– Нравится ли?.. Ну, вот и отлично! Завтра привезу сюда пятёрку, им тоже приготовлены номера, а потом прилетит и генерал Сталин.
   Я рассказал полковнику о своём задании, и он сразу назвал имя лётчика, который стал политработником эскадрильи: капитан Радкевич. И в нескольких словах обрисовал портрет этого человека: фронтовик, сбил восемнадцать вражеских самолётов, Герой Советского Союза – любимец полка. И заключил:
   – Вы с ним познакомитесь и увидите сами.
   На том мы и расстались.
   В тот день я ужинал в гостиничном ресторане, не торопясь ел, пил клюквенный лимонад, смотрел, как танцуют латыши. Неожиданно ко мне подошла совсем юная девушка и с заметным акцентом проговорила:
   – У нас так принято: на первый вальс дамы приглашают кавалеров. Я вас приглашаю.
   Я поблагодарил её за то, что она выбрала меня, и подал ей руку. Потом я не танцевал, и её никто не приглашал, а под конец снова заиграли вальс и я к ней подошёл. Она с благодарной улыбкой поднялась мне навстречу, а во время танца сказала:
   – На дворе такая тёмная ночь, а я боюсь одна идти домой. Проводите меня, пожалуйста!
   – Конечно, конечно, – согласился я. – Я вашего города совершенно не знаю, но, надеюсь, не заблужусь.
   И действительно, ночь была тёмная – хоть глаз выколи, дул холодный ветер, а вдобавок ко всему ещё и короткими зарядами налетал дождь. Мы шли по узенькой улице вниз по склону, и нас окружал такой мрак, будто мы были на дне колодца, прикрытого плотной крышкой. Но вот впереди точно змейка блеснул весело журчащий ручеёк и на его берегу на невысоком холмике чернел дом – к нему и подошла моя спутница, которую, кстати, я ещё и не знал, как зовут. Она взялась за ручку калитки, а я поспешил сказать:
   – Как я надеюсь, мы дома и позвольте пожелать вам спокойной ночи.
   – Нет! – схватила она меня за рукав, – мы пойдём в дом и будем пить чай.
   – Нет, нет, теперь поздно, а к тому же я и не хочу ни есть, ни пить.
   – Нет, пойдём!
   И как раз в этот момент из темноты выступил мужчина и тоже сказал:
   – Мы будем рады гостю, проходите.
   Делать было нечего, и я прошёл в дом.
   В доме меня посадили за стол у окна, и как у нас, у русских, под иконами. Только иконы у них были другие, и не было деревянных окладов, золотых и серебряных узоров, а со стен из полумрака на нас смотрели насторожённые глаза каких-то стариков в тёмной глухой одежде. У стола хлопотала пожилая женщина, ей помогала моя барышня, а на лавке, выплывшие откуда-то из тёмных углов, расселись четыре молодых мужика; очевидно, как я решил, братья моей девицы. Но я заметил, что ведут они себя странно, почти на меня не смотрят и говорит со мной один, мужик лет сорока с реденькой рыжей бородкой:
   – На дворе пошёл сильный дождь, мы вас не отпустим, будете ночевать у нас.
   На столе появилась бутылка водки, и этот старший налил мне целый стакан, но я его отодвинул:
   – Я нахожусь на службе и спиртного не пью.
   Меня стали уговаривать, но я решительно отказался. Говорил:
   – Я был на фронте, пить было некогда, и я этому занятию не научился.
   Потом мне показали постель, и я стал раздеваться. Повесил плащ и фуражку у двери – так, чтобы видеть их из своего угла. Ложится не торопился. Внимательно наблюдая за мужиками, всё больше укреплялся в подозрении, что они что-то замышляют, и решил усыпить их бдительность. И как только я беспечно проговорил, что остаюсь у них и стал раздеваться, они, один за другим, ушли в соседнюю комнату. Прильнул ухом к дощатой перегородке, уловил приглушённую речь, где слышались слова: «пистолет и документы…» Тут же, не медля, схватил плащ и фуражку, скользнул за дверь.
   Не стал открывать калитку, а перемахнул через забор и бегом устремился вверх по улице.
   Минут через пятнадцать я был в гостинице.
   И то ли психологический стресс тому причиной, то ли дорожная усталость, но спал я на этот раз до двенадцати часов и вряд ли бы ещё проснулся, если бы в номер не застучали. Открыл дверь и увидел перед собой, – вот уж кого не ожидал! – товарища по Грозненской авиационной школе Лёху Воронцова. Он был в плаще и в погонах полковника. И первое, о чём я подумал: «Воронцов?.. Полковник?..» Но сказал другое:
   – Ты? Какими ветрами?
   – Ванька, чёрт! Не рад что ли? Дай же обниму тебя!
   Стиснул в объятиях – у меня затрещали кости. Он и раньше был выше нас ростом, могуч, как медведь, теперь же и совсем казался богатырём и будто бы округлился в плечах и животе.
   – Ты лётчик что ли? – спросил я, ещё не успев продрать как следует глаза и опомниться.
   – Вот те на! Да кто же я – сапожник по-твоему? Да ты что говоришь? Сам-то, как мне доложили, шелкопёром заделался. Чернильная душа!.. Ну, да ладно: давай, рассказывай: где живёшь, как это ты с неба свалился? Летал-то вроде неплохо. А?.. В газете работает! Вот уж чего не думал!..
   Он сбросил плащ, и в лучах заглянувшего в номер солнца засверкал кучей боевых орденов. Среди них два ордена Ленина, два Боевого Красного Знамени и три ордена Отечественной войны. Особняком над всем этим иконостасом поблёскивали две золотые звезды… Дважды Герой Советского Союза. «Ну и ну! – подумал я. – Вот тебе и Лёха!».
   Вспомнил, как в строю, возвращаясь с аэродрома, я обыкновенно вставал сзади Воронцова и, прячась за его могучей спиной от глаз сержанта, дремал, а иногда и крепко засыпал, не нарушая, впрочем, ритма движения строя, попадая в такт шагам товарищей. И если только строй по не услышанной мною команде внезапно остановится, ударю носком ботинка по ноге Воронцова и ткнусь ему в спину лицом. Он, добродушный и покладистый, засмеётся только и негромко проговорит: «Дроздов опять спит, собака!». Любил я Лёху, как любил многих товарищей, но его особенно – и за его крепкий товарищеский дух, за его физическое превосходство над всеми нами и какую-то основательную мужскую красоту.
   Но теперь, глядя на его полковничьи погоны и золотые звёзды, я невольно робел и не знал, как его называть, как с ним себя вести. И откровенно сказал ему об этом:
   – Ты теперь полковник, дважды Герой… Я впервые вот так близко вижу дважды Героя.
   – Ванька, чёрт! Будешь ломаться – побью. Ты для меня Ванька Дрозд, я для тебя Лёха. И если станешь императором Эфиопии, и тогда назову тебя Ванькой. Да вспомни житьё наше в ГВАШке; ты нам гимн сварганил, и мы орали его полтора года… Эх, что ни говори, а такого времени в жизни уж не будет. Как вспомню, так плакать охота.
   – Но ты не в золотой ли пятёрке?
   – Я командир пятёрки! Да ты не знаешь что ли?
   – Нет. Я же недавно в газете. Только начинаю… Но позволь, мы же с тобой учились на бомбардировщика, и к тому же с уклоном штурманским.
   – И что же? Я, во-первых, на семь лет старше тебя и до авиашколы инструктором в аэроклубе работал, на спортивных самолётах летал, на фронте с Васей Сталиным встретился. Ну, он и пересадил меня на истребитель. С тех пор и кручусь волчком в воздухе, одним из первых реактивные освоил, командиром полка был, а теперь вот… На воздушных парадах всему свету мощь сталинской авиации демонстрируем.
   Потом Воронцов представил меня остальным товарищам, и мы пошли с ними в лётную столовую. Кроме Воронцова, в пятёрку входили два полковника и два подполковника. Полковники до перехода в пятёрку командовали дивизиями истребительной авиации, а подполковники – полками. Из пяти трое имели золотые звёзды героев Советского Союза, были во время войны воздушными асами, а Воронцова, сбившего тридцать два вражеских самолёта, большинство из которых были бомбардировщиками, и подполковника Петраша, сидевшего сейчас рядом со мной, – он во время войны сбил двадцать восемь самолётов, – Гитлер объявил своими личными врагами. На них, как на Покрышкина, Кожедуба и легендарного лётчика-североморца Сафонова, была объявлена охота в воздухе. Но как ни старались воздушные асы Германии сбить хотя бы одного из них, каждый раз, бросившись в атаку, сами оказывались битыми.
   Об этом за обедом со всякими шутками-прибаутками говорили лётчики. И я, побуждаемый неистребимым любопытством журналиста, обратился к Воронцову:
   – Ну, а ты, Алексей, тоже дрался с этими охотниками?
   – Не часто, но случалось, – сказал он негромко и перевёл беседу на другую тему. Я успел заметить, что мой друг, хотя и балагур великий, но о себе рассказывать не любит. Мы заканчивали обед, когда он сказал:
   – Тут в дивизии много замечательных лётчиков, но есть два, с которыми я встречался на фронте: сам командир полковник Афонин и второй – майор Радкевич. Его недавно назначили комиссаром эскадрильи. Надо же! Такого лётчика сунули в политработники. Вот о ком ты расскажи в своей газете. А то они хотя и дрались как львы, а сидят в безвестности. У нас ведь как? Расписаны одиночки, остальных и в полках-то своих не все знают. Я недавно читал хорошую книгу, так в ней немецкий пленный генерал, которого сбил наш лейтенант, шёл по аэродрому и увидел этого лейтенанта, лежащего на брезенте под крылом самолёта. И сказал: «У них герои валяйс, как дрова».
   Радкевича мне и командир дивизии уже предложил для очерка, но Алексею я ничего не сказал. Материал для очерка решил собирать не спеша, тем более что мне надо представиться генералу, а что он скажет и прикажет, я не знал.
   В эти дни в дивизии шли ночные полёты, отрабатывалась техника пилотирования новейших реактивных истребителей, которые только что поступили на вооружение. Таких машин не было ещё и в Московском военном округе – посмотреть на них и обкатать золотую пятёрку и летел в Латвию генерал Сталин.
   Новых машин было пять или шесть, летали на них самые лучшие пилоты: полковник Афонин, командиры полков, эскадрилий, – летал с ними и недавно назначенный комиссаром эскадрильи капитан Радкевич.
   Я попросил разрешения у командира дивизии наблюдать эти полёты.
   – Вам будет удобно сидеть на командном пункте. Там отделение руководителя полёта и большая стеклянная комната для участников. Есть столик, и вы будете сидеть за ним.
   В десятом часу вечера я подошёл к штабу и отсюда мы поехали на аэродром. К радости своей, в стеклянной комнате, кроме местных лётчиков, увидел и всю пятёрку во главе с Воронцовым. Тут хотя и собралось много людей, но сохранялась тишина; не было того гомона, который обыкновенно возникает при встрече нескольких человек. Воронцов сидел за маленьким столиком поближе к двери, из-за которой доносились чёткие команды руководителя полётов. Им был командир дивизии полковник Афонин. У прозрачной стены, обращённой к взлётно-посадочной полосе, установлен экран и на нём летают, а точнее сказать, медленно передвигаются взад-вперёд, влево-вправо светлячки; это самолёты, выполняющие пилотаж в зоне. Чаще всего их два, но руководитель полёта даёт команду на взлёт третьему, и тогда мы видим, как он появляется на экране и направляется в зону. Я скоро заметил, что светлячки меняются в размерах – то один из них уменьшается, а другой увеличивается, а то вдруг все три принимают одинаковый размер и некоторое время его не меняют. Подполковник Петраш, сидевший возле меня, объяснил: размер светящейся точки зависит от высоты полёта и расстояния. Вон, смотрите, правый стал удаляться: он сейчас пошёл на боевой разворот и уменьшается.
   Петраш посмотрел на бумажку с каким-то чертежом и пояснил:
   – Это майор Радкевич, он сейчас атакует командира третьего полка. – И, помолчав, добавил: – Очень сильный лётчик, этот командир полка.
   – А Радкевич? – спросил я неумеренно громко, подбиваемый своим интересом.
   – Радкевича я не знаю. Ничего не слышал о нём.
   Однако не прошло и минуты, как мы о нём услышали. Взглянувший на часы Воронцов с восхищением проговорил:
   – Ничего себе! Уже закончил боевой разворот и ястребом пошёл в атаку.
   Другой полковник из золотой пятёрки заметил:
   – Радкевич набрал большой запас высоты.
   Петраш пояснил:
   – Вы поняли, в чём дело? Высота позволяет разогнать скорость. Сейчас последует атака.
   Лётчик, сидевший ко мне спиной, негромко проговорил:
   – Хитрец, этот Радкевич! Всегда запасается высотой.
   Молодой капитан, его сосед, заметил:
   – Командир полка сейчас закрутит петельку и окажется в хвосте у вашего хитреца.
   Но командир полка петельку не закрутил, видно, старые фигуры, характерные для винтовой авиации, не годились для самолётов с «бешеными» скоростями. Светящаяся точка его самолёта медленно отклонялась в сторону от падающего на него истребителя. И что у них произошло в следующую минуту, мне, к сожалению, было непонятно. Я только видел, как покачал головой Воронцов и негромко произнёс:
   – Ну и ну! Молодец Радкевич!
   В блокноте своём я записал: «Спросить у Воронцова, как же завершился бой Радкевича с командиром полка?».
   Потом одна звёздочка отделилась и стала увеличиваться в размерах.
   – Пошёл на посадку, – сказал Петраш.
   Через две-три минуты раздался мощный гул и на освещённую двумя дорожками фонарей посадочную полосу из темноты ночи свалился огнедышащий самолёт. Из-под колёс вырвались густые снопы огней. И как только самолёт свернул куда-то в ночь, на старт вырулил и пошёл на взлёт новый истребитель. Кто-то сказал:
   – Капитан Касьянов на семёрке. На ней ночью ещё не ходили.
   Сидевший рядом с Петрашом майор пояснил:
   – Касьянов – командир звена, самый молодой из нынешней смены.
   Скоро его самолёт превратился в звёздочку, пошёл на сближение с двумя, летавшими в правом углу экрана, но через пять-шесть секунд пропал. Кто-то испуганно воскликнул:
   – Ой, братцы!
   И воцарилась тишина, – такая тишина, что, казалось, в большой стеклянной кабине сидят тени, а не живые люди.
   Громко, отчётливо и тревожно окликал воздушное пространство руководитель полёта:
   – Маяк! Маяк! Что случилось?
   Среди шума и треска радиопомех раздался глухой голос:
   – Я видел пламя.
   И другой голос:
   – Я тоже видел. Похоже на взрыв.
   И – тишина. Теперь уже совсем гробовая. Мне казалось, я слышал дыхание своего соседа Петраша. Руководитель полёта громче обычного вопрошал:
   – Маяк! Маяк! Отзовитесь. Мы вас не слышим.
   Воздушный океан хранил свою тайну. Потом один за другим приземлились два самолёта. И ушли в сторону, в ночь. И там замолкли. Теперь тишина воцарилась на всём аэродроме. И в целом мире. И долго ещё люди в обеих кабинах не решались малейшим движением нарушить тишину. Потом из малой кабины вышел командир дивизии, глухо, не своим голосом проговорил:
   – Будем ждать.
   Радист, оставленный у пульта руководителя полёта, продолжал пытать воздушный океан:
   – Маяк! Маяк! Маяк!.. Мы вас не слышим.
   Маяк не отзывался. Полковник Афонин вернулся на своё место. Теперь уже два голоса продолжали пытать воздушную стихию, но она упорно молчала.
   Воронцов поднялся, кивнул своим, и мы, не простившись ни с кем, спустились к ожидавшей нас машине, поехали в гостиницу.
   Я прошёл в свой номер и, не раздеваясь, прилёг на постель. Никто ко мне не приходил; я лежал, потрясённый случившимся, бездумно смотрел в потолок. Мне казалось, что на войне мы немного привыкли к смертям и уж не будем так переживать, увидев, как умирает или погибает человек, не будем испытывать таких потрясений, а вот услышали, как она взяла свою жертву, и душа оледенела от ужаса, – именно, от ужаса, потому никаким другим словом я не могу выразить своего состояния. Погиб молодой лётчик, – чей-то сын, чей-то муж, отец девочки-малютки, которой, как я слышал, не было ещё и двух лет, погиб в мирное время, когда небо ясное и чистое и в нём нет вражеских самолётов, не стреляют зенитки. Два года он летал в грозовом небе войны, дрался с вражескими лётчиками, сбил восемь самолётов, а сам уцелел, и даже не ранен, а тут вот…
   Но, может быть, он жив, с ним ничего не случилось? Дай-то Бог, дай-то Бог!..
   С этой мыслью я, не раздеваясь, уснул.
   Утром в лётной столовой мы услышали: самолёт капитана Касьянова при наборе высоты взорвался. Причины никто не знал. И вряд ли кто узнает. Взрыв разметал машину на мелкие кусочки, отдельные уцелевшие детали собирали в окрестных деревнях, а о человеке… никто и не говорил. Воздух, которому он посвятил жизнь, взял его в объятия и стал последним приютом.
   Воронцовская пятёрка завтракала молча и молча же, не заходя к командиру, направилась в гостиницу, я же, движимый тайной пружиной своей профессии, в гостиницу не пошёл, а присел на край лавочки в сквере военного городка, ловил каждое слово случайных разговоров. Я ещё не знал, буду ли писать об этом трагическом эпизоде, – скорее всего, о таких фактах не дают печатать ни редактора, ни цензура, но жизнь лётчиков интересовала меня во всех проявлениях, и я испытывал потребность знать подробности происшедшей трагедии.
   В день похорон золотая пятёрка стояла возле гроба во втором ряду, а я в сторонке от лётчиков, знавших Касьянова или приехавших из других частей, и неотрывно смотрел на окаймлённый чёрной рамкой портрет капитана, которому было лет двадцать восемь. Он был красив, всем нам улыбался и будто бы спрашивал: чтой-то вы носы повесили?.. А под сводами небольшого зала, где был установлен гроб, величаво плыла траурная музыка, заполняя зал нестерпимым чувством утраты чего-то большого, невосполнимого.
   Две женщины подвели к гробу молодую вдову, державшую за ручку девочку. Музыка смолкла и вдруг раздался крик:
   – Откройте гроб! В нём нет моего Васеньки! Нет! Нет! Разбился самолёт, а Васенька жив! У него был парашют. Откройте крышку!..
   Рыдания вырвались из груди несчастной, но вдруг она затихла, стала опускаться на руки стоявших возле неё женщин. Кто-то сказал:
   – Потеряла сознание.
   Её понесли к выходу. Девочка шла за ними, но кто-то загородил ей путь, и она очутилась возле меня, запрокинула головку и смотрела с вдруг пробудившимся интересом. Я поднял её, и она положила ручонку мне на погон, – видно, привлекли её те же четыре звёздочки, что были и на погонах её отца. Она гладила их, а потом перевела взгляд на фуражку, которую я держал в руке, поддела пальчиком золочёный краб с покрытой красной эмалью звездой. Тихо, почти шёпотом, произнесла: «Папа!». Я задохнулся от волнения, вышел из зала, сел на лавочку, а её поставил рядом. Хотел спросить, как её зовут, но затем опомнился: зачем же разрушать иллюзию се счастья. Ведь если отец, то он не стал бы спрашивать, как её зовут. А девочка захватила ручонками мой краб, и для неё ничто в мире, кроме краба, не существовало. Из дверей зала рвалась наружу музыка Шопена. Я сидел, обвив рукой талию девочки, боялся, как бы она не упала с лавки. И не заметил, как сзади подошла женщина, протянула к ребёнку руку:
   – Пойдём, Верочка. Ты устала, тебе пора спать.
   И они ушли, а я сидел как каменный, и ощущение неизбывного горя железным обручем сковало мою грудь.
   Подошёл Воронцов, тихо проговорил:
   – Вот она… наша профессия.
   Я не ответил. Посидели несколько минут и пошли прочь со двора. Слонялись по улицам города, ждали, когда процессия направится к кладбищу. В гробу не было тела, прощаться было не с кем, но лётчики золотой пятёрки, как и весь личный состав дивизии, был готов проводить гроб с фуражкой и по русскому обычаю бросить в могилу горсть земли.
   Трудно дались мне эти похороны; я, кажется, на фронте никогда с такой мучительной, почти непереносимой болью, не хоронил даже близких своих друзей.
   Кто-то сказал:
   – Капитану ещё не исполнилось и двадцати семи.
   Судьба не щадила и тех немногих моих сверстников, которых война оставила всего лишь по три человека из каждой сотни.
 
   Дня три после похорон мы в дивизии не появлялись, даже в лётную столовую не ходили. Гуляя со своими новыми приятелями по городу, питаясь с ними в ресторане, я ближе узнавал их, жадно вслушивался в рассказы о том, как они воевали, а затем служили в разных концах страны. Все они были постарше меня лет на пять-шесть, но жизнь лётчиков-истребителей, многотрудная и быстротечная, каждодневные бои и опасности, а затем и положение крупных командиров сделали их многомудрыми и острыми на взгляд и чутьё; они, казалось, видели меня насквозь и по причине врождённой славянской доброты принимали меня за товарища. И только Воронцов, оказавшийся ещё большим балагуром и пересмешником, чем во время курсантской жизни в Грозненской авиашколе, частенько ставил меня в неловкое положение, как бы давал понять, что гусь свинье не товарищ, так и я никогда не стану с ними на одну доску. Он говорил:
   – Что за профессию избрал ты себе – газетчик? А?.. Вечно будешь на побегушках: там послушал, там понюхал – тьфу! Угораздило же тебя! Переходи к нам в истребительную авиацию.
   – Кто меня возьмёт в вашу авиацию? В Грозном мы на штурманов учились. Бомбы под брюхом таскали, а если когда и ручку управления давали, так это редко. Всё больше мы маршрут чертили, а в полёте курс лётчику задавали да бомбы сбрасывали. Хорошо это вы… – я его при людях на вы называл. Полковник всё-таки! – Вы до училища летать умели, в аэроклубе инструктором были, а я?.. Долго меня учить надо.
   – Выучим! – гудел Воронцов. – Какие у тебя годы! Скажу приятелю, командиру дивизии, – под Москвой в Кубинке у нас элитная дивизия стоит, – там тебя живо натаскают. И затем командиром эскадрильи сделаем, а там и командиром полка!..
   Я после таких разговоров и сам начинал верить, что лётное дело скоро могу освоить. База-то у меня есть! Я Грозненскую школу с отличием окончил. Воронцов на что хорошо летал и во всём первым был, а серебряный знак-самолётик только десять отличившихся получили. Но в то же время я думал: «А что мне даст положение лётчика? Я же не войду в золотую пятёрку! И командиром полка не скоро стану, если и стану ещё?»
   Такие мысли сразу гасили мои минутные мечты о воздухе.
   А Воронцов продолжал:
   – Ну, если в газете застрянешь – в редакторское кресло прыгай. Повелевать надо, а не корпеть над заметками. На большом лимузине ездить – на «ЗИМе» или на «ЗИС-110», как наш командующий Василий Иосифович. Ключевые посты в государстве надо занимать, а то сдадим Расею ублюдкам разным да гомикам.
   – Гомикам? Кто это такие – гомики?
   Воронцов с минуту смотрит на меня удивлённо. Затем спрашивает:
   – Ты что – не знаешь, кто такие гомики?
   – Почему не знаю. Те, что в цирке – комики.
   Раздаётся взрыв хохота. И смеются лётчики долго, Петраш схватился за живот, чуть не падает.
   Я не обижаюсь, смеюсь вместе со всеми. А когда мои товарищи успокоились, рассказываю им, как ещё задолго до войны в нашей деревне женщина брала с собой в баню детей, их ставили на полок и просили петь песню, где были слова «братский союз и свобода». Так в слове «братский» дети вместо буквы р выпевали л и женщины веселились до упада. И мои слушатели, как и те женщины, тоже зашлись новым приступом смеха.
   А Воронцов меня выручает:
   – Ну, а если по-твоему гомики это комики в цирке – ладно, пусть будет так. Пусть они там смешат честную публику. Не знаешь ты их – и ничего. Это мы потёрлись в столице, так и узнали. А в других городах про них вроде и не слышно. Они всё больше в конторах важных, да в министерствах. Как крысы, по злачным местам шуруют. И в кресла больших начальников лезут; тянут друг друга и лезут. В Африке обезьяна есть такая: она как вспрыгнет на дерево – хвост другой подаёт. Так они и карабкаются на самую вершину за бананом. Гомики да педики, да всякая одесская шушера на тех обезьян похожа. Скоро вся власть к ним перейдёт, Иосиф Виссарионович недавно жамкнул их по башке – кампанию против космополитов учинил, да они-то ужом извернулись, выскользнули из рук. Новую кампанию надо начинать.
   Я решил: гомики это и есть космополиты. Но чтобы не вызвать новый взрыв смеха, я о своей догадке умолчал. А только подумал: «Эти ребята, наверное, тоже от евреев натерпелись – ворчат против них».
   Воронцову нравилось поучать меня и говорить со мной, точно со школьником. И делал он это не обидно, а даже и как-то тепло, по-отечески ласково. Все другие его товарищи, видно, не осуждали меня за то, что я путаю гомиков с комиками, а посматривали на меня сочувственно и вполне дружелюбно. Я был для них тем наивным провинциалом, к которому ещё не пристала отвратительная грязь знаний о сексуальных меньшинствах.
 
   Генерал Сталин не приезжал, что-то задерживало его в Москве, и пятёрка без него начала полёты на новых машинах. Я тоже не терял времени, каждый день общался со своим героем, много узнал о нём интересного, но писать не торопился. Звонил в Москву, и редактор сказал, чтобы я непременно дождался генерала и ему представился. Как-то мы обедали вместе с командиром дивизии, и тот словно бы нечаянно спросил:
   – Вы учились в Грозном вместе с полковником Воронцовым?
   – Да, но только Воронцов тогда не был ещё полковником.
   А Воронцов, повернувшись к комдиву, сказал:
   – Представьте себе: он кончил школу с отличием, а меня едва выпустили.
   Полковник Афонин улыбнулся и сказал мне:
   – Вы, я слышал, много интересуетесь лётной работой Радкевича. Может, хотите слетать на новом самолёте?
   Я удивился: слетать? Неужели он не знает, что мы летали на тихоходных винтовых машинах. Да и давно это было. Я всё перезабыл.
   Но полковник пояснил:
   – У нас есть одна тренировочная спарка. Я вас провезу.
   Я согласился, и мы утром следующего дня поднялись в воздух. Уже на взлёте я ощутил разницу между винтовыми и реактивными самолётами. У нашего Р-5, на котором я учился, скорость на взлёте не превышала ста километров, тут же она достигала двухсот, а может, и больше. Земля у края полосы сливалась в сплошную пелену, и я видел только уплывающую под крыло дымчатую поверхность. В момент отрыва сильно прижало к стенке сиденья: это тоже было для меня новым. А потом давило всё сильнее. Прибор скорости показывал пятьсот, шестьсот, восемьсот километров. В шлемофоне услышал голос: