– По местам!
   Поспрыгивали со столов, поставили стулья, пошли на свои места. И уже сели. И тут только я увидел, что рядом с профессором, как бы защищая его своей фарфоровой фигуркой, стоит наша Оля. Мы и не заметили, как она шмыгнула вслед за нами и заняла место в ряду защитников профессора. Стояла словно пришитая. Угольки её глаз, будто озарённые пламенем костра, блестели и выражали такую энергию, которую не могла одолеть никакая сила. Я подошёл к ней, взял её за плечи и повёл к нашему столу. Слышал дрожь во всём её теле, жар клокотавшей ненависти и, усаживая её на место, погладил её чёрные волосы. А Водолагин, полистав тетрадь с конспектами, начал свою лекцию.
   Это был эпизод, положивший начало бурным событиям в институте. Не знаю, кто и кому доложил о диссидентском бунте в нашей аудитории, но только в тот же день меня вызвали в Центральный Комитет комсомола. Принимал второй или третий секретарь Николай Николаевич Месяцев. Говорил он жёстко и так, будто я был виноват во всём происшедшем.
   – Вы хоть понимаете, что произошло в вашем институте?
   – На нашем первом курсе, – возразил я решительно, принимая независимую позу.
   – Я говорю: в институте! Вчера были события в университете, сегодня – в вашем вонючем институте.
   – Почему вонючем?
   Месяцев был примерно моего возраста, и я решил с достоинством ему парировать.
   – А потому и вонючий! Там свили гнездо эти россельсы, борщаговские, исбахи… Его, Исбаха, двадцать лет гноили в лагере – поделом! Иосиф Виссарионович знал, кого сажал. Его бы и ещё двадцать лет надо там держать.
   – Россельсов не я там расплодил, вы их назначали!..
   Очевидно, Месяцева шокировал наступательный тон моего голоса, он вдруг замолчал, откинулся на спинку стула, уставил на меня серые, метавшие огневые искры глаза. Заговорил тихо, потеплевшим голосом:
   – Вы фронтовик? Работали с Васей Сталиным? Были за границей?..
   – Да, но откуда вы всё это знаете?..
   Он улыбнулся, посмотрел на лежавшую перед ним бумажку.
   Я понял: ему подготовили объективку, то есть краткую характеристику моей персоны. Это был стиль работы высоких людей; им загодя давали краткие сведения о собеседнике.
   Месяцев продолжал:
   – Вы были капитаном? Летали на боевых самолётах? Имеете ордена и медали?.. Как же вы решились сломать такую блестящую карьеру и сесть за студенческую парту?
   – Положение студента кажется мне высшей точкой моей карьеры.
   Секретарь поднял руки, замотал головой:
   – Сдаюсь. Вам палец в рот не клади. Ценю таких людей и хотел бы установить с вами более тесные отношения. У вас будет партийное собрание – постараюсь сделать так, чтобы вас выбрали в партийное бюро и сделали заместителем секретаря партийной организации. Там, видите ли, секретарями выбирают профессоров, а они не хотят ни с кем ссориться, сидят, как мышки, и идут на поводу этих… россельсов.
   – А как же иначе, если весь ректорат из россельсов? Да и у вас тут, наверное… раз вы отдаёте русскую молодёжь исбахам да россельсам.
   Месяцев набычился, сдвинул брови к переносице. Долго сидел молча, барабанил пальцами по столу. Потом, глядя на меня исподлобья, заговорил:
   – Ну, ну, ну!.. Не так в лоб! Здесь всё не так просто, как вам видится оттуда, издалека. Но вообще-то, ваш напор мне нравится. И то, что схватили стулья, повскакали на стол… – это не просто хорошо, а здорово. Этого как раз нам не хватает. Но вот… «жидовская падла» – этого бы не надо.
   Это задело основу основ: нашу религию – интернационализм! От этого ещё придётся отбрёхиваться.
   – А лучше, если бы эта самая «падла» выкинула профессора за окно? А потом и вас… вот отсюда?..
   Я кивнул на окно, которое так же, как и у нас в аудитории, было открытым. Но только здесь был не второй этаж, а пятый или седьмой. Месяцев встал, поднял ладони:
   – Ладно, ладно. Успокойтесь. Мы взяли не тот тон беседы. Давайте говорить о деле. Вы в недавнем прошлом человек военный, решительный – предлагаю вам возглавить акцию государственного масштаба: соорудить письмо к нам в ЦК комсомола с предложением закрыть Литературный институт. Вы это письмо составите, а подпишут его вместе с вами те самые ребята, которые защитили профессора.
   Месяцев склонился надо мной и смотрел мне в глаза, как сейчас, в нынешние дни, смотрят на собеседника сектантские проповедники, понаехавшие из Америки и снующие в питерских парках. Я ответил не сразу. Подумав, сказал:
   – Что это вам даст?
   – Не вам, а нам с вами! Мы одним махом прихлопнем вонючий клоповник. С тех пор, когда я попал на эту проклятую должность, Литинстатут не даёт мне покоя. Для меня это вечная головная боль.
   – И вы решили так: раз завелись в доме клопы, сжечь их вместе с домом. А как же вы поступите с другими институтами – с теми, куда проникли россельсы? Ведь таких институтов, пожалуй, немало. Нет, меня вы от такой акции увольте. Я в ней участвовать не стану. А вот побороться с россельсами – я, пожалуй, попробую. И сделал бы я это и в том случае, если бы и не был на беседе с вами.
   – Понимаю. Институт дорог вам и как собственная пристань, но вас и ваших товарищей мы переведём в Университет.
   – И всё-таки – меня увольте.
   – Ну, хорошо, – стукнул кулаком по столу неистовый комсомольский вожак. – Мы тогда организуем атаку. Я подключу райком, горком – вычистим железной метлой ректорат и профессуру. В такой нашей атаке вы будете участвовать?
   – В меру своих сил.
   На том мы и расстались. Николай Николаевич хотел сводить меня и к первому секретарю ЦК Павлову, но того не было на месте, и меня отпустили.
   В институт налетели комиссии: от райкома партии, от горкома и от правления Союза писателей. Приехал представитель ЦК партии, провёл партийное и комсомольское собрания. Меня избрали членом партийного бюро института. Секретарём был избран профессор, читавший лекции по философии, Зарбабов Михаил Николаевич. На следующий же день он пригласил меня на беседу в партбюро.
   Михаил Николаевич невысок ростом, держится скромно, как будто кого опасается. Голова у него большая, в чёрных кудряшках, непроницаемо тёмные глаза слезятся, похожи на глаза телёнка. Он армянин, Зарбавян, но фамилию изменил на русский лад. В нём нет ничего армянского, но и русского так же ничего нет, – это тот самый тип человека, который лишён всякого национального начала и в духовном плане облегчён до состояния пушинки, которую крутит и несёт куда-то даже самый лёгкий ветерок. Таким он мне показался с первой встречи, и таким же остался во всё время нашего тесного с ним общения, а продолжалось оно пять лет.
   Заговорил он тихо, вкрадчиво и очень ласково:
   – Будем знакомы, я бы хотел с вами подружиться и поладить. Тут, в институте, такой порядок: секретарём избирают профессора, а его заместителем – из числа студентов. Вы человек серьёзный: журналист, фронтовой офицер – и здесь, в институте, позицию свою смело обозначили; лучшей кандидатуры я не вижу. Кстати, и в райкоме, и в горкоме, и даже с представителем ЦК я согласовал. Они все одобряют мой выбор. Ну, так как вы на это смотрите?
   – Если доверяете, буду работать.
   – Ну, и отлично! Вот наше с вами место. А вот ключ от кабинета; вы тут такой же хозяин, как и я.
   – Но… члены бюро? Наверное, нужно бы с ними согласовать?
   – Согласовано. Я уже со всеми переговорил.
   – Но они меня не знают.
   – Ах, Иван Владимирович! Все же понимают, что с заместителем работать мне.
   Я развёл руками: ну, если так. А он, поднимаясь, сказал:
   – Я на днях ложусь в клинику на обследование. Боюсь, что надолго. Однако мы будем встречаться. Я живу тут недалеко. Заходите ко мне.
   И с этого дня началась новая жизнь, – теперь уже по большей части общественная. На следующий день после нашей беседы с профессором Зарбабовым у нас состоялось заседание партбюро – первое в только что избранном составе. Меня теперь и члены бюро избрали заместителем секретаря. А на следующий день Зарбабов лёг в клинику, – и как я тогда, конечно, и помыслить не мог, «залёг» он на пять лет. Говорю я это образно, потому что скоро он вышел на работу. Врачи не нашли у него ничего серьёзного, но решительно советовали избегать нервных перегрузок и всяких волнений. Он потому и выполнять секретарские обязанности в полной мере не мог, а только собирал и хранил у себя в сейфе партийные взносы, да представлял институт на всяких важных конференциях. Вся же текущая работа легла на плечи рядовых членов бюро и меня, его заместителя. А так как избирали нас с ним в партийное бюро все пять лет, то и работали мы с ним в этом привычном тандеме.
   Скоро я понял истинную природу «болезни» этого мягкого, очень вежливого и всегда и всем улыбающегося человека: он не хотел «кипеть» в повседневных делах института. И в то же время не отводил свою кандидатуру на выборах в партийное бюро: слишком много преимуществ давало положение секретаря. Срабатывала мудрость, генетически заложенная в него праотцами. Я же тоже действовал по генетической схеме своих прародителей: пахал, тянул лямку и за всё был в ответе.
   Комиссии, вызовы, разбирательства продолжались. Разговоры с профессорами и руководителями института проходили в присутствии членов партбюро, но чаще всего я один принимал людей. Беседы наши продолжались допоздна, – домой я приходил уже вечером, а иногда и к ночи.
   Очень скоро я уже знал всю подоплёку кипевших в институте страстей. Ключом к пониманию любого эпизода служила французская поговорка, но не «ищи женщину», а «ищи еврея». Не помню случая, чтобы в каком-либо эпизоде слышался душок грузинский, армянский или киргизский… Нет, кашу варили только евреи. А уж если высунет голову русский, то лишь как протестант или разоблачитель еврейской интриги.
   Бунт на нашем курсе вскрыл главный нарыв: поражало всех единодушие, с которым курс поднялся на профессора. Защитников оказалось всего лишь семь человек – и все русские. Члены комиссий изучали каждого абитуриента, принятого на наш курс.
   Среди двадцати трёх, топавших, кричавших и, наконец, двинувшихся на профессора, были евреи, полуевреи, четвертьевреи или породнившиеся с ними. Удивительная закономерность: евреи все, поголовно, были против партии коммунистов и против русского профессора, защитника Сталинграда. У каждого возникал вопрос: а что же они такое, евреи? Чего хотят? Чего добиваются? И почему это в их рядах такое единодушие?.. Но, впрочем, всех поражал и другой феномен: русские тогда только поняли, что они русские, когда над головой их соплеменника возникла опасность. Не случись такой еврейской атаки, русские, наверное, и не знали бы, что они русские.
   Но позвольте, – возникал вопрос у каждого проверяющего, – а как же так случилось, что в многонациональном советском государстве, где институты существуют на деньги всех граждан: и русских, и украинцев, и белорусов, и узбеков, и грузин – всех, всех! – и, наконец, в столице русского государства учат почти одних евреев?..
   Изучали механизм набора абитуриентов в группу переводчиков. Ректорат с этой целью посылает Россельса в столицы прибалтийских республик. И тот, как он сам признался, ходил по квартирам и скрупулёзно изучал каждого молодого человека.
   Россельс привёз с берегов Балтики одних только евреев. Ну, Россельс! Ну, расист! Да он, пожалуй, почище Гитлера будет!..
   Раскрывалась передо мной и природа людей, которых евреи клеймят тавром антисемита, которых по постановлению Ленина, принятому сразу после революции, без суда расстреливали: это, как теперь я понимал, были люди, узнавшие природу еврейства, могущие объяснить своим соплеменникам опасность, исходящую от этой маленькой, но страшной народности. Иными словами, это люди посвящённые, которым открылась тайна еврейства.
   И невольно думалось: а что же такое Ленин? Что же такое Свердлов, Дзержинский и все Красины, Луначарские, Бухарины, Зиновьевы?.. Ответ напрашивался сам собой.
   Ко мне на стол ложились и задачки мелкие, бытовые, порой забавные и почти анекдотичные.
   Из милиции приходит жалоба на студента Стаховского, сына секретаря Одесского обкома партии, члена ЦК. Суть заключалась в следующем: Стаховский ходит по улице Горького и пугает продавцов газированной воды. Продавцов этих в Москве было очень много, и поскольку продукция их никем не учитывалась, свободно текла из крана, все места в таких будках захватили евреи. Стаховский заметил это и был возмущён такой несправедливостью. Выходил гулять на улицу Горького, теперь Тверскую, и, проходя мимо каждой будки, «гавкал» на продавца. В бумаге так было и написано: «гавкал». Продавец, если выглядывал из окна своей будки, шарахался и нередко зашибал голову. Мы пригласили одного пострадавшего и попросили его рассказать, как это с ним случилось. Пришёл к нам и представитель милиции. Продавец рассказывал:
   – Он сумасшедший! Кто же так будет делать, если не сумасшедший? У меня астма, я дышу – мне надо дышать, потому что астма, а в будке мало воздуха. Я иду к окну и немножко пускаю вперёд голову, чтобы дышать, а он кинулся ко мне, как собака, и гавкнул. И что мне надо делать? Я ударился головой о раму, и вот… получил шишку. И приступ астмы, я стал задыхаться. Хорошо, у меня эта пшикалка… – он показал ингалятор. – Я долго качал воздух, и приступ отпустил.
   Продавец вытащил из штанин огромный синий платок и стал тщательно вытирать лысину, лицо и шею. Он был толст и кругл, как синьор помидор. Шея утонула в жирных складках, глаза оплыли и боязливо оглядывали каждого из нас. Он продолжал:
   – Я стал кричать, и к нам подошёл милиционер, вот он… – показал коротенькой ручкой на сержанта милиции. – Сержант проверил документы и сказал: «Он поэт». Хо! Поэт. И что же? Пушкин тоже был поэт, но он на людей не гавкал. И Мандельштам поэт, и Багрицкий, и Сельвинский, но кто же из вас слышал, чтобы они гавкали?
   – Хорошо, – остановил я его красноречие. – Послушаем теперь сержанта. Расскажите нам, пожалуйста.
   – А что я могу рассказать? Я не слышал и не видел, как ваш студент Стаховский… пугал этого товарища. Подошёл к нему и стал спрашивать, а ваш товарищ, он такой важный и хорошо одет, достал из кармана книжку стихов, она с портретом, показал мне её и говорит: «Я не понимаю, что говорит этот господин киоскёр?.. Гавкать может собака, но я – извините: член Союза писателей СССР. И это даже странно, что вы, серьёзный человек, а позволяете какому-то… субъекту обвинять меня, известного поэта, чёрт знает в чём».
   Стаховский был высок, строен, одет в новенький костюм из модной в то время шерстяной ткани «метро». Смотрел на нас с некоторым сочувствием и будто бы извинял нашу несерьёзность и некомпетентность.
   Я заговорил, пытаясь быть строгим:
   – Не мог же ваш конфликт возникнуть на пустом месте.
   – Да, конечно, между нами произошёл диалог, но… вполне корректный. Товарищ высунул лысую голову, похожую на тыкву, из окна, и так сильно тянул шею, что мне показалось, он просит о помощи. Я остановился и сказал: «Что с вами?» Может быть, я сказал слишком громко, к тому же вы слышите, у меня бас; меня зовут в Елоховский собор на роль архидьякона – вы же слышите, мой голос звучит, как труба… И я, пожалуй, от вас уйду, там, по крайней мере, нет партийного бюро и меня никто не будет таскать по пустякам… М-да-а, ну, так о чём же мой рассказ нескладный?.. Вы меня совсем запутали своими вопросами.
   – Я вам задал всего лишь один вопрос.
   – Да… Ну, так вот – я поспешил на помощь, а товарищ, который продаёт воду из Москва-реки, испугался. Стукнулся головой об оконную раму. И это вы называете конфликтом?..
   – Он антисемит! – вдруг закричал киоскёр. – У него на роже написано.
   К нему шагнул Стаховский:
   – Папаша, уймись, не позорь наших. Я Беня Стаховский! Слышишь ты, чесночная душа? Беня Стаховский – антисемит. Или ты не слышал такого имени – Беня? Да?.. Или тебе водичка налила столько денег, что ты не знаешь, что с ними делать? Отдай их мне, и я отнесу в синагогу. Ты сколько лет не был в синагоге? Я завтра пойду к реби Рубинчику и скажу, что ты не хочешь нести ему шекель. А кто же ему будет нести шекель? Я, студент института, понесу ему жалкий грош. Что же ты молчишь? Я понесу, да?.. Хорошо, я отнесу, но ты дай мне денег, и тогда я пойду…
   Стаховский приблизился к киоскёру, навис над ним своим длинным могучим телом и страшно вращал глазами. Его нос с горбинкой стал вдруг горбатым, а лицо сморщилось так, что он походил на старого еврея. И его голос, и слова, и модуляция горловых звуков – всё выдавало одесский акцент, ту характерную манеру говорить, которая была у каждого еврея, особенно старого. Мало кто знал, что умение Стаховского принимать облик еврея и говорить на одесский лад были главным его оружием. Он с этим своим искусством приходил в журналы, издательства, находил там влиятельного еврея и начинал с ним дружескую доверительную беседу. Тот признавал его за своего и начинал хлопоты за его интересы. Этим оружием Стаховский уж пробил в журналах много подборок стихов, причём подавали их с его портретами, и напечатал четыре сборника – и тоже с портретами. Так, за три неполных года жизни в Москве он стал известным поэтом и имел за свои стихи немало денег, чем опроверг утверждение Маяковского, что «поэтам деньги не даются». И здесь он быстро обезоружил киоскёра, и тот, извиняясь и кланяясь, стал подвигаться к двери. А когда вышел, Стаховский, кивнув на дверь, заметил:
   – Я его пугнул раввином – вот что для них особенно страшно. Раввин найдёт средство посчитаться с теми, кто не несёт ему шекель.
   Беседа наша продолжалась долго. Стаховский и над нами издевался, нас высмеивал – тонко, я бы даже сказал, изящно. И я делал вид, что иронии его не замечаю: понимал, что он действительно «гавкнул» – и так сильно, что бедный продавец до смерти испугался. Хорошо, что он при этом и совсем не окочурился, а то бы дело разбиралось не у нас в партбюро, а где-нибудь подальше.
   Когда заседание кончилось и члены бюро разошлись, я попросил Стаховского задержаться. И тут заговорил с ним уже другим тоном:
   – Вам не кажется, что избранный вами метод борьбы с евреями не принесёт большой пользы нашему обществу?
   – А у вас есть другой метод?
   Я задумался. Поднялся из-за стола, подошёл к окну. В институтском дворике, среди побагровевших деревьев, там и сям чернели стайки студентов, слушателей Высших литературных курсов, бойко пробегали с портфелями профессора, аспиранты. Я повернулся к Стаховскому, отвечал серьёзно:
   – Признаюсь вам, что я только здесь понял, что с еврейским засильем надо бороться. И что борьба эта будет длительной и серьёзной.
   – Ага, вы только здесь поняли, а я с пелёнок слышу стон об этом их засилье. Отец-то у меня уж более двадцати лет как секретарь Одесского обкома. Одесского! – слышите? А там сам воздух и берег моря пропахли чесноком.
   – Вас как зовут? – спросил я.
   – По паспорту я Бенислав, но стихи подписываю Владислав.
   – Вы поляк?
   – Я русский! А это дурацкое имя дал мне отец. У него, видите ли, прадед был поляком, а я в наказание за такой генетический пассаж таскай это ненавистное имя и объясняйся с каждым любопытным, как вот теперь с вами. А скоро ещё и по шапке будут давать за то, что я какой-то нерусский.
   – Ну, это вы слишком! Мы по природе своей интернационалисты.
   – Нас такими сделали два еврея – Маркс и Ленин.
   Я посмотрел на дверь.
   – Ну, а уж это, Бенислав… вам бы не следовало говорить. Особенно здесь, в партбюро.
   – Теперь уж близится время, когда не говорить об этом, а кричать будут на всех перекрёстках. И мне своё имя переменить поскорее надо. Надеюсь на вашу помощь. В милиции-то не очень торопятся удовлетворять такие просьбы. И правильно делают. Евреям потакать не желают, но я-то не еврей, хотя у меня и фамилия чёрт знает какая! Хочу Иваном стать. А фамилию возьму: Страхов. А? Ничего? Иван Страхов! Отец обидится, и мать тоже, но они прожили свою жизнь под защитой Марксовой сказки о братстве народов, а в окна нашему поколению стучится новая теория: та, что род славянский не убивать, а спасать будет.
   Я опять посмотрел на дверь: не слышит ли кто? «Странный он парень, этот Стаховский! – думал я о своём собеседнике. – В семье такого важного партийного начальника воспитывался, а несёт ахинею». Мне тогда ещё казалось, что такие взгляды абсурдны и ни к чему хорошему не приведут. К тому же он ещё и Ленина евреем называет. В этом, конечно, ничего особенного нет: я – русский, он поляк, ну, а Ленин мог быть евреем… Что же тут крамольного? Но, всё-таки, зачем же Ленина-то евреем называть? Мы, русские, должны гордиться, что вождь всего трудового человечества – русский, а он говорит: еврей.
   Не знал я тогда, что мать Ленина никакая не Мария, а Мариам, и фамилия её девичья Бланк. Я не знал, а он об этом услышал, наверное, ещё во младенчестве. Везёт же мне на людей посвящённых, знающих! Вот и ещё один такой человек встретился на жизненном пути. Надо с ним сойтись поближе.
   Закрыл я письменный стол на все ключи и, направляясь к выходу, дружески предложил:
   – Давайте мы с вами договоримся, Бенислав: евреев вы больше пугать не будете. Пусть они спокойно торгуют водичкой. Её в Москва-реке хватит.
   – Не обещаю, – коротко отрезал Стаховский.
   По скверику Тверского бульвара шли к Садовому кольцу. Он вдруг остановился и сказал:
   – А хотите посмотреть, как живут студенты? Вам теперь знать надо.
   – Пожалуй. А где они живут? У нас есть общежитие?
   – Тут вот – недалеко. Шалманчик есть небольшой.
   Неожиданно мы увидели Ольгу. Она подождала нас, и мы пошли вместе.
   – Пьют они там, – пояснила Ольга. – Хорошие поэты, но всё время пьяные.
   – А вы откуда знаете, мадам? – склонился над ней Стаховский.
   – Была у них. Вчера шли мимо и меня зазвали.
   – Опасная экспедиция, смею вам заметить. Такой прелестный ягнёнок забрёл в гости к тиграм.
   – Я ничего не боюсь. Позовут крокодилы – и к ним пойду.
   Ольга говорила спокойно и без всякого стеснения, а мне подумалось: вот тебе и ангелочек божий. С ней ещё хлопот наберёмся. Мне стало жалко её. И подумал я о дедушке, который привёз её из какой-то дальней страны и оставил одну в Москве. Он ещё и квартиру отдельную для неё снял. И она уже как-то сказала мне: «Приглашаю вас в гости. Мне дедушка такую хорошую квартиру снял – прелесть». Я тогда промолчал, а она затем пояснила: «Дипломат какой-то поехал с семьёй к нему в посольство, а мне квартиру сдал. На всё время учёбы». А я думал: «Вот раздолье девке. Как же она поведёт себя в такой обстановке? Она ведь ещё девчонка. Соблазнов-то сколько!»
   Зашли в тёмный, сырой подъезд старого-старого дома, каких множество в маленьких переулках и забытых, обойдённых цивилизацией улочках Москвы. На втором этаже остановились перед облезлой, изъеденной кем-то и изрезанной чем-то дубовой двустворчатой дверью. Позвонили. И долго-долго ждали. Наконец, дверь раскрылась и из коридора повалил запах горелой картошки и жжёного лука. Пьяными глазами на нас уставился низкорослый краснолицый и совершенно лысый молодой человек. Он долго нас не видел, а рассматривал Ольгу и заплетающимся голосом сказал:
   – Ты же вчера фыркнула и ушла. Впрочем, дала на бутылку. Ты и теперь дашь нам пятёрку, да?
   Вошли в комнату, похожую на ученический пенал. Вся мебель тут была расставлена у одной стены: кровать, диван, два совершенно облезлых кресла. В глубине комнаты светилось окно и у него стоял небольшой стол и три венских стула. От всего тут веяло стариной, – допотопной, почти доисторической.
   – О-о-о! Кто к нам пришёл?.. Ольга! Ты на нас не обиделась? Вчера кто-то неизящно при тебе выразился.
   Ольга, показывая на меня, сказала:
   – Я привела к вам секретаря партийной организации. Пусть он посмотрит, как вы живёте. И пусть скажет, можете ли вы в таком состоянии создавать русскую поэзию, продолжать дело Пушкина.
   Низкорослый и краснолицый махнул рукой:
   – Русская поэзия уже создана. Вот он её соорудил. – Показал на портрет Пушкина. – А продолжать её будут господа евреи. Нам Пастернак сказал: «Печатать будут тех из вас, кто нам понравится». Я спросил: «А кому это вам?» Он ткнул себя в грудь, повторил: «Нам». Вот и вся история. А я не хочу нравиться Пастернаку. Значит, и ходу мне не будет. А посему выпьем.
   – Водка кончилась! – загудел привалившийся к углу дивана русоволосый есениноподобный парень. – Кончилась водка! – повторил он громче. И покачал кудлатой головой. – А чтобы я, как вчера, просить вот у неё деньги?.. Ну, нет! Увольте! Я ещё не всю мужскую гордость растерял.
   И поманил рукой Ольгу.
   – Оля, посидите со мной. Мне ничего в жизни больше не надо, только чтобы вы посидели рядом. А наш новый секретарь поймёт меня и не осудит. Он ведь и сам студент. И это здорово, что в партийном бюро у нас будет заправлять наш брат, студиоз. Только вот понять я не могу, зачем он, такой бывалый и уже семейный человек, поступил к нам в институт. Ведь на писателей не учат. Писателем надо родиться. А я не уверен, что он родился писателем.
   Ольга присела к нему на диван и с жалостью, с каким-то сострадательным сочувствием на него смотрела. Было видно, что она с ним встречалась раньше и его уважала. А он смотрел в потолок и чуть заметно вздрагивал всем телом, и морщил лицо, очевидно страдая от большой дозы спиртного. Я тоже знал его: это был студент третьего курса Дмитрий Блынский, как мне говорили, очень талантливый поэт. Кто-то даже сказал: «Будет второй Лермонтов». Я пододвинул к нему стул и сел у изголовья.
   – А почему вы не уверены, что я родился писателем? А вот Ольга поверила.