, где я работала. Ему и сорока лет не было, а он уж шею тянул.
   – Как тянул? Зачем?
   – А затем, что нервы. Чуть чего, он всё шею тянет, словно воротник давит. И при этом нижней губой дёргает. Жалко, конечно, смотреть на это уродство, да опять же сам он виноват. Злился много. Он всегда и всем недоволен, и всех в чём-то подозревает. А нервы – они запас прочности имеют, как подшипники на вагонах.
   Надежда во время войны девчонкой была мобилизована на железную дорогу, у неё и сравнения свои, профессиональные.
   – Был бы он один такой, наш директор, – продолжает она философствовать. – А то ведь все такие. И жена у него толстая, как бочка, и походка у неё утиная; идёт, с боку на бок переваливается. И глаза у неё… странные, левый прищурен, а правый открыт сверх меры – так, что белое поле сверкает. Подойдёт ко мне и спрашивает, где её муженёк, куда он уходит всё время, а сама правый глаз ещё пуще таращит. Она всех наших девчонок подозревает. Думает, что гуляют с её рыжим козлом. А я нарочно наклонюсь к ней, будто секрет сказать хочу, и тихо этак на ухо шепну: «Не знаю, он и вчера уходил». Она после этого и совсем расстроится, у неё руки трясутся, а правый глаз вот-вот лопнет. И другие ихние люди, которые к нему приходят, – все увечные. И эти-то люди победить нас могут? Не смеши меня.
   Другая женщина, тоже простая, бесхитростная, сказала:
   – Они только уворовать что-нибудь могут, даже очень много уворуют, а что серьёзное сделать – нет, не могут. У них фантазии не хватает. Они глупые.
   – Ну, это уж – извини. Все говорят – они умные, а ты – глупые.
   – Не все говорят, а только они, да ещё те, кто верит им. Если же человек умный и может сам мнение составлять, он видит: глупые они, как один. Назови хоть одного их писателя? Нет, не назовёшь, а тогда и говорить не о чем. Ум народа писателями определяется. Вот у нас – Пушкин, Гоголь, Толстой… А у них кто? Ну, о чём же тогда говорить?
   И уж совсем интересное своё заключение сделала третья женщина – тоже не шибко образованная:
   – Как они ни старайся, а власти им над нами не видать. За ними силы нет, не прикреплённые они. К земле не привязаны, а потому и мечутся по всему свету в поисках простаков, которых дурачить легко. Сила у человека от близости с землёй бывает. А эти… Они до первого разоблачения. Как увидят, что след к ним ведёт, тут им и крышка: пар из них выходит.
   В разное время я эти высказывания себе в блокнот записал. Разумеется, не дословно, но и в таком виде они довольно полно характеризуют отношение русского человека к евреям.
   Панна продолжала:
   – В журнал к мужу я тебя порекомендовать не могу – исключённого не возьмут, а вот рассказ протолкнуть… Пожалуй, попытаюсь. Ты пиши, да хорошенько отделывай, и мне приноси.
   Это был спасательный круг, который мне великодушно бросала Панна. Я не замедлил за него схватиться:
   – Буду писать и подпишусь псевдонимом. Не стану мельтешить перед глазами, мне пока не слава нужна, а средства для пропитания.
   Панна не возражала, и мы на этом расстались. Я поехал на станкостроительный завод имени Орджоникидзе. Там зашёл в многотиражку, поговорил с редактором. Он мне сказал, что сотрудник им нужен, но исключённого из партии партком не утвердит. Об этом и говорить нечего. Тогда я попросил порекомендовать меня какому-нибудь начальнику цеха. Пошёл бы в ученики к токарю или слесарю. Редактор тут же позвонил и договорился. Выписал пропуск, и через полчаса я уже сидел в кабинете начальника сборочного цеха. Это был инженер лет тридцати пяти, с виду русский, внимательный, заговорил со мной любезно. Спросил:
   – А в армии вы чем занимались?
   – Во время войны был лётчиком, потом потерял самолёт, попал в артиллерию, кончил войну командиром батареи. Имею два боевых ордена и пять медалей.
   – Вам бы в гражданскую авиацию пойти.
   – Нет желания летать.
   – Тогда в редакцию газеты. Вы, как я понимаю, квалифицированный журналист, академию кончили.
   – Да, но в газету исключённого из партии не возьмут.
   – Извините, но я, наверное, должен знать, за что вас исключили из партии.
   Я замялся, смутился, – и это, конечно, не ускользнуло от внимательного взгляда начальника.
   – Ну, говорите, я постараюсь вас понять.
   – Да мне и говорить нечего. Я и сам не знаю, за что меня исключили. Я работал собственным корреспондентом газеты «Сталинский сокол» по Московскому военно-воздушному округу, и мой кабинет был в нескольких метрах от кабинета командующего округом – так, наверное, за это.
   Глаза моего собеседника расширились, он пожал плечами:
   – Не понимаю вас.
   – Добавить мне нечего. Я действительно только в этом и нахожу свою вину. Но мне даже в райкоме партии не сказали, за что меня исключили. Командующего посадили в тюрьму…
   – В тюрьму? Он, верно, был важный генерал?.. Чтой-то я не слышал, чтобы генералов сажали в тюрьму.